***
На улице властвовал тёплый, уже совсем осмелевший май. Солнце, устав от дневной работы, клонилось к закату, заливая всё вокруг золотым светом, но всё ещё грело ласково и обещающе. Асфальт под ногами был сухим и светлым, как речной песок. Они шли через двор, и Филипп вдруг с пугающей ясностью осознал, что понятия не имеет, куда они идут. Нет, план у него, конечно, был — грандиозный, почти наполеоновский: он собирался повести Катю в парк, а потом, возможно, в то самое кафе-мороженое с плетёными креслами, о котором ему восторженно рассказывал один из приятелей. Но сейчас, когда она шла рядом и её локоть почти касался его руки, все планы с треском вылетели из головы к чертям собачьим, оставив после себя лишь звенящую пустоту. — Ты чего молчишь? — спросила Катя, оглядывая его и хитро улыбаясь. — А? — Филипп вздрогнул от неожиданности и тут же предательски запнулся о выступающий, узловатый корень старого тополя, что пробивал себе путь сквозь треснувший асфальт. Он бы непременно растянулся на земле, позорно и безвозвратно, если бы Катя молниеносно не схватила его за руку. Ладонь у неё была тёплая, живая и удивительно мягкая, приятно согревающая похолодевшие пальцы. — Эй, балбес, под ноги смотреть не научили? — с беззлобной усмешкой сказала она, но руку не отпустила. Так они и пошли дальше — держась за руки, сначала неуклюже, то и дело сбиваясь с общего шага, потому что никто из них пока не знал, как правильно идти в паре, как дышать в унисон. — Я, это… в парк хотел, — наконец выдавил из себя Филипп, чувствуя, как к горлу подступает горячая волна. — Там, говорят, аттракционы новые поставили. — Качели-карусели? — Катя искренне удивилась, её брови поползли вверх. — Я думала, их только ко Дню города ставят, на ярмарку. — Ну, поставили же, — он пожал плечами, чуть не выдернув при этом свою ладонь из её тёплого плена. — Я сам видел, мы с пацанами в ту субботу ходили, разведывали обстановку. — Так ты уже был там? — она скосила на него лукавый взгляд, и в её глазах заплясали искорки. — Был, но это же совсем другое дело! — слишком горячо, словно оправдываясь в преступлении, начал он. — Там ещё ларёк новый со сладкой ватой, и вообще… атмосфера. Катя засмеялась. Смех у неё был звонкий, переливчатый, совсем ещё девчачий, и Яник вдруг почувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, отпускает стальной обруч напряжения. Она ведь не судит его, не смотрит как на идиота — ну, может, самую малость, — а просто идёт рядом и держит за руку. И от этого простого, ни к чему не обязывающего жеста ему было до странности хорошо и покойно. В парке, вопреки ожиданиям, действительно стояли качели. Старые, облупленные, с облезшей зелёной краской, проступающей ржавыми веснушками, но всё ещё исправно работающие. Дети с восторженным визгом взлетали к самым небесам, а их матери, собравшись чуть поодаль в кружок, лениво переговаривались, не спуская с чад бдительного взгляда. Филипп уверенно, как опытный лоцман, повёл Катю к дальней, стоящей в тени старого клёна лавке, где, по его расчётам, должно было быть меньше народу и больше романтики. Лавка, увы, оказалась занята — на ней, словно памятник эпохе, восседала сухонькая старушка с авоськой, полной отборной картошки. Но, заметив робкую молодую парочку, она с пониманием, пришедшим с годами, тяжело поднялась и, что-то ворча себе под нос про нерасторопную молодёжь, медленно побрела в сторону тротуара. — Везёт нам, — прокомментировал Филипп и тут же прикусил язык, ощутив, как неуклюже это прозвучало. Что значит «везёт»? Может, Катя и не хотела сидеть на этой пыльной лавке? Может, она вообще хотела на качели, к небу и ветру? — Ага, — просто, без тени кокетства ответила девчонка и села, тщательно расправив подол платья. Парень опустился рядом, стремясь соблюсти хрупкую границу между вежливой отстранённостью и желанной близостью. Он старался держаться на приличном расстоянии, но не слишком далеко, чтобы это не выглядело так, будто он её опасается. Получилось что-то среднее — он застыл на самом краю, отчего старая лавка под ним жалобно и угрожающе скрипнула. Катя снова усмехнулась, покосившись на него. — Яник, ты чего такой дёрганый сегодня? Как на иголках. — Да я… — он запнулся, мучительно подбирая слова. — Я не дёрганый, просто… Жарко сегодня. — Жарко? — она приподняла бровь, и в её голосе прозвучала нескрываемая ирония. — Ветер на улице. — Ну, жарко, — упрямо, как ребёнок, повторил он и вытер влажный лоб рукавом. На светлой ткани тут же проступило предательское пятнышко. — Слушай, Кать… — М? — А тебе, ну… Нравится тут? — спросил он, затаив дыхание. Она медленно, задумчиво обвела взглядом парк. Допотопные качели, визжащую ребятню, цветастый ларёк со сладкой ватой, старый, замолчавший навеки фонтан, в чаше которого скопилась прошлогодняя листва. Пахло тополиным пухом, горячей летней пылью и чуть-чуть — нагретой смолой. Где-то в отдалении, за деревьями, лениво лаяла собака. — Нравится, — сказала она наконец, её взгляд остановился на нём. — А тебе? — Ещё как, — выпалил он с придыханием и тут же осёкся, смутившись собственного восторга. Прозвучало это слишком пылко, как будто он говорил не про старый парк с облупленными качелями, а про что-то бесконечно большее. Но Катя сделала вид, что не заметила этого внезапного смятения, и только легко, понимающе кивнула.***
Потом они пошли к ларьку. Филипп купил ей сладкой ваты — большой, невесомый, словно розовое облако, сахарный ком на палочке, который тут же начал таять и липнуть к пальцам. Он с некоторой торжественностью протянул его Кате, и она, отрывая воздушные, тающие на языке кусочки, тихо смеялась, когда проказливый ветер сдувал пушистые волокна прямо ей в лицо. Филипп стоял и смотрел на неё, не в силах отвести глаз, и чувствовал, как где-то глубоко внутри растёт что-то тёплое, огромное и совершенно ему неподвластное. Он не знал, как назвать это щемящее чувство, да и не хотел называть. Просто стоял и смотрел, как девчонка с распущенными волосами ест розовую вату, и думал, что сегодняшний день, кажется, вопреки всем его страхам, действительно удался. Потом они катались на качелях. Вернее, Катя, заливаясь смехом, взлетала к небу, а Филипп стоял позади, упираясь ладонями в тёплую от её рук перекладину, и раскачивал её, с каждым толчком всё сильнее и сильнее разгоняя сиденье ввысь. Она визжала от восторга и лёгкого испуга, намертво вцепившись в металлические цепи, а он смеялся и кричал, перекрывая шум ветра: «Держись крепче, бандитка!». Слово это вырвалось как-то само собой, помимо его воли, и он тут же осёкся, холодея, поняв, что назвал её так, как фамильярно называл только Миронов. Но Катя, кажется, даже не заметила этой вольности — она лишь беззаботно запрокинула голову назад и засмеялась. Волосы её поднялись, затрепетали на ветру, словно струи тёмного пламени. Слезая с качелей, она покачнулась — земля уходила из-под ног после долгого полёта, — и чуть не упала. Филипп инстинктивно подхватил её, крепко схватив за плечи, и на одну бесконечно долгую секунду они замерли совсем близко друг к другу. Он почувствовал запах её волос — тонкий, цветочный, почти неуловимый, как дуновение ветра из незнакомого сада. — Голова закружилась, — сказала она тихо, отводя взгляд, на её щеках проступил румянец. — Бывает, — ответил он охрипшим голосом и медленно, словно преодолевая сопротивление, убрал руки, чувствуя, как жжёт ладони тепло её плеч. Обратно шли уже в синих, густеющих сумерках. Солнце окончательно село, оставив после себя лишь малиновый шрам на горизонте. Небо стало тёмным, глубоким, бархатистым, с редкими, ещё робкими, но уже пронзительно яркими звёздами. Ожили фонари, и их дрожащий, тёплый свет ложился на асфальт неровными, колышущимися пятнами. Яник и Катя шли всё так же, держась за руки, и молчали. Только теперь это молчание было другим — не неловким и напряжённым, а каким-то спокойным, удивительно уютным, полным невысказанного, но понятного обоим смысла. У подъезда, утопающего в густой сирени, остановились. Катя повернулась к нему, и её глаза блеснули в свете фонаря. Она улыбнулась — тепло и немного застенчиво. — Спасибо, Яник. Классный вечер получился. Правда, очень хороший. — Да-а, — кивнул он и, помявшись, чувствуя, как сильно колотится сердце, добавил с надеждой: — Может, повторим как-нибудь? — Может, — просто, но многообещающе ответила она и, прежде чем скрыться за тяжёлой, обитой дерматином дверью, быстро, едва ощутимо, как дуновение ветерка, коснулась губами его пылающей щеки. Филипп остался стоять у крыльца тускло освещённого подъезда, как зачарованный прижимая ладонь к тому месту, которого только что коснулись её прохладные губы. В голове было гулко и пусто, словно в опустевшей ракушке, а в груди — горячо и тесно от незнакомого, распиравшего рёбра счастья. Он стоял так, наверное, минуты три, позабыв о времени. Пока сверху не раздался знакомый, с ленцой, голос: — Кавалер, ты чего застыл, как памятник? Иди домой, а то простудишься на сквозняке! Миронов выглядывал из окна, находившегося несколькими этажами выше, с неизменной сигаретой в зубах, и, ухмыляясь, смотрел на него сверху вниз, стряхивая пепел в пустую консервную банку на подоконнике. — Иду, — буркнул Филипп беззлобно, развернулся и словно на крыльях спешно побрел в сторону своего дома.