ID работы: 13127134

Бес в ребро

Слэш
NC-17
Завершён
10
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 10 Отзывы 0 В сборник Скачать

седина в бороду

Настройки текста
       Санитары наблюдали за ней, а ей нравилось наблюдать за ними.        Они были похожи между собой, как её братья и сёстры — друг на друга: все в одинаково белых рубашках, без единого пятнышка, и ботинки у всех одинаково чёрные, начищенные до блеска. Иногда Одиннадцать казалось, что если она подойдёт поближе и наклонится, увидит в них своё отражение, как в зеркале. Аккуратность. Папа любил аккуратность.        Зато причёски — у всех разные: им не нужно было надевать датчики себе на головы, только другим, поэтому, наверное, их не брили почти наголо. У толстяка Айзека целая копна мелких чёрных кудряшек, у Питера волосы тоже тёмные, но гладкие и похожи на шлем — так сказала Четыре, когда Одиннадцать попросила её помочь с рисунком. Четыре, хотя и ворча, за карандаш взялась с явным удовольствием: играть в шахматы с Два ей всё равно неинтересно, потому что Два всегда выигрывает. — Нарисуй Генри. — Генри? — переспросила Четыре почти удивлённо и вжала голову в плечи: санитар, встрепенувшись, тут же отделился от белой двери и бесшумно подошёл к их столу. Откликнулся, едва — как он думал — его позвали.        Одиннадцать нравилось наблюдать за санитарами, но Генри, пожалуй, волновал её больше остальных. Его коллеги смотрели словно сквозь детей, пока те не обращались сами, и улыбались так редко и натужно. С лица Генри, в свете белых ламп голубоватого, улыбка не сходила никогда — только немного грустная. Внимательная. И отчего-то напрягавшая Одиннадцать всякий раз, когда их взгляды пересекались, пусть всего на секунду-другую. — Да? — он склонил голову набок — как делал всегда, когда был чем-то заинтересован, — рассматривая не то их двоих, не то раскрашенных человечков на рисунке. — Что-то случилось? — Нет, вовсе нет, — со смешком выдавила Четыре и за себя, и за Одиннадцать, нахохлившуюся недоверчиво на стуле. Пользуясь моментом, та старательно сгребла карандаши к центру стола, закрыв обзор любопытному санитару. — Простите, что побеспокоили.        Одиннадцать попыталась представить себе обеспокоенного Генри — получилось плохо. Он был заботливый, но неуловимо отстранённый, и она, чувствительная, как сеточка из датчиков на голову, отчётливо это ощущала. Может быть, даже в большей степени, чем другие санитары — пусть те и стояли с таким видом, будто не могли дождаться момента, когда часы покажут семь, и дети вереницей потянутся умываться. — Брось, — фыркнула Четыре, едва Одиннадцать решилась и поделилась с ней опасениями — тихо-тихо и на ухо, чтобы никто больше не услышал. — Генри такой же, как Джек, или Айзек, или Итан. И вообще, что они могут сделать? Папа бы сказал нам, если бы могли.        Фыркнула, видимо, громче, чем следовало бы: только что занятый шахматной партией, Два, телекинезом сметя фигуры с доски, пересёк комнату в несколько широких шагов. Под прищуром его серых глаз, таким хитрым, что почти недобрым, Одиннадцать нервно натянула подол рубашки ниже колен — насколько хватило длины. Четыре вскинула острый нос и, напротив, уставилась нагло в ответ: она была слабее Два, зато крепкая и вёрткая, если и побаивалась — не показала бы ни за что. — Я бы не был так уверен, — удивительно, но Два поднёс палец к губам с видимой опаской, бросая секундный взгляд через плечо. У Седьмой, его сегодняшней соперницы, расстроенной сорванным шахом, скривились уголки рта — Генри, разумеется, среагировал мгновенно и присел рядом на корточки, поднимая укатившуюся пешку.        Теперь настала очередь Одиннадцать приподнять удивлённо брови: Два её недолюбливал и однажды даже назвал "дурочкой", когда ни Папа, ни Генри не слышали. Вряд ли бы он согласился с ней из одной только братской солидарности — скорее, назло подметил бы, какая она глупая.        Но, вглядевшись в его угловатое лицо, она внезапно поняла: шахматы он рассыпал намеренно шумно. — Генри этот... Он что-то крутит, — Два приземлился на диванчик между ними, и Одиннадцать на всякий случай отодвинулась ближе к краю. — Не знаю, что, но вчера вечером... В общем, вчера вечером, где-то через полчаса после отбоя, мне срочно понадобилось в... — О нет, избавь нас от подробностей, — Четыре сообразительно сделала вид, будто её тошнит. — Ты просто мне не веришь, и зря, — отмахнулся Два. — Даже она верит, да, редиска?        Генри так и вертелся у столика Седьмой, теперь воркуя ей что-то утешающее — отсюда не расслышать. Засмотревшись, Одиннадцать не сразу осознала, что Два пихает её в бок, не больно, но более чем ощутимо. — Я... Я не знаю, — мгновенно съёжилась она, переведя сверкающие тёмные глазёнки с Генри на Второго. — Он просто... Я не знаю. Не могу... Объяснить. — Я тоже не могу объяснить, почему он ходит в радужную комнату ночью и почему именно в это время в коридоре отключаются камеры, — Два отчего-то очень обрадовался и поднял палец вверх — в жесте, явно подсмотренном у взрослых.        Судя по тому, как демонстративно закатила глаза Четыре, на неё этот довод впечатления не произвёл никакого. — То есть ночью вне комнаты гуляешь ты, а виноват почему-то Генри, который, вероятно, просто выполняет свою работу, — уточнила она с серьёзностью очевидно наигранной. — Слушай, а может, это ты камеры и выключил? И пытаешься так втянуть в это нас, чтобы было, на кого потом свалить, если Папа узнает? Попробуй лучше уломай Шестого, может, он в твои выдумки поверит. — Я тебе докажу, — упёрся Два, и воздух между ним и флегматичной Четыре буквально заискрил. — Спорим?        Биться об заклад Папа запрещал строго-настрого, Одиннадцать знала: пойманные однажды, старшие братья и сёстры ограничились красноречивым предупреждением. Что следует за повторным нарушением, проверять не хотелось никому, но сейчас... Сейчас слишком уж велик был соблазн. Тускло-зелёные глаза Четыре сверкнули огоньком азарта — нехорошим огоньком. — Ну всё, — одними губами ответила она, — Сегодня же мы пойдём и посмотрим, что не так с камерами и каким боком тут Генри, и если он имеет к этому хоть малейшее отношение... — ... то ты будешь отдавать мне свои конфеты. Целый месяц, — тем же лукавым шёпотом перебил Два. — А если нет... — Четыре забарабанила пальцами по диванной обивке, пытаясь придумать условие позаковыристее, пока её заговорщический взгляд не замер на притихшей Одиннадцать. — А если нет — ты будешь поддаваться Одиннадцать на каждом занятии. Целый месяц.        Откажется, успела подумать она, Два бы ни за что не пошёл на такое — все знали, что Папа считает его самым способным, самым талантливым, и проигрыш, так ещё и не один, был бы для него слишком большим унижением. Но Два, лишь на миг сдвинувший брови к переносице, кивнул неожиданно уверенно. — Идёт. — Вот и чудно, — теперь Четыре выглядела подозрительно довольной: один в один хитрая рыжая лиса, разве что несколько лысоватая. — Так что постарайся не уснуть сегодня, Одиннадцать. Мы за тобой зайдём. — За мной? — робко переспросила Одиннадцать, пытаясь понять, не ослышалась ли она. Ей идея спора с самого начала не понравилась — но попробуй остановить старших, если они уж вбили что-то себе в голову. Дух соперничества между ними всегда был силён, и, как выяснилось, касалось это не только Папиных тренировок. — Но... Зачем? — Она же и наврать может, что ничего не видела, — Два пояснил, скорее, Четыре, откинувшейся расслабленно на спинку дивана. — Свидетелем пойдёшь.        У Одиннадцать появилось стойкое ощущение, что она влипла, и влипла по-крупному.

***

       План был, со слов Два, проще, чем пазлы для самых маленьких — близнецов Шестнадцать и Семнадцать. Он и Четыре выключают камеры в комнатах — если ненадолго, никто и не заметит. Затем они втроём пробираются в помещение, смежное с игровой, отделённое от неё широким, в половину стены зеркалом. Зачем оно нужно, Одиннадцать никогда не задумывалась — и вот теперь Два поделился по секрету, что зеркало было на самом деле окном.        Она не поверила. — Как это — "окном"? — Вот так, редиска, — проворчал Два скорее самодовольно, чем сердито. — Это зеркало специальное, оно с нашей стороны зеркало, а с другой — окно. Ну, дошло? Мы Генри сможем видеть, а он нас — нет. Ну, что уставилась? Никогда не следила из головы? А, ты же даже с лампочками справиться не можешь, точно... — Сам редиска, — огрызнулась шёпотом Четыре вместо Одиннадцать. — Если ты такой умный, что можешь следить и так, чего вытащил нас среди ночи? — Будто вы поверите, если сами не увидите! — Вот именно, тебе верить — себя не уважать!        Их перебранка действовала Одиннадцать на нервы, и без того порядком расстроенные. В это время она привыкла спать, свернувшись клубочком под одеялом, а не бродить по коридорам, зловеще синеватым и холодным, рискуя быть пойманной: хоть она была послушной девочкой и правила прежде не нарушала, что-то подсказывало ей, что Папе бы это не понравилось. Она не любила огорчать Папу и ещё больше не любила, когда старшие начинали ссориться — словно и ей могло нечаянно попасть. — Да тише ты, — Два сдался первым и просто закрыл разошедшейся Четыре рот телекинезом. — Напоминаю, мы тут явно не одни. Хочешь, чтобы нас услышали?        Словно в подтверждение его слов, в соседнем коридоре, в другой стороне от детского крыла, откуда они прокрались к игровой, раздались шаги. План Два, простой, как пазлы, и примерно такой же надёжный, трещал по швам. Бежать назад? Не успеют, слишком далеко, спрятаться негде — не со стенами же сливаться. Вот если бы Восемь была с ними... — Кто это?.. — в неярком освещении лицо напуганной Четыре казалось неживым. — Пусть он идёт не сюда, пожалуйста, только не сюда... — Тихо, — всегда вызывающе нахальный, Два притих и сгорбился так, словно надеялся утонуть полностью в своей рубашке. — Это... Это Папа.        Все трое замерли, опасаясь лишний раз вдохнуть, и прислушались к шагам: определённо, это был Папа, и он определённо направлялся в их сторону. Всё громче и ближе, ещё немного — он свернёт в коридор, и увидит их дружную процессию, и, конечно, очень расстроится... Одиннадцать покосилась на Два и Четыре: оба были одинаково белые. Бедняжки, они так боялись огорчить Папу, и, наверное, переживали, что так и не раскроют тайну, ради которой пожертвовали целым часом ночного сна... — Одиннадцать? Что ты здесь делаешь?        Четыре, вся дрожа, рискнула всё-таки приоткрыть один глаз — на всякий случай. Удивлённый Папин голос прозвучал отчётливо, но не прямо над ними: шаги остановились за углом, вне зоны видимости. Тут же, прямой как столб, шумно сглотнул Два — только Два. Ни Одиннадцать, ни её плюшевого львёнка, которого она так и тащила за лапу весь путь от своей спальни, рядом не было. — Я... Мне снился сон. Плохой сон, — тоненько прозвенела вдалеке Одиннадцать. — Я... Я испугалась, Папа. Не могу... Не могу больше уснуть. — Ну, ну... Папа с тобой, Папа с тобой. Больше нечего бояться, видишь? — удивление и что-то, очень напоминающее нервозность, в голосе доктора плавно сменилось теплотой. Наверное, он погладил Одиннадцать по голове, Четыре могла лишь предполагать, но не видеть: если бы она вытянула шею и заглянула за угол, их бы точно обнаружили. И вряд ли стали бы ворковать так же ласково, как с маленькой Одиннадцать — совсем ещё глупой. — Пойдём. Мы оставим свет включённым на ночь, хочешь?        Судя по повисшей тишине, Одиннадцать кивнула — молча. — Молодец. Пойдём. — Фух... Чуть не попались, — с облегчением выдохнул Два, едва шаги стихли снова — размеренный шаг Папы и шелестящее переступание Одиннадцать. — Чтоб я ещё раз повелась на это! — необходимость оставаться бесшумными никак не помешала шёпоту Четыре звучать так, что стало очевидно: она в бешенстве. — Если бы не Одиннадцать, нам всем бы не поздоровилось! Всё, с меня хватит! Я иду спать!        Она решительно развернулась на носках, но Два вовремя поймал её за локоть: — Ты с ума сошла? — Пусти! — Папа. Он пошёл с ней, — больше всего ему, наверное, хотелось не убеждать в чём-то Четыре, а приложить её затылком об стену — несильно, просто чтобы перестала вырываться. — Если вернёмся сейчас, он поймёт, что мы выходили. Думаешь, он поверит, что тебе тоже приснился кошмар? — ... И что ты тогда предлагаешь? — недовольная гримаска так и не сошла с её острого лица, но хотя бы немного смягчилась, и Два не рисковал больше получить прицельный плевок в глаз.        Вопрос, на самом деле, был риторическим.

***

       Двери радужной комнаты открывались каждый день ровно в девять: Папа разрешал играть до занятий, но только после того, как они умоются, разомнутся и позавтракают. Что будет, если прийти сюда в неурочный час, никому и в голову не приходило проверять — до сегодняшней ночи. Ну, попробовала подбодрить себя Четыре, чисто технически они в игровую и не заходили: Два повёл её большим кругом, и в крохотную узкую комнату они попали через другую дверь, поменьше. Здесь не было ничего — совсем ничего, ни игрушек, ни даже мебели, только затемнённое окно, загадочно мерцавшее в дежурном ночном освещении.        Четыре неуверенно провела пальцем по этому неправильному стеклу. Изгиб радуги на полу, подсвеченный ярким белым с обратной стороны, просматривался через него совершенно отчётливо. — Ну, что я говорил, редиска? — Два сиял от гордости, так что можно было подумать, что он лично не только додумался установить здесь волшебное зеркало, но и изобрёл его, и протестировал. — Мы отсюда — видим всех, а нас отсюда — ни...        С напоминанием он немного опоздал: не дослушав, Четыре резко попятилась от окна и неуклюже ударилась головой о кафельную стену напротив.        Генри стоял по ту сторону стекла и смотрел, прищурившись недобро, прямо на неё. — ... кто, — невозмутимо довёл мысль до конца Два, не обратив особого внимания на испуганное шипение сестры, потирающей ушибленный затылок. — Однажды ты начнёшь меня слушать и перестанешь попадать в дурацкие истории.        Нашёлся самый умный, видите ли! В любом другом месте Четыре в долгу бы не осталась и выпалила что-нибудь ядовитое — как минимум. Как максимум — Два, прильнувший к окну-зеркалу, отправился бы по той же траектории. Но поднимать шум сейчас было опасно: так близко находился Генри, совсем другой, не тот, которого они наблюдали днём — с неподвижным лицом, на котором улыбка выглядела нарисованной красным фломастером.        Этот Генри пригладил и без того заправленные назад волосы, покачал головой недовольно, почти сердито, энергично заработал расчёской — Четыре смотрела на него, не отрываясь, но так и не разобрала, откуда та появилась в его руках, — укладывая обратно на лоб тонкую вьющуюся прядь. Ей, стриженной коротко, как ёжик, так нравились волосы Генри — и Одиннадцать, наверное, тоже, раз она попросила его нарисовать... — Ничего не понимаю, — испортить Четыре впечатление было непросто, но бубнёж Два справился с задачей прямо-таки образцово: от заворожённого восхищения не осталось и следа. — Что у него, своего зеркала нет, что ли? — Я же говорила, ничего такого он не делает, — равнодушно фыркнула Четыре, отворачиваясь от окна — Генри, окинув взглядом своё отражение, остался, по всей видимости, доволен и отошёл к столам для рисования, в область, которая просматривалась хуже. — Так что спор ты проигра... — Ты опоздал, Папа.        Мгновенно забыв и о пари, и об осторожности, оба — Два и Четыре — так и прилипли к зеркалу. С негромким щелчком распахнулась и бесшумно закрылась дверь: заходя, Папа аккуратно придержал её за ручку. Легко, как тень, выскользнул из-за стола Генри: до этого он, кажется, без особой увлечённости шуршал карандашом по бумаге. Теперь он стоял к окну спиной, сцепив руки в замок за ней, и выражения его лица видно не было — но по интонации, живой и непривычно игривой, читалась улыбка более настоящая, чем та, что дети наблюдали каждый день, смотря на него в упор.        Морщинки вокруг Папиных глаз сложились в весёлый прищур: — Три минуты, мой хороший. Не так это и много. — Не так это и много... — словно соглашаясь, повторил Генри — во вкрадчивом его голосе звучало что-то неуловимо незнакомое. Что-то очень сложное, точно не согласие, но и не явное отрицание, насколько Четыре могла определить чужую эмоцию по одной только интонации. — Я запомню. На случай, если буду опаздывать на смену.        Разговаривать с доктором в таком тоне было запрещено: детям — однозначно, санитарам — вероятно, во всяком случае, никто и никогда не пробовал упрекать его в том, что он делает что-то не так или приходит поздно. Впрочем, Четыре и не могла припомнить, чтобы Папа опаздывал... Но всё равно, это он делал замечания, а остальные должны были принимать к сведению и в другой раз вести себя хорошо, если не хотели его расстроить или рассердить.        Ни рассерженным, ни расстроенным Папа не выглядел. Наоборот — улыбнулся мягче, до лукавых ямочек на щеках, и, протянув руку, погладил Генри по лицу так ласково, словно, совсем как Четыре, залюбовался игрой света в его чисто вычесанных волосах. — Неужели ты такой злопамятный? — Папина рука широким плавным движением сместилась ниже, приподнимая голову санитара за подбородок — как если бы он говорил с кем-то из детей.        Будто осмысливая сказанное, Генри хлопнул ресницами и показал — странно весело — верхние зубы: — Неужели ты не знал, Папа?        Обмениваясь этими непонятными, вызывающими приветствиями, похожими больше на игру, оба чего-то выжидали, глядя друг на друга так пристально, словно собрались состязаться в очерченных мелом кругах на полу — как дети на тренировке. Санитар, примериваясь, отступил назад и в сторону; сначала в поле зрения Два и Четыре попал кончик розового уха, затем остро очерченная скула, нос, подрагивающий в улыбке уголок рта... И — что это он сделал? Четыре прищурилась, пытаясь дать оценку происходящему.        Она сформулировала так: Генри прижался губами к Папиным губам и теперь, как одержимый, вылизывал его рот.        Первым источником познаний Четыре о человеческом теле, его изменениях и базовых потребностях была доктор Эллис, женщина, в отличие от Папы, очень строгая и очень нудная. Раз в неделю она собирала старших в отдельной комнате, где почти час — но по ощущениям не менее двух — зачитывала лекции одна другой монотоннее. Вторым, гораздо более интересным — наблюдение через мысли. Но это Четыре проделывала редко и тайком: каждая секунда давалась ей с трудом, а кроме того, Папа самодеятельности не одобрял.        Два запреты заботили в меньшей степени, а может, ему как Папиному любимчику не особенно что-то запрещали, или он пытался сделать вид, что вправе экспериментировать настолько, насколько позволяют границы разума — неважно. Факт оставался фактом: от Два можно было узнать что-то ещё, чего не удалось ни увидеть самой, ни услышать от доктора Эллис, если только хватало терпения любоваться при этом его гордой физиономией.        Но явно не сегодня: одновременно и бледный, и нездорово красный, Два больше не производил впечатления того, кто мог бы и тут отличиться. Его выпученные глаза и глупо приоткрытый рот напомнили Четыре о рыбке-телескопе из книжки с картинками — она и сама, наверное, выглядела немногим лучше. Да и эмоции переживала примерно те же самые: непонимание, отторжение, жгучий — на контрасте — интерес, и всё-таки острее всего — шок, пустой и звенящий в голове сплошным белым цветом.        Скудные откровения Два и что-то из обрывков сказанного доктором Эллис, наконец, кое-как связались воедино. Разумеется, это называлось по-другому. Генри целовал Папу — целовал напористо и влажно, бесцеремонно зажав его галстук между указательным и средним пальцами. Наглость, хуже которой и вообразить сложно, но доктор, казалось, не только не был против — одобрял, не выпуская аккуратно подцепленного подбородка Генри, не позволяя ни отстраниться, не опустить голову. Случайно неловко сталкиваясь носами, отрываясь на какую-то долю секунды, на горячий неровный вдох, они целовались исступлённо, так, словно каждое соприкосновение губ непременно требовало ещё одного, а иначе — задохнуться.        Они сплелись языками — из-за тонкой стеклянной перегородки это было видно куда отчётливее, чем хотелось бы — со скользким причмокивающим звуком именно в тот самый момент, когда Генри, сорвавшись, обвил Папу обеими руками за шею: импульсивный жест, близкий до неестественного. Четыре не успела испугаться, что Папа, наверное, действительно задохнётся под его требовательностью, как тот осторожно подался назад — медленно разрывая поцелуй, но не объятья. И заправил золотистые волосы Крилу за уши, с какой-то необъяснимой нежностью глядя ему в глаза.        С необъяснимой — потому что ни на кого из них Папа так никогда не смотрел. Даже на Два, когда тот раскручивал тяжёлое колесо с лампочками легче, чем колечко детской пирамидки. Так... Тепло. Восхищённо. Голодно — почти как сам Генри поедал его взглядом, тем более вызывающим, чем старательнее он изображал терпение и очевидно неискреннюю кротость.        Папа любовался им, раскрасневшимся, всё ещё остаточно аккуратным, с полыхающими приоткрытыми губами, любовался и не скрывал этого. Такой Папа, такой Генри, такой поцелуй упорно не укладывались ни в одно из известных Четыре описаний, но она не хотела его и подбирать: они с Два были здесь лишними, единственной неуместной деталью в происходящем. — ... Довольно, пошли отсюда, — прохрипела она, оборачиваясь медленно, будто боялась, что Два за её спиной не окажется. Он вполне мог исчезнуть, воспользовавшись её растерянностью: трусом он при выдающихся способностях был порядочным.        Два никуда не убежал — он застыл истуканом перед стеклом, и уши у него были почти такие же красные, как у Генри, только ещё и нелепо оттопыренные. — Ты оглох? Пошли отсюда!        Не дождавшись никакой реакции, Четыре плюнула и рванула к выходу одна. Дёрнула, не думая, ручку — раз, другой, третий... Бесполезно. Дверь, в лучших традициях комедийных фильмов, заклинило намертво. Телевизора Четыре, правда, в глаза не видела и, возможно, поэтому сейчас ей было не до смеха. Застрять ночью через стенку от Папы, который их не видел, но услышал бы, если бы они попытались выломать дверь силой, так ещё и в компании бестолкового Два... Ночной кошмар, по-другому и не скажешь. — Эй, — вернувшись неохотно к Два, к чертовски прозрачному зеркалу, она прицельно наступила ему на ногу: не придумала, что могло бы привлечь внимание лучше. — Может, перестанешь таращиться и придумаешь, как нам выбраться?        Это не помогло: Два промычал что-то неразборчивое, словно нечаянно откусил язык, и продолжил смотреть прямо перед собой, как загипнотизированный. Генри сидел теперь у Папы в ногах, на одной из тех подушечек, что дети брали, играя в лабиринт и в кубики. Для взрослого, особенно для такого длинного, они не были предназначены: санитар удовлетворился тем, что пристроился на мягком коленями, а носками упёрся в край радужной полосы на полу. Не слишком удобно, но Генри, казалось, не мог улыбаться с предвкушением большим.        Рука доктора, покоившаяся на его светлой макушке, подрагивала едва заметно, непроизвольно ероша волосы — только что с таким старанием уложенные. Но Генри не возражал: ах, он даже глаза прикрыл, охотно прильнув под ласку, как соскучившаяся кошка. Оба растягивали момент чистой — почти — нежности, словно переводили дыхание перед прыжком, и если бы не красные пятна, неровно проступающие на Папином лице, это даже можно было бы принять за дежурное поглаживание по голове: такое случалось иногда, когда Папа был в хорошем настроении.        Нет, нет, всё это глупый, бессмысленный самообман: её, Два, Одиннадцать, кого угодно, за какой угодно успех, никогда бы так не коснулись — медленно, вдумчиво, по пряди расчёсывая пальцами. Глядя прямо Генри в глаза — прищуренные нахально, пока сам он... Пока сам он поигрывал пряжкой — уже расстёгнутого — ремня на костюмных брюках. Сегодня Папа полностью в сером, серые брюки, серый жилет, только рубашка белоснежная, как всегда, а пиджака нет вовсе — остался висеть на спинке одного из стульев, зачем-то отметила Четыре. Своего отражения она не видела, но могла поклясться, что стоит красная до самой шеи — и всё равно смотрит на что-то изогнутое и влажное на кончике, что Генри высвободил аккуратно из Папиных штанов.        Она намеренно не желала никак это называть. — Я ведь ещё ничего не сделал, Папа, а ты уже такой твёрдый... — манерно протянул санитар. Он играл, дразнил самым бесстыдным образом, словно у самого щёки не тронул румянец и белоснежная ткань брюк не натянулась в паху. — ... Мне нравится.        А Папа — быть не может — легко вёлся на его манипуляции: не просил ни словом, но дышал тяжело, прерывисто, как раненый, плотно сжимая губы — что почти не помогало ему, зато явно забавляло Генри. И он хотел больше — щурясь изучающе, он коснулся головки Папиного члена кончиком языка; провёл вниз по стволу, рисуя длинную мокрую полосу — и широким мазком обратно. Так мало, но этого оказалось достаточно, чтобы доктор зажмурился, забывая вдохнуть, и рефлекторно стиснул волосы Генри в кулаке — больно, наверное, но Крил не дёрнулся, прижался плотнее всей поверхностью языка, размазывая слюну по нежной коже.        Дёрнулся сам Папа, толкнувшись несдержанно вперёд, одним крохотным и всё равно — таким заметным движением. Хватка на светлых волосах санитара ослабла, сменившись поглаживанием, ласковым до трепета; Генри замычал еле слышно, обхватывая губами головку и посасывая её с выражением беззастенчивого удовольствия. С этого ракурса Четыре было видно всё, и даже больше, чем она хотела бы — вплоть до вздувшихся вен на Папином члене, что то скрывался едва ли не наполовину под ярко-красными губами, то выскальзывал наружу почти полностью. — Генри, хороший мой... — прошептал скороговоркой Папа и тут же зажал рот ладонью, пропуская только громкий выдох: Генри, вредничая, надавил языком сильнее, очерчивая по кругу. В слюне, вязкой и поблёскивающей на свету, был испачкан весь его член, от корня до головки, которую Крил выпустил изо рта всего на секунду — чтобы демонстративно, гипнотизируя доктора мутным голубым взглядом, слизать выступившую смазку. Он проделывал это так легко и ловко, будто занимался подобным уже не раз и хорошо знал, как заставить Папу вспыхнуть до корней волос; знал, открыто этим пользовался и наслаждался реакцией не меньше, чем самим процессом.        Зрительного контакта оба не выдержали одновременно: Папа запрокинул голову, Генри, напротив, опустил взгляд, сосредоточенно меняя угол — в таком положении член проскальзывал ощутимо глубже со звуком совершенно неприличным. В какой-то момент Папа толкнулся сильнее допустимого — Крил коротко кашлянул, замедлившись, и доктор плавно подался назад, обеспокоенно заглядывая ему в лицо. Санитар смаргивал часто, облизывая распухшие губы. Глаза его блестели. — Генри, мы ведь это обсуждали. Ты не должен терпеть, если...        Укоризны в голосе Папы не было совсем: именно беспокойство. И забота, не облечённая в стандартные его слова, но без них, может, ещё более очевидная — кожей ощутимая. Он погладил Генри по голове ещё раз, нежно, как котёнка... Утешающе. Будто Крил с его плутовской улыбкой вообще нуждался в утешении. — Не беспокойся, — отдышавшись, он снова склонил голову, позволяя сочащейся головке скользнуть по языку: на этот раз совсем неглубоко, но плотно, до сдавленного Папиного стона в ладонь. Сомкнутые на стволе губы дрогнули, как в улыбке: звуки, издаваемые доктором, Генри льстили, он и не думал притворяться, что это не так. Ещё бы, когда Папа, прямой и сдержанный, в пиджаке точно по фигуре и в рубашке без единой складочки, Папа, на чью похвалу работать приходилось долго и упорно, буквально кусал губы, чтобы не стонать совсем откровенно... В этом что-то было, что-то незнакомое, против воли будоражащее кровь.        Четыре сглотнула с ощутимым трудом: в горле пересохло препротивно, словно она наглоталась песка. Покосилась уголком глаза на Два: тот теперь был равномерно красный и всё ещё неподвижный. Хотелось его окликнуть, но не получалось — даже шёпотом.        Два позвал первым — совсем слабо и чужим, дрожащим голосом: — Думаешь, давно они... Так? — Не знаю... — себя Четыре тоже слышала как со стороны. — И не хочу.        Машинального кивка в ответ отчаянно не хватало, чтобы хоть немного разредить воздух, ставший липким и вязким, как жжёный сахар. Никогда бы Четыре не подумала, что будет скучать по резкости Два, по его неумным шуткам, по спорам на ровном месте — это вернуло бы её в привычную, понятную реальность, где они нарушали правила каким-нибудь менее шокирующим способом и где никто не стоял перед Папой на коленях, позволяя ритмично толкаться себе в горло.        Где на Два не топорщилась, натягиваясь вполне однозначно, ткань ночной рубашки, как бы старательно он ни поворачивался боком. — Да расслабься ты, — зачем-то хихикнула Четыре и поморщилась, когда её колени, дрогнув, стукнулись друг о друга под больничным платьем. — Всё равно хуже не сделаешь. — Ну и что... Тогда ты отвернись. — ... Хорошо.        На её памяти это была самая короткая их перепалка, в результате которой вдобавок ни один не попытался другому насолить: отвернулась Четыре вполне честно, отчасти потому, что не желала смотреть ещё и на это, отчасти... Отчасти потому, что у неё самой предательски дрожали руки и под ложечкой становилось щекотно, и меньше всего ей хотелось, чтобы Два видел пунцовый цвет её щек. Её необычную, уязвимую растерянность. "Лучше уж на Ге..."        Лихорадочная мысль подвисла в сознании Четыре оборванной ниткой, когда она внезапно встретилась с санитаром глазами — совсем близко, ещё ближе, чем когда он крутился перед зеркалом, любуясь сам собой. Генри стоял, опираясь обеими руками прямо на стекло, выгнув спину красивой другой — стоял неподвижно, но вблизи локти его подрагивали, будто в любой момент он мог потерять равновесие и просто лечь грудью на зеркальную поверхность. Переборов желание зажмуриться и притвориться, что ни её, ни Генри, ни подозрительно притихшего Два здесь нет, Четыре бросила беглый взгляд ниже: его рубашка непоправимо смялась, а белые брюки сползли ниже колен, обнажив сочащийся липким член — ещё более влажный, чем у Папы. — Прошу... — прохныкал Крил так жалобно, что Четыре засомневалась, не к ней ли он обращается: такие звуки санитар, которому дозволено было безнаказанно издеваться над Папой, издавать не мог в принципе. Кто знает, вдруг он вообще умеет видеть сквозь зеркала-окна, просто притворяется, что не умеет? Тем более что пока она не дёрнулась, не выдержав, в сторону, смотрел он словно бы на неё — мутным расфокусированным взглядом, в котором поблёскивали крохотные, едва заметные слезинки. — Терпение, Генри, — эта мяукающая Папина интонация Четыре не была знакома: с такой не обещали конфеты отличившимся, от такой не вздрагивали пойманные на шалости, она звучала совершенно по-особенному, не привычная детским ушам. Всё, предназначенное для Генри, было особенным, начиная от ласки — ладонь доктора успокаивающе прошлась от макушки вниз по всей спине, ложась в изгиб поясницы — и заканчивая голосом. — Держи спинку... Да, вот так...        Если терпение у Крила ещё оставалось, то Папа заигрывал с его остатками так же бессовестно, как сам Генри играл с ним незадолго до этого — у него так и алели губы и к подбородку тянулась, не стёртая вовремя, прозрачная ниточка слюны. В таком положении доктор не мог его поцеловать, поэтому погладил вместо этого по голове снова — немного иначе, грубее, слегка натягивая золотистые пряди в пальцах одной руки.        Другая ритмично двигалась между бёдер Генри, провоцируя негромкое хлюпанье и оттянутые стоны с его стороны. Папа неспешно, будто проводя не самый интересный тест, вводил внутрь его тела два пальца, слегка их сгибая, отчего санитар вздрагивал, скулил и всхлипывал, как от боли. Только больно ему явно не было — наоборот, прижавшись щекой к стеклу, он шептал сбивчиво и горячо: — П-пожалуйста, Папа... Я хочу... Я так этого хочу... — А мне казалось, что это, — ни на тон не повышая голоса, Папа в очередной раз согнул пальцы внутри, до липкого стона Генри и его ответного толчка бёдрами назад, — нравится тебе даже больше. Разве тебе не нравится, мой хороший? — Нра... Нравится, Папа, — послушно прошелестел Крил, глядя — нет, не на Четыре, на самого себя в отражении. — Но с тобой... С тобой лучше всего, пожалуйста...        Ещё один элемент их странной игры, ничего больше: мольба Генри — настоящая, невозмутимость Папы — напускная, как плохо закреплённая маска, как фальшивое зеркало. Осознание этого разбивало все мысли в голове Четыре на мелкие осколки, да и те норовили перемешаться стеклянным крошевом. — Сейчас, Генри, сейчас, — неудивительно, что доктор сдался первым: склонился ближе, поцеловал в плечо — трепетно, интимно, не оставив следа. Провёл ладонями вверх по ягодицам, мягко возвращая Крилу позу, отстранился ненадолго... И, пристроившись головкой, плавно толкнулся вперёд, обхватывая санитара за талию.        На первом, пробном движении он вошёл неглубоко, вымеряя силу; второе — резкое, сразу до конца, до влажного хлопка бёдер о бёдра — спровоцировал Генри, подавшийся тазом назад с грязным звучным стоном. Сделать большего ему не дали: словно не одобрив инициативы, Папа вжал его в зеркальную стену, буквально укладываясь животом в изгиб поясницы, и сорвался на глубокие, размашистые толчки. Поцелуй, пришедшийся куда-то под ухо, между потемневших завитков волос, на контрасте выглядел особенно нежным. — Да... Да, Папа... — если бы не видела собственными глазами, Четыре ни за что бы не поверила, что это был их санитар, их Генри, всё на свете делавший правильно. Он выглядел всегда — идеально, говорил — безупречно, ожидал их в игровой и на занятии — точно по часам. Само совершенство, лучший Папин помощник... Столь же безукоризненно принимающий в себя его член. Стонущий в голос, никого не стесняясь, на каждом толчке, да и кого ему было стесняться — доктора, для которого он сам, не дожидаясь указаний, выгибал спину, точно намеренно завлекая? Хотя вряд ли спровоцировать желание большее было вообще возможно: так горячо вколачивался Папа в его податливое тело, покрывая поцелуями белую кожу на шее и плечах.        Так оно и происходило. Идеально. Правильно. Естественно.        Обожание — вот что это было. Густо смешанное с похотью, остервенением практически бесконтрольным, оно оставалось обожанием, которое ни один из них не прятал и спрятать не мог. Будто в подтверждение, доктор, не останавливаясь — не думая даже сбавлять темп, — положил голову Генри на плечо и зарылся носом в волосы на виске, взлохмаченные давно и безнадёжно: — Посмотри, мой хороший.        Вздрогнув, Крил поднял глаза: синие-синие, как дымкой подёрнутые. До этого он жмурился, запрокинув голову, так что от аккуратной причёски не осталось и намёка, но теперь разглядывал послушно своё отражение — впрочем, едва ли видя отчётливо хоть что-нибудь. Зато Четыре видела хорошо, как дрожат его губы, сплошь в следах укусов, как липнет, потеряв форму, к вспотевшему лбу прядь волос... Как Папа тоже не отводит от него взгляда, полного восхищённого желания. — Смотри на себя. Ты такой красивый... — стон Генри, похожий на всхлип, совпал с долгим прикосновением губ чуть выше ключицы — на молочной коже распустился, как неправильной формы цветок, насыщенно-красный засос. — Сейчас, — следующий поцелуй пришёлся в шею, оставив только влажный отпечаток. От желтовато-бурых до бледно-фиолетовых — старых отметин на плечах и груди санитара было много, но ни одной — выше, где их, вероятно, не вышло бы скрыть форменной рубашкой. — И всегда. — Ах, Папа... — Крил звучал — и выглядел — так, словно собирался заплакать в любой момент, но слезами совсем другими, не теми, которые размазывали по щекам обиженные и наказанные. Выражение его лица, забывшееся, потерянное совершенно, говорило само за себя — ему просто было хорошо, слишком хорошо, лучше и больше, чем он мог достойно вынести. Да и хотел ли? — Нравится, что ты видишь? Мне тоже, — ещё нежнее, но настойчиво проворковал доктор и, не выпуская Крила из объятий, повёл рукой вниз, обласкивая сперва живот под рубашкой, а затем и напряжённый член, обхватив его всей ладонью. Смазка, пачкая Папины пальцы, тянулась длинными тонкими нитями и капала иногда на пол, а иногда, когда Генри толкался нетерпеливо в кулак и промахивался — на край зеркала. — Чш-ш, аккуратнее. Или, может, ты хочешь всё тут залить? Хулиган.        Только Папа мог не говорить — мурлыкать так ласково что-то настолько вызывающее, отчего даже у самой Четыре укололо где-то внизу живота, там, где давно было тепло до едва ощутимого дискомфорта. Она могла бы слушать его, просто слушать, и ей бы не надоело — может быть, поэтому она не отходила больше от стекла, прислонившись к нему горячим лбом и закрыв глаза почти устало. В темноте слух обострился, и шёпот Папы иголками врезался в сознание, перемежающийся его тяжёлым дыханием, поскуливающими стонами Генри и шлепками, частыми и влажными, слившимися в ритмичный фоновый шум. — Я сейчас... Папа, я сейчас... — почти членораздельное хныканье санитара выдернуло её из забытья, как за шнурок. Он практически полностью распластался грудью по стеклу, сминая рубашку окончательно, и даже опору держал не самостоятельно — Папа, прильнувший к прогибу его спины, как влитой, сплёл их пальцы и надёжно прижимал Генри к поверхности зеркала, будто бабочку на булавке: ни упасть, ни отпрянуть. — Давай, мой хороший, — невнятно отозвался доктор, утыкаясь лицом между его щекой и шеей. Он существенно замедлился, предпочтя увеличить амплитуду, и теперь вбивался внутрь полно, с оттяжкой, слегка потряхивая призывно выгнувшееся тело Генри, но рука на его члене заскользила только чаще, намеренно задерживаясь на кончике — и тогда Крил откровенно скулил, закатывая глаза под лоб. — Давай... Я тоже...        Папа подтянулся, чтобы поцеловать его в уголок рта — коротко и почти невинно, со стороны — необъяснимо развратно. На последнем толчке, особенно плотном, на всю длину, он остался внутри, сжав — или незаметно прикусив — нижнюю губу, пропустив только сдавленный выдох. Генри же подобной сдержанностью не похвастался — снова выгнулся всем телом, приоткрыв рот в хриплом стоне, и, как сорвавшись, излился доктору в кулак. Несколько белёсых капель всё же попало на зеркало — видимо, Крил, не сдерживаясь, толкнулся в ладонь слишком сильно, — таких же, что мутными дорожками ползли вниз по его дрожащим ногам.        Падение, впрочем, по-прежнему ему не грозило: аккуратно, чтобы не пачкать ещё больше, выйдя из Генри, Папа бережно подхватил его под локти, помогая прислониться к стене поудобнее. Тонкие пряди упали Крилу на лицо, и вряд ли у него хватило бы сейчас сил, чтобы взяться за расчёску — доктор просто заправил их назад, чтобы коснуться губами его высокого лба. — Хочешь остаться здесь, мой хороший? — он рассмеялся, тихо-тихо и так ласково, что у Четыре болезненно сжалось сердце. — В постели тебе будет всё же удобнее, я так думаю.        Улыбка проступила на лице Генри медленно и нечётко, когда он принял из рук Папы носовой платок: всё ещё не привычная его улыбка, плутоватая и без капельки грусти. Живая. Искренняя — достаточно было увидеть такую единожды, чтобы после безошибочно отличить от фальшивой. — Ну нет, Папа, спать тут я не буду, — вытерев себя начисто, с придирчивостью вылизывающегося кота, Генри, наконец, одёрнул рубашку и звякнул весело пряжкой ремня. Папа тоже успел одеться, даже пиджак на плечи набросил, разве что застёгивать не стал — так и оставил нараспашку: — Кто тебя знает? В следующий раз тебе взбредёт в голову сделать это в тренировочном зале, придётся выключить камеры и в том крыле, — доктор выразительно приподнял брови, и улыбка Генри исказилась выражением совсем уж странным: неловким. — Знаешь, проще уж поставить в твоей комнате зеркало побольше, раз тебе это так нравится.        Санитар неопределённо повёл плечами, кажется, слишком утомлённый, чтобы обдумывать подброшенную идею. Вместо ответа он предпочёл пристроить голову у Папы на груди, как на подушке — тот, не возражая, ещё несколько раз провёл всей ладонью по растрёпанным золотым волосам, от лба до самого затылка. — Впрочем, это может подождать до завтра, — последний поцелуй, увиденный Четыре, пришёлся разнеженному Крилу в переносицу. — Пойдём, Генри, я провожу тебя.        Тот кивнул совсем как Одиннадцать — молча.        Только когда дверь закрылась за Папой — он пропустил Генри вперёд — и радужная комната опустела, Четыре позволила себе выдохнуть и привалиться вымученно к стене. Необходимость выбраться из западни казалась теперь чем-то далёким и совершенно неважным: сосредоточиться хоть на выламывании замка, хоть на осторожном ковырянии в нём, она и не пыталась — после такого-то шоу... — Ну, чего разлеглась? Так и будешь до утра тормозить? — смущённое ворчание Два подозрительно напоминало щелчок поддавшейся двери. Четыре на всякий случай с силой зажмурилась и снова открыла глаза — нет, он действительно аккуратно открыл замок и яростно тёр ладонью под носом, размазывая единственную каплю крови. Может, в сознание он возвращал не так приятно, как Папа, зато эффективно, а большего ей сейчас и не нужно было. — Они... Они точно ушли? — Ага, в обнимку, — выходя, Два зачем-то вытер руки прямо о рубашку, и Четыре поморщилась, не желая строить никаких догадок на этот счёт: свою долю нервных потрясений она на сегодня исчерпала. — Нет, ладно бы с кем другим, но с этим... — Зато ты выиграл спор, если тебя это порадует, — без энтузиазма пробубнила она в ответ, наугад следуя за Два по коридору обратно, к спасительной комнате, мимо спящих огоньков камер. Без опаски — крыло постоянного персонала располагалось в другой стороне, да и Четыре, говоря откровенно, было уже всё равно: наткнутся они на Папу, на Генри или на кого-нибудь ещё... Нет, всё-таки лучше не на Папу и не на Генри, лучше на охранника или на худой конец на доктора Эллис — ей, не отошедшей от шока до конца, подошёл бы любой вариант. — Ты что, редиска, издеваешься? — Ни капельки. Это же ты так рвался узнать, что там у Генри за тайна. — Да лучше бы не узнавали! — у Два покраснели не только уши и щёки, но и кончик носа. — Мало того, что он... Так ещё и в нашей комнате! Так ещё и с Папой!        Он размахивал руками так, словно собирался взлететь, и почему-то его напыщенность совсем не действовала Четыре на нервы. Так было правильно. Привычно. И уж точно лучше, чем искать ответы на так и не сформулированные вопросы, раз за разом выкидывая из головы картинки-воспоминания — безрезультатно. "Хорошо, что мы хотя бы не притащили туда Одиннадцать".        Единственная дельная мысль заставила Четыре замереть, так и не толкнув дверь с выгравированной четвёркой на ней. — Слушай... Одиннадцать... Что мы скажем ей? — Что скажем? — Два уже переступил порог своей комнаты одной ногой, но так и застыл, нелепо занеся вторую. — Точно не то, что видели. Она бестолковая и проболтается. — И это всё, что тебя волнует? — шёпотом возмутилась Четыре. — Ей об этом знать просто нельзя! Она ещё совсем малышка! И потом, она догадается, что мы врём, если ты не выполнишь свою часть уговора, и, может быть, даже полезет нам в головы, чтобы прове... — Она? Полезет в головы? — Два рассмеялся, но как-то совсем невесело. — Да расслабься, редиска, поддамся я ей, будто мне так сложно. Только ты всё равно будешь мне должна конфеты весь этот месяц. А может быть, и два. — С какой это стати — два? — Один — как компенсация выигрыша, а второй — за моральный ущерб!

***

       Соревноваться ей не нравилось совсем: лучше уж провалиться одной, чем на чьём-нибудь фоне.        На месте Папы Одиннадцать давно бы переключила внимание на кого-нибудь поспособнее. Например, на Двенадцать — он младше на целых полгода, зато может поднять кубик силой мысли, просто обычно не хочет: собирать башенку руками ему удобнее. Или на Девять — Девять закручивает волчок для Восемнадцать, которая уже может играть со всеми, но ещё слишком мала, чтобы заставлять её тренироваться. Но Папа упорно повторял, что она, Одиннадцать, старательная, что однажды у неё всё обязательно получится и что на самом деле в ней спит большой талант.        И будет спать ещё очень долго, обычно добавлял после Два, а она никогда не спорила: боялась и знала к тому же, что он прав. И всё равно — это задевало каждый раз до слёз.        Но сегодня всё произошло немного не так. Вернее, совсем не так. Два выглядел плохо — так, как если бы провёл на ногах полночи и не позавтракал после, а Папино задание выполнил ещё хуже: в том, что Одиннадцать, с которой их как назло определили работать в паре, не смогла сдвинуть мяч ни на дюйм, ничего необычного не было, но когда он остался неподвижен и под равнодушным взглядом Два, по ровному строю мгновенно поползли шепотки. — Хм... Одиннадцать, можешь вернуться на место. Два, останься, — Папа потёр переносицу даже не сердито — скорее, недоумённо, но выжимать из них двоих больше не стал, к большому облегчению Одиннадцать. — Семь, Пятнадцать — выйдите вперёд. Четыре, Десять — вы следующие.        Особого внимания дуэт Пятнадцать и Семь не удостоился: за монотонным катанием мяча по полу наблюдали разве что санитары и сами дети, пока Папа о чём-то расспрашивал Два. Краем уха Одиннадцать уловила слова "плохо чувствуешь" и "отдохнуть сегодня", но и только. Подслушивать дальше ей стало не по себе: по телу почему-то поползло мурашками противное — обманчивое — чувство, что её спину буравит взглядом кто-то, кроме камеры в дальнем углу. И что этот кто-то очень ей недоволен, будто ей впервой заваливать Папины испытания. — Четыре. — Что? — вернувшаяся в строй старшая сестра напоминала призрака даже больше, чем Два, и если её результат, ненамного ниже среднего, убедил бдительных санитаров, то Одиннадцать — нет. — Чего тебе? — Ты зелёная, — помедлив, неуверенно сообщила Одиннадцать — ещё тише обычного, хотя громким голосом она не отличалась никогда. — И бледная. Бледно-зелёная. И Два тоже.        Четыре на всякий случай потрогала своё лицо и покосилась на Папу с таким испуганным видом, будто за это он должен был сделать ей замечание. Или, того хуже, предложить пропустить сегодняшний день занятий и отлежаться вместо этого у себя, подальше от перешёптываний и постукивания резинового мяча об пол. — Тебе кажется, — глухо прокаркала она и отвернулась, рассматривая тёмную плитку у себя под ногами. — Если ты о том, почему он халтурит, то сам виноват. Нечего спорить, когда ты полный осёл, вот пусть теперь страдает. — Это значит, что ты была права, и Ге... — Девочки, ну-ка тихо. Вы мешаете остальным.        Лёгок на помине — не успела Одиннадцать упрямо потянуть Четыре за рукав, как Генри вырос прямо за их спинами, подойдя бесшумно, как из воздуха материализовавшись. Это был его любимый трюк: появляться из ниоткуда и всегда некстати, и Одиннадцать попадалась на него каждый раз, цепенея маленьким столбиком. — ... П-простите, — сегодня столбиком вытянулась и бесстрашная Четыре, краснея сразу всем лицом, как если бы её заставили перебрасывать мяч из рук в руки целый час без перерыва на отдых. Санитар удивлённо хлопнул глазами — повадки подопечных он знал наизусть, Одиннадцать была уверена, недаром дежурил над их душами практически бессменно, — но никак необычную реакцию не прокомментировал: отошёл в сторону, чтобы шикнуть уже на развеселившуюся Тринадцать. — Простите, — прошептала на автомате Одиннадцать в идеально прямую белую спину — и, пока он отвернулся, снова пристала к Четыре, которая, кажется, уже не рада была, что встала именно сюда, к надоедливой младшей. — Это значит, что ты была права, и Генри... Просто выполняет свою работу?        Обойдя их шеренгу и угомонив всех возмутителей спокойствия, Генри вернулся к Папе — что-то сообщил вполголоса, улыбнулся ровно и, дождавшись степенного кивка, занял положенное ему место, рядом с неподвижным Айзеком. Всё это время Четыре наблюдала за ним безотрывно и молчала, игнорируя все попытки Одиннадцать возобновить разговор: наверное, предпочитала не испытывать больше терпение санитара болтовнёй в строю. — Ага, именно так, — после долгой, долгой паузы всё же кивнула она. — Я же говорила: ничего особенного.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.