ID работы: 13062300

Малахитовая чаша

Фемслэш
R
Завершён
103
Размер:
19 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
103 Нравится 11 Отзывы 23 В сборник Скачать

Сказ первый и последний

Настройки текста
Примечания:
Жил в заводе старатель один, Северьяном звали. Всю жизнь в горе руду робил, а как стариком стал — пустили его на вольные работы, так он и принялся сам медь по малому искать. Отобьет маленько, продаст оружейникам или еще куда, на те деньги и дом держал. Бобылем был, родню давно схоронил, а своей семьи не завел, уж больно с хворями маялся. Это для горняка известное дело — камень из него всю душу высосет, все силы изопьет, и человек калекой становится. Не до любви ему, не до малых детей, ему бы до утра дотянуть, а как работы не стало, почуял Северьян, тяжко жить одному. Друзья-товарищи все в горах остались, для деревенских он, значит, чужаком был. Горевал порой по пустой избе, да что теперь думать? А тут, в пригожий майский день — ты погляди-ка! — соседи у него ребенка завидели. Не то парнишка, не то девочка, ручки тоненьки, волосы взъерошены, что твой воробей, а все шебутной и у крыльца бегает. Конечно, так дело не оставили, собрались у дверей и стали старика звать, спрашивать — откуда взял, чей ребенок? Северьян им отвечал, что друг-горняк недавно сгинул, и осталось дитя круглой сиротой, мать-то еще давно схоронили. К горнякам из деревни никто не ходил, да и как тут выспросишь, ежели горняков этих с четыре десятка и всяк по своему забою сидит? Поверили, значит, покивали, но первое время глаз с ребенка не спускали. Это чтобы старик ничего дурного не задумал. Спокойно жилось ребенку, так и успокоилось. Год миновал, второй и вот уж по деревне девчушка бродит. Северьянка — так ее соседи прозвали, потому как иного имени за ней не водилось. Старик из избы уж не выходил, ноги отнялись, и он на печи сидел, из угла на незваных гостей посматривал и молчал. А сиротка вся в него пошла, ей вопрос задашь, она ж молчит, словно и не с ней говорят. Бывает, ответит, да и невпопад, коль на подмогу позовут — поможет и тотчас исчезнет, как работу завершит. Не злая, да и доброй не назовешь, косились на нее соседи, однако подшучивать не решались. Жалко было девчонку, видать, старик с ней особо не заговаривал. Чудилось людям, будто Северьянка то здесь, то там появится, по деревне блуждает. Цветы собирает и каждый разглядывает, будто невесть что, а то засмотрится на синицу и с места не тронется. Тихо народ себя с ней вел, спугнуть боялся, что девчушка совсем от рук отвадится и одичает. Северьян-то глядишь, и помрет, куда ей тогда податься? Думали про себя, куда бы ее определить, а девчушка знай растет себе, как дикая поросль черники. Камушки на веревочку собирает, перышки всякие в волосы вправляет, а волосы у нее черные, змеей по спине вьются, в тонкую косу собраны. Коса эта за ней словно хвост тянется, и на других девчушек ничем Северьянка не похожа. Те веселые, болтают, как детям положено, хороводы с мальчишками водят и лица у них румяные, светлые. Эта же, сразу чуется — чужая, кожа на солнце вмиг сгорает и медью отливать начинает, глаза серьезные, грустные. Только от камушков да перышек всяких улыбается и то странно как-то, взгляд будто туманом подернут. С другими детьми дружбы не водила и всегда одна ходила, утром пропадет и лишь к вечеру вернется, в волосах веточки всякие, рубашка в тине измазана, а карманы полны разной мелочи, сухих листьев, жуков и протча. Пообвыкли соседи, даже любили по-своему, как зверька диковинного, могли в праздничный день и к столу пригласить, да Северьянка сидеть не будет, возьмет пирожок и вон из избы. Горная девка — так о ней говорили. Потому и чудит, кровь горняковская о себе знать дает. Да то все присказка была. Стукнуло Северьянке ни много ни мало — восемнадцать лет. Высокая, макушкой лохматою к солнцу тянется, волосы по плечи обрублены, а лицо с каждым годом все грубеет, будто ветер его под себя переиначивает. Ходит в тятькиной рабочей одежде, штаны да рубаха и со стороны — ни дать, ни взять — молодой парень. Соседи чурались, да и к тому притерпелись, Северьянова дочь — уж ничему от нее удивляться нельзя. Так и жила она у старика, покуда в один день Северьян помирать не собрался. — Да как же так, — нахмурилась она, услышав такие слова, — меня одну, тять, оставишь? И что же я делать буду? В деревне скучно, ты средь них по сей день чужой, а мне какого будет? Да и не умею я ничего, кроме как медь искать и щи на крапиве стряпать. Промолчал Северьян, в глубокую думу ушел. Тихо и мирно прожил он двенадцать лет с дочерью, никогда о смерти своей не раздумывая. А теперь думать поздно было, чувствовал он, как ослабло тело, и голова кругом шла, в любой миг перед глазами темно станет. Посмотрел на дочь, что у окна сидела, вспомнил молодость и говорит, наконец: — Золото поищи. Потом пойдешь к горнякам, значит, на прииск и, может быть, денег на жизнь себе выручишь. — Дак это золото сначала промой, — махнула рукой и вздохнула тоскливо, — скучно это все, тять. На удачу надеяться и над речкой днями сидеть или над медью горбатиться, а толку с того на кусок хлеба, ежели повезет. Тебе, старику, то по душе было, а я тут без тебя погибну, от тоски до осени удавлюсь. — Тогда делай, как знаешь, — ответил Северьян и лег на печку, совсем слабым стал, — не глупая ты у меня, поумнее многих здесь будешь. Все в леса свои уходила — там ответ и ищи, хочешь, знахарем стань, хочешь, в лесорубы иди. Женских дел на себя не взваливай, кашу вари и хватит того. Ты вон какая, сильная, крепкая, ищи работу себе по плечу, чай, хозяйства мы с тобой не нажили и тебе над ним сидеть не придется. — Верно говоришь, тятька. И, раз уж ты впрямь помирать собрался — не серчай, коли мне в голову дурь взбредала. Никогда ты меня не порол, не наказывал и за то низкий тебе поклон. Напоследок скажу, никого роднее тебя у меня не было, только ты и сам это знаешь. Улыбнулся таким словам Северьян да и помер. Перед смертью припомнил, как во время охоты в лесу наткнулся на маленькую девчушку. Другое б дитя плакало, а эта сидела, ножки в реку свесив и обломочек малахита рассматривала. Не смог мимо пройти Северьян, подошел, расспросил, где ж изба ее и отчего такая махонькая одна по лесу бродит. Спросил, кто ее тятя, охотник али горняк. «А нет, — отвечала ему маленькая, глазок от камешка не подымая, — у меня избы. И тяти нет, ни охотника, ни гор… ни вот этого». «Как же нет, — удивился он с такой шутки, — у каждого в твоих летах должны быть тятя или матушка, к кому ж мне тебя вести тогда?» Увидел, как напугалась девчушка и такими серьезными взрослыми глазками на него смотрит, спрашивает нервенным голоском «Не знаю, дедушка… А и правда, к кому?» Отвел Северьян найденыша к себе, да больше про встречу они и не поминали. Кто такая, откуда взялась — про то он не спрашивал, раз только хотел разговор завести, да дочь на него глазами стрельнула, будто знала, о чем он думал. И почуял Северьян, не по душе ей такой разговор, как и ему самому — уж больно славно жилось им вдвоем, как родным. Горная девка — и то верно, говорил он сам себе порою — сами горы, видать, подарили ему маленькую отраду. Гордился старик ей, как ничем в жизни своей не гордился, а особливо тем, что его дочка ни на кого не похожа. И умер он, спокойный за судьбу ее, знал, что не пропадет ни в какой беде. Просидела у окна Северьянка до заката. А как солнце красными полосами за лес начало уходить, так поднялась, взглянула в последний раз на покойного тятю, да принялась пожитки собирать. Нечего здесь оставаться, тоска смертная да все люди вокруг чужие. Связала в узелок праздничную рубашку и потеплей одежонку, за пазуху заложила краюху хлеба и оставшиеся от продажи меди деньги. Заглянула в коробочку, что они в красном уголке заместо иконы держали — а там малахитовый обломочек лежит, на память о встрече оставленный. Его Северьянка на веревочку к остальным камушкам приладила, на шею повесила и вышла вон. Хотела б избу сжечь, да нельзя — на всю деревню огонь перекинется, так что она дверь нараспашку оставила и ближайшим соседям в окно постучала. Выбегут, глянь — дверь распахнута — там и похоронят старика, а ей надобно было неприметно для всех уйти. Тем дело и кончилось, Северьяна отпели, как положено, а самой Северьянки для них не стало — исчезла невесть куда, как и явилась. То ли и впрямь чудная на голову девка, то ли морок на деревню нашел — о том уж никто спорить не брался. Да в ту пору на прииске, что в двадцати верстах от деревни, за лесом и дальше в горы, молодец объявился. Поклонился старшим горнякам, сединой убеленным и сразу к приказчику. А приказчик сердито на него смотрит — вольный, чего б ему на прииске делать? Парень ему и говорит: — Возьми с камнем работать, добрый человек. Я к любой работе готов, плати мне, как подобает, и ни от какого труда не открещусь. Приказчик было с места сорвался: — Ах ты, нахальный, мне условия ставить собрался? Да я тебе такую бумагу выпишу, что разом всю вольность растеряешь, ишь, пришел тут, умник какой. — Так я и уйти могу, — улыбнулся тот, — меня, пока я работником не нанялся, ничего здесь не держит, а вам рабочие руки надобны. Потому прошу вас, добрый человек, хорошо со мной обращаться, чтоб никто не остался в обиде. Осерчал приказчик, но делать нечего, правду сказал парень — не хватало людей на прииске, особенно молодых и сил еще полных. Согласился, выписал приказ о найме в горняки, и жалованье сразу определил, невеликое, но на бумагу парень довольно смотрел — попробуй, теперь, не выплати. В бумаге написано было и то, что за ослушание, за буйство, пьянство и нарушение всяческих указов будут пороть нещадно, оно и понятно. Имени работника приказчик не спросил, в мыслях прозвал его вороном — волосы темные, глаза чернее ночи, а сам худой, жилистый — и вправду на птицу похож. Позвал надзирателя, велел все новому работнику показать и по камню все разъяснить да с завтрашнего дня уроки назначить. Надзиратель повел того на прииск в горы, где на уступах лес раскинулся, где зверь всякий бродит, нечисть обитает да самоцветы схоронены. А работник все, что ему не скажут, уж знает и наизусть помнит. — Это, — говорит, — шелковый малахит, его за ткань посчитать можно, оттого очень ценный камень. А это — лазоревка, лазурит, то бишь, ее осторожнее добывать надобно. Там королек, а вон там слюда поблескивает, это дело известное. Подивился надзиратель, уж не горняка ли сын, думает. Но спрашивать не стал, боязно было ему с парнем стоять, все от него нездешней волей веет. Словно и не он, надзиратель, в забоях главный, а этот юнец все решает по своему крестьянскому усмотрению. Закончил объяснять, сунул ему в руки каелку и отпустил с богом отдыхать перед завтрашними уроками. Парень в ту ночь к горнякам в поселок пошел, где всех узнал и про все расспросил. Приняли его тепло, пусть их тоже волненье охватывало, все-то в парне чужой дух ощущается. Накормили, напоили, только медовухи он не коснулся — и о себе молчал, ни слова не проронил, ни о семье, ни о деревне своей. — А жениться когда собираешься? — спросил его кто-то, — ты ведь вольный, тянуть незачем. — Не буду жениться, — отвечал тот и едва горняки помрачнели, вперед подался и хрипло так прошептал, — не хочется врать вам, раз уж мы все по работе товарищи. Впервой, наверное, в горняках видеть девку? То-то и оно, так что женитьбы моей вам не видать, а насчет прочего — вы уж приказчику ничего про меня не сказывайте. Обещаюсь работать усердно, мне кроме как сюда, идти некуда, так не оставьте без куска хлеба. Помолчали работники, раскурили махорку, да потом покивали. Ничего про это не говорили, оставили секретом меж своих и никому о том не трепались. Что рядом с надзирателем, что с приказчиком звали ее «ну, молодой наш» — на том и сговорились. Ни жены, ни дети не знали, для всех вороний молодец молодцем и остался, лишь про себя горняки диву давались — девка, а силы хоть отбавляй. Ест за троих, а камень робит за пятерых, уроки у нее всегда полностью были сработаны, да в молодые годы многие трудятся с легкого плеча, пока малахит кожу зеленью не изъест. Росла наша работница теперь средь тяжелых трудов. Год тому минуло иль два, она еще сильнее вытянулась да плечи от каелки шире стали, а забои, где она робила, счастливыми называть стали. Здесь ей приятнее было, чем у тятькиной избы в деревне медь искать — камни-то все разные, она бьет-бьет, да и приостановится. Обопрется на ручку каелки и смотрит, задрав голову, любуется, как над ней узор по малахиту раскинулся. Махонькие камушки по карманам пихает и все у себя хранит, как сокровище какое. В поселке ее больше не видели, жила в землянке ближе к прииску, словно от камня отойти ей было запретно. Горняки всю жизнь в горах живут, да проклинают такую судьбу, а ей — за милую душу. Тянет ко всей руде этой, знаешь, и щеки-то у нее впалыми не становятся, кожа не зеленеет. Хворь не берет никакая, хоть над камнем денно и нощно дышала. А потом стали горняки подмечать, что работница с приезжими купцами разговоры ведет да все к себе в землянку мастеров каменных сманивает. Посмотрели, последили — эва! — у нее станок под окошечком стоит, а на доске, что вместо стола, камушки искусно вырезанные разложены. Днем, значит, руду робит, а по ночам камень резать учится, никому ни слова про то не сказав. Споймали как-то после уроков и спрашивают, для чего ей то требуется, а работница рассмеялась: — Я, братцы, второй год в руде копаюсь, на камень смотрю — а проку с того? Камень красив, когда над тобой куполом подымается да под каелкой переливается, разрубишь его и мертв он уже, нет в нем былой красоты. Теперь камень обработать надобно, чтобы в него новую жизнь вдохнуть и тогда он еще краше становится. Что цветок, вот скажете — цветок и цветок. А коли такой же каменный вырезать, а? Вот тут и наука и чудеса. В ту ночь еще гроза случилась, и один старый горняк в шутку сказал — вот наша, причудливая-то, все равно, что всполох перед грозой. Никогда наперед не знаешь, что она выдумает. Подхватили мужики шутку, и один говорит, что выдумки ее — все равно, что лазуритовый блеск. Припомнилось им, что лазурит от грозовых всполохов назван, и кто-то тут уже высказал мысль: — Дак она, выходит, Лазоревка! А лазоревкой, как известно, полюбовно лазурит называют — так и повелось. Стали мужики ее полюбовно, по-братски да по-отечески, Лазоревкой звать. Ей с того и забавно и привычно, что в деревне ее прозвищем одарили, что здесь — не носить ей видать, никогда, серьезного имени. Да и черт с ним, хоть горшком пусть зовут, лишь бы в печь не совали. Бляшек, ожерелий и брошей никогда Лазоревка не вытачивала, резала она листья папоротниковые, дикие лесные цветы да головки птичек. Странные поделки выходили, но до того на настоящих похожие, что залюбоваться можно было — дошел слух до приказчика. Приехал лично к землянке и на фигурки поглядел, понравилось, одобрил. Спросил, не хочет ли поверх уроков заработать, а Лазоревка плечами пожимает: — Отчего нет? Если сможете понятно сказать, что вам надобно — вырежу, я не дурак, чтоб от такого отказываться. Приказчик уже и не злился, привык, что язык у парня — а он и через два года все Лазоревку за парня принимал — весьма подвешен и никакой плетью его не воспитаешь. Да и пороть не за что, работает исправно, а теперь, вишь, в каменные мастера подался и такие диковинки режет, словно заправский ювелир. Он-то подумал, что у работника талант невиданный, да горняки знали, сколько Лазоревка тому делу училась. Спустя время дал заказ для украшения своего барского дома. Захотелось ему каменную чашу, чтобы потом в этой чаше уже другой мастер фонтан обустроил, и была у приказчика такая безделушка, которой ни у кого больше в округе не найдется. Довольный от своей мысли, набросал чертеж и отдал Лазоревке, мол — трудись, награжу, как следует. Лазоревка на чертеж посмотрела, показала братьям-горнякам во время трапезы. — Экая работа! — подивились парни, — за такую, должно быть, столько отвалят, что ты себе хоромы отстроишь. — Да лишь бы не обделил, — ворчали опьяневшие мужики. — Для начала работу выполнить надобно, — качали головами старики, — а то приказчик тебя со свету сживет, у господ нрав постоянным не бывает. — То и верно, — отозвалась Лазоревка, сложила чертеж и за пазуху спрятала, — первым делом моя работа, потом уж его деньги и протча. Да за мной дело не встанет, я ему такой каменный цветок вырежу, что всякий гость будет ахать, сколько я этих цветочков-василечков дома храню. Чаша вся в узорах да с широкой каймой, всякую мелочь в чертеже продумали, кажись, заказ как на ладони, берись и делай точь-в-точь по рисунку. Да Лазоревке с самой себя странно: сидит часами она напротив окошечка, видит, как луна подымается да к утру исчезает, только работа с места не двигается. Не знает она, отчего так в голове туманно, словно пьяна маленько, а подымется отдохнуть, так ее из стороны в сторону по землянке шатает. Нет покоя душе, и сердце болезно бьется, только примется вырезать основание — забросит и начисто узор срежет. Коснется лепестков — а не идет работа, будто вовсе мыслей нет, и не придумывается, как должен результат будет выглядеть. Все-то чертеж Лазоревке скучным видится и тянет ее там подменить, тут иначе узор увести да камень взять получше. Она, как уроки выполнит, в забое еще робит камень и тот малахит домой несет — да только еще лучше камня хочется. Чтобы весь переливался и узор именно такой, что в голове видится, она ляжет вздремнуть, глаза закроет — и под веками ей нужный камень чудится. Боится она цветок каменный неправильным сделать, ей в камне жизнь увидеть надобно, а как по чертежу не возьмется — все мертвая чаша выходит. То и дело что фонтан, нет в нем ни лесного воздуха, ни капель росы, ни солнечного света. Так, побрякушка получается, одно слово — барская забава и от этого Лазоревке на сердце больно делается. А приказчик на надзирателя ворчит, надзиратель на мастера косится и напоминает про заказ, горняки выспрашивают, что там, с чашей. Лазоревке век бы этих вопросов не слыхать, не знает она, что на душе творится, только чувство, будто до того была она вольным работником, а теперь словно сама себя в клетку загнала. И награда ей уже не нужна, ежели цветок не тем самым выйдет — а ведь не тем выйдет, по чертежу надобно. И не спала она, сидела над чашей и чего-то ждала. Как-то раз в воскресный день вспомнила Лазоревка, как еще девчушкой из деревни в лес сбегала. Бросила все и ушла к соснам и елям, те приняли ее, будто мать дитя заблудшее — и стало ей легче. Бродила по тропочкам да дорожкам, дышит смоляным запахом да слушает кукушкин плач. Хорошо на душе — словно здесь, в горном лесу был ее дом, и блуждала так Лазоревка весь день. А потом принялась цветы, как в детстве, собирать да глядеть, какой бы она вместо чертежа для чаши взяла. Много на лесных тропах пригожего растет, целый букет собрала себе Лазоревка, после стала к каменным стенам присматриваться — опять ищет. Потеплело на груди, она вынула свои потаенные подвесочки, тут ей на глаза обломочек малахитовый попался. А по нему узор такой — змейка ползет. Может, кому и просто полоска, только Лазоревка змейку разглядела и думает — вот, какой камень на чашу хочется. И цвет тот, что в мыслях являлся, яркий такой, как самая густая трава. Крепко призадумалась Лазоревка, а сердцу радостно, как давненько ей не было — нашла, сошлось все ровнехонько и знает теперь, каким каменный цветок у нее будет. Повернулась обратно к дому и почудилось ей, что там, где сидела она на поваленном дереве, хвост змеиный шевельнулся. Вспомнились ей сказы старых горняков о Хозяйке — той, что за всем прииском бдит и мастеров в свое логово сманивает. Ей про то старики давно сказывали, мол, не ходи за камнем одна, а то уведет бог весть куда и не сыщут тебя. Лазоревка на то посмеялась и попросила больше такими глупостями ее не пугать. Поворчали старики и смирились, привыкли, что в просьбах своих она упрямее тура. А теперь Лазоревке захотелось самой, чтобы то был хозяйкин хвост. Приятно, значит, представить, что хозяйка за ней наблюдала — за мастера, выходит, считает. И цветы, может быть, нужные показала. Тешит себя гордыми мыслями и домой торопится, за работу взяться охота, как в первый раз. Заперлась у себя в землянке Лазоревка и всю ночь просидела над чашей — да так забылась, что утром на уроки не вышла. Про то надзиратель приказчику доложил. Приказчик поначалу хотел приказать выпороть нещадно за такую вольность, но смекнул: коли мышцу какую заденут, мастер над чашей работать не сможет. И решил до работника добраться, посмотреть, как дело с чашей идет. Приехал на тройке к землянке, зовет — не отпирают. Он уж и кричал и кучера отправлял стучать, да пока они со всей силой по двери не вдарили, им не открыли. Вошел приказчик и видит: стол в обломках и обрезах, чертеж под ногами валяется, а чаша почти готова — да только и вполовину на его заказ не похожа. Осерчал, разгневался, схватил мастера за шкирку и кричит: — Ах ты, собачий сын, свой нрав мне показать решил? Ну, так я из тебя твой талант выбью, да пока не розгой — поедешь со мной, в мастерскую и буду следить, как над чашей работаешь. Вздумаешь время мое тратить да ерундой маяться, не сносить головы — так и пропишу, что моего прямого приказа ослушался, понял? И вывел работника из землянки, да хоть кучеру не стал приказывать от этой чаши избавиться — жалко такой красоты стало. «Потом и эту с собой заберу, — решил про себя, — за то, что ослушался и время тянул». Так, значит, Лазоревка в барском доме оказалась. Не противилась она гневу приказчика — знаешь, сама ж понимала, чем оно кончится. Да только под надзором дело еще хуже шло, чертеж ей видеть невмоготу стало. То станок заедать начнет, сорвется и полкуска лишнего срежет, то узор оборвется ни с того, ни с сего. А пуще всего на душе у Лазоревки плохо — чует она, что себе руки в кандалы заковывает, против своей воли работу делает, а главное — против воли самого камня. Этот малахит, конечно, не тот, что на шее висел и не тот, что дома лежал, да любой камень уродовать нельзя. Она его боль будто кожей чует — режет из него безделушку, чужую забаву, без любви к своему делу. В барском доме, получается, два пленника — мастер да малахит. Однако, как неделя на воде да черном хлебе минула, все ж сготовила Лазоревка чашу. Закончила — и руки у нее опустились, будто смертный грех свершила, и свет не мил стал. Приказчик пришел смотреть, глядит — хороша чаша, а уж какой фонтан выйдет! И все по его чертежу, по его представлениям, хлопает мастера по плечу и говорит: — И зачем раньше дураком был? Можете вы, мужики, как велено, делать, коли вас припугнуть. И подошел вновь к чаше, налюбоваться не может. А Лазоревке его слова особенно обидны — значит, от страха она против воли мертвый цветок вырезала? Не от отчаяния, не потому, что будто в тюрьме у этого злосчастного цветка оказалась, а струсила? Это она-то, горных дел мастер? Такая злоба вскипела в ней, какой никогда раньше не было, но молчит, ждет, не знает, что теперь делать. Приказчик от стола в сторону отошел, чтобы деньги отсчитать за заказ, а Лазоревка, как его слова вновь в ушах прозвучали — совсем рассудок потеряла. Схватила молот, что в стороне лежал — им, видишь, малахит она для работы колола — да как замахнется! С плеча рубанула — да и весь цветок о пол и грохнул. Приказчик на шум обернулся и видно, какой ужас в глазах его — от чаши лишь обломки валяются. А над чашей этой возвышается, словно гора, мастер с молотом в руках. И — слышь-ко — так странненько улыбается. У Лазоревки будто с чашей камень с души упал. Нет мертвого цветка. И не было. Вестимо, что потом было — такого гнева никто у приказчика не видел. Чуть до смерти Лазоревку не запороли, как думал приказчик — а она стоит, не шелохнется и лишь на груди рубаху придерживает. Боязно ей, значит, себя выдать, да свезло — так и не прознал ничего приказчик. Потом велено было надзирателю ее отвести в самый высокий забой, да и бросить без уроков, с одной каелкой, не навещая. «Пусть задохнется в своем малахите» — только и сказал. Лазоревка не выбивалась, пошла, как сказали — а ей вослед все горняки глядели. Не знали, что с мастером сделалось, отчего такое случилось помешательство, только до слез жалко было, молодую да даровитую. — Экая красота гибнет, — вздыхали парни. — Ох, уж, сила была, не наглядеться, — ворчали мужики. — Такой талант в горе сгноят, — качали головами старики, — не будет у нас на прииске больше такого таланта. В забое приковали ее цепью, с каелкой своей она не расставалась — так и оставили. Молча ушли, но и по лицу надзирателя видно было, что он, хоть и собака та еще — а все же жалел. Ушли они и тихо так вокруг стало, на такой вышине люди не бродят. Только олени по уступам прыгают и слышно, как тихонечко пташки щебечут. Лазоревка, каелки из рук не выпустив, села у самого выхода на голый камень да ноги, насколько цепь позволяла, свесила. Сидит, болтает да малахитовый обломочек на веревочке разглядывает. Знает, что погибать ее тут оставили, а все ж так лучше, чем насильно заказ вырезать было. Так горный мастер и осталась в своем забое ждать неминуемой смерти. До утра Лазоревка от голода мучилась — припомнились дни на хлебе с водой. Этак еще сколько тянуть, пока смерть не наступит? Живот режется да в глотке тошно, испугалась она не смерти скорой, а то, как ждать ее здесь будет. Вокруг голый камень, хоть малахит кроши и глотай, пока яд в кровь не пустится. Привалилась Лазоревка к выходу из забоя, видит, от нее тонкая тропка к горной дорожке уходит, а прямо внизу пропасть глубокая. «Видать, — думает, — совсем плохо мое дело, ежели я и сброситься не могу. Вот и сиди теперь, на верхушки елок смотри и жди, когда подохнешь». Совсем запечалилась Лазоревка, грустно ей и за тятьку, что хорошей судьбы для нее хотел, и за чашу свою незаконченную, и за братьев-горняков. Как рассвет забрезжил и солнце из-за гор поднялось, так разворчалась Лазоревка: — И помереть спокойно нельзя, теперь глаза слепить будет, а куда я отсюда денусь? Вдруг слышит — идет кто-то, с той стороны, где дорожка меж гор петляет. На надзирателя не похоже, надзиратель легко перепрыгивает, за уступы придерживаясь, на горняков тоже, те еле тащатся и похрипывают. Схватила Лазоревка каелку — кто таков, зачем идет, чего хочет — непонятно. Приблизились шаги, дыханье уж слышно стало, мерное такое, чуть в тиши различимое. Вышел к забою человек, крупный да росту высокого. — Ты что здесь делаешь? — низкий голос, словно эхо, да мягкость слышится. Лазоревка из забоя голову высунула и обомлела. Обознаться бы — да где тут ошибешься? Стоит над ней женщина — лицо серьезное, строгое, давно не девка уже, да и не в летах — зрелая, а какого возрасту будет, так и не скажешь. Брови нахмурены, плечи сгорблены маленько, а глаза горят, что два изумрудных осколка и внимательно так Лазоревку разглядывают. Волосы сизо-черные по плечам стелются. Одежда на женщине кроя простенького, со стороны от горняка не отличить, те же штаны рабочие, сапоги заношенные, лишь кафтан темной зеленью поблескивает. «Хозяйка то, — догадалась мастер, — видать, владения свои обходит». Боязно с самой Хозяйкой медной горы заговаривать, а только охота пущи неволи, потому Лазоревка отвечает: — Приказчик велел посадить, чтобы я за работой задохнулась. — Чем же заслужила такое наказание? — спрашивает. Показалась Хозяйка Лазоревке краше всех парней в горняках. Страшно ей от своих мыслей, от того, как Хозяйкой любуется, негоже девке так на женщин засматриваться, только и поделать с собой ничего не может. — Заказал у меня приказчик чашу из малахита сделать по своему чертежу, да мне тот чертеж опротивел. Не посмела я сначала ослушаться, закончила чашу, ан нет — не стерпела, разбила прям при барине, сил моих не было камень в такую безделицу заключать. Хозяйка руки на груди сложила, на выступ напротив Лазоревки села, слушает. Как та закончила, улыбнулась так, что у Лазоревки сердце будто чем защемило и говорит: — Видела я тебя в лесу тогда. За твое старание над цветком похвалить хотела — а теперь похвалю вдвойне, негоже мастеру свою душу деньгами губить, не по любви камень резать и на безделушки талант пускать. Многих мастеров я знавала, на многих тут, у самой вершины, поглядывала — любите вы за моими камешками лазить. Но такого отчаянного и на всю голову страстью к камню одурманенного я впервые вижу. Как звать тебя, мастер? — Нынче Лазоревкой кличут — а всерьез меня никто никогда не звал. — Ты погляди, — посмеивается Хозяйка, — во всем, значит, загадка-прибаутка. Да я не ваш приказчик, мне тебя разгадать нетрудно будет, смотри. Наклонилась Хозяйка к Лазоревке, прямехонько в глаза смотрит: — Вот ежели я сейчас пальцами щелкну, и цепи с тебя сниму, что делать будешь? Наперед скажу — можешь у меня одно желание попросить, за старания награжу всем, чем захочешь. Долго не думала Лазоревка — но страшно было желание сказать, страшно от дерзости своей и нахальства. Один раз на свете жить, один раз у самой Хозяйки такое просить — решила, наконец, и, значит, выпалила: — Отведи меня в свое царство. Хочу отыскать тот малахит, что мне днем и нощью мерещился, что, — достала веревочку, — при мне с рождения, из него нужно каменный цветок делать. Опешила Хозяйка и хоть виду не подала, нахмурилась пуще прежнего и спрашивает: — Могу золотом одарить тебя до скончания жизни или сделать так, что в Санкт-Петербург отправишься. Неужто и впрямь так хочешь малахитовую чашу закончить? — Тебе ли не знать, — отвечает Лазоревка, — как сердце поет, если камень вдруг снова живым становится, и все узоры в единую картинку сложатся. Много, чего бы сейчас просить — и мастерскую, и избу посреди горного леса, и станок хороший… Да только без каменного цветка, без ожившего малахита мне уж не жить — да не ты ли, Хозяйка, мне цветы подсказала? Как мне позабыть об этом? Разум забудет, да руки не смогут — буду до конца резать камни, лишь бы эту чашу закончить. Глядит на нее Хозяйка, а глаза будто бы потеплели и ласково так она на Лазоревку смотрит. Щелкнула пальцами, и цепь с ноги спала, поднялась Лазоревка, в полный рост вытянулась, только от слабости, побоев и пережитого горя едва стоит, шатается. Схватила Хозяйка ее за плечо: — Никуда не годится так мастеров морить. Припомнится то и приказчику и надзирателю, помяни мое слово. А теперь, раз уж все порешили, пойдем со мной, Лазоревка, в подземное царство. Вижу я в тебе такую страсть к делу, какой ни у кого раньше не встречала, отказать в твоем желании не решусь. Будет у тебя и мастерская и самый ладный станок — бери свою каелку. Не успела Лазоревка взять каелку, как Хозяйка ее под руки — да и пропали там, где стояли. Провалились, значит, в подземное царство, что под медной горой в глубине запрятано. Очнулась Лазоревка и видит вокруг широкие комнаты, над головой — свод каменный, а светло, будто сотня свечей зажжены. Это, видишь, камушки всякие самоцветные вкраплены по стенам, в сияющие узоры складываются, и чудится, будто рыбы по полу плывут да птицы по сторонам летят. Глядит Лазоревка, рот открыв — налюбоваться не может и каждый знакомый камень, что ей с детства по сердцу был, есть тут. Переливаются, поблескивают, а какие и вовсе горят — красота необыкновенная. Вдруг плечам тяжеловато стало — Хозяйка ладони ей на плечи опустила и говорит: — Нравятся мои сокровища, мастер? Хороши они, только скучно одной на них смотреть, потому твое восхищение мне очень приятно. Да это готовые мои палаты, завтра пойдем рудники и забои смотреть, вот там все, что пожелаешь, твоим будет. Обернулась Лазоревка, и что ответить не знает. Радостно ей и легко, слов придумать не может, только дышит часто-часто, глаза светятся и такое движение во всем теле, на месте устоять не может. Хозяйке оттого забавно стало, она за руку ее взяла да за собой потянула: — То завтра будет, а сейчас пойдем вместе трапезничать, негоже мастеру себя голодом да усталостью изводить. Работа в радость должна быть. Отвела в гостевую залу, там им ящерки, умные и во всем послушные, стол накрыли. Ест Лазоревка, не стыдится, с голодухи все в рот тянет и на ящерок смотрит, улыбается им и ласковые клички дает, будто дитя малое. Хозяйка молчит, к еде не прикасается и мастера разглядывает, то ли умильно ей с лазоревских повадок, то ли юным лицом да горящим взглядом налюбоваться не может. Ей, каменной-то, на людей всегда смотреть весело было, да ни с кем дружбы не водилось. Горняки да охотники, прялицы да швеи бывали во владениях ее, только пугались всегда, и говорить с ними было скучно. Все в своих делах и заботах, лишь бы домой поскорее вернуться. А Лазоревка тут, на малахитных скамейках, будто у себя дома — вон, уже ящерку самую махонькую балует. Усадила на стол, по голове пальцем гладит и крошками от пирога кормит, смеется — все равно, что бубенцы в упряжке звякают. Окончили трапезу, вновь Хозяйка за собой Лазоревку зовет: — Пойдем, покажу тебе мастерскую, что в дальнем зале припрятана. Лазоревка с места подорвалась, словно заяц от выстрела, хоть еще спотыкается и сил мало, а торопится, спешит мастерскую увидеть. Пришли, значит, много еще в хозяйкином царстве посмотрели, и колонны каменные и протча, чего только у ней нет — да мало ли выдумаешь за век в каменных залежах. Мастерская у нее лучше самой главной ювелирной в Петербурге, станок всегда ладен и точен, стол — шире не сыскать, инструментов два сундучка да еще прочего не перечесть. Светло, будто днем от больших самоцветов под потолком, садись и работай всласть. Едва приметила лихорадочный блеск в лазоревкиных глазах Хозяйка, тотчас за плечо — хвать! — Посмотрела и достаточно тебе. Завтра камень искать пойдешь, а к работе приступай, как захочешь. Теперь отпущу тебя отдыхать, день спи и ночь спи, силы копи, тебе они пригодятся. Не буду сроков назначать, не надзиратель я тебе, а мастерской да прииска хозяйка — хоть и охота мне поскорее чашу твою увидеть. Живи, сколько надо для поделки будет, ни в чем себе не отказывай, всего у меня много, уж полностью малахит не изведешь. Одно лишь условие, мастер — не смей камень против воли трогать. Почую, что торопишься али мне угодить пытаешься… Ух, не обессудь, но осерчаю, Лазоревка. Кивнула согласно Лазоревка, и спать отправилась. Да уснуть еще с часа три не могла — все перед глазами у нее камни и лицо хозяйкино, аж на сердце тепло становится, как улыбку припомнит. Хороша Хозяйка, вот где она — думает Лазоревка — каменная красота истинная. Век бы чашу творить в такой мастерской, белок да цветы вырезать и с Хозяйкой разговоры вести, в глаза ее изумрудные глядеть. За всю жизнь первый раз Лазоревка поняла, что может с кем-то словом о страсти своей обмолвиться, о горном деле поговорить с тем, кому оно так же мило и надобно. Так и пошло дело. Гуляют они с Хозяйкой по тайным приискам, каелка у Лазоревки с рук не сходит, здесь камушек да там другой отобьет, значит, на пробу станку. Осваивалась потихоньку, машина хозяйкина сложная, мудреная. Не чета ей приказчиковый инструмент али лазоревкин из землянки — тут новое знание нужно, обвыкнуть. Хозяйка над мастером стоит, руки на груди сложит и смотрит, нет-нет, а подскажет, куда ручку повернуть и как лезвие повести. Молчит обычно Хозяйка, не с кем ей беседы вести, а Лазоревке так и тянет доброе слово сказать, по лохматым волосам потрепать да взять бережливо за локоть-то, выправить, научить. Скоро стала на хитрой машине Лазоревка такие фигурки вытачивать, какие раньше б никак не смогла, инструмент не давал — а тут разошлась. И все зверушки у нее будто живые, ящерки вот хвостиком шевельнут, а листочки пахнуть должны, и любо на это Хозяйке смотреть. Другие мастера они, слышь-ко, все равно живой цветок лучше каменного почитают, им все это дело так, украшение, умение диковинное — а для них с Лазоревкой это, видишь, целая жизнь. Раньше Хозяйка думала — кто ж, кроме медной змеи, прииски всем сердцем полюбит — а во как вышло. Потом с каелкой Лазоревка уж одна ходить начала, ищет заветный камень. Не приняла от Хозяйки подсказки: — Я, — говорит, — сама хочу, без чужой подмоги, своим умом дойти. И какой цветок сделать, тоже сама решу, а то выйдет, что мысли моей во всем этом нет. Нашла все же камень. В самом глубоком забое, куда Хозяйка сама редко наведывалась, среди порченной всякой вещи смогла вырубить цельный кусок, смотрит — яркая зелень, темная, будто мох в лесной тени мягкий. И вьются по нему змеями разводы, теми самыми, что на ее подвесочке и камень не то, что с тканью спутать можно — словно шкура зверя какого. Переливается, волнуется, будто река в бурный день, опусти в него пальцы — утонут, такой необыкновенный камень. Никогда на прииске не встречала Лазоревка похожего, схватила весь кусок и, с трудом поднявшись из забоя, унесла к себе, как самое ценное сокровище. И, прежде чем за станок сесть и в руки резец взять, целую ночь сидела и трепетно так камень гладила, любовалась. От того хозяйка в груди нехорошее волнение испытала. Смешное дело, только неприятно ей, что Лазоревке камень ценнее ее самой — долго хмурилась да сердилась Хозяйка, в одиночестве бродя по лесу, оставив мастера за работой. Эка невидаль, думает, даровитого смертного повстречала, а все ж больно сердцу, пускай и каменному — взревновала Хозяйка. Неспокойно ей на душе от того, что с ней сделалось. Закончит Лазоревка чашу и покинет змеиное царство, не век же ей среди ящерок жить. Только вот Хозяйке без смеха ее охрипшего, без глаз горящих да страсти к общему делу тоскливее прежнего будет и представить страшно, что после ухода Лазоревки станется. «Хоть, — вздохнула в мыслях Хозяйка, стоя у того самого забоя, где мастера нашла и цепь поныне валялась, — с этого уступа вниз и прыгай». А неволить Лазоревку не посмеет она, не сможет — страшнее своего одиночества представить, как зачахнет мастер в каменной темнице. Отпустит, едва та спросит, а там — поминай, как звали, видать, не будет больше хозяина у медных приисков. День шел за днем, весь стол был уложен цветами-образчиками, что Лазоревка в лесу тогда собрала. Кипит работа, ладно дело идет и не стопорится, впервые такую волю мастер узнала, все-то у нее под рукой, и материал, и образчики, и станок — гуляй, душа горняковская! Раскинула чаша листья широкие папоротниковые, венчики вверх стремятся, а с одного капелька росы стекает слюдяная, от воды не отличишь. Дольше всего с лепестками сидела Лазоревка, малахит на них тонок, будто платочек ситцевый и в руках ее чудные формы обретал. Прожилки самым кончиком резца выводила, словно и впрямь по ним сок течет, и коль со стороны взглянешь — кажется, на ветру весь цветок подрагивает. Тянется к небу, к солнцу, которого в подземелье отродясь не бывало и аромат от него по мастерской расходится — да не медовый, не пряный, а каменной пыли. Над чашей Лазоревка как околдованная сидела, про еду-питье забыла, боялась все мысль упустить и работу прервать. Совсем в забытье ушла, дверей Хозяйке не отпирает и только сердце шибко стучит от волнения. Боится Хозяйке раньше времени показать, хочет Лазоревка в лицо ей взглянуть, когда цветок готов будет. А между тем шли деньки потихоньку, ни много ни мало — а с неделю минуло, как Лазоревка смогла из-за стола встать да на работу посмотреть. Боязно было ей, что как закончит, так внутри пусто станет — а нет, гордость за себя берет и тепло так душе, спокойно. Живой цветок-то. Колышется. Вечер тот особливо смурной вышел, сумерки туманные, небо облаками затянуто и только слышно, как птица вдалеке незнакомая кричит. Протяжно, тоскливо, словно стрела у нее грудке али птенцов зовет. Внизу, у подножья горы сосны шумят и отсюда видно, как верхушки их на ветру качаются. Все равно, что сизое море волнуется, прибоем о каменные стены бьется, а запах как перед дождем — Хозяйка на краю утеса сидит. Печаль на суровом лице, печаль тяжкая, болезная, глаза в никуда смотрят и губы в линию стиснуты. Невесело на сердце у нее, слышала, как прииски запели от ожившего камня — значит, окончила Лазоревка свой труд. Уйдет теперь, и опустеют палаты малахитовые, некому будет Хозяйке доброго утра пожелать и ночью звезды показывать, не с кем королек робить, лишь ящерки останутся подле. Руками Хозяйка за камень держится, по нему трещины черные — едва не разломала от тихого гнева, а от пояса у ней хвост по земле стелется. Разве дело это, смертному со змеей оставаться? Знает все она, да сердцу приказать не выходит, не слушает, глупое, все о глазах да улыбке лазоревкиных тоскует, словно та уже домой воротилась. Припомнила тут Хозяйка, к кому воротится Лазоревка — к горнякам изробленным и приказчику душному, к надзирателю, что цепями ее приковал. «Сами, — думает, — мне ее отдали, а теперь она к вам вернуться должна, отчего бы такому быть?» Осерчала Хозяйка и в тот же миг вода в медном прииске том спустилась, ровнехонько, где надзиратель новый забой обследовал — говаривают, на месте утопило мужика, выбраться не успел да захлебнулся, только больше вода в том забое не появлялась. Не хотелось Хозяйке прииск изничтожать, ежели Лазоревка туда вернется, за что деньги получать будет, на что жить? Так и вышла месть одному надзирателю, словно издали слышала она предсмертный крик его, а легче на сердце не стало. Долго сидела Хозяйка, глядела вокруг и с самой собой боролась, давила, губила в себе странное чувство живое, что к Лазоревке ее привязало. Уж говорила себе, что Лазоревка и чудная на голову, и словно дикий зверь неприрученный, и ко всему кроме камня холодна — да куда там, так просто чувства не изжить. — Отчего ж тебя Лазоревкой кличут? — спросила она у нее как-то. — Не знаю, — ответила та, — говорят горняки, на грозовые всполохи я похожа, а при чем тут лазоревка, не возьму в толк. — Ба, это ведь лазурит от грозы назван, — смекнула Хозяйка, — да только чем ты с грозой схожа, мастер? Горько смеялась она теперь над тогдашними мыслями. «Что с грозой общего — да так же, как молния в землю, ко мне явилась. Думай теперь, что с этой дурной тоской делать». Слышит вдруг она, как шаги близятся, не оборачиваясь, признала — Лазоревка не идет, бежит. Дышит сбивчиво, запыхается, замерла на месте и молчит. Повернула Хозяйка голову, на мастера смотрит — а та на хвост змеиный, первый раз ведь увидела. Качнула Хозяйка головой — теперь и Лазоревка ее испугается. А только ничего Лазоревка не сказала, не поморщилась, не отвернулась. Улыбнулась и говорит: — Все одна сидишь, Хозяйка? Идем со мною, — и руку, всю пылью малахитовой перемазанную, протягивает, — разреши отвести тебя в мастерскую-то. Готова чаша моя. Неохота Хозяйке в ответ улыбаться, да расстраивать Лазоревку жаль. Кивнула, хвост медный вновь в ноги обратила да поднялась с камня. — Пойдем, — ответила. Поутру на прииске совершенно иное деялось. Негаданной смерть надзирателя для прииска стала. Забой смотрели — не нашли щели, через которую б столько воды пришло, на пустом месте погиб человек. Приказчик долго не сердился, нового назначил и думал про то забыть, а народ бунтует — недовольны, знаешь, горняки. Уроки забрасывают, все мимо барского дома хмурые бродят, семью приказчиковую пугают. На поселке совсем неспокойно стало, те, что в поселке мужики жили, охотники — те обыкновенно себя ведут, а горняки словно звери лютые. Вместо медовухи пошла между ними водка с брагою, дымят махоркой и приказчика попрекают. А тот и пороть их боится, больно метко они своими словами целятся. — Извел, — говорят, — мастера нашего, за то приказчик потонул, так и до тебя дело дойдет. Приказчик-то проверить мастера на следующий день послал, а его в забое не оказалось, лишь цепи лежали, каелки — и той нет. Обрадовались поначалу горняки, никак на свободе оказался, а дни идут — не слыхать ничего о Лазоревке. Ждали мужики, что она, от гнева барского скрывшись, весточку им подаст али как — только горы молчат. Пропала без вести, ни тела не нашли, ни следов каких, сгинула и все на том. А теперь, как надзиратель погиб, горнякам тяжко, да приятно — хоть с рук дело господам не сошло. Кто знает, что у приказчика в голове творилось, видно, что встревожился с мужицкого гнева и решил им на уступку пойти. Отдал из личных денег кой-чего попу и велел по мастеру отслужить полную панихиду, молитвы читать, как никогда по горнякам не читали. Отвели службу, да, сказывают, не было больше ему покоя, все какой-то взбудораженный ходил, выжидал чего. Старухи да бабы свечами всю церкву уставили, жаль им мастера до слез, молились, чтобы живым оказался. Девушки от такого ходили мрачнее грозовых туч — негоже, думают, мертвеца из могилы звать, а ежели парень сам решил не возвращаться, то нечего по живому лить слезы. Землянку мастера не тронули, ни одного инструмента со стола не взяли, так и осталась пустовать средь чащи. В ней птицы гнезда вили, и зайцы зимой ночевали, землей да листьями осколки камня прикрыло — все равно, что склеп для мастерской, а еще чуется присутствие мастера. Был человек — не стало, а землянка помнит его. Чашу незаконченную приказчик в церкви решил поставить, чтобы душа мастеровая упокоилась и больше прииск не тревожила, господ не губила. В чаше святую воду хранили, да горняки воды той не пили, зазорно было им лазоревкиным цветком пользоваться — век не видать бы его, проклятого. Сгубила малахитовая чаша их Лазоревку, с ума свела да со свету сжила, так они говорили. Могилку ей вырыли среди леса, подальше от землянки, у старого дуба. Да недолго хмурыми горняки ходили, как-то потихоньку в себя пришли и друг другу порой светло так улыбались — будто тайну какую знали и никому не сказывали. Что же с Лазоревкой? Привела она Хозяйку в мастерскую, распахнула двери и вся от счастья сияет: — Смотри! Глядит Хозяйка — и будто все мысли, всю тоску ее одним махом выбили. Ничего не помнит, кроме цветка, что посреди стола расцвел — как есть папоротников цвет, какой раз в год распускается. Смертным видеть его не дано, разве что по редкой удаче, а Хозяйке он давно знаком был — так как же, думает, Лазоревка его вырезать сумела? Поняла, что без подсказки, своим умом Лазоревка этот цветок угадала, корней нет у него, от земли сил не берет, но покачивается и тянется вверх, как живой. Так хорошо на душе от его вида становится, вот она — думает Хозяйка — истинная каменная красота, в этих прожилках и тычинках, в росе слюдяной и запахе малахитовом. Не сдержала чувств она — схватила Лазоревку за руки и так осторожно, опасливо их поцеловала: — Чудо сотворили руки твои, мастер, за такое хвалить — не перехвалить. Не думала я, не гадала, что человек сможет в камень душу вложить да жизнь вдохнуть. После такого чуда и умереть не жалко будет, знаю — самое прекрасное уже видала я на этом свете. Помолчали немного, друг на друга глядя. Сказала Хозяйка, из своих ладоней лазоревкины руки выпустив: — Ворочайся домой, Лазоревка. Никто на прииске тебя не посмеет обидеть, самоцветы сами будут от каелки лететь, узоры дивные на поделках складываться, захочешь старателем стать — золота сколько надо добудешь. Коли желаешь с собой чашу забрать, я тебе ее маленькой сделаю, чтобы с собой унести смогла. Выдала речь — и молчит, ждет, что Лазоревка делать будет. Та взгляд в землю потупила, на шаг отошла, подняла с полку каелку свою и вся сгорбилась, сжалась. Не поймет Хозяйка, что не так сказала ей, да и спросить не решается. Ящерки из щелей повылазили — кивают головками, прощаются с мастером, глазоньки у них блестят слезками. Привыкли, слышь-ко, к ласковому мастеру. Еще долго ни слова не говорила Лазоревка, с места не двигаясь и каелку в руках стискивая. Хозяйка подумала, что ее надобно одну оставить, пошла было к дверям, как окрикнула ее Лазоревка: — Чем не мила стала я тебе? Для чего ворочаться велишь, отчего гонишь так резко? Обещалась ты мне дать жить здесь, пока чашу не окончу — так мне ее, что ли, до самой смерти пришлось бы резать? А теперь, коли дело сделано, мне дорога обратно в забои, где камень на части рубится и в том работа вся, к приказчику да горнякам, с которыми мне говорить не о чем? Хозяйка на нее широко раскрытыми глазами глядит и боится ответить — боится понять, что услышала сейчас. Верно ли выходит, что Лазоревке не хочется в поселок идти, что она, полоумная, просится в змеином царстве остаться? «Глупая, — думает Хозяйка со злобой, — если не окажешься от слов своих, я ведь не сдержусь, оставлю тебя и больше сама уйти не предложу». Разве может смертный желать остаться здесь? Не наскучит ли ей горное дело и прочее, лес да тихие древние тропки — неволить Лазоревку страшно, да слишком ясной ее просьба кажется. Позволь остаться и все тут. — Ты человек, Лазоревка, тебе с народом жить надо, а не со змеей медной и ящерками. Не береди душу, мастер, не обнадеживай сердце каменное, ступай да не поминай меня больше. — Некуда мне ступать, — разошлась Лазоревка, руки в кулаки стиснула и вся нахмурилась, напряглась, — нет у меня семьи, нет дома родного. С горняками дружбу водила, только разве они мои дела разберут, разве с ними о моей науке поговорить? Одна отрада была — мастерская и станочек — да тут ты явилась, цветы указала, и любовь моя к камню совсем безумной стала. Не было мне приюта в народе ни во взрослых годах, ни в отрочестве, отчего мне ворочаться к ним? В горах мне свободно дышится и легко живется. Набрала полную грудь воздуха и говорит: — И ты, Хозяйка, во всех бедах моих одна ты виноватая — выше страсти к камню моя любовь к тебе. Непотребно девке на женщину смотреть да вздыхать, только ничего с собой поделать я не сумела, и богу молилась, и тятьку поминала — все равно о тебе мысли. Не о тебе, так о камне, не о камне, так о тебе, Хозяйка. Ты, стало быть, моя малахитовая чаша — и не испить тебя до конца. Не верит Хозяйка словам ее, на душе все разбережено да изранено, хочется рукой лица смуглого коснуться, пальцы в волосы смольные запустить — и все себя сдерживает. — По нраву тебе, значит, мое лицо грубое и холодные палаты? Ты не смотри, будто я средних лет — древнее меня никого на здешних приисках не сыскать, не человек я совсем, именно что змея медная, не затоскуешь ли по людям со мной? Коль к тому делу пошло, признаюсь — давно ты мне, Лазоревка, приглянулась. Только любовь моя нечеловечья, долговечная и нерушимая, стерпишь ли ее? — Так ты меня ведь не на цепь в забой сажаешь, — спорит Лазоревка, руки на груди сложив, — не запираешь в мастерской. У нас с тобой все горы и лес внизу, реки бурные да небо над головами, ветер да камень всех приисков. С тобой мы столько еще не сказали, обо стольком речь не вели, столькому тебе меня еще научить придется — когда тут скучать? А то, что змея ты под образом этим, так не мне того пужаться али стыдиться. Тятька меня саму-то средь чащи нашел, без роду, без племени я, только обломочек малахитовый в руках держала. Так кто его знает, откуда взялась? Может, я зверь пуще тебя. Смешно стало Хозяйке, зашлась она низким смехом — а ей Лазоревка своим резким голосом вторит. Как успокоились немного, то даже неловко им стало. Стоят, не знают, то ли еще о чем говорить, то ли разойтись, по одному побыть, подумать обо всем, пораскинуть мозгами. Бросила мастер каелку, словно точку в конце письма поставила — вот она я, здесь. — Значит, останешься? — Останусь. — А что же с чашей делать будем? — Дак это подумать надо, — почесала в затылке Лазоревка, — найти самое пригожее в палатах место, где ей лучше всего будет, пускай цветет, глаз радует. Не бывало еще такого, чтобы нечисть человека себе в мужья али жены брала, разве что подневольно — а Лазоревка стоит, улыбается, как последний дурак, затылок чешет и счастливая, будто самый то радостный день в ее жизни. Нестерпимо хороша в тот миг была Лазоревка, настолько, что Хозяйка к ней навстречу шаг сделала, за плечи взяла да к себе притянула. И поцеловала, крепко, сильно, ладонями широкими обнимая да по спине гладя. Лазоревка ей навстречу подалась, пальцами за кафтан цеплялась, сразу чуется — настырная, а все ж неопытная. Тем дело быстро кончилось, уж больно они от волнений были уставшие. Выпустила Хозяйка мастера из объятий и повела за собой в личные покои, раз уж сошлись — то и ночевать вместе положено. Непривычно, конечно, кого-то кроме себя на мховой постели видеть, вроде рядом Лазоревка, вот, как на ладони — а все не верится. Смотрит Хозяйка на лицо ее сонное, по голове гладит, любуется и про себя думает — ни дать, ни взять, невеста полоза. А Лазоревка дремлет, клубком змеиным с Хозяйкой переплетясь и тоже о своем помышляет. За всю жизнь первый раз она себя дома чувствовала, не в приюте, не на ночлеге, а там, где ей было самое место. Где вольная дикая душа покой обретает и радость находит. На шее тятькина памятка, заветный осколочек, огоньком горел, а это знак особо добрый. С той мыслью Лазоревка и уснула слушая, как стучит в широкой груди малахитницы сердце. Что до тайны, которую горняки меж собой умолчали — то дело так вышло. На сороковой день справили по мастеру поминки. Бабы наготовили общее застолье на весь поселок, мужики к тому застолью дичи добыли, рыбы принесли да медовухи сварили. Рекой текли слезы по несчастному парню — да посреди очередных речей один из молодых горняков, Никола, выскочил из-за стола и убежал. Больно взволновались все за Николу, он с мастеровой-то смерти повадился с ружьишком по лесу бродить, да добычи не приносил. Поговаривали меж собой горняки, мастера он шибко любил и от горя такого головой тронулся. Ну, встали, значит, с мест, оставили остальных мужиков с поселка договаривать речи за покойника, и вышли вон. Отыскали Николу у края поселка, где тропа уж в лес уходила и давай допрос учинять. Он тому и не противился — как на духу выдал все, что терзало: — Не мертва Лазоревка, братцы. Видел я ее, Лазоревку-то, почитай, живого человека хороним. Может, ум за разум заходит, только бродил я намедни у того забоя, где ее бросили и чутка выше забрался. Подымаюсь и вижу… У Хозяйки она. Сидели под двумя соснами да любились — все равно, что жених с невестой, думал, почудилось да тут слышу, смеется — а смех-то ее, лазоревский. Так вот, братцы, — сказал и замолк. А лицо посветлело — слышь-ко — легче знать, что жива Лазоревка, хоть и в царстве медной Хозяйки. Горняки переглянулись, помолчали и всяк про себя подумал «как бы оно ни было — а лучше буду думать, что все взаправду так вышло». Поникли головы парней, словно им самое светлое и теплое от сердец отсекли — жалко было мастера, жалко было их крепкой дружбы да общей тайны. — Нельзя, видать, горной девке век от камня бегать, — сказал кто-то средь мужиков. — С судьбой, значит, лицом к лицу повстречалась, — вздохнул один из стариков. Тем и порешили. Никогда больше о случае том в поселке не заговаривали, и на могилку в лесу ходили горняки порознь, когда особо тоскливо на душе делалось — и промеж собой молчали. Лишь порой, когда в забое меж прочего попадался кусочек малахита с узорчиком-змейкой, чутка улыбались. Вспоминали Лазоревку.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.