ID работы: 13100091

за пробуженный в сердце май

Слэш
PG-13
Завершён
39
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
39 Нравится 6 Отзывы 7 В сборник Скачать

xxx

Настройки текста

вивальди — май (из двенадцати скрипичных концертов «времена года»)

Влюбляются люди весной. Влюбляются нормальные люди светлой, бушующей весной, легко витающей ветром в поднебесье и звенящей зелёной листвой. Экзамены, к сожалению, нормальные люди тоже сдают весной — сидя в полной душной аудитории, с тоской посматривая на циферблат часов над знакомой зелёной доской и гадая, когда же можно будет сдать полу-сделанную работу, подхватить рюкзак, отбарабанить «до свиданья Марь Иванна хорошего вам лета!» и убежать, ускакать в зелёную даль. Кондратий влюбился зимой. Холодной, бледной зимой, когда тускло сереет кислое небо за окном и тихо воет метель по вечерам — когда грустно и мёрзло, когда днём хочется спать. Хотелось спать и тогда — а физичка привела его в свой кабинет после седьмого урока и сказала, что вот он — призёр Всероса. Вот он на физфак будет поступать, и он подтянет его, Кондратия, по физике. А заодно и по математике. Он — высокий, длинные ноги вытянув в проход между партами, беззастенчиво положив голову на тонкие руки, прикрыв глаза, тихо дышал — но очнулся при виде физички и его. Смутился. Встал, неловко поправив сбившийся воротник тёмной рубашки. — Серёжа Трубецкой, — сказала физичка. — Кондраша Рылеев. — Кондратий, — пробормотал он, тоже смущаясь и чувствуя, как челюсть сводит от желания зевнуть, от вида тоже не-выспавшегося человека, от осознания: он тоже не-по своей воле здесь. Кондратий растерянно обернулся на физичку; та легко кивнула. — Договоритесь тогда насчёт занятий… Серёжа, зайди, пожалуйста, потом ко мне в учительскую. Трубецкой (фамилия острила, ледяно била по губам, холодно перекатывались по стенам три слога: Тру-бец-кой) сказал что-то в знак согласия. Они остались одни в душно-пустом, скучном классе физики среди пятнадцати старых парт, на которых внизу были прилеплены жвачки. Кондратий сел на парту, обхватил руками тяжёлый рюкзак. Трубецкой стоял перед ним и растерянно тёр лоб: он, видимо, не знал, с чего начинать такие разговоры. — Кондратий, — наконец глухо уронил он, и Кондратий поразился новому звучанию собственного имени: в его исполнении оно показалось ещё смешнее и глупее, чем когда-нибудь прежде. — Не будет ли грубым поинтересоваться о том, насколько всё печально? Всё очень печально, подумал Кондратий. Всё стало очень печально, как только ты об этом спросил. — Я совсем не понимаю физику, — признался Рылеев, утыкаясь глазами в носки грязных поношенных оксфордов. — Всё очень печально. — Тогда, прости, зачем тебе физика? — изящно спросил Трубецкой и присел рядом — тоже изящно — хотел оказаться на одном уровне. Кондратий сердито закопался носом в рюкзак. — С тройкой в году меня не допустят к участию в олимпиаде. Летом. Трубецкой задумчиво сверлил его бледными глазами. — Странные условия у этой олимпиады, — наконец сказал он. — Очень, — буркнул Рылеев: хоть в чём-то он был с ним согласен. — Ты в девятом? — В десятом, — водя пальцем по шероховатому дереву парты, тускло шепнул Кондратий. Трубецкой удивлённо вскинул брови. — И ты намереваешься успеть подтянуть физику? Зачем ты спрашиваешь, зачем ты задаёшь эти глупые вопросы мне, здесь, сейчас, зачем ты сидишь рядом и смотришь на меня своими глазами цвета мокрого майского неба, зачем ты. Зачем — ты? — У меня нет другого выхода, — пробубнил Рылеев, отчаянно мечтая о том, чтобы вся эта канитель закончилась, он пошёл бы домой и свалился спать, так хотелось спать, спать, не видеть этого всего. — Мне нужно написать годовую контрольную на четыре. И математику не завалить. С остальными предметами у меня всё в порядке. — Прямо-таки всё? Чего. Ты. Хочешь. — Ты свободен вечером в среду? Трубецкой насмешливо улыбнулся — Кондратий поднял голову, увидел. — Ты думаешь, нам будет достаточно занятий раз в неделю? — А разве нет? — чёрные пистолетные дула растерянно уставились из-под длинной кудрявой чёлки. — Конечно нет, с твоими-то желаниями… Что ты делаешь в пятницу в четыре? — Прекрасно, договорились, я пойду. Увидимся. Кондратий спрыгнул с парты, подхватил на плечо тяжёлый рюкзак. Трубецкой быстро и бесшумно оказался перед ним — тоже слез со столешницы, встал, загораживая проход. — Подожди, горе моё. Возьми у меня номер хотя бы, вдруг что-то случится. Уже случилось. Уже случилось, чёрт бы тебя побрал, Трубецкой — да ты сам чёрт, бес хитрый, ты дьявол со своей ангельской усмешкой и глазами-лужами. — Давай, — пробормотал Кондратий, чувствуя, как заливается истерично-красным лицо.

***

Кондратий влюбился зимой. Осознал, что влюбился — весной. Их вынужденные занятия по средам и пятницам продолжались до сих пор, до тёплого пахучего апреля, до зелёных пузырей почек и редких тихих дождей. Каждую среду и каждую пятницу они встречались в пустом и таком же душном кабинете физики — Трубецкой, нет, нет, Серёжа — приходил позже, когда стараниями Кондратия все окна были распахнуты, грязная с разводами доска становилась тёмно-зелёной, на парте одиноко лежала толстая тетрадь и где-то рядом бродил сам Рылеев. Он приходил скоро, смотрел сочувственно на устало-заёбанного Трубецкого, садился рядом и говорил что-то вроде «я понимаю, как тебе тяжело». Или «пожалуйста, иди домой, ты совсем плох сегодня». Или — в крайних случаях — «ты совершенно бледный, я сбегаю за водой». Трубецкой обычно отнекивался и смотрел насмешливыми глазами-дождями: «будто тебе легче». Или «если я уйду, ты не напишешь физику в мае, и да, ты выглядишь не лучше меня». Или — в крайних случаях — «сбегай, если тебе не трудно». Кондратий и правда выглядел не лучше: маленький, на две головы почти его ниже, с синяками под глазами размером с Луну, он со своей вечно лохматой-что-такое-гель-для-укладки-головой походил на маленького воробушка, что чирикают в апреле среди зеленящихся веток деревьев. Трубецкой не спрашивал, почему он, на год его младше, такой постоянно усталый. Трубецкой, быть может, и интересовался бы больше, но сил не было интересоваться: они сидели над кинематикой и механикой до посинения, а потом прощались у ворот школы — Кондратию было направо, ему — налево. Они не общались даже в интернете: один раз Трубецкой скинул ему какой-то древний конспект по физике в телеграмме — на аватарке у него был смешной закутанный в плед кот. Кондратий вежливо отстучал «спасибо, я посмотрю» и правда прочитал конспект, и потом Трубецкой спросил, и Кондратий ответил. И кое-что из конспекта помогло решить уродскую задачу в десять действий, и Трубецкой посмотрел с одобрением в глазах-тучах. Трубецкой не спрашивал — а Рылеев не рассказывал и сам не особо интересовался: ему-то уж точно было известно про золотого мальчика, призёра всероса в прошлом году, гордость и надежду всего физмата. Трубецкой так и не узнал бы, если б не. Однажды мартовско-бледной средой, противно морозящей плечи под тонкой рубашкой, после седьмого урока раздался звонок; первый раз в жизни ему позвонил Рылеев. Трубецкой коротко выдохнул резкое «что-то случилось?» и с облегчением услышал в ответ знакомый голос — разве что хриплый. — Серёжа… здравствуй! — глухо сказал где-то Кондратий и надрывно закашлялся. — Извини меня, но, кажется, сегодня мы не увидимся. И в пятницу тоже. У меня вчера было тридцать девять, я правда пришёл бы, мне ужасно не хочется тебя подводить, но я не могу. Правда. Трубецкой подавил неконтролируемо-детское желание рассмеяться: на задворках сознания ещё маячила мысль о том, что хотелось бы этого гуманитария согреть, пледом укрыть и напоить чаем, заверив, что в порядке всё будет и не нужно волноваться так сильно — вместо этого он остро усмехнулся в телефон. — Я могу приехать к тебе, если ты напишешь адрес. Резко-скупо-больно, как ножевое под рёбра. Кондратий на той стороне громко выдохнул. — Не надо, ты заразишься и тоже будешь лежать кислым баклажаном, как я. Бог мой, подумал Трубецкой, мы ведь не станем с тобой целоваться, Кондратий. Кондраша, как представила его физичка. А ты, Кондраш, не настолько болен, чтобы заражать людей в радиусе километра наповал, разве что меня уже заразил. Давно ещё, помнишь тот зимний вторник? Доволен? — я болен с тех пор, болен неизлечимо. — Серёжа! — зазвенело в ухе настойчиво. — Серёж, всё нормально? Прости меня ещё раз, мне очень… — Успокойся, — лениво бросил Трубецкой, — всё в порядке. Не стоит извиняться так, будто ты виноват в смерти моей кошки. Рылеев помолчал несколько секунд. — У тебя есть кошка? — глупо слетело у него с языка. — Нет, это метафора такая. Право, ты винишь себя так, что мне хочется плакать. Извиняться должен я, мысленно сказал ему Трубецкой. За то, что так ужасно с тобой поступаю. — А у меня есть, — брякнул Кондратий-Кондраша, — котёнок. — Рад за тебя. Выздоравливай, хорошо? И не нужно так загоняться по этому поводу, я серьёзно сейчас. — Хорошо, — отозвался Кондратий и снова закашлял. — Спасибо. Тогда до свиданья? До свиданья. До следующего свидания. Почему не простое «пока»? Почему ты такой всегда вежливый-внимательный-заботливый, почему именно тебя мне навязали, почему. Почему ты? — Пока, — бессердечно сказал Трубецкой и сбросил звонок.

***

Храни бог Кондратия, что рассказывал про Мишеля Бестужева-Рюмина. Храни бог Мишеля Бестужева-Рюмина, этого непоседливого солнечного ребёнка, которого знала решительно вся школа и который сам знал адреса всех своих знакомых. Самым прекрасным было то, что Мишель Бестужев-Рюмин не только знал адреса, но и рассказать мог — естественно, не кому попало, но, сверкая глазами и хитро улыбаясь, он сказал Трубецкому, что «Кондраша про тебя говорил» и шепнул ему дом-улицу-этаж-квартиру. Трубецкой взял с собой физику и апельсины — за ними он забежал в ближайший продуктовый. Они пламенными шарами светились сквозь плотный материал тёмной сумки, отражались в серых-синих облаках. Наступая в лужи и чертыхаясь про себя, Трубецкой добрался до дома Кондратия — маленькой пятиэтажной хрущёвки, — вежливо придержал дверь мамочке с коляской и очень удачно попал в нужный ему подъезд. Лифт не работал — пришлось топать пешком по лестнице, рассматривая изукрашенные причудливыми матными конструкциями стены. Пахло весной и немного — старыми затхлыми камнями, из которых был сложен дом. Кондратий жил на пятом этаже. Трубецкой надавил кнопку звонка — и руки вдруг слегка ослабели. Господи, да что же это такое? Промелькнула шальная мысль убежать, но поздно было уже: заворочался замок, обитая клеенкой дверь распахнулась, чуть не прилетев Трубецкому по носу. Кондратий в совершенно немыслимых цветов свитере и какой-то римской тоге сверху стоял на пороге. С его похудевшего и побледневшего лица медленно сползала улыбка. — Привет, — растерянно сказал Трубецкой. — Пустишь? Кондратий ошалелыми глазами посмотрел, быстро закивал, отвернулся и чихнул в сгиб локтя. Шмыгнул красным простуженным носом, снова расплылся в светлой-светлой улыбке. — Здравствуй, конечно заходи! Овидий, брысь, иди в комнату! Откуда-то выбежал крохотный рыжий котёнок, мяукнул требовательно, потёрся о длинное тёмное пальто. Кондратий подхватил его на руки и глянул виновато. — Хулиган этакий… Ты вешай пальто, я сейчас, — и скрылся в глубине маленького коридора. На вешалке болталась старая безразмерная кондратьева куртка. Внизу стояли раздолбанные, но, впрочем, чистые кеды. Кондратий высунулся из-за двери: уже без тоги на плечах, и кота Овидия (кто вообще придумал ТАКОЕ имя коту? неужели родители Рылеева постарались?) куда-то отпустил. — Серёж, ты кофе будешь или чай? — Я принёс тебе физику, — невпопад ляпнул Трубецкой. — И апельсины. Я ненадолго. У тебя же никого дома нет? Кондратий махнул рукой и опять улыбнулся. — Да хоть до завтра оставайся, мне так дома сидеть надоело! Ко мне, конечно, приходит Мишель домашку объяснять, и Серёжу иногда затаскивает… Муравьёва, — поправился он, поймав недоумевающий взгляд. — Муравьёва-Апостола, он в одиннадцатом «Б». Но всё равно скучно до жути, ещё и мама в командировку уехала вчера. Я на стену лезу уже от тоски. Кондратий никогда не говорил так много разом, он вообще больше молчал, но сейчас смотрел на Трубецкого сияющими глазами, размахивал руками и рассказывал-рассказывал, долго и хорошо, тепло разливая голос по маленькой апельсиновой кухне — из окна на пол и стены падал мягкий свет тусклого солнца и сплетался с кондратьевым голосом, обнимая и бережно касаясь тонкими пальцами лба. — Так кофе или чай? — прервался Рылеев и снова вопросительно вскинул светлые брови. — Давай чай, — пожал плечами Трубецкой. Кондратий придвинул ему тонконогую табуретку, вымыл чайник, насыпал заварку и ещё какие-то травки сверху; Трубецкой, устало откинув голову, долго разглядывал его худую спину и острые выпирающие из-под свитера лопатки. Он сполоснул рыжие в солнце апельсины, убрал под раковину пакет. — Ты ведь откуда-то, — утвердительно сказал Кондратий, закончив с чаем, включив газ и присев напротив. — Не из дому ко мне, я имею в виду. — От Кати, — сонно ответил Трубецкой. — Моя одноклассница. Мы вместе готовимся к физике. Мы не встречаемся, — зачем-то уточнил он и, наверное, покраснел. Кондратий смешно сдул со лба пушистую прядь. — И со скольки часов вы с ней готовитесь к физике по субботам, не встречаясь? — А зачем ты спрашиваешь? — Я первый спросил. — С десяти, — фыркнул Трубецкой и зевнул, прикрывая ладонью рот. — Это что-то меняет? — И ты, не ложась ночью, с девяти часов учил физику, а теперь пришёл ко мне? Тоже учить физику? Ты знаешь, сколько время, ты хочешь себя убить, Серёж? — имя слетело с чужих губ возмущённо, яростно, резко. Чёрные дула сверлят настойчиво из-под чёлки. — Около четырёх? — Половина пятого… Засвистел чайник. Кондратий разлил ароматный напиток по кружкам; Серёже досталась смешная, синяя, с толстым нарисованным снеговиком и сколотой ручкой. — Сахар нужно? — Нет, спасибо. Под пристальным светлым взглядом Рылеев пожал плечами и бухнул себе в и без того сладкий чай две ложки. — Что ты так смотришь? Он смутился и уткнулся носом в собственную кружку: матово-зелёную, тоже со сколотой ручкой. Бледные лучи из окна падали ему на лицо, сглаживая похудевшие за время болезни черты. Оба молчали. Царапая коготками по линолеуму, в кухню важно зашёл котёнок, прыгнул Кондратию на руки, замурчал и внимательно глянул на Трубецкого большими зелёными глазками. Кондратий погладил его между ушей. — Как его зовут? Трубецкой до последнего надеялся, что ослышался тогда в коридоре. — Овидий, — охотно ответил Кондратий. — В честь древнегреческого поэта Овидия. Вообще я хотел назвать Александром, но мама настояла на Овидии. Ей показалось, что называть кота именем великого писателя как-то странно. — А именем греческого поэта нормально? — Ну да, его же мало кто знает… А этому рыжику подходит, да, Овидий? Рылеев глотнул чай и почесал котёнку мордочку. Трубецкой подумал о том, что у кондратьевой мамы странная мания на странные имена: называя ребёнка Кондратием, она явно не думала о последствиях. К счастью, кота Овидия не ожидала участь быть задразненным и обиженным из-за имени. — Придёшь в понедельник в школу? — лениво пробормотал Трубецкой. Кондратий виновато пожал плечами. — Не знаю, может быть. Если я не долечусь, горло потом опять заболит и кашель начнётся, — сказал он. — А я астматик, это не очень хорошо скажется. Трубецкой с интересом и чем-то похожим на волнение на периферии вскинул брови. — У тебя прям, ну, астма? Задыхаешься? — Не-ет, не беспокойся, — Рылеев хитро сверкнул глазами. — Бегать нельзя быстро и курить вреднее в два раза, чем здоровому, а так всё хорошо. Трубецкой кивнул и отпил ещё чая. Он был вкусный, нужно признать и отдать должное умению Кондратия. — Кондраш, — совершенно неожиданно для самого себя и, очевидно, для Кондратия, выдал Трубецкой, — ты на какое направление поступать собираешься? «Кондраша» мягко поднял голову от кота на коленях. Поправил двумя пальцами длинную чёлку. Неловко улыбнулся. — Я на филолога. Или на переводчика, я точно не решил ещё. — Точно литератор, — задумчиво протянул Трубецкой, — я всё гадал, ты в литературу или историю. Тебе, получается, английский сдавать в следующем году… — Французский, — поправил Кондратий. — Я на французского переводчика хочу, я французский лучше знаю. — Удивительный человек. Меня всегда интересовало, кем после университета работают филологи. Кондратий вспыхнул. — Не поверишь, но они даже получают деньги, — глухо сказал он. — Я против того, чтобы людей делили на гуманитариев и технарей, каждый может писать стихи, заниматься литературой и учить точные науки. Я же выучил твою механику. Трубецкой неверяще переспросил, думая (надеясь?), что ошибся, ослышался, не понял. — Ты пишешь стихи? Кондратий резко и быстро вскинул голову. — Пишу.

***

В грозовую майскую пятницу, тяжело бродившую весь день тучами над городом и к вечеру разразившуюся долгожданным ливнем, был потрясающий кроваво-красный закат. Он отражался в толстых стеклах школьных окон и падал на лицо Кондратия, истерично-ало пылая на щеках. — Ура, — сказал Рылеев и скинул в сумку тетради. — Наконец-то мы можем выйти из этого храма наук. Честное слово, я уже устал здесь штаны просиживать. — Ты устал решать задачки, — пробормотал Серёжа в ладони. — Признавайся, я тебя раскрыл. — Я устал смотреть, как ты спишь и пытаешься мне что-то объяснить. Кондратий шлёпнул сумку на парту и снова присел рядом. — Кондраш, — буркнул Трубецкой, — я сдам егэ и буду спать по двадцать три часа в день. Обещаю. — Да что ты мне обещаешь, я всё равно не узнаю. Трубецкой так удивился, что аж глаза открыл. — В смысле не узнаешь? — Ты собираешься терпеть моё общество ещё и летом? — в свою очередь удивился и Рылеев, растерянно поднял тёмные глаза с пляшущими внутри красными бликами солнца. — У меня олимпиада в июне, ты не думай, тебе больше не нужно будет меня пасти. Слова прозвучали тихо, капнули запоздалой моросью на изнутри гнилое дерево столешниц, прокатились по кабинету печально и исчезли. — Кондраш, — снова сказал Трубецкой. — Я думал, ты захочешь продолжить наше общение на добровольной основе человеческого взаимопонимания. Кондратий захлопал непонимающе глазами; Трубецкой только заметил, какие у него длинные ресницы, и как тени от них падают на впалые щеки, и как на щеках этих и на носу красуются несколько маленьких бледных веснушек. — Это ты так предложил дальше общаться? — Ну вроде, — устало выдохнул Трубецкой, испытывая острое желание побиться головой о парту, чтобы вылетела вся эта ненужная чепуха и глупое замирание сердца, и исчезли бы пусть из памяти отчаянно-рваные-колкие-больно-искренние строчки его стихов — он не запоминал и не учил, правда. Осталась бы в памяти одна физика — и насколько, насколько легче бы стало жить. Трубецкой помнит это как дважды два четыре, как то, что солнце встаёт на востоке — сила притяжения равна гравитационной постоянной, умноженной на массы двух тел, делённые на квадрат расстояния между телами. Между ними — узкое пространство соседей по парте, массы их тел, помноженные, едва ли больше трёх тысяч килограмм, — в системе си, исходные данные обязательно должны быть выправлены, выглажены под линейку, под строгую систему, — и бесконечная, бесконечная гравитационная постоянная, десять в минус одиннадцатой степени ньютонов, ньютоны эти едят и расстояние, и массы, уничтожают на своём пути всё — ньютоны ведь в минус одиннадцатой степени. Ньютоны давно сожрали, гадко причмокивая и облизываясь, сожрали бедное сердце Трубецкого, они жадно сверкали глазами и рвали на кусочки аорты, миокард, предсердия. Сердце, не выдержав перегрызенной аорты, сорвалось вниз с ускорением свободного падения — в Петербурге оно равно девяти целых и семидесяти восьми сотых. Сорвалось, улетело, улетело в чёрную дыру, в бескрайний космос, в тёплые тёмно-чайные радужки, в неловкую щербатую улыбку, в крохотные веснушки на носу, в растрёпанные кудрявые волосы и синяки под глазами. И из космоса этого никогда уже не вернуться — тело обратно наверх подняться не сможет, если не приземлится, законы физики, нерушимая истина в последней инстанции, Трубецкой помнит всё это как дважды два четыре, как формулу силы притяжения, как режущие строчки стихов кондратьевых. Он не запоминал и не учил, правда. — Серёжа! — громко сказал Кондратий. — Серёж, подожди, не засыпай! Слышишь меня? Не вздумай спать, горе моё. Трубецкой вздрогнул, моргнул, прогоняя наваждение, и поднялся на ноги. — Да не сплю я, успокойся. Идём? Кондратий глянул ну очень подозрительно. Взял с парты сумку, перекинул ремень через плечо. — Идём. В уличном воздухе витали отголоски дневного тепла и тихо качались тоненькие тёмные ветви деревьев, рассекая плотные розовые облака. Кондратий спрыгнул со ступеньки школьного крыльца, плюхнул ботинком в лужу, поднял тучу брызг. Трубецкой подавил желание закатить глаза. — Ну что ты как маленький, в самом деле, — буркнул вместо этого. — Не ворчи, — попросил Рылеев, открывая калитку. — У тебя миллион поводов радоваться жизни, не понимаю, почему ты ими не пользуешься. Всё, до понедельника? Он помахал рукой и развернулся, они всегда прощались так возле школьных ворот, потому что Кондратию было направо, а Серёже налево, и совсем-совсем не по пути. Трубецкой вздохнул. — Я тебя провожу. Кондратий изумлённо обернулся, вскинул брови. — Зачем? — Мне всё равно сегодня в твою сторону. Это было наглое и совершенно бессовестное враньё, и оба об этом прекрасно знали, но Кондратий пожал плечами и развёл руками — мол, провожай, мне-то что. Шагали по извилистой узкой тропинке молча, изредка перекидываясь ничего не значащими дурацкими фразами. Кондратий вертел головой, разглядывая удивительно яркое небо и огромный алый шар, медленно падающий в малиновый океан. Трубецкому приходилось разглядывать самого Кондратия, чтобы не засмотрелся и не грохнулся прямо где-нибудь тут: старые деревья, которые грозились спилить вот уже который год, высунули корни прямо на дорожку. Коленки о них бились регулярно. — Тебе Миша ведь адрес мой тогда дал? — вдруг спросил Рылеев, пристально глядя — они остановились на перекрёстке, ожидая, пока проедет машина. — Ну да, — растерялся Трубецкой, — а что? Кондратий наигранно вздохнул. — Да ничего. Спасибо, что не рассказал всю мою подноготную — он может... Идём, нам сейчас вон в тот переулок. — Далеко ещё? — зачем-то поинтересовался Трубецкой. Кондратий тряхнул головой. — Неа, вон в конце улицы дом видишь? Это мой… Где-то в юной зелёной кроне деревьев над головами звонко чирикнула птичка. Мимо них пробежали, что-то весело обсуждая друг с другом, две девочки — длинная коса одной слегка задела рукав кондратьева свитера. Он недовольно поморщился. — Серёжа, — вдруг сказал Рылеев и остановился. — Да? — Ты очень спешишь? Трубецкой задумался. — Вообще-то нет, завтра же суббота, я буду спать до двенадцати. — А как же физика с утра пораньше? — Катя уезжает на дачу сегодня, мы не увидимся завтра. Кондратий внимательно на него глянул. — Тогда пойдём. — Куда? — Сейчас увидишь, — хитро улыбнулся Кондратий и снова наступил в лужу, обрызгав водой, в которой отражалось красное небо и зелёные ветки, всё вокруг. Они добрели до кондратьевского дома, поднялись на его этаж — пятый и последний, Рылеев открыл дверь своей квартиры и скинул в коридоре рюкзак. — Твою сумку положить или с ней пойдёшь? — Куда пойду? — повторил Трубецкой. — Ну не хочешь как хочешь, — пожал плечами этот неугомонный ребёнок и засунул ключи в карман брюк. — Иди сюда. Он прошёл в конец коридора. Там, маленькая, тёмная, незаметная — находилась дверь на крышу, без посторонней помощи никогда бы не увидеть. Кондратий поковырялся в замке, и в коридор хлынул ярко-оранжевый свет. — Милости прошу, — Кондратий церемонно посторонился, Трубецкой, поражённо озираясь, прошёл вперёд. На крыше было светло-светло и тёмное покрытие бликовало всеми оттенками красного от солнца. Внизу было зелено, черты города мягко утопали в деревьях и немного размывались от недавнего дождя. На небе, совсем-совсем близко от них, туда-сюда сновали тонкие чёрные птицы — на фоне акварельного, уже смазанного, нечёткого цвета облаков, который пропадал в надвигающейся синеве, они виделись особенно ярко. Кондратий повёл рукой, мол, смотри, какая здесь красота. — Ты когда-нибудь был на крыше? — Стыдно признаться, — сказал Трубецкой, — но нет. — Да ты вечно учишь свою физику, у тебя нет времени даже на сон! — будто бы обиделся Рылеев. — Какие тут крыши, конечно… Они молчат, завороженные. — Почему ты привёл меня сюда? — спрашивает Трубецкой. — Ни за что не поверю, что ты всех знакомых сюда водишь любоваться закатами. Кондратий краснеет: в отсвете, который бросают на его лицо облака, это не так сильно заметно. — Захотелось, — бурчит он и отворачивается. — Ну а если серьёзно? Кондратий сердито дёргает плечами под свитером. — Потому что я захотел, чтобы ты понял, что в жизни есть не только твои бесконечные задачки по механике, — звонко говорит он. — Потому что мне надоело смотреть на тебя, как ты мучаешься, потому что тебе нужно было слазить сегодня на эту крышу и увидеть сегодня этот закат, как проснувшийся в сердце май, знаешь? И вообще-то я никого сюда не вожу, нет у меня никаких знакомых, чего ты себе напридумывал, я даже… Трубецкой шагает к нему по скользкому шиферу, аккуратно сбрасывает с плеча ремень сумки — та тяжело шлёпается на крышу, осторожно опускает свою ладонь на чужое костлявое плечо. Кондратий давится воздухом и замолкает, неверяще глядя на него тёмными глазами. — Серёж, я… — Помолчи, пожалуйста, — просит Трубецкой и смотрит-смотрит светлыми лужами, кажется, прямо в душу. — Я тебя очень прошу. Он наклоняется и целует Кондратия. Сердце срывается вниз с ускорением свободного падения — оно в Петербурге равно девять целых и семьдесят восемь сотых, но вообще-то все округляют до десяти. Сердце срывается вниз, как только Кондратий хватает его за руку ледяными пальцами и радужки цвета крепкого чая оказываются близко-близко, и можно сосчитать веснушки на остром вздёрнутом носу. Сердце, кажется, сломало рёбра, стёрло внутренности в кровь — но это неважно, это всё равно. Дыхание сбивается, воздух в лёгких заканчивается — остаётся зелёный город, холодные руки и блестящие глаза, горящие сейчас ярче любого солнца. Рылеев жмётся к плечу котёнком и ещё крепче цепляется за руку. Он глубоко вдыхает и смотрит вдаль, вниз, на тёмные очертания домов. — Серёж, — хрипло говорит он. — Да? — отзывается Трубецкой. — Наконец-то у тебя в сердце проснулся май, — и улыбается-улыбается-улыбается, хочется эту его щербатую светлую улыбку на внутренней стороне век выжечь и всегда носить с собой. — Это ты. Кондратий смеётся. — Это Есенин, балда. — Да знаю я, что Есенин, — фыркает Трубецкой. — Это ты — май. Кондратий сразу понимает — и заливается краской, и больше не нужно ничего говорить: и так всё более чем понятно. Май просыпается и в сердце, и в городе; и сумерки быстро укрывают землю синим покровом. Май яркий, короткий — но им сейчас кажется, что он никогда не закончится. И правда — для них май будет светлым, длинным, бесконечно-счастливым, как целая юная жизнь. Не обязательно влюбляться зимой или весной — влюбляться можно всю жизнь. Всё равно обязательно-обязательно для каждого когда-нибудь наступает его особенный, вечный май.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.