***
— Я дома. Юра вздрогнул, только заслышав звон ключей и щелчки замка входной двери, и тут же вскочил с насиженного места. Он нервно перебирал в руках пистолет, который так усердно оттирал от грязи и крови всё это время, фактически занятый абсолютным ничем, на деле же — очередным самокопанием. Сколько уже прошло времени с того дня? Неделя? Три? Месяц? Шесть? Юра давно потерял счёт времени, да и всё равно как-то было: намного более важной задачей для себя он считал контролирование образа своего полного послушания, а это было не так-то просто поддерживать, как он думал поначалу. Странно, Косте вдруг стало невероятно трудно угодить, и в благодарность Юра часто получал вместо одобрения или, может быть, даже похвалы лишь пару новых синяков на щеках. Сначала было больно и неприятно, он чувствовал себя как никогда униженным и оскорблённым, хотел тут же всё бросить и наконец-то сбежать, но он быстро привык к такому способу выказывания Костиной признательности. Может, ему просто было проще показывать свою благодарность именно таким способом, ну что же Юра мог ещё сделать, кроме как снова потерпеть? У Кости трудный период, Юре, вероятно, его совсем не понять, и меньшее, что он мог сделать, чтобы помочь лучшему другу — выносить его издевательства с улыбкой на лице и спокойствием во взгляде. Костя нуждался в нём, как в своей душевной гармонии, как в кислороде, как в еде и воде. Ну мог ли Юрочка его покинуть? Как только Костя вошёл на кухню, он осторожно положил оружие на стол и вымученно улыбнулся. Рад ли он был его видеть? А как иначе! С пустыми руками — особенно, ведь на этот раз Костя не тащил за собой мёртвое тело, размазывая по полу чужую кровь, и даже выглядел вполне опрятно, всего лишь с парой подтёков на лице и сбитыми до ужаса костяшками. Сегодня Юре повезло. — Как дела? — Костя непонятливо склонил голову вбок, глядя стоявшему напротив Юре прямо в глаза. А Юру снова в дрожь кинуло только от одного такого пронзительного взгляда. Обычно такими глазами Костя смотрел на него тогда, когда снова и снова избивал, калечил ослабшее за всё то время тело, пока оно окончательно бы не перестало чувствоваться; скажем, неприятные ощущения Юра испытывал, глядя в них в тот момент. Костю, сколько бы уже времени Юра ни жил с ним под одной крышей, до сих пор удивляли подобные его вопросы. Он был совсем тупой или просто надеялся на то, что сможет задобрить чужой беспощадный гнев своей вежливостью? Какого чёрта он относился к нему так по-доброму, день за днём претерпевая всё более изощрённые меры наказания?! Какого чёрта натягивал неискреннюю улыбку, смеялся наигранно и вёл себя так странно?! Ещё чего, Юра всё ещё был до невозможного противен Косте. Противен до невозможного. Но ещё противнее становилось от того, что Юра совсем не подавал ему поводов для того, чтобы наконец-то облегчить себе жизнь и вышвырнуть его на улицу. Совсем нет, он показывал с точностью обратное: всё, что ни скажешь, сделает, как его ни унизишь, переживёт и забудет, будет вести себя как ни в чём не бывало, заставишь молчать — и слова не скажет боле. Костя совсем его не узнавал. Хм... Как могут быть дела у того, кто только что подрался и еле как выбрался оттуда в добром здравии и без переломов? Да просто ахеренно! — Залатай раны, — он болезненно прошипел, когда сел на кухонный стул, наблюдая за вмиг засуетившимся Юрой, который уже успел достать аптечку и стал выкладывать оттуда всё содержимое. — Если позволишь? — что за глупые вопросы? Конечно, позволит, это в его же интересах! Юра совершенно не умел вести диалог. Стоит ему об этом припомнить в следующий раз, когда руки дойдут. Костя с явным отвращением на лице стал тыкать прямо в лицо своими разбитыми костяшками, откидываясь на спинку стула, расслабляясь. Юра за всё время пребывания в этой клетке — по-другому екатеринбургскую квартиру он назвать не мог — научился многому. По крайней мере, ему так показалось. Когда лучше промолчать, когда нужно сказать что-нибудь, когда лучше уйти и когда лучше остаться — новый Костя открылся ему с совершенно иной стороны. Бывает, ударить может просто так, потому что захотелось — нужно бежать за тряпкой, чтобы оттереть свою кровь с пола, иначе багровые пятна будут лишь сильнее раздражать чужую вспыльчивую натуру. Оскорблять станет — нужно раззадорить его, показывая свой вздорный и гнусный характер, вспоминая былое (странно, но Костю это почему-то вмиг успокаивало, и всё обходилось лишь подзатыльниками или ударами в живот). Придёт домой хмурый и недовольный — нужно выворачивать все запасы еды, которые только остались с прошлого похода (читать как нападения) в магазин и устраивать для него настоящий пир, потому что чаще всего молчаливый Костя был попросту голоден. В общем, Юра освоился. Юра знал Костю как облупленного, знал, как правильно надавить на него, чтобы отвлечь на пару секунд, чтобы на мгновение заговорить его и хотя бы пару секунд подышать спокойно, прежде чем получить очередную порцию ударов по лицу. Вот и сейчас он с нескрываемой бережностью обрабатывает те же раны уже в который раз, мысленно радуясь: сегодня бить руками он точно не станет. — Лицо тоже, — спокойно выдал Костя, когда Юра уже закончил с обеими ладонями и собирался смыться с глаз, чтобы не маячить перед лицом. Он кивает слегка и подбирается к чужому искалеченному лицу ближе, отмечая каждую рану и синяк, но не слишком близко, чтобы ненароком не получить ногой по коленям. Да и ближе приближаться совсем не хотелось: видеть так близко в лицо его ночной кошмар, его страх и его извечную печаль, человека, который из самого доброго и храброго как по щелчку пальцев превратился в самого жестокого и бессердечного? Проще повеситься на своих же шнурках из-под кроссовок. Костя не задумывался никогда, как может быть больно его Юрочке; очевидно, он этой боли добивался, упорно и уверенно издевался над ним снова и снова из-за каждого пустяка, будто пытаясь доказать кому-то (ему ли? Себе?), что простому парню не место в его тяжёлой преступной жизни, наполненной только увечиями и страданиями, и что Юре лучше уйти. Красноречие никогда не было его коньком, поэтому он пытался по-иному вбить в него эту простую истину. В прямом смысле. Он понадеялся отбить у Юры всё желание оставаться с ним ещё хотя бы на день, доказать ему, что с ним просто невозможно жить в одной квартире, что он ужасен и жесток, что он сущий демон и отвратительный человек. Но Юра упорно терпел. Терпел все крики, терпел все угрозы, терпел шантаж. Было ли Косте жаль его? Возможно; хоть и капля, но здравого смысла в нём осталась, однако иначе он поступить не мог. Юра сам выбрал этот путь, его никто не заставлял и не побуждал оставаться с ним. Никогда не побуждал. Он всегда может уйти как только захочет, Костя не будет его держать. Напротив даже, порадуется, целый прощальный вечер устроит, для приличия вдарит пару раз по спине, чтобы не расслаблялся, и отпустит восвояси. Но Юра никуда не собирался уходить от него. Что ж, пусть теперь пожинает плоды своего слабоумия и щенячьей преданности. Костя вновь задумался, вновь выпал из мира и совсем не заметил, как Юра уже закончил обрабатывать его ушибы и порезы на лице, складывая все вещи обратно в аптечку. Он был как всегда хмур и недоволен, тоже думал над чем-то усиленно, и поспешил скрыться от чужого взгляда долой. На балкон. Покурить. Хвала всем Богам (услышь это Костя, он точно бы не поскупился на пару подзатыльников: негоже в уютном доме атеиста восхвалят божественные начала), что ему не воспрещалось курить, иначе Юра даже представить себе не мог, как бы он выдержал все эти издевательства. Он (не)иронично думал, что сбросился бы с девятого этажа головой вниз или вскрыл себе вены, потому что просто не смог бы пережить всё это хотя бы без пары тяжек в день. Пережить это гнусное предательство, пережить эти каждодневные измывательсва, пережить эти холодные трупы в чужой ванной, пережить весь этот ужас и кошмар, ставший до отвращения обыденным. Но и при таком раскладе, каждая новая сигарета заставляла его хотеть жить ещё один день. Или час. Или минуту. Положение незавидное, но Юра не жаловался. А Костя остался прежним, точно остался прежним, таким же, каким его запомнили все, таким же, каким он был всегда; кризис и бешеный подъём коррупции изменил только его внешнюю оболочку, не внутреннюю, Юра точно был в этом уверен! Он видел, он замечал, он просто не мог не заметить, как извечно серьёзное и хмурое выражение лица слегка расслабляется, разглаживаются складки и морщины, будто спадает маска с лица театрала, оголяя его нутро, оголяя его самые искренние эмоции, самые сильные переживания, самые тяжёлые травмы, показывая его настоящего. Настоящего его, который никогда бы не причинил Юрочке страдания, который оберегал бы его как зеницу ока, который лелеял бы по нему каждую ночь и души бы в нём не чаял. Юра видел его за этим нескончаемым слоем фальши, за тоннами оскорблений и насилием, за холодом и яростью; за бесцветными зрачками его глаз скрывались океаны невыплаканных слёз, на дне плескалось плавленое золото, раскалённое до предела и готовое вот-вот вырваться наружу, сдерживаемое ледяными барьерами мнимого безразличия и порочности. Он выглядел настолько помято и жалко, даже несмотря на свой грозный вид, на его упорство и стремление показаться непробиваемым и отстранённым, что Юра готов был терпеть ещё очень долгое время, лишь бы Косте стало лучше. Лишь бы Костя поправился. Лишь бы Костя смог пережить девяностые. А Юрка-то переживёт, куда денется, но не сможет простить себя никогда, если не окажется рядом с ним в самые трудные моменты его жизни, когда Косте нужна будет его поддержка. Однако переживёт при одном условии: с сигаретой в руках! — Стоять, — резкий, пронзающий ледяными иглами голос заставил Юру резко замереть на месте, вздрагивая всем телом. Он повернулся к Косте лицом, попятился назад, когда тот начал медленно двигаться в его сторону, пока не упёрся затылком в стену. Глухой болью отдалось ушибленное место: старые раны ещё не зажили — да куда уж там? Так быстро раны зажить не могут, — а новые получать ой как не хотелось. Но кто его спрашивал? — Сколько раз тебе повторять, не больше пачки в день! Сколько ты за сегодня уже выкурил? — властный, полный жестокости и безмерной ненависти голос Кости заставлял Юру каждый раз глотать обиду и печаль, слёзы и ком в горле, чтобы он смог издать хотя бы пару уверенных звуков, чтобы он смог выдавить из себя что-то похожее на уверенность и бесстрашие. — Я так на тебя все честно заработанные деньги всру. Ну же! Признавайся! Костя тут же запустил пятерню в отросшие чёрные локоны (намного проще было цепляться за длинную шевелюру, чем за коротенькие обрубыши, поэтому Костя нарочно не позволял Юре стричься), резко дёрнул чужую голову назад, слегка ударяя ею о многострадальную кухонную стену. Юра пискнул тихо, сжал губы и нахмурился, напрягаясь сильнее, чтобы не издать ещё больше позорных звуков. Свои честь, гордость и достоинство он ценил безмерно; хоть всё это и было давно уже поругано Костей (или им самим?), падать ещё ниже он не имел никакого желания. Он что, козёл отпущения или что-то вроде? Он всего лишь помогает справиться Косте с его душевными проблемами, помогает ему оправиться от тягот окружающего мира, а не подрабатывает игрушкой для битья с мазохистскими наклонностями. Однако он успел усвоить простую истину: чем больше он реагирует, тем больше получает. Негласное правило: молчи как партизан, как бы больно тебе ни было, и эта боль вскоре прекратиться. Как жаль, что «вскоре» — понятие растяжимое. — Я не помню, — как можно ровнее выдал Юра, корчась от боли и смотря в потолок, стараясь не пересекаться со злым взглядом напротив, моргая часто-часто. Ну что ж такое, Юрий Иванович, вы теряете хватку! На этот раз вас смогло довести до края всего лишь лёгкое поглаживание затылком о стену. Из-за чего это? Не из-за ваших ли прискорбных мыслей? Как же ему больно видеть Костю таким. Таким злым и отчуждённым, таким бессердечным и жестоким, таким чужим. В груди что-то сжималось, не позволяя дышать, болью перекрывая доступ, позволяя отчаянию и скорби взять над собой верх. И опять по-новой: Костя заносит кулак, Юра морщиться и всем телом напрягается, ожидая удара, терпит нескончаемые над собой надругательства. Всё это стало для него настолько привычной рутиной, настолько бытовой практикой, что он перестал на это сердиться и по ночам пытаться душить Костю подушкой в приступе гнева. Потому что, во-первых, за такие выкрутасы получал похлеще обычного (всё доходило до того, что Юра терял сознание буквально под Костиными ногами), а во-вторых, не видел в этом больше смысла. Костя беспощаден и непреклонен, от него не добьёшься ничего, кроме презрения и ненависти, кроме отчуждения и колких фраз, кроме нелепо брошенных безвкусных комплиментов по типу: «Выглядишь сегодня лучше обычного. Мало попало?» — если оное можно было расценивать как комплимент. Юра просто привык. — Не ври! Отвечай, быстро! — Юра не понимал, куда его бьют, с какой силой, тем более с какой целью — обо всём этом он перестал думать примерно через неделю его пребывания здесь. Никакой логики, никакой жалости, никакого благоразумия, никакого стыда и смущения, лишь боль, стоны, кровь, крики, слёзы, обморок и холод. Юра ненавидел девяностые. Его бессмертность стала ему его же проклятием; с периодичностью примерно два раза в сутки он повторял про себя одно и то же, каждый раз, задумчиво глядя либо на Костю, либо в окно, либо на тлеющую сигарету в руках, с максимальной серьёзностью: «Лучше бы я помер». Лучше бы помер, чтобы больше не терпел. Помер, чтобы больше не страдал. Помер, чтобы больше не искал причин жить дальше. А потом он вспоминал о Косте. Как он будет без него в этом мире? Он совсем не сможет без него прожить. Ну, и что с ним будет? Что он делать-то без него станет? Кто будет помогать ему следы заметать? Кто будет дома у него прибираться? Кто будет терпеть все его издёвки и нахальство, не говоря ни слова против? Кто будет поесть ему готовить и слушать его болтовню о кражах? Кто, если не Юра? Костя совсем без него не сможет. Нет, нисколько не сможет. Юра повторял это в своей голове с каждым разом всё усерднее и усерднее, закрывая руками лицо и живот, получая в отместку новую порцию сильных ударов по всему телу, как мантру твердил себе, что он делает это всё ради Кости. Ради его здоровья. Ради его спокойствия. Он живёт ради него, до сих пор дышит и существует только ради него, только потому что он ему позволил и только потому что он не даст ему умереть. Потому что Юра всё-таки нужен Косте, нужен ему в любом случае, всегда был нужен. Умрёт один — умрёт другой. Никто никогда этого не допустит. Потом Юрочка будет лежать в луже своей же крови на полу, отдыхая, полусонными глазами наблюдая за Костиными шагами туда-сюда по комнате. Он, вероятно, подумал, что избитый чуть ли не вусмерть Юра уже отключился давно, ничего не слышит и ничего не чувствует, валяется бездушной тушкой на полу его кухни, поэтому не стеснялся говорить сам с собой вслух. Юра мало сути в его словах уловил: голова раскалывалась, пульс стучал в ушах, дышать всё ещё было трудно, а веки то и дело опускались. Но закрыть глаза значило окончательно провалиться в бессознание. Юра этого допустить не мог, ему ведь ещё кровь свою с пола да с обоев вытирать! Обрывки фраз долетали до него сквозь пелену и шум в ушах: — ... Не работает?.. всё ещё... не сбежал?.. один... никуда не уходит... терпеть?.. не сопротивляется... принимает?.. не простой инструмент... большее и благородное... Больше слушать его монолог у Юры не осталось сил. Изнемождённое тело просило отдыха, раны саднили и нещадно болели, сознание медленно ускользало, когда он снова предпринял попытки пошевелиться. Не получается: тело налилось свинцом, вмиг потяжелело настолько, что, казалось, Юра был непосильной ношей. Однако Костя, вмиг подошедший к валявшемуся на полу полутрупу, легко поднял его на руки, нисколько не заботясь о том, как резко он это сделал и как отдались резью затёкшие конечности. Конечно, куда бы ему там знать? Юра думал про него так, будто Косте до его боли действительно было какое-то дело. Было ли когда-то? Он понёс его в комнату, на кровать уложил, нисколько не беспокоясь о том, что она будет наутро вся в крови и грязи; Юра потом всё отстирает, куда ж денется. Чувствуя под собой мягкость матраца и тепло одеяла, которым его вдруг укрыли в порыве какой-то совсем не понятной для Юры нежности, он наконец-то смог облегчённо выдохнуть. Рёбра тут же отозвались режущей болью: его солнечному сплетению чаще всего доставалось больше всего. Потихоньку все тяготы внешнего мира стали отходить на второй план, он постепенно стал проваливаться в беспокойный сон, наполненный такими же кошмарами и несбыточными радостями, наполненный мечтами и страхами, нежностью и жестокостью, добротой и Костей. Юра засыпал, не ощущая под собой кровати, не чувствуя вокруг себя стены, не чувствуя рядом с собой тепло чужого сильного тела, не чувствуя ничего, кроме долгожданного расслабления. А в голове продолжала крутиться одна-единственная мысль: «Лишь бы пережить девяностые».***
Костя резко подорвался с кровати, часто-часто дыша и распахнутыми глазами глядя в стенку перед собой. Сердце бешено колотилось в груди, перед глазами всё расплывалось, нечёткими линиями вырисовывались эти противные, мерзкие воспоминания, снова и снова возвращая Костю в те тяжёлые, невыносимые времена. Снова напоминая ему о его ошибках. Снова напоминая о том, каким омерзительным человеком он был. Фантомные боли в костяшках окончательно пробудили его ото сна: он стал мотать головой из стороны в сторону, оглядываться по сторонам, растирая глаза и лицо. На улице уже начало светать, по всей комнате мягким светом расползались солнечные лучики, обволакивали пространство целиком, нещадно светя прямо в глаза спавшему на чужой груди Юре. Чужой сон потревожил беспощадный лучик света, чужие рёбра переломало Солнце. Проснувшийся Юрочка недовольно засопел, стал глаза тереть, пытаясь понять, на кой чёрт его так рано разбудили, и первым же делом наткнулся на совсем перепуганное лицо Кости. — Катюш... Ты чего? — просипел он, отнимая голову от его груди и садясь рядом с ним. — Чего пересрался? Кошмар приснился? Юра смотрел на него больше насмешливо, чем сочувственно, будто на мелкого ребёнка, который спать один не может из-за бабайки и остальных чучел ночных, будто его упрашивали лечь рядом с ним, защитить от всего мира, прижать к себе и успокаивающе бормотать что-то на ухо. Но Костя посмотрел на него чересчур уж взволнованно и виновато, как побитая собака, извиняющимся взглядом, полным горести и отвращения. Отвращения к самому себе. Юра напрягся сильнее, нахмурился, заглядывая ему в лицо, пытаясь найти ответ в его напуганных слезящихся глазах. — Кость... — не успел Юра и пару слов сказать, как его тут же сгребли в крепкие, чувственные объятия, прижимая к себе теснее, ближе. — Кость, что случилось? Костя жался к нему сильнее, дышал через раз, но не говорил ни слова. Юра чувствовал, как часто поднималась его грудь, как гулко билось сердце в его груди, но совершенно не мог понять, что этому всему послужило причиной. — Сон... — вдруг подал голос Костя, шепча Юре куда-то в ключицу. — Мне приснились девяностые. Юру как током прошибло. Он вздрогнул, вздохнул резко, заставляя Костю вскинуть голову и посмотреть в чужое лицо — пульс забил по вискам сильнее, дыхание спирало и слёзы вот-вот должны были скатиться по щекам, — и стал приглаживать растрёпанные после сна двуцветные волосы. В его глазах на секунду показался страх, животный страх (Костя прекрасно помнил его: так Юра смотрел на него каждый раз, как только он заносил свой кулак над его головой), но он рассеялся так быстро, будто его и не было никогда, будто ему всё лишь померещилось, и перед Костей вновь предстал спокойный и улыбчивый Юра. Он начал вкрадчиво шептать, стараясь не повышать голос, стараясь говорить спокойно и размеренно: — Я тебе уже сто раз говорил... — Юра, перестань, — не грубо, но с нажимом прервал его Костя. Нет, Юрочка был слишком к нему добр, слишком его любил и слишком всегда всё ему прощал. Он простил ему даже такое скотское к нему отношение. Он простил Костю — может, никогда его и не винил, — но Костя сам себя не простит никогда. — Я причинил тебе столько боли. Твой туберкулёз прогрессирует. У тебя шрамы по всему телу. Ты лежал в больнице месяц. Как ты можешь мне говорить, что не держишь на меня зла? Юра снисходительно растянул свои губы в усмешке: его Катюша так за него волнуется, так переживает, так печётся, что невольно станешь сочувствовать его эмпатичному темпераменту. Не сказать, что Юра полностью его оправдывал, нет; Юра винил его в каком-то смысле, но до сих пор упорно считал, что это он такой молодец, помог своему лучшему другу в трудный период, спас его от одиночества и поехавшей кукухи. Но это только в каком-то смысле. Юра правда давно всё забыл, давно всё ему простил, да и не винил вообще-то никогда. Не понимал просто, зачем прошлое ворошить? Тем более им, бессмертным городам. Зачем, вспоминая былое, бесконечно предаваться отчаянию и грусти, безысходности и стыду? Не лучше ли жить настоящим, сегодняшним днём, без сожалений и печалей, без отчаяния и совести, без переживаний и вины? — Отпусти всё это. Хватит вспоминать, — Юра шептал ему мягко на ухо, стараясь успокоить так, как он только мог, поглаживая его по голове, лепетал какой-то бессвязный бред, пытаясь поддержать. Костя спрятал лицо в изгиб его шеи, сцепил руки на талии, слушая чужие слова — тихий хриплый голос прямо над ухом, слова грели душу; дыхание на его шее грело его ледяную кожу — и постепенно успокаивался. Юра был прекрасен во всём. В своих радостях, своих печалях, когда пытался подбодрить и когда пытался унизить. Всё в нём было прекрасно. Он никогда не держал долго обиду, он не игрался с чувствами людей, высказывая всё прямо в лицо. Он ценил дружбу как никто другой и пошёл ради неё на всё. Он смог простить Косте свои чудовищные страдания, свою боль и свои слёзы, он смог полюбить Костю так же сильно, как Костя любил его. Юра был ангелом во плоти, его главным подарком судьбы, его самым родным и близким человеком и самым лучшим другом. Он стал его первой любовью, его первыми отношениями, его первой и последней ошибкой, а Костя стал для него первым, кто заставил его усомниться в своей гетеросексуальности. Но никто ни о чём не жалел. — Я люблю тебя, — Юра еле-еле услышал чужой утробный голос, почувствовав горячее дыхание на своём плече, краснея и возмущённо дёргаясь от Костиного тяжёлого тела в сторону, то ли пытаясь отстраниться, то ли лечь поудобнее. — И смеешь же ты говорить такие слова сразу после того, как я тебя уже несколько минут пытаюсь в чувство привести. Говнюк, — Юра шутливо толкнул его в плечо, прижимаясь щекой к его макушке, спиной опираясь на спинку кровати. Пальцы перебирали на чужой макушке прядки, смешивая два цвета вместе, ласково трепали их; он целовал их изредка. Юра планировал проспать ещё как минимум часов до двенадцати, не меньше, и ничто больше не сможет его разбудить. И так слишком много потратил на кое-кого энергии. Костя поуютнее расположился на его плече, стараясь сильно не наваливаться на него и не придавливать его своим весом. Он смотрел на выпирающий позвоночник на его спине, на бледную кожу, отливающую металлом на солнце, на его смольные короткие волосы на затылке и прислушивался к его спокойному дыханию. Сердце гулко отбивало удары в груди, убаюкивало, успокаивало расшатанные нервы и воспалённый от грязных воспоминаний мозг. Они дышали в унисон, засыпая постепенно в объятиях друг у друга. Юра был лучшим событием в жизни Кости, причиной, по которой он бежал домой с работы сломя голову, по которой ходил по магазинам в поисках всего нужного из списка, по которой он пытался наладить взаимоотношения с Данисом и по которой он до сих пор был счастлив. Юра привносил в его жизнь смысл, раскрашивал его серые дни яркими красками, заставлял его жить и любить, не позволял уходить в себя и отчаиваться. Когда Косте было плохо до ужаса, когда Костя готов был рвать и метать, когда Костя готов был лезть в петлю от безысходности, Юрочка всегда был рядом. Поддерживал его и оберегал, любил и заставлял забыть обо всём. Костя сам любил его бескрайней, чистейшей любовью, любил глубоко и преданно, не зная, куда себя деть, окружал всего его собой, своей, возможно, отстранённой заботой, защищал от всего в мире, прижимая к себе, забирая себе чужую боль. С Юрой было так хорошо, так спокойно и так легко, что Костя всерьёз стал задумываться, не существует ли на самом деле чего-то сверхъестественного? Иначе что прислало ему в подарок Юрочку? Он спасал его от всего на свете, в том числе и от него, Кости, самого, любил больше самого себя и нисколько не жалел своего здоровья, лишь бы его успокоить, лишь бы ему угодить, лишь бы помочь ему справиться. Юра любил его нежной, чистой и преданной любовью, не мог бросить в грустях и печалях, не мог смотреть на то, как он изводит себя на работе, не мог смотреть на то, что за синтетику он жрёт. Юра пообещал себе взять всё в свои руки и всерьёз занялся Костиным перевоспитанием. Но у него были причины. Костя всегда был для него лучшим другом, всегда был рядом и всегда был готов прийти на помощь. Он был искренним и добрым, тихим и спокойным, ответственным и сильным, мудрым и интересным. Юра всегда им восхищался. Восхищалась им всегда и Аня. Как странно, Юра сумел так просто отпустить её, отпустить свою к ней любовь, отпустить старые чувства и отпустить свою старую ненависть. Стать одним из «этих». Стать хоть немного похожим на Костю. Да, именно такой мыслью он успокаивал себя первое время, пока пытался признаться самому себе в чувствах к мужчине. Пока пытался доказать самому себе, что «Это они пидоры и ненормальные, а мы с Катюхой исключение!» — Костя лишь посмеивался над ним и терпеливо ждал. Ждал, пока Юра будет готов. Ждал, пока он примет себя и свои чувства. Ждал, пока он позволит себе любить. Ждал, пока он скажет шёпотом ему на ухо, когда сознание готово вот-вот отключиться, а разум — заснуть, пять простых слов: — Я тоже тебя люблю, Кость. Глаза нещадно саднили, слипались, голова тяжелела с каждой секундой, и думать о чём-либо уже становилось совсем невыносимо. Костя уснул сном младенца, убаюкиваемый в объятиях его маленького Рая, его милого Юры, его света и его радости, его всеполагающего безумия и бесконечной влюблённости. Его единственной любви и единственного разочарования. Ослабевшие тонкие руки слабо прижимали его к бледной груди, приглаживая лохматые вихры, оглаживая голые плечи, укрывая их одеялом. Лишь только когда Костя совсем уже заснул, пребывая в неведении и полной уязвимости, Юра смог расслабиться и лечь удобнее. Чёрные глаза бездумно уставились в потолок, лицо бледнело при тусклом свете солнца, ресницы посекундно вздрагивали, пока с них не начали течь слёзы. Юра не позволял себе плакать, ни за что и никогда не позволял себе расклеиться даже в одиночестве, не говоря уже о том, чтобы перед кем-то позориться; сейчас же он просто не мог больше сдерживаться. Воспоминания резко нахлынули огромным цунами; он будто вернулся в то время, туда, откуда чудом выбрался живым и где сейчас всё ещё находился, где его ненавидели и презирали, но любили и ценили. Слёзы градом текли по щекам, не переставая, будто компенсируя всё это время невыплаканных морей, будто в который раз напоминая Юре о его слабости и глупости. Чем дальше он уходил в свои мысли, тем чаще по щекам катились солёные реки, срываясь на простыню, орошая собою мягкую ткань. Юра обещал себе, что забудет. Обещал, что никогда больше не вспомнит. Обещал, что не допустит больше, чтобы такое повторилось. Не доведёт Костю до такого состояния. Он обещал себе не ныть и не реветь, держаться стойко и бесстрашно, будто ему совсем нет никакого дела. Костя не должен его видеть таким ни за что и никогда. Но Юра не смог. Костя простит ему его слабость, простит ему его ненависть, простит ему всё, лишь бы Юрочка перестал плакать. Но Юра не перестанет. Юра дал слабину, позволил чувствам взять над собой верх, позволил всему вырваться наружу. Костя спит, Костя никогда не узнает, Костя не будет волноваться. Костя будет рад видеть его в хорошем настроении. Костя будет счастлив только тогда, когда счастлив он. Он не может позволить себе рыдать, он не может себе позволить грустить, он не может позволить себе вести себя странно, когда рядом чувствительный и восприимчивый Костя. Юра не переживёт ещё одних девяностых. На периферии сна и полудрёмы, между отвратительной реальностью и сладким небытием, между истерикой и спокойствием Юрины мысли были заняты одной и той же мыслью, вросшей на подкорках сознания, бьющей по вискам, отдающейся болью и страданиями, тревогами и хаосом, напоминающей ему о бессмысленности своих действий и своего существования. Мысль, не дававшая ему покоя вот уже несколько десятков лет. Мысль, зародившаяся у него ещё тогда и по сей день мучащая его искалеченный рассудок. Мысль, из-за которой он всё ещё находился здесь: «За что я так его боюсь?»