Я ехал с похорон на метро. Был уже поздний вечер и все, на чем я мог сосредоточиться — это чужие слякотные отпечатки ботинок. Я чувствовал сырость и невероятную усталость, мне хотелось запереться в ванной и плакать до той поры, пока остатки сил не покинут меня.
Но я знал, что там, в квартире, свернувшись в изножье бабушкиной постели меня будет ждать кот. И одиночество, преследующие меня по пятам, тянувшее ко мне свои черные ладони, немного отступает. Я знал, что мой Сеня страдает точно также. Он ляжет мне на грудь и замурчит, и тогда я усну теплым и добрым сном.
— Следующая станция Автово, — раздается скрипучий голос из старых динамиков. — Уважаемые пассажиры, при обнаружении безнадзорных предметов немедленно сообщите о них машинисту или дежурному по станции, — а что, если безнадзорный предмет — это я сам? У кого в этом случае мне спросить?
— Следующая станция Кировский завод. Осторожно, двери закрываются, — шепчу я слово в слово и усмехаюсь.
Раньше я предвкушал возвращение домой. Думал что, вот войду в квартиру, однушку на окраине, и там меня будет ждать она, вместе с моим котом. И я сяду подле, положу ей голову на колени, а она зароется своей сухой горячей ладонью в мои сальные волосы. И Сеня подберется к нам ближе стуча мерно своим хвостом по матрацу. А я что? Глаза закрою и погружусь в спокойствие там, где я совсем юный и беззаботный.
Там, где не было гроба в углу комнаты.
А сейчас и гроба нет, он уже в земле глубоко, а над могилкой возвышается самый дешевый крест, что я только смог отыскать. Мне уже почти пятьдесят лет, а я так и не заработал гроша, чтобы похоронить родного человека со всеми почестями.
Я стоял один и наблюдал за тем, как горсть за горстью летят на крышку. Двое нанятых людей устало вздыхали и явственно видно было, что им была одна охота — сбежать поскорее от всего этого.
А мне бы лечь туда, в сырую землю вместе с ней.
Мне казалось, что шум колес поезда и пустой вагон — это отныне реальность. Моя суровая реальность, которую я возненавидел в секунду. Я ждал, когда будет остановка на конечной и я смогу вдохнуть колючий воздух, от которого слезы навернутся на глаза. Быть может, слезы будут вовсе и нет от воздуха и не от ветра, а от сущности бытия.
Я закрыл глаза и единственное, что билось в моей голове пустым воспоминанием — это огромное зеленое поле, простирающееся на многие километры и я бегу по нему. Под моими стопами мнутся цветы и я у себя в голове прошу за это прощение. Тогда мне было пять и я был совершенно не приучен думать о плохом. Меня ждал старый бабушкин дом и горячие пирожки, самые вкусные, других мне и пробовать не хотелось.
Дом и сейчас остался, надо бы съездить, но боюсь, что не смогу себя пересилить. Упаду камнем речным и на дно меня утянут горестные мысли.
Ко мне подходит какой-то уличный музыкант, потрясывая кепкой. И я бы рад улыбнуться ему в ответ и протянуть полтинник. Но кажется, что если я решусь произнести хотя бы слово — град просящихся на волю слез остановить будет невозможно.
— Может, тебя чего-нибудь сбацать? — Юноша бьет легонько по грифу и я киваю, роясь в дырявых карманах пуховика.
— Сыграй за смерть, — я чувствую соль на губах и дрожащими пальцами опускаю все, что нашел при себе. Несчастную измятую тысячную купюру и горстку мелочи.
— Соболезную, — кивает он. — Но ты, мужик, помни главное, что жизнь, она же только у одного кончилась. А ты здесь, целый и здоровый, — он присаживается рядом.
— То, что есть, даже жизнью называть стыдно, — я стараюсь сдержать всхлип. Это глупый разговор и незачем его продолжать. Я чувствую всеми фибрами, что юнец меня не поймет, просто не сможет.
— Живи, если не ради себя, то ради близких. Кто у тебя есть? — Он старательно избегает слова "остались".
— Братья, — молодой приободряется. — Но они даже на похороны не приехали. Не звонят и не пишут. А еще кот наш, — я утыкаюсь лицом в грязные ладони. — Мой.
— Как зовут? — Он наигрывает пальцами тихую узнаваемую мелодию.
— Сеней, — меня качает из стороны в сторону, поезд набирает скорость.
Парень молчит, а затем запевает. Песня Наутилусов бьется об окна и льется в мои уши. Когда я был молод, мы с братьями с удовольствием заслушивались музыкой Кормильцева. Мечтали, что суровым девяностым настанет конец и прояснится наконец на небосводе. А потом разъехались кто куда. Они в Москву, покорять горизонты и создавать семьи, а я остался в Питере.
Юноша тянет слова заунывно и будто заражается моим настроением. Неужели все мое существо жалко настолько, что столь веселые и жизнерадостные могут подхватить его в один миг?
Когда последний аккорд обрывается, повисает тишина. И никогда доселе я не думал, что безмолвие может быть таким громким и тяжелым. По динамикам объявляют конечную и я поднимаюсь на ноги.
— Береги себя, парень, — он кивает мне в ответ и я выхожу на станции.
У входа в метро я вижу неопрятного человека, не иначе как бомжа. Он что-то бормочет себе в бороду и трет покрасневший от холода — или от градуса — нос. Почему я столь несчастлив, имея кров и, какую-никакую, но все же работу? Я здоров и цел, в глазах общества я должен быть непременно радостен своей удаче.
На дырявых тротуарах расплываются кляксами лужи, в которых стабильно отражение серого мрачного города. Как говорил Бродский, серый город. И серый — это даже хуже, чем глубокий черный. Цвет без цвета, пепел и свинец.
Вдали виднеется родная пятиэтажка, и я медля ползу к подъезду, пропахшему куревом. Слышно, как соседи ссорятся и бьют посуду и меня одолевает зависть — им есть с кем ругаться.
Ключ проворачивается в скважине и я толкаю дверь вперед. Сеня даже не выходит меня встречать. Я бросаю взгляд в комнату и все было на месте. Так, как и было в моей голове. Даже Сеня лежит там же, как когда я уходил ранним утром. Он не спит, дышит тяжело и смотрит глазами в одну точку. Все понимает, умный кот, хоть и уличный.
Я, даже не скинув обувь, ложусь рядом и сворачиваюсь в комок. Тяну руку к коту и глажу его по спине, даря толику ласки. Он совсем на меня не реагирует, лишь на любой шорох на лестнице головой дергает. Хочется объяснить ему, что остались мы с ним одни — я да он. Слезы орошают постель, а крик замирает где-то в глотке. Закричу — перепугаю всех жильцов, не дай Бог еще и полицию вызовут.
Мне слышится запах бабушки, домашний и самый любимый, скоро он исчезнет, а в голове сотрутся ее черты. И я забуду — это самое страшное. Я не хочу забывать ее. Так странно, все, что у меня осталось — это семейные альбомы и фотографии на мобильном.
Кто-то звонит. Рингтон глупый, но бабушке нравился отчего-то, а я и менять не стал. Смотрю в экран осоловело — это братья. Хочется сбросить и заблокировать их, гадких и омерзительных.
— Слушай, — ни привета, ни банального "Как дела?", — мы с Леней приедем к субботе, сгоняем в старый дом, заберем кое-что. На память. У нее ж сервизы дорогущие были, я помню, она рассказывала, Чешские вроде. И там по мелочи, ну ты понял, — и даже не услышав мой ответ, заканчивает разговор.
На память.
Я чувствую, как меня разбивает сильнее от холодного безразличия старшего. Разве так можно? Можно ли с таким холодом говорить о том, кто холил и лелеял, кто помогал и любил? Раньше я списывал подобное отношение на занятость в компаниях. Все мы взрослые люди, но бабулино: "А скоро Ленечка с Максимом приедут?" убивало во мне все надежды.
Несвязуемое стало связуемым. Я понял, слишком поздно, увы. Она так и не увидела правнуков.
Сеня мяукнул тихо, будто различив мою горькую злобу. Его бы покормить, и себе бы сготовить что-нибудь. Четыре дня не евши, а в холодильник суп гороховый, самый вкусный. И мне не нужно было пробовать другие, чтобы этого понять.
Продукты гниют в холодильнике, и я вместе с ними.
Я встал, а Сеня так и остался на месте. Значит не еды просил, маленький. Подойдя к трюмо, я выудил шкатулку с украшениями бабушки, она берегла их как зеницу ока для правнучек. Кольца, серьги, ожерелья, все красивое и ценное, все пойдет по ломбардам, как только братья явятся.
Сеня мяукает вновь и звучит это болезненно. Так, словно он ранен или болен чем. В последний месяц он всегда такой был, словно предчувствовал беду. Что я только не делал, и к ветеринарам водил, все руками разводили. И страшно мне за него, живое существо, ставшее для меня родным.
Стянув на пол уличное, я лег на постель и забылся горячечным бредовым сном. Виделось мне, будто Сеня хворает и мучается, а я ничего не могу сделать. Вокруг нас с ним вытягиваются зловещие тени, в которых я отчетливо мог различить своих братьев. И кота из моих рук вырывают, нашептывая, что судьба моя, человека без имени, такая. Что век у животных короче, чем людской, и пора Сенечке на покой. А я все поверить не мог, бежал за ними и кричал что-то.
Проснуться пришлось от того, что кот хрипеть стал. Я, не отойдя от ужаса, кинулся к нему. В рассветных лучах, пробивающихся через шторы, я видел влажную шерсть у глаз.
Я стал гладить его, пытаясь успокоить, и хрипы действительно прекращаются. Казалось, я проспал всего несколько часов, но глянув на экран телефона, я понял, что прошло больше суток.
Сеня лижет мои пальцы и ластится, начинает урчать, но я вижу, как тяжело ему двигаться. Страх полностью сжирает меня и я вспоминаю заметки из прочитанных статей о том, как ведут себя коты перед смертью. Но разум зовет, кричит о том, что не может быть так в жизни: умер один родной, а затем второй. Жизнь не столь сурова.
— Сенечка, — я целую его в спину. — Мой кот, мой верный друг, — он пытается мурлыкнуть, но слышится лишь хрип. — Одного меня оставить решили, да? — Я накрываю рукой рот, столько лет вместе, втроем. — Сеня мой.
Так просидел я с ним до самого утра, каждую минуту проверяя — жив ли, дышит ли? Слез не осталось, лишь ощущение бездушья. Это ощущается как отчаянное желание вернуться хотя бы на пару дней, сказать, что любишь, провести больше времени. Но ты не можешь, и все, что тебе остается, задыхаться от боли. Счастливое будущее, что пророчили мне на заводе, заволокло нечто серое и беспроглядное. И я не мог пошевелиться, я не чувствовал голода или жажды, мне ничего не хотелось. Я лишь молился тихонько, чтобы и это тоже, это все оказалось кошмаром. Мне хотелось пробудиться в глубоком детстве и понять, что все ужасы еще впереди, что сейчас я могу насладиться мгновением перед неизбежным.
Сеня умер ближе к семи утра. Ровно в семь. В Священном Писании, семь — совершенное число. Оно правит временем и пространством. И Бог решил, что это тот самый час, чтобы отобрать у меня кота.
Я в последний раз огладил уже мертвое тело Сени и потерянно бродил по квартире. Нужно хоронить, нужно положить хоть куда-нибудь. Я включил телевизор старенький, кинескопный, чтобы не оставаться наедине с мыслями, чтобы говорил кто-то, и совсем не важно о чем.
Здесь, в каждом уголке, в каждой трещинке витает дух отчаяния вместе с смирением. Такое я видел лишь на лицах умерших.
Найдя обувную коробку, я решил написать для Сени письмо. Хотя бы его проводить правильно.
"Моему коту Сене, которого я любил, и который был моей маленькой семьей. Я счастлив, что ты провел со мной отведенные тебе годы. Ты был самым лучшим и добрым животным, ты был моим другом. Покойся с миром. Ты ко мне не вернешься, ты уже дома, жди меня, пока я здесь в гостях."
Положив его окоченевший труп в коробку дрожащими руками, я, не став переодеваться, пошел к метро. Там так и лежал бездомный, словно и не пробуждался с того дня.
Дождавшись поезд, я сел в последний вагон и поглаживал крышку коробки. Нельзя описать словами то, что я чувствовал в тот миг. Простое "боль" никому ничего не скажет, это сухое описание для того пепелища, что осталось в моей душе.
Двери закрываются и я вижу своего нового знакомого, того мальчика музыканта. Я киваю ему в приветствии и двигаюсь в сторону, освобождая для него место.
— Привет! Я уж думал, что ты это, — он проводит рукой по шее, намекая на самоубийство. Я ухмыляюсь. — Как ты? Сыграть тебе еще раз? — Отрицательно машу головой. — Ну как хочешь.
— Сеня умер, — объявляю я, а в голове бьется: и ты, человек без имени, умрешь скоро.
— Мужик, мне жаль, правда, — парень распахивает глаза и сводит брови. — Я соболезную.
Так мы и едем в тишине. Юнец, который не заводит разговор, видимо, даже не зная, что говорят в таких ситуациях. Да я и сам не знаю, чего уж тут выделываться.
— Как тебя зовут? — Спрашивает он. — Я Самаэль, но лучше зови Семой, — мальчик склоняет голову. — У меня родители, так сказать, с прибабахом, — и смеется.
— Я человек без имени, — и юноша вновь заливается хохотом.
— Хорошая песня. Я вижу, ты ценитель творчества Наутилиуса, — он подтягивает гитару ближе, напевая.
Человек без имени встретил ангела смерти.
Объявляют нужную остановку и я, не прощаясь, вылетаю из вагона, держа коробку с Сеней аккуратно. И иду в лес. Мне даже в голову не пришло взять что-нибудь, с чем сподручнее будет могилку выкапывать. Идиотом жил, идиотом и помру.
Зайдя в самую глушь, я упал на колени и начал грести сырую землю с перегноем руками. Камни забивались мне под ногти, а руки были все исцарапаны, но я не чувствовал боли, я ничего толком не чувствовал.
Когда яма была достаточной глубины, я вложил в нее коробку. И стоял я так до той поры, ни жив ни мертв, пока не зазвонил телефон. Брать его смысла не было, это один из братьев. Долбятся должно быть в квартиру, а им никто не открывает.
— Прощай, мой маленький, мой хороший. Прощай, мой кот. Мягко тебе, да? — Я оседаю на землю. — Ты дождись меня только, там, на небе, встреться с бабулей и скажи ей, что люблю. Передай, — мобильный вновь разражается трелью и я со злобой бросаю его в кусты.
— Я ненавижу вас, ненавижу, — кричу так громко, чтобы до Лени с Максом докричатся на том конце города. И у меня получается, наверно, раз трезвон смолкает. — Мне даже с тобой попрощаться не дают, Сенька. Прожил жизнь, ничего не нажил, и ладно, мне ж вы всего дороже были. Ты и бабуля, Сеня, вы вдвоем. Я себя всесильным тогда чувствовал. Вы оба ляжете со мной, обнимите и приголубите, а я вас поцелую с жаром и, — слова лились нескончаемым потоком. — И я все для вас, моей семьи, и сейчас готов.
Поднимаю телефон и отправляю смс-ку обоим, что буду через часик, а то и больше. Они как пиявки, присосутся и не уйдут, пока в свою квартиру их не пущу. А потом и дом пойдут обворуют.
— Ты, брат, сослужил службу, конечно, — говорит Леня недовольно. — Я тебе звонил? — Киваю, мол, да, звонил. — Я тебе говорил, дурья башка, что приеду. И мы ведь не одни, с семьями, — так вот что за женщины сидел под подъездом. Холеные, лощеные, словом, идеальные семьи.
— Я тебе тоже много когда звонил, просил приехать к бабуле.
— У нее уже маразм голову сожрал, а у нас дела, работа, но тебе разве понять? — Говорит Максим. — Давай, открывай быстрее, — и руки чешит.
Они заходят первее меня, оглядывая каждый угол своим внимательным взглядом. Что найдут, то их.
— Ну и халупу ты себе нашел, братиш, — Максим сдергивает бабулины платья на пол и я кидаюсь к ним. — Как кощей над златом, — он морщится презрительно.
— А злата-то нет, — хохочет Леня. — Украшения ее где? — Пожимаю плечами. Я их спрятал надежно, под половицами, они шкатулку никогда не заполучат. — Уже успел продать что ли?
— Мне дела до денег нет.
— По тебе видно, — и вновь смеется. А мне по его кафельным зубам хочется вдарить, размозжить ему череп, чтобы перестал, чтобы замолк. — Ладно, тут ничего, но бабкин дом добром полнится, — он тянет Максима к выходу.
Я выхожу в след, семеня. И слова сказать не могу, словно воды наглотался. И так стыдно, что отпор им дать не могу, ничего не могу.
Статные женщины вскакивают с мест, оттряхивая шубы и улыбаются мне, признав младшего третьего. Они кивают мне и протягивают руки, чтобы поприветствовать. А я на свои гляжу: грязные и окровавленные, будто я, как у Достоевского, порешил процентщицу.
— Здравствуйте, — улыбаюсь криво и жму их ручки все в перстнях, марая. Но они не морщатся даже.
— И тебе здравствуй. Марина, — представляется одна из них. — Ленина жена, а это — Ксения.
— Все, довольно лобызаний, по машинам, — Макс тушит сигарету о стену и отбрасывает хабарик к клумбам.
Ехали мы долго, я сел к Лене. Не было у меня сил выносить недовольный бубнеж Максима и его табачную вонь в салоне авто. Марина что-то щебетала мне на ухо, рассказывая о племянника и о том, как сложилась их жизнь. И я был искренне рад.
Доехали мы на удивление быстро, всего полтора часа и мы уже здесь. У места, в котором прошло мое детство. Знакомая, слегка осевшая оградка и покосившийся от старости дом. Ничем непримечательный, но родной и любимый.
— Залетаем. Давай ключи, — я прижимая связку ближе к груди, словно драгоценность, которую только тронешь — и сразу же замараешь.
— Я сам, — качаю головой. — Сам.
— Ну раз сам, давай, — Леня бьет меня по спине и я тороплюсь к дверям. Через слой пыли на окнах я сумел разглядеть мимолетом не изменившуюся обстановку и сердце залило теплом.
Братья входят с самодовольным видом, победители, всегда вперед и ни шагу назад. Наклоняются к тумбам и лезут своими пухлыми ладонями в глубь, будто желая найти слитки с золотом и добротный пресс денег. Они разворотили постели в трех комнатах, сдвинули кресла и даже за печь умудрились заглянуть. Максим не удосужился хотя бы разуться, и весь пол был в грязных следах его массивных ботинок.
Мерзко. Гадко. И больно.
— Сервизы там, — указываю я на стеллажи, желая прекратить это богохульство.
— Табурет неси.
И я несу. С кухни, самый надежный. Максим открывает створки и вынимает коробок пять, приговаривая:
— Это мне.
Затем следуют сервизы помельче, это, явно для Лени.
— А тебе, брат, целый дом. Поздравляю, — улыбается средний и стучит по плечу. — Тут ведь пусто, все?
Все. Все выгребли.
— Тогда по домам. Нам, прости, не по пути. Сам доберешься ведь?
— Доберусь.
— Вот и отлично, — они хлопают в ладоши и уходят, хлопая дверью. — И не дрожи ты над этим всем, словно над алтарем, — доносится со двора.
Я остаюсь один. Слышу, как заводятся машины и уезжают прочь с улицы. Далеко, туда, где нет бабули и меня. Они забывают о нас, как о страшной тайне, которую нужно спрятать в стальном шкафу и обвесить цепями.
Я присаживаюсь на свою кровать и выдыхаю. Истерика накатывает быстро и мне так обидно за бабулю, за родителей, и за себя тоже обидно. Все, что они искали — это наживы. Не спросили об альбомах или фотографиях, ведь для них это лишь бумажки, не имеющие весомой цены.
— Прости меня за них, бабуля. Они не со зла, — я глажу простынь, будто на ней лежит кто-то. — Не со зла.
Завывания ветра сквозь не замазанные щели в окнах, будто доносят мне ее слова: "Я прощаю". И не замечая ничего вокруг, я заснул.
И снилась мне бабушка, обнимающая и зовущая к себе. А у ног вился Сенечка, резвый и мурлычущий. Мы много говорили и смеялись, не вспоминая Лени и Макса. По телевизору показывали балет, а на кухоньке пеклись пироги. Бабуля спрашивала меня когда я вернусь, ведь без меня им тяжко приходится. А я не понимал что значит это "вернусь", я же здесь, с ними. Она головой лишь мотала и приговаривала мол, не то, милый, все не то, ждем тебя, родной, скучаем.
Проснуться мне пришлось с тяжким осознанием: умру. Пить дать умру, погибну вот-вот. И это был не глупый страх, который появляется у некоторых людей, проживших почти полвека. Это был знак, зов или черт знает что.
Я вызвал такси на оставшиеся деньги и попросил довезти меня до станции. У меня в кармане был полу разряженный телефон и четкое понимание о собственной смерти. В вагоне и увидел Сему.
— Я умру.
— Все мы умрем однажды, — он даже не повернул головы в мою сторону. — И ты умрешь, человек без имени, — Самаэль не был радостен или привычно весел. На его лице отражалось понимание и принятие.
— Тогда, нам стоит попрощаться, Сема. Я скоро увижу их. Это конец.
— Прощание — это вовсе и не конец, ведь как такового конца и не существует. Прощание — это лишь мрачный миг, который мы разделим друг с другом, — он поднимает голову, улыбаясь чему-то своему. — Боль от ухода не сравнится с радостью воссоединения, — в моих глазах уже не юноша, а повзрослевший за несколько часов мужчина. — Тебе пора, — и впрямь, двери разъезжаются и я вижу очертания своей станции.
— Спой за мою душу, Самаэль, спой, — и я слышу скорбное:
"Непокоренный пленник,
Не замечающий стражи.
Ты — Человек без имени,
Нагой человек без поклажи."
Я выхожу из метро, видя скорую рядом с тем бездомным и не скрывая лица, ступаю на улицу. Бушующая вьюга окутывает меня с ног до головы, кусая щеки, и я иду вперед.
Я умру, я знаю, и это дарует мне неожиданное успокоение.
Человек без имени прожил безымянную жизнь, так спойте же за упокой его души безымянную песню.