×1924×
Романов слепо бродит по тесной квартирке Москвского, цепляет собою острые углы крашеных стен, остервенело ищет. В душной комнатушке темно, не то чтобы Саше было до этого дело. В его-то положении. Но он чувствует, как лапы колючего мрака сковывают его, заставляя оглядываться избитым котёнком назад. В Мишиной квартире Саша сегодня впервые, да и привезли его сюда не по собственный воле вовсе. Он ведь не может справиться сам, не может даже взглянуть на своё лицо в зеркале, хотя последнее вполне можно назвать несомненным плюсом, он не хотел видеть своё жалкое отражение, только не тогда, когда потерял всё. Петроград злился, злился на свою бесполезность, на Московского, на большевиков, презирая весь двадцатый век, презирая союз и то, что он сотворил с империей, с его семьёй. Тонкая фигура гнется, хватаясь за большой дубовый стол, в надежде найти опору. Здесь холодно и страшно, оглушающе тихо, только звук скользящих по дереву босых ног убеждает в том, что слух всё ещё при нем, что не оставил, подобно предательскому зрению. Руки мелко дрожат, в отчаянии ощупывая все четыре тёмных угла, но наконец находят нужный, святой, красный (не задумываясь над тем, что вообще он мог делать в доме Москвы), остервенело хватают самую большую рамку, что располагалась в центре, на ровно прибитой доске. Саша улыбается, вспоминая лик Христа Спасителя, бережно ощупывает хрупкое стекло. —Ты держишь не икону,—зловеще раздаётся в комнате, его пугал нынешний голос столицы,—это портрет вождя, —усмехается Михаил. Звон битого стекла оглушил помещение, мелкие осколки опасно расползлись по полу. —Нет…—Неверяще шептал Александр.—Ты не мог поступить так со мной, Миш, не мог. Он осел на колени, безвольно опустив голову, содрогался в тихом плаче. На острые плечи легли сильные руки Московского, что тихо подошёл со спины, в попытках успокоить. —Шура, послушай меня,—он сопротивлялся, пытаясь избавиться от теперь отвратных тисков любимого человека, походил на мелкую жалкую мышку, по глупости угодившую в капкан,—я сказал послушать!—страх сковал тело Саши, он замер, подобно статуе, кажется прекратил даже дышать. Как тут слушать, когда погибает вера, как слушать если единственный, самый дорогой человек на свете медленно сходит с ума, наполняясь лишь идеями треклятого марксизма? —Что ты наделал?—сквозь зубы цедит Петроград.—Во что теперь верить людям? Как детей своих крестить, перед кем клятву давать на венчании? Миш, ответь мне! Московский резко отпрянул, обозленно глядя на фигуру бывшей столицы, лишь сильнее сжал побелевшие ладони в плотные кулаки. —Религия - опиум народа! Как ты не понимаешь такой простой вещи?—переходит на крик Москва. Саша подрывается с места, ближе к источнику столь лживых, чужих слов, распахивая мутный, стеклянный, как у мертвеца, взор, слепо глядит на Мишу. —Какой к чёрту опиум?—плачет Петроград,—Ты всё испортил, Миша, ты забрал себя у меня! Хлесткая пощёчина обжигает зареванное лицо, Шура жмурится, ощупывая поврежденное место, ломается на тысячи мелких деталей, осыпаясь рядом с осколками на пыльном полу. —Империи больше нет, Бога больше нет.—утверждает Московский, обезумевшим, твёрдым голосом. Говорит и уходит прочь.×январь1942×
Сальные волосы безжизненной паклей огибают осунувшееся лицо Невского. Сырой матрац впивается в костлявую спину, почти ломает хрупкие позвонки. В комнате холодно, но дров на прожорливую буржуйку больше нет, Саша сжёг все, а сил искать что-то ещё не осталось. Будем честны, сил не осталось совсем, полуживой организм ослаб, более не способный согреть самого себя, замерзал, подобный всем Ленинградцам.А хотел ли Шура вообще пытаться?
За окном слышатся взрывы, очередной обстрел разрушает опустевшие улицы города, освещает яркими вспышками усыпанные снегом, окоченевшие тела. Шура жмётся к остывшей печке, глядит на осыпавшуюся всюду штукатурку и плачет-плачет-плачет горькими слезами войны. Держит письмо для Миши и молиться, прижимая потрепанную бумагу к беззвучному сердцу.×январь 1942, Кремль×
|Я жив. Письма не доходят, это десятое по счету. Бумаги больше нет. Я очень устал. Миша, спаси нас всех.|
Навеки твой А. П. Невский.
Москва нежно ощупывает письмо, пальцами проходясь по впадинкам малочисленных, кривых букв на пожелтевшем огрызке страницы, вырванной Невским из какой-то винтажной книги. Из запрещённой литературы, но Михаил не осуждает, вновь закрывая глаза на проступок возлюбленного. Ему важно другое, воистину ценна сейчас только долгожданная весточка от Александра, оторванного от союза страшным блокадным кольцом. —Товарищ Московский,—лепечет вошедший командир, держа в руках увесистую папку с бумагами,—докладываю. Мы не можем продолжать активное наступление сейчас, слишком большие потери на Ленинградском фронте, каков приказ? —Сколько?—спрашивает Москва, устремив взгляд на стрелки больших деревянных часов напротив, в попытке удержать дрожь голоса. —Более пятидесяти тысяч солдат за последние месяцы,—взволнованно отчеканил вошедший, заприметив дурное настроение собеседника. —Никакого отступления,—отдает приказ Михаил,—мы не можем сдать всю нашу надежду немцам и не важно сколько ещё потерь понесем, это ясно? —Ясно, Товарищ Московский, разрешите откланяться. —Вот и решили, свободен. Дверь хлопнула, Миша снова остался один. Праведный гнев по-хозяйски расположился в отражении алых глаз, залитых кровью убитых юнцов, каких забрали у поседевших от ужаса матерей ещё вначале затянувшейся войны. Ударив по столу крепко сжатыми кулаками, он, не сдержавшись, начал крушить кабинет. Всюду летали бумаги, бились лампы, бутылки, по полу растекались чернила, а стул, ранее стоящий напротив дубового стола, повержено лежал на паркете без всех четырёх ножек. Почти животный рёв Москвы, казалось, слышал весь штаб, но никто не осмеливался подойти к зловещему кабинету, зная, как он страшен в такие моменты. Не имея представления о том, как же он уязвим. После шторма всегда наступает штиль, в случае Московского наступило лишь горе, а на смену бессильного гнева пришло отчаяние. Он не мог помочь Саше, что был так близко и так далеко одновременно, кто не получит долгожданный ответ на своё письмо, а Москва не сумеет сказать, что вот, ещё немного, совсем чуть-чуть и смерти прекратятся, люди перестанут умирать от голода, перестанут бессмысленно гибнуть в муках, безрезультатно сражаясь за окупированный город. Столица роняет горячие слезы на пол, обнимает колени, в глупой надежде создать свой собственный уголок спокойствия, обманчивый, лживый, но устойчивый мир. И где же здесь бог? Почему хочет смерти сына своего, Александра? Одного из немногих, кто не отрёкся от веры, несмотря на все попытки убедить его в обратном. Где бог, когда замерзают дети, падают от истощения измученные женщины? Нет, Миша знает, Бога здесь нет, только война, война — новый бог, деспотичный правитель, поселившийся в каждом Советском доме, пахнущий смертью, смердящий гниющим мясом исклеванных птицами трупов. —И если бог существует, —как в бреду шепчет Москва, —ему придётся молить меня о пощаде.