***
Следующие несколько дней он почти ничего не ел. Утром — чашка кофе без сахара, в обед — сигарета, иногда две. Вечером — ещё кофе, может быть, пара глотков кефира, если совсем уж начинало мутить. Он убеждал себя, что это нормально, что ему просто нужно сбросить пару килограммов, что он не голодает, а просто «следит за формой». Но внутри он знал правду. Знал, что это не имеет никакого отношения к форме. Это имело отношение к тому толстому мальчику, который всё ещё жил где-то глубоко внутри него и который никогда не должен был выйти наружу. На третий день он проснулся от того, что в глазах плыло. Пришлось несколько минут лежать неподвижно, дожидаясь, пока комната перестанет вращаться. Потом он медленно, держась за стену, дошёл до ванной, умылся ледяной водой и посмотрел на себя в зеркало. Из отражения на него глядел бледный, осунувшийся человек с тёмными кругами под глазами. Скулы заострились, и это ему почти понравилось. Почти — потому что руки, которыми он держался за край раковины, предательски дрожали. «Ничего, — сказал он себе. — Так и должно быть. Красота требует жертв, Миронов, помнишь?». И снова — кофе, сигарета, репетиция, на которой он едва не потерял сознание, и домой, где не было еды, потому что он нарочно не покупал её, чтобы не соблазняться. Он лежал на диване и смотрел в потолок, чувствуя, как внутри, под рёбрами, медленно, но верно разливается привычная, тягучая пустота. Пустота, которая заменяла ему голод, которая успокаивала, которая говорила: ты держишься, ты молодец, ты очень худой и красивый.***
Катя заметила это на четвёртый день. Она вышла на лестничную клетку, чтобы выбросить мусор, и увидела Миронова, который стоял у окна и курил. Вернее, пытался курить — сигарета в его пальцах дрожала так сильно, что он с трудом подносил её к губам. Он был бледный, как бумага, и под глазами залегли глубокие, почти чёрные тени. Рубашка висела на нём мешковато, хотя ещё неделю назад сидела вполне по фигуре. — Андрей Александрович, — Катя остановилась. — Что с вами? — Ничего, бандитка, — он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой и бледной, как и он сам. — Просто не выспался. Репетиции, сам понимаешь. — Какое «не выспался»? — она подошла ближе и внимательно вгляделась в его лицо. — Вы бледный, как привидение. И у вас руки дрожат. Вы вообще ели сегодня? — Ел, — соврал он. — Конечно, ел. Яичницу и бутерброд. Даже два. Катя прищурилась. У неё был такой же взгляд, как у её отца, — пронзительный, спокойный, видящий насквозь. Под этим взглядом Миронов всерьез чувствовал себя нашкодившим школьником. — Андрей Александрович, — произнесла она медленно. — Я, конечно, не врач. Но я знаю, как выглядят люди, которые вполне себе прилично едят. Вы так уж точно таким не выглядите. — Кать, я правда… — Что правда? — перебила она. — Что вы себя голодом морите? Я же вижу, я не слепая. Вы похудели за эти дни. И это явно не здоровое похудение. Это… — она замялась, подбирая слово. — Это что-то другое. Миронов молчал. Он смотрел на неё — на эту девчонку, которая опять, в который раз, видела его насквозь, — и не знал, что сказать. Врать дальше было бессмысленно. Признаваться — стыдно. А ещё — страшно. Потому что если он признается, то придётся говорить о том, о чём он не говорил никому и никогда. — Это с детства, — произнёс он наконец глухо, глядя куда-то мимо неё. — Я был толстым, меня дразнили. А потом, в театральном, я понял: чтобы быть актёром, нужно быть стройным. И я начал… ну, ты понимаешь. Голодать, пить только воду. Это такой способ держать себя в форме. Я не думал, что это станет проблемой. Но оно стало. Я в целом могу есть, ты не думай. Понимаешь, иногда накатывает — и я просто перестаю есть на несколько дней, или недель. Как сейчас. Катя слушала, её лицо менялось. Она не осуждала — она понимала. Может быть, не до конца, но достаточно, чтобы не сказать ничего лишнего. Она стояла и смотрела на него, и в её глазах была не жалость, а, скорее забота. — Андрей Александрович, — сказала она тихо. — Пойдёмте ко мне. — Зачем? — Я вас покормлю. И не спорьте. Вы сейчас в обморок упадёте, и мне придётся вызывать скорую. А я не хочу объяснять папе, почему наш сосед-артист лежит без сознания на лестничной клетке. Он этого не поймёт. Миронов хотел было возразить, хотел сказать, что он в порядке, что ему не нужна помощь, что он взрослый мужик и сам разберётся, но сил спорить у него уже не было. Он просто кивнул и, всё ещё пряча дрожащие руки в карманы брюк, пошёл за ней. В квартире Тихоновых было тепло и пахло домашней едой. Катя усадила его за стол, достала из холодильника кастрюлю с супом, которую она сама сварила накануне, и поставила разогревать. Миронов сидел, глядя на свои руки, которые всё ещё подрагивали, и думал о том, что он, кажется, окончательно потерял контроль над ситуацией, над своей жизнью, над собой. — Ты на меня только не смотри так, — сказал он негромко. — Будто я умирающий. — А вы не умирайте, — ответила она, помешивая суп. — Тогда и смотреть не буду. Она поставила перед ним тарелку. Суп был овощной, лёгкий — как раз то, что нужно после нескольких дней голодовки. Миронов взял ложку и сделал первый глоток. Ему казалось, что он разучился чувствовать вкус еды, но суп был вкусным. Не без некоторых усилий, но он всё же съел всю тарелку, и Катя, глядя на него, удовлетворённо кивнула. — Вот так. А теперь чай. И даже не думайте отказываться. — Бандитка, — он слабо улыбнулся. — Ты прямо как моя мама. Только мама у меня была лет двадцать назад. — Значит, я восполняю пробел, — отрезала она. — Пейте чай. Он пил чай, дрожь в руках понемногу утихала. Внутри всё ещё было пусто, но эта пустота была другой — не голодной, а какой-то спокойной. Как будто он наконец разрешил себе остановиться хотя бы на минуту. Катя сидела напротив и смотрела на него. И он вдруг подумал, что, наверное, только она — из всех людей, которые его окружали, — видела его таким. Не на сцене, не на афише, а вот таким — слабым, голодным, уставшим до чёртиков — и ей было всё равно. Она не отворачивалась, она просто была рядом. — Спасибо, бандитка, — сказал он тихо. — На здоровье, — ответила она. — Только давайте договоримся: если вам ещё раз захочется голодать, вы сначала придёте ко мне и мы поговорим. Идёт? — Идёт, — пообещал он. И сам почти поверил в это.***
Катя проводила его до двери, взяла с него слово, что завтра он обязательно позавтракает, и только после этого отпустила. Андрей вернулся в свою квартиру, чувствуя себя странно — в нем сидела смесь благодарности и смущения. Благодарности за то, что она рядом. Смущения за то, что она увидела его таким: таким слабым, таким… неприглядным. Он разделся, бросил одежду на стул и по привычке подошёл к зеркалу в прихожей. Остановился, вгляделся. Свет в прихожей хоть и был тусклым, но всё равно его хватало, чтобы разглядеть всё. Скулы — всё ещё острые, это хорошо. Плечи — нормально. Руки — нормально. Он повернулся боком, и тут его взгляд упал на живот. Там что-то было. Что-то, чего не было ещё утром. Он замер. Сердце пропустило удар, потом забилось быстрее, гулко, где-то в горле. Он подошёл ближе к зеркалу, почти уткнувшись в него носом, и провёл ладонью по животу. Кожа была тёплой, и под ней — он чувствовал это отчётливо — была выпуклость. Небольшая, почти незаметная, но она была. Желудок, наполненный супом и чаем, обозначился под кожей чем-то лёгким и едва уловимым. И этого оказалось достаточно. Внутри что-то оборвалось. Не просто тревога — нет, это было другое. Это была волна отвращения, такая мощная, такая всепоглощающая, что ему стало трудно дышать. Она поднялась откуда-то из глубины, из самого нутра, и накрыла его с головой. Миронов смотрел на своё отражение и чувствовал, как к горлу подступает тошнота — но не от еды, а от самого себя. От того, что он увидел, от того, кем он, по его собственному убеждению, снова становился. «Толстый. Ты снова толстый. Ты только что съел суп, как будто это нормально. Как будто ты заслужил. Как будто ты можешь себе это позволить. Ты — слабый. Ты — безвольный. Ты — никто». Андрей не мог больше смотреть на себя и отвернулся, но чувство не исчезло — оно разливалось внутри, липкое, тошнотворное, заполняя собой всё внутри. Он знал, что это неправильно. Знал, что это просто желудок, что через час-два всё пройдёт, что это не жир, не вес, а просто еда, которая переваривается, но знание не помогало. Оно никогда не помогало. Потому что это была не логика, это была болезнь. Старая, знакомая, въевшаяся в самые кости, и она не слушала доводов рассудка. Она просто требовала: избавься от этого. Очистись. Сделай так, чтобы этого не было. Именно тогда он и прошёл в ванную, запер за собой дверь. Руки всё ещё дрожали — теперь уже не от голода, а от чего-то другого. Он опустился на колени перед унитазом и замер. Где-то в глубине души он понимал, что не должен этого делать, что Катя только что кормила его, сидела напротив, смотрела с такой заботой, а он сейчас всё это уничтожит, что это предательство — по отношению к ней, к её супу, к её доброте. Но другая часть его, более сильная, более старая, уже не слушала, она требовала действия и причем немедленного. «Ты должен. Ты обязан. Ты же не хочешь снова стать таким, как раньше? Ты же не хочешь, чтобы люди показывали на тебя пальцем? Чтобы Катя смотрела на тебя с жалостью? Чтобы режиссёр сказал: «Миронов, вы не в форме»? Давай. Просто сделай это. Будет легче». Миронов наклонился над унитазом. Два пальца в рот — привычный, отточенный годами жест. Горло сжалось, желудок скрутило спазмом, и его вывернуло. Суп, чай, всё, что только что было съедено с таким трудом, — всё вышло обратно. Вместе с этим выходила и та волна отвращения, которая душила его минуту назад. Стало физически легче. Он сплюнул, вытер рот тыльной стороной ладони и тяжело опустился на холодный кафельный пол. В ушах звенело, перед глазами плыли чёрные точки. Мужчина сидел, привалившись спиной к стене, и пытался отдышаться. Рвота всегда выматывала его — не столько физически, сколько морально. Каждый раз, когда это случалось, он ненавидел себя. Ненавидел за то, что не может остановиться, за то, что эта дрянь до сих пор с ним, за то, что он, взрослый мужик, не может справиться с собственной головой. Но одновременно с ненавистью приходило и облегчение. Живот снова становился плоским, угроза миновала, он снова был в порядке. По крайней мере, в своём понимании этого слова. «Вот так. Теперь хорошо. Теперь ты чистый. Теперь ты снова можешь смотреть на себя со спокойной душой». Артист поднялся, подошёл к раковине и долго умывался ледяной водой, смывая с лица следы только что случившегося. Потом снова посмотрел в зеркало. Лицо было бледным, под глазами залегли тени, а на скулах — болезненный румянец. Но живот был плоским и этого ему было достаточно. Мужчина вышел из ванной и лёг на диван. Тело было пустым и лёгким — таким, как ему нравилось. Но внутри, где-то глубоко, копошилось что-то ещё. Нечто, похожее на стыд. Не за то, что он сделал с собой, — к этому он уже привык — а за то, что он сделал с катиным супом. С её заботой, с её желанием помочь. Она ведь правда старалась, правда хотела, чтобы ему было хорошо. А он… …он лежал и думал о том, что завтра снова встретит Катю, она спросит, как он себя чувствует. И ему придётся улыбнуться и сказать: «Всё хорошо, бандитка». Она, конечно же, поверит, потому что она всегда верит. А он — он прекрасно научился врать. Особенно тем, кто был ему дорог.