***
Ложка со звоном плюхнулась о дно тарелки, несколько жирных капелек супа попали на футболку, ещё немного — на лицо и стол. Луч света, выбивающийся из белых полосатых жалюзи, ярким плывущим пятном лег на папину клетчатую рубашку, из кармана которой верно топорщилась пачка сигарет. Поддев большим пальцем ноги голубенький ненавистный мне носок второй, я скатился по стулу вниз, кривя отражению в полупрозрачной миске страшные рожи. Коленкой ударился об ножку стола. Папа вздрогнул и выполз из-под обширной газеты. — Надень носок назад, полы холодные, — механически выдал он, снова уплывая из кухни в мир свежих (на мой взгляд, бредовых) новостей. Я вздохнул, заламывая руки в неуверенном жесте. Хотелось опрокинуть тарелку кому-нибудь на голову и со спокойной душой идти во двор. — Ешь суп, там нет лука, — настояла мама, выглядывая из бурлящей чем-то кастрюли на плите. — Федя, я специально для тебя не резала лук. — Ее лицо отражало крайнюю степень серьезности, непробиваемую, железную, такую, против которой не попрешь, не подкрепив свои мысли материальными аргументами и достоверными фактами. Я, даже подтянувшись назад, на свое положенное место, под неудобным углом изогнул руку, дотягиваясь до брошенной на дно тарелки ложки, и даже без оценивающего овощную обстановку в блюде взгляда показательно подцепил ей колечко лука, гордо подняв его вверх, над головой, чтобы увидели точно все, и злобно фыркнул. Папа снова выглянул из газеты уже раздраженным. Мне подумалось, что чем чаще напоминать ему о своем существовании, тем быстрее он взбесится и сделает что-то нехорошее. — А соседний мальчик Славик не может позволить себе такой вкусный и питательный суп. Он целыми днями ест сухие «Дошираки», если вообще… Мамино лицо с железного резко поменялось до предупреждающе-выразительного, которое за семейным столом, да и вообще везде, в последнее время маячило только так. Папа прокашлялся, уставившись назад в бумажные чёрно-белые листы. — Пишут вот, что нефть качается, — важно кивнул он, поправляя очки. Мама закатила глаза. Я, надувшись, закусил щеку изнутри. — Какая вообще разница, если я все равно это есть не буду? — прошипел я себе под нос и скатился под стол окончательно. Оттуда на четвереньках (носки я все-таки стянул со ступней по пути) добрался до собственной спальни, не замеченный родителями за спором о том, что там где качается, а что — не очень. Меня обстановка моей комнаты категорически не устраивала и вообще нагоняла жуть со стороны моих детских установившихся в голове за пять с половиной лет жизни норм эстетики и дизайна. Я, во-первых, просил совсем другой диван, в форме гоночной машины и с большой красной спинкой, на которой можно будет развешивать противные носки, которые меня заставляли носить всегда и везде, как будто на казни, и лезть на подоконник, свернувшись комочком так, чтобы со стороны входившего меня за этой самой высокой спинкой видно не было. А этот отвратительный шкаф со скрипящими дверцами? Я хотел новый, желательно весь белый: такой, аккуратный, чтобы тут же залепить его наклейками-переводнушками и вкладышами с машинками. На это даже смотреть тошно, но хуже в десять раз — слышать. Еще был комод с носками (хотя лучше бы не был) и разбросанные по каждому углу комнаты игрушки. Типа оберега от врагов. Девочка на шаре подалась чуть-чуть вперёд и снова с глухим ухом грохнулась о грустную картонную стену, возвращаясь на место, будто кто-то с другой стороны поддел ее пальцем. Я с ногами сел на диван и отодвинул полотно. Дыра в стене была, конечно, небольшой. Такой, в которую помещался большой палец детской руки, а вот два мизинца той же — уже с трудом. Мне в голову никогда не приходило измерять ее, допустим, линейкой, поэтому я говорю только, непосредственно, фактами, а не измерительными единицами. Сквозь нее можно было рассмотреть что-то в чужой квартире и, естественно, с другой стороны увидеть заинтересованный шныряющий по комнате зрачок. Мы переехали два года назад. Родители об этом не знали. Славиков глаз был мутным, непонятного сероватого цвета, как болотная дымка или туманный рассвет после самой темной ночи. — Пойдем гулять? — шепнул мне он на ухо. Всегда он шептал. Шептал без конца, так, что привычка все время прислушиваться к каждому малейшему шороху останется со мной и через года. Эта нервная осторожность, монотонная тихая речь, закусывание губ и… Стук тощих коленок о друг друга при беге. Цок-цок. Я бегал, чтобы со смехом позлить того, кто хотел меня поймать, он — чтобы не умереть. Цок-цок. Славик пах плесенью вперемешку с сыростью и внедренным под кожу уже на пожизненно страхом. Я его очень не любил. — Нет, — сказал я. Вообще-то я очень хотел на улицу, но зная, что теперь там уже планирует орудовать Славик, резко передумал куда-то идти. — Пойдем, пожалуйста, посмотри, — к дырке прижалось что-то теплое и пушистое. Маленькое и наощупь теплое. — Ему нужно помочь. — Заключил Славик. Я его не очень любил, в отличие от цыплят.***
Летние теплые лучи солнца вылизывали темные кудри моих волос и обволакивали тело непонятным, но вполне эйфорическим состоянием, что меня, конечно, полностью устраивало; хотелось спать, хотелось прыгать от счастья, хотелось заламывать руки от скуки или, в конце концов, понять, что я чувствую относительно ситуации. Цыпленок смотрел на меня лишь одним своим глазом как на источник всей мирской милости; второй то ли врос в череп, то ли загноился до такого состояния, что в один из дней слипся уже навсегда. Если Славика отпускали гулять, он не приходил домой ровно до того момента, пока его злобными криками и благим матом не загоняли с балкона. Он падал и судорожно вставал, бежал через кусты можжевельника, кололся шипами роз в палисаднике, смахивал пот со лба и снова бежал по дороге «в далеко» от дома. Но всегда неизменно в девять возвращался в квартиру, где его непременно ругали за синяки или занозы, впоследствии оставляя еще бóльшие и болючие. Славик не приходил домой, если в его ногу впивались ржавые гвозди. Он не водил и бровью, если ему отрывало ноготь или порой зуб. Даже речи не шло о том, чтобы пойти к «родителям» (кривая усмешка на тонких искусанных губах), если что-то заболело. Если захотелось есть, пить или по нужде. Каждый день он смиренно ждал, ждал и ждал того дня, когда на балкон вечером никто не выйдет, но ровно в девять, как по команде, открывалась изнутри дверь, что можно было видеть даже с площадки, наблюдая за застекленными дверьми, и затемненный женский силуэт — или повыше, или пониже, прокуренным визгливым голосом кричал отвратительные вещи, от которых не меньше Славика содрогались и все остальные. И он каждый раз шел с вымученной улыбкой на лице и выражением прямой покорности и слепой простоты на лице. «Цок-цок-цок» — слышал я за спиной, засыпая. Крик. Удар по телу. Очень громкий судорожный вдох. «Цок-цок…» — прерываются. Шлепок об пол. Падение. Дальше всю ночь тихо, будто стена немая, и больше никто ничего не шепчет. Звон коленей? Хруст костей? Утром заплаканный мутный глаз в дырке. Я подарил ему красный фломастер, он нарисовал меня с неизвестной собакой. По-летнему обдавало теплом, даже жаром. Я не помню, почему он решил показать ей цыпленка, почему не вспомнил все прошлые разы. Площадка пустовала и продолжала пустовать еще до самого вечера.***
Однажды я спросил его, откуда на коленках синяки, просто потому, что он на последние свои и то небольшие деньги купил мне жвачку, которая мне, в общем-то, даже не понравилась, чему он очень расстроился. Спросил из чистой вежливости. Не вслушиваясь в ответ и не желая его слушать, ковырял заусенец на пальце. Он сказал, что дома упал. Меня ответ устроил. Он с такой нежностью сжимал его в детских трясущихся ладошках, аккуратно ступая вверх по бетонным ступенькам, что вся благодать и свет этого мира сгрудились именно у него, у его рук и у его ног: и ничего на свете жалостливее быть не могло, и не могло быть прекрасней, но мне было ровным счетом все-рав-но. Мне казалась эта затея такой идиотской. Я с такой тревогой заставлял себя переставлять ноги все выше и выше, пропуская ступени, с таким предчувствием заставлял, хотя зачем заставлял — сам не понял или не знаю. Окон на третьем этаже не было. Солнца больше не было. Были забрызганные краской стены и причудливые, бешеные глаза Славика, уверенного в том, что вот-вот произойдет что-то непременно хорошее. Непременно такое, что за целую жизнь с ним ни разу не случалось. Славик был мальчиком большой трагедии, первый раз его что-то потянуло к злосчастной двери. Мне показалось, что глазок на ней моргнул как совсем настоящий. Она открыла явно не в самом добром расположении духа. У нее такого никогда не было. Может быть потому, что в свое время она была девочкой большой драмы. Он с таким светом, с таким детским трепетом протягивал ей на распахнутых ладонях весь свой смысл жизни — он светился, как никогда — и улыбался, бесконечно улыбался так, что скулы почему-то сводило у меня; потому что я знал, я заранее знал, что случится, знал, когда еще не открылась дверь, когда еще стоял на улице, когда еще утром не смог затолкать в себя ни ложки супа. Даже девочкам больших драм должно быть очень стыдно вести себя так. Очень горько — точно. Она отняла пушистую головку от тельца совсем легко, только чуть надавив большим пальцем, с таким легким, по-птичьему резким хрустом; отломила и не моргнула глазом; отломила и разжала кулаки. Тельце почти беззвучно упало. Беззвучно, может, потому, что не коснулось дна? Я в забвении смотрел на лужицу крови под ногами. Маленькую и жалкую, но довольно-таки существенную такую лужицу. Все-таки раньше текущую по чьим-то венам. Один-единственный выдавленный под напором больших морщинистых рук глазик по бетонному полу прикатился к ее розовому расшитому цветами тапку. Такой же мутный и потерянный, как и у Славика. Беззащитный и безропотный. Она наступила на него, брезгливо вытерев ногу о коврик у двери, и резюмировала: — Чтобы не мучился. Славика, как я и полагал, в этот день больше во двор не выпустили.***
Ровно тогда, когда мой взгляд дошел до финальной точки, дочитав последнее предложение «Трех поросят», послышался хлопок двери из соседней квартиры. Спустя минуту — еще один. Я приоткрыл занавесу в мир драм и трагедий, отодвинув «Девочку на шаре» чуть в сторону. Из дырки в глаз брызнула струя крови. Глухой удар тела о пол. Раздосадованный шмыг носом. «Цок-цок-цок.»***
Ночью я проснулся оттого, что «Девочка на шаре» снова стала топорщиться и ходить пузырями. Я, потирая глаза, встал на диване и приблизился к дырке. Славик казался до бесконечности счастливым. — Трех тех котят она утопла. Один раз собаку, но уже тростью, такой, тяжелой, ну, я знаю, — он гордо продемонстрировал синяк на локте. — Я просто, знаешь… Я видел, что она убивает моих друзей так осторожно, понимаешь, поочередно, будто так и надо, будто… и я испугался, если честно, за тебя, — он застенчиво улыбнулся, теребя руками край майки. — Получилось бы несколько нечестно, если бы она утопла все-таки тебя, а не меня. Наверное, я все-таки не согрешил, а… — ..? — … Я заторможено моргнул, переваривая. — Они думали, что я ушел гулять, а я, — он хихикнул, — а я не ушел, я не ушел, а спрятался в шкафу: вот так, не дыша, за шубой. — На мгновение Славик притих, судорожно, по-больному шмыгнув носом. — И когда мать ушла, взял и вышел, и даже ни чуточки не побоялся, представляешь? Я сейчас боюсь, — он потупил глаза. — Пока не знаю, что диагностируют. Может она вообще в обмороке… Или, что там бывает? Я задумчиво стянул с левой ноги светло-серый носок и медленно обмотал его вокруг запястья. — Ты никому не расскажешь? — он заторможено мотнул белесой светлой головой. Скривился, будто съел что-то кислое. — Ты никому не?..***
Интересный был сон. Форточка оказалась открытой, теплый ветер трепал мои волосы. Сосед снизу играл что-то грустное.***
Я учтиво улыбнулся полицейскому и сказал, что ничего не видел.***
А в четверг ровно в девять вечера открылась соседняя балконная дверца. Я выбежал на свой вслед за Славиком. Закат был замечательным, просто сказочным. Розовато-золотистым, таким очень нереальным и фантомным, потому что летом обычно темнеет гораздо позже. — Ура! Бабушка! — он кричал это восторженно и счастливо. С большим воодушевлением, подобно «ура, каникулы!» или «с днем рождения!» — Бабушка умерла! Теперь можно кричать после девяти! Так же радостно перевалился через балконную перилу, не удержав равновесия. «Цок-цок» — послышалось в полете. «Его внутренности похожи на внутренности цыпленка» — отметил про себя я, с интересом глянув на недавно положенный асфальт, и, криво усмехнувшись, прошел назад в квартиру, закрывая за собой дверь.***
Дырку через три месяца заделали.