ID работы: 13133271

Море волнуется - раз

Слэш
R
Завершён
38
автор
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник Скачать

I

Настройки текста

Дышит в саду запустелом ночная прохлада. Мы старомодны, как запах вишневого сада. Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом. Мы уже были, но мы еще будем

потом.

I

Застёгивает запонки — с золотыми ободками и перламутровыми бусинами. Жаккардовый жилет поверх муслиновой сорочки — ровно девять маленьких пуговиц с эмалевыми хризантемами. Красный сюртук — не по возрасту совсем, но само-прощается, когда снизу зовут к столу и «уже все приехали, дядя, ты где?». Не на приеме в особняке Брусницыных и, стало быть, простительна эта лёгкая, щепетильная пошлость. Простителен — золотошивный вязевый узор по рукавам. Завитые с ночи папильотками короткие кудри у висков. Амбра и пол-унции муската в парфюмерной воде, маслянисто блестящей на шее. Чтобы в эту шею поцеловал тот, кто приехал. Дрожащая улыбка — просительна тоже, пока не вспоминается ради кого вздумалось нарядиться и выставить себя vraiment idiot. Простительно ещё и потому, что внутри два горячих глинтвейна, где от глинтвейна — долька апельсина. Остальное вино. Креплёное и сладкое. — Павел Петрович! Мы только Вас ждём, — Аркадий зовёт его и гулом пускает голос по узкой лестнице со скрипящими в основании балясинами. Получается эхо, почти дворцовое эхо для небольшой усадьбы, которую всё еще трудно назвать домом. Павел Петрович шумно вздыхает, гладит голую верхнюю губу. Усы придавали ему степенности, пополам с возрастом. В сорок шесть надо жертвовать или одним или другим. Особенно когда тому, кто приехал, приносишь себя в жертву и степенность идёт к чёрту, уступает место тому, что обычно люди друг в друге желают. Желают. Вечно юное слово. Никто не желает возраст, даже если он красив. Всем подавай невинную молодость. Утро без отёков… Быстро встаёт, задвигает стул у туалетного столика, потому что надо идти хотя бы ради всех приготовлений и манипуляций. Напоследок зеркало улыбается ему карандашно-чертёжными морщинками от рта и век. Павел Петрович старается думать, что это от множества широких и счастливых улыбок, скопленных за жизнь, но не сохранивших о себе память. Застеленная, в свежем покрывале и подушках кровать останавливает у порога. Одного взгляда хватает, чтобы вспомнить всё, передумать всё и неуютно ощутить на себе красный. Грузно висят кисточки балдахина. Веет дымной прохладой вечернего июня из окна, веет сенокосом, развесёлыми крестьянами и хороводами на какой-то старый церковный праздник. Пустая кровать. Не продавленный матрас, чистая и неспатая наволочка на второй полушке. Бархатная оторочка пледа, потому что он спит с открытым окном и даже при жарко натопленном камине мёрзнет. Кровать — молчаливая и одинокая. Павел Петрович думает, что морщинки всё же не от улыбок. Ведь никогда по-настоящему не удавалось стать счастливым. Получится в будущем — вряд ли. Что там от будущего осталось. Вспоминает ночами на этой кровати (всё в те же угрюмые и печальные сорок шесть), как нравился женщинам и мужчинам, князьям и даже, grands dieux, великим князьям. И что внутри него всё еще режет своих лягушек, отрицает мораль и Бога маленький выскочка Базаров. Дурак и нигилист. Сочувствующий христианин в своём утешительном (et comment d'autre) к нему чувстве, которое однажды тоже иссякнет. Базаров с семьёй почтил их своим присутствием — будет о чём ещё подумать ночи вперёд на нерасшатанной и пустующей кровати. И всё же — пошлость. Не лёгкая и не щепетильная. Что-то в этом аморальное — привозить на ужин жену и дочь в дом, где в каждый свой (presque mensuel) приезд на этой богатой, чистой кровати ласкаешь мужчину. — Павел Петрович, — снова зовёт Аркадий и даже становится на старую лестницу, захрипевшую всеми ступеньками сразу. Надо отучить племянника называть его по имени и отчеству. И снять к чёрту это стыдное яркое тряпьё.

II

— Павел Петрович, по ком у Вас траур? Павел Петрович поднимает глаза на того, кто упорно (как и прежде) расклеивает беседу и без того с треском, до разрывов, натянутую. Аркадий и братец Николай очень стараются, но всё напрасно. Когда двое друг друга видеть не могут и этого же больше всего хотят, но по-другому, и от нервов не укалывать не могут тоже — сложно на что-то надеется. — По Вашему приезду, любезный, — почти ласково говорит Павел Петрович, жалея свой красный сюртук, который провисит на вешалке как минимум до Нового года. Ни к чему стареющему одинокому интеллигенту такие парадные цвета. — Я уж думал Вы снова вспомнили болезненные отношения молодости, — улыбается краешком губ, смешно показывает язык Аркадию, но тот переменился. Ответно не вспоминает, как вместе подшучивали над «княгинями и князьями» из прошлого Павла Петровича. Неодобрительно смотрит, хмурится даже. Павлу Петровичу его даже немного жаль. В этих годах лучше быть язвительным и несерьезным. Базаров закатывает глаза. Улыбается сам себе. Его намёки остаются шалостью, если относиться к ним с высоты возраста. Когда высоту не удаётся ощутить даже по цифрам и опасному «родился почти полвека назад» хочется просто разозлиться. На это давно нет сил. — Мне нравится, как Вы делаете акцент на слове «молодость», — ни на что нет сил, потому что и возраст, и статус (такой хлипкий, осторожный, едва не потерянный) напрочь выбиты днями, когда приезжает «друг семьи», таскается с Аркадием по лесу до вечера, в сарае препарирует ежей, мышей, ужей, а на сумерки вкрадывается туда, где его никогда и ни за что не ждут. Но очень хотят. — Никогда с ней не считался. Эта гадкая молодость мешает мне уйти медиком в армию или к тифозным больным, все кругом только и кричат о смерти в «столь юных годах». Можно подумать, у жизни на нас другие планы, — улыбается и пересмеивается с Катей, отлично чувствовавшей себя и в бóльшем напряжении. Хотя без Базарова любое напряжение почти ничтожно, да и не верится легко, что Катя понимает, о чем он. — По Вашему, они, кто Вас останавливает, неправы? — говорит и слышит, что звучит очень зло. Просто случайность. Просто резкая мысль, что Базаров, как был, так и уйдёт. И что нет, он не спасает от одиночества его. Он выручает от тоски и скуки себя. Глобальная разница. И бесполезно душиться амброй, надевать красный и прикладывать притирки на ночь. Ему 46 лет и этого не хватает уже сейчас. — Возможно, правы. Или нет. Возраст и опыт для меня не авторитетны. Другое дело, что у меня есть теперь и семейные обязательства, — спускает на мелодраму болезненный спич, осознавая, что звучит почти нечестно в обществе тех, кому он хоть как-то (по-разному) дорог. — Да, да, Евгений Васильевич, семья это самое важное, — до зубного скрежета бесит брат Николай, догнавший до абсолюта приторности все эти довольные и показные речи. Которые лично к нему, Павлу Петровичу, никак не относятся. Позволить так с собой обойтись мальчишке… Да, мальчишка удачно женился, да, его жена — вот она, простит ему любую колкость за их наверняка счастливую жизнь, но всё же в 26 лет ужасно неправильно быть таким. И потрясающе. Может, и лучше — так. Не полниться церемонными запретами, как он, чтобы к этим годам спать на кровати в одиночестве и забирать свою любовь урывками. Не будучи вдовцом, а так, временным любовником. Может и лучше — съесть в молодости всё, чтобы в старости было о чём жалеть. Но 46 лет разве старость… — А если бы я умер, — залпом выпив сидр, начинает Базаров, и нет, ничем хорошим это не кончится, вот и его дочь заплакала в комнатах рядом, — скорбели бы обо мне? А, Павел Петрович? Одинцова обращает на него не в меру понимающий взгляд. Кусается им, щиплет за каждую морщинку, чувствующуюся неожиданно остро. Но за столом замирают даже перезвенькивающие приборы. — О нет. Сразу сдох бы от тоски, — поднятая, чтобы заткнуть собственный говорливый рот, ложка супа вздрагивает и проливается в тарелку. Щедро откусывает хлеб и проглатывает вместе с ним глухие грудные удары. И удалось, и нет сказать всё так, словно всего-то шутка, язвительная, как он любит и как давно шутить уже не умеет. Натянутый разговор до зияющей пробоины расходится по швам. Робкие улыбки гостей — нитки, которые не смогли удержать. Николай и Аркадий с Катей не улавливают сути этих перефраз. А Базаров смотрит уже не весело, не задорно — даже немного страшно. Шутливости ни на унцию. Павлу Петровичу дурно физически, словно с ним снова проделали всё то же, что и в самый первый раз, заставив гореть и краснеть и выставив полным идиотом. Идиотом, зависимым от любви мальчишки. Внимания! Какая уж тут любовь. Если б можно было объяснить, как неловко и больно красивым людям знать, что позади остаётся не только жизнь, но и они сами. — Мой муж недавно получил назначение в Петербург. Он будет проводить практику вместе с императорским лейб-медиком, — пафосно начинает Одинцова и портит всё, невероятно точно унижая не любящего такого рода обсуждений Базарова, — Мы арендуем квартиру, где смогу жить и я с Варварой. Будем рады, если все вы приедете как-то нас навестить. И Вы. Павел Петрович. Одинцова выделяет это его имя будто нарочно. Или случайно вышло… кто разберёт. — Я уверен, — он почти позволяет себе поддержку, — что Ваш муж хотел бы рассказать сам. Но Ваша гордость за него делает Вам честь. Одинцова улыбается на той же занудной и раздражительной ноте, которую использовала и ранее. Она вполне понимает чужую осадчивость, но не противоречит. До боли напоминает княгиню Р. с её непредсказуемостью в эмоциях. Только теперь Павла Петровича это злит, словно он взаправду (как ужасно и смешно) конкурирует с ней в чём-то. В паре комнат при пышногрудых няньках спит их с Базаровым розовощекая дочь, а потому раунд со всей партией вместе проиграны давно. Годовалая маленькая Варвара. Его комната, с нетронутой кроватью и балдахином, прямо над её. От этого, почему-то, веет еще большим стыдом. Был бы сейчас в красном — был бы себе символичен. Он взаправду глупый, сентиментальный аристократишко, для которого близость всегда была делом сложным и нечастым и долго отзывалась в сердце. — Давайте просто откушаем и сыграем… в карты. Мы с Катей недавно продули папеньке и дядюшке под чистую, — Аркадий краснеет лицом, мнёт салфетку и проносит вилку мимо тарелки. Ужин продолжается. Павел Петрович думает, что надо сказать денщику, чтоб отослали сюртук дальнему кузену в Петербург. Там ему найдут место получше. Место получше там для всех. И для Базарова, которого, стало быть, он очень долго не увидит.

III

Базаров вторгается не просто внутрь комнаты. Он вальяжно, незнакомо, с точностью своего хирургического скальпеля, входит в чужое. Всегда в нём что-то лишнее для простого гостя и чего-то не хватает до желанного друга. Оглядывает этажерку с баночками, скляночками, пробегается пальцами, вскрывает флакон и густо им дышит. Туалетная вода. Амбра. Souper moche. За окном вечер стоит — поздний. Горячий и вязкий июль остывает только так, к закату. Спелый на запахи яблок и сходящей вишни, журчание родников и глухие перелёты больших птиц за полевой добычей. Над горизонтом висит продольний месяц, а за лесом — лиловые сумерки, с красными и густыми облаками. Павел Петрович мнёт в руках пояс от халата. Мысль незамеченным выскользнуть из столовой и, сославшись на головную боль, пораньше лечь спать, воплотилась частично. Как и бывает, всегда есть тот, кого не проведёшь. Базаров оставляет склянки. Подумав, отходит к двери и запирает её на замок. Ключ сыто и грузно поворачивает замочные механизмы. Павел Петрович его не приглашал, знает и не хочет того, что будет дальше. Не хочет, потому что тяжело болен, не так давно, но уже неизлечимо. Лекарство — ставить колесо на старый экипаж, запрягать лошадей и ехать в Петербург, где никто ему рад не будет. Лекарство — разменять ледяную тоску от одиночества на позор и встречи урывками. Глядя за широкие шторы на темнеющий вечер с соловьиными песнями и десятками сверчков, думает, что лучше так, чем совсем его не видеть. Любовь — хуже туберкулёза и тифа. Ничего хорошего ему еще не сделала, зато сколько обещала. Против воли кутается в халат, хотя душно так, что хоть в речку прыгай. Стыдно от самого себя, на уме одни воспоминания — дурные и пошлые. Любовные ласки раз в месяц для его возраста уже должны быть хороши и достаточны, и оттого так странно, что его разум цепляется за них. Да, он всё также спит один и раньше, до прошлого лета, когда всё началось, тоже спал один. Не стоит делать культа из чего-то такого низменного. Красный сюртук злобным напоминанием висит на спинке стула. Базаров ковыряет ногтём маленькую тонкую ниточку, а затем наклоняется и воротника касается носом. Закрывая глаза, вздыхает. Улыбается, как счастливый делец и мошенник на английской фунтовой бирже. — Вы хотели надеть его, — ласково говорит Базаров, и Павлу Петровичу стыдно так, словно его застукал суровый папенька за чем-то низменным и пошлым. Наверное, не нормально ждать, что каждый месяц придёт кто-то, кто это томление разгладит, вобьет так, что хватит от него пустоты на целый месяц. Наверное, надо бы сойтись с лакеем, служанкой. Дать себя коснуться. Уж не первый он барин, кто сошёлся бы с простым людом. Впрочем, до боли смешно, что главное «не нормально» — влюбиться в мужчину. Отчаянно страшно, что самому мужчине так мало лет. — Он мне не подошёл. Не трогайте, — раздраженно и устало отвечает, ловит вздёрнутый насмешкой взгляд. Внизу всё адово тянет. Он туже сводит опущенные с кровати ноги и жалеет, что не успел пересесть в кресло. — А по-моему Вам такое должно быть к лицу. Такая…– приподнимает красный ворот, касается пальцем узкой, профессиональной строчки шва, — дорогая работа. — Какие комплименты… Ольга заставила прочесть Гёте? Или это Вы сами? — он знает, что выглядит безвольно и слабо. Лучше бы молчал. Его руки, защитно сложенные на груди, туго стиснутые ноги, босо стоящие на полу из-за сдвинутого ковра… не хватает только оленье-испуганного взгляда. Финал порнографической картины. — Позволю себе решить, что это ревность, — улыбается Базаров и, подумав, сворачивает его небрежно брошенный на столик галстук. Аккуратным сложением ткани возвращает его в шкаф к другим. Этот интимно-семейный пассаж гонит такую волну стыда, что страшно признаться. Будто бы Павел Петрович не человек, а очередной эксперимент с надрезами и свойствами, и его препарируют вот прямо сейчас. И ждут реакцию. — Я и подумать не мог, что Вы ей злоупотребляете. Надо было догадаться. Ведь я единственный…за долгие годы. — Не набивайте себе цену, не единственный ни разу. Я слишком высоко ценю себя, чтобы доверять всем, кто… Вы опять это делаете. Базаров в одно небыстрое, но плавное движение снимает пиджак, остается в рубашке и небрежно расстегнутой жилетке. Ему идёт эта «инициализация в аристократа», которую, с её же слов, проводит в нём Одинцова и противится желанию мужа отрастить бороду и усы. Павел Петрович рассеянно представляет его новый вид и думает, что ему пойдет. Всякие стареющие аристократы еще быстрее потеряют голову. — Делаю что? — Портите свою жизнь. А если заметят? — А если я завтра обрежусь скальпелем, которым препарировал тифозный труп? Павел Петрович закрывает рот, дергает зубами губы и, кажется прокусывает щеку изнутри. Базаров подходит, снимает жилетку, встаёт вплотную. Смотреть сверху вниз он умеет почти без укора и насмешки, и это так заметно, что Павел Петрович даже отводит руки. Но подумать и решиться не успевает. Базаров садится на колени, на едва заметный, но все еще холод деревянного пола, кладёт две большие ладони на чужие бедра. Устраивает вплотную к животу — голову. Почти обнимает. Похож на гибкую послушную гончую. Павел Петрович ненавидит резкое осознание, что он успел переодеться в сорочку и весь срам сейчас — вот он, пожалуйста, только ноги развести. И что эта медленная чужая осторожность — приятна. И что поздно в 46 становится лучше. Будет таким, какой есть. — И давно ясно, что ты едешь в Петербург? — говорит и звучит, как обиженная за поругание чести барышня. — Это всё Ольга, — Базаров задумывается ненадолго. Споро выскакивает из мыслей и усмехается, — О, да, сейчас то самое время, чтобы говорить о жене. Прости, моя любовь, за такую оплошность. — Я не твоя любовь, — всей ладонью касается чужих волос. Ужасно нежное движение. Волосы вьются сами по себе, и это даже немного завидно. Базаров не отвечает. Целует коленку сквозь ткань сорочки, греет кожу тёплым дыханием. На ладонях Базарова — шершавые мозоли. Павел Петрович уверен, что Одинцова, с ее эфирной нежностью, должна их ненавидеть. — Тебе мало жены? — Ты хуже Аркаши, — и замолкает, словно это должно объяснить всё. Теребит край сорочки, мнёт хлопковые вышивки в пальцах, — Отзывчивый и памятливый, — смеется и снова целует кожу сквозь ткань, и да, Павел Петрович сразу прощает, — и я уверен, что ты сидишь, мучаешься и думаешь, что я тебя бросаю. Бегу в столицу. — Но ведь бежишь, — легко соглашается и не удерживает смешка. Проведённое в переживаниях время обидчиво оглядывается на него за свою резкую незначимость. Будет ещё о чем помучиться. Уж не о том, что приласкали и оставили. Потому что и не принято ведь, и не по церковному ведь сокрушаться о расставании с мужчиной. Павел Петрович вдруг чувствует довольство, что Базаров ни во что не верит. Наглая совесть перестает его злить. — Я хочу сделать вот так, — руками осторожно раздвигает колени и, не сразу, но Павел Петрович подчиняется. В голове угрюмо рвётся отчество, хочется и себя отучить так называться, — и вот так, — поднимает сорочку выше, оголяет бёдра, заводит ладони под ягодицы, — Пересядь ближе к краю, да ещё… вот. Так, как надо. По животу и ногам мажет ночная прохлада, когда рубашку задирают выше, когда одёргивают халат, когда заставляют лечь спиной на матрас и натянутую простынь. Левую ногу забрасывают на плечо. На периферийной части мыслей болезненно и сладко понимает зачем. Левая. Раненная год, чуть больше, назад. Левая нога, всегда спазмирующая, если не согнуть вовремя в колене. От ближайшего и острейшего тепла Павел Петрович вздрагивает, дергает за волосы, останавливает. Ужасный и злой Базаров действительно останавливается. Не противится руке в кудрях. Ждет, гладит и гладит, расслабленно дышит, словно ему всерьез могут запретить делать то, что он начал. Павел Петрович сдается. Расслабляет пальцы, чуть давит ими чужую голову вниз. Пренеприятный Базаров улыбается и падает своей глупостью и молодостью разом. Всем тёплым и влажным ртом. Пренеприятный Базаров продолжает то, что год назад они начали и что приносит только мученический восторг. Порочный круг. Удовлетворенный выдох. Вибрации горла поддают дрожь, будто оружейную дробь палят прямо внутрь. Хнычущий звук протискивается между губ как-то сам — Павел Петрович в испуге отбрасывает руку, довольно мнущую чужие кудри. Делает только хуже. Базаров наблюдает. Базаров повторяет звук горлом и уже никакие направления руки не имеют смысла — цепляться приходиться за честь, от которой остался только блеск эполет на верхней полке шкафчика. Какой срам, боже. Внизу влажно и тепло. Так стыдно… Мысль о том, что он возьмёт себя в руки и, наконец, для Базарова сделает то же, ударяет током. Павел Петрович сгорает, ненавидит, но молчит и не сопротивляется… даже. Быстро обдумывает последствия, приходит к выводу, что они — катастрофа, а сам он — кончившийся человек. Базаров, как чувствуя, забрасывает вторую его ногу на плечо, что-то страшное и глубокое делает там внизу с языком. Выколачивает все мысли напрочь, пьет его жадно и безжалостно — всегда, даже если в сотне верст от них, в усадьбе, где пристойно любит жену и ласково растит дочь. Павлу Петровичу принадлежит не так уж много, а кажется, что — всё.

IV

Новые туфли безнадёжно промокли. Почти тряпочные, они сшиты для паркетов, деревянных настилов бани, ковров с шёлковыми нитками. Две большие застёжки на них — жемчуг и стекло. Ничего тяжелого, только основа для блеска, чтобы на ужинах, карточных застольях умножать и без того бряцающие блески вокруг него. Зачем ему эти туфли… как и красный камзол. Глянцевые пряжки удивлённо и матово блестят. Они не хотели промокнуть в тине и камышовых зарослях по берегу реки, быстро и своевольно несущей поток к ближнему озеру. Берег влажный, с утопленной глиной, насыпанной щебёнкой и пухом из птичьих гнёзд. На озере плещутся рыбы, чешуйно блестящие не хуже его застёжек. Река шумит. Широкая и неглубокая, она поднимает волны, наверное думая, что и вправду может устроить шторм. Как в Босфоре. Ему на плечи ложится халат, длинный пояс тут же цепляет влажные стебли. Но Павел Петрович почти рад — простужаться летом гадкое занятие, приведёт к кислым микстурам, солёному поту и ломоте в костях. Впрочем, Базаров задержится… может быть. Вылечит. Близится рассвет. Не больше пяти утра. — Придется, ежели что, вызывать врача. Я даже пастилок для горла не взял, — Базаров смеётся, непозволительно громко и бодро для раннего утра. Появляется откуда-то сзади, забрасывает руку ему на плечо. Переигрывает в простоту и открытость. Павлу Петровичу кажется, что он тревожится о нём и это почти также приятно, как десять лет назад отставка и всегда чистая постель, — Как Вас повеселить? — Незачем. Я просто устал, — ежедневное объяснение, озвученное Николаю, Аркаше пока помешивался сахар в утреннем чае, Базарова не убеждает. Товарищ доктор дотошнее брата и внимательнее племянника. А ещё что-то такое своё врачебное понимает в душе человека, ведь душа у людей совершенно точно есть — что-то же там болит, чешется и щиплет. Павел Петрович с радостью заложил бы эту душу за пару тройку счастливых, безумных лет, чтобы затем восторженно отправиться в ад, никого не стыдясь и никому не мешаясь. Но дьявол к нему на чай не ходит. Дьявола о таком не попросить. — От сна, прогулок и чтения? — по румяной коже Базарова мажут утренние лучи, по темно-русым волосам и веснушкам. Он щурится и кажется старше. Павел Петрович засматривается, чувствуя, как ближняя берёза заслоняет свет от него самого. Как похоже на правду. Пальцами снимает сухой листочек ромашки с волос Базарова, мнет на ладони. Он, треснув, рассыпается. — И на это нет сил. Ни на прогулки, ни на чтение, ни на сон. — Это потому, что Вам сорок шесть? — Это потому, что я влюблен в человека на двадцать лет моложе, — легко и улыбчиво признаётся, — Но и потому, что мне сорок шесть. Случайно протиснувшийся сквозь березовые листья луч мажет блеском по его стёкольным застёжкам. Что-то странное происходит в лице Базарова, твердеющем и оплывающим одновременно. Словно восковую церковную свечу расплавили, чтобы не чадила, а затем утвердили как-то иначе — странно и незнакомо. Павел Петрович не знает, чего ждёт — насмешки, молчания. Ответного признания. — Я не могу сказать того же, — отвечает так легко, словно буднично утверждает, что солнце скоро встанет, что снова будет жарко, и что он едет в чертов Санкт-Петербург становиться выдающимся медиком. Словно не признался, что не любит его. Нет, конечно же, нет. Павел Петрович касается носком ботинка струйного потока. Река холодная, как Баренцево море, которое так хочется увидеть, пока наглая жизнь не обесточит. Но один не поедет, а вдвоём… не с кем. — Но я… пью кофий с кардамоном, хотя, Вы знаете, люблю ромашку и чай, — продолжает Базаров, и голосом сминает слова, снова мягкие, снова, как воск, — Я мажу руки амбровым маслом, а потом вдыхаю перед сном. Я украл у Вас Шиллера и Гюго и читаю их по Вашим закладкам. Базаров будто давится. Дергает голову в сторону, напрягает губы и подбородок. Павел Петрович хочет быть таким же наглым, как жизнь — развернуть упрямое лицо к своему и выпить все его страхи также, как и он сам недавно выпил его. Решиться не дают — Базаров решается сам. — Вы знаете, кто любит кофий с кардамоном. И амбру. И книги. Прогулки. Тревоги. Красный сюртук, — касание к руке такое острое, словно Павла Петровича погладили кончиком свечи и не понимают, отчего вдруг больно, — Вас у меня нет, но я не могу смириться. Я украду не только вещи, но и чужое место у лейб-медика в столице, дни недели, сами недели и даже столицу… и если ты согласишься, я украду и тебя, — он замолкает, не уверенный, что его поняли, — Да, я не могу сказать того же. Потому что я не хочу говорить. Река плещет у берега. Еще немного прохлады струям и напомнила бы горную. Павел Петрович видел такие на Кавказе. Так много лет назад… тогда бы ревновать, злиться, чтобы с 20-ти до 30-ти прожить в жадной погоне, а с 30-ти до 40-ка — любить, жалеть и думать, что здорово состариться вместе. Тогда бы эти сердечные паники — взбираться на выступы с походными палатками и не быть помещиком Кирсановым. Павел Петрович думает, какой он нечестный — сам начал, а теперь не отвечает. Надеется только, что Базаров и без ответа всё поймет. Боится молодого сердца, острого слова, жены и ребенка в колыбели. Боится влажного рта, безумий, пота и движений внутри. Разговоров, душевных и язвительных, боя с нигилизмом, в котором Павел Петрович готов проиграть. — Мне тошно от себя и того, как я по тебе скучаю, — трёт шею, мучительно проговаривая слова, краем глаза цепляя жемчужный блеск от чешуи быстрой рыбы. Хочется умчаться за этой рыбой, но так, чтоб и не выныривать. — Ты поедешь со мной? Ее не будет. Это ее идея, но не мечта, а когда так — вблизи смотреть не хочется. Баренцево море, говорят, штормит по лету, гонит стаи рыб к берегам и облезлой корме судов. В этих краях он никогда не был и черного песка не видел, но слышал, что море не теплеет, и что над ним, в самые ледяные ночи, видны цветастые радужные хвосты. Сияние северных широт. Базаров ждет. Осторожно кладет руку ему на щеку, гладит тонкую ранку на губе. Не оглянувшись даже назад, на просыпающийся дом, размашисто и глубоко целует. С его приближением множится шум в голове, хотя, возможно, и оттого, что они почти не целуются. Павел Петрович до крови сжимает пальцы на острой осочной травинке, в пику выросшей среди камышей. Базаров, помедлив, подносит руку к губам. Поцеловав, греет большим выдохом. — Ты замёрз. Пойдём.

V

У Баренцева моря, как и у врачей — ни выходных, ни отпусков. В петербургском доме слуги стоят на таких же массивных ушах, на каких балансирует и сам Базаров, спешно заканчивая практические поручения царского лейб-медика перед многомесячным отъездом. Одинцова им недовольна, как недовольна, что у мужа в целом есть компания помимо трупов, почти трупов и тех, кто достаточно жив, чтобы выздороветь и своим исцелением умножить славу за него старавшихся. Навряд ли она знает, как именно бездельник Павел Петрович соседствует в доме на Мойке в Санкт-Петербурге с ее дорогим мужем, потому что тот нынче действительно дорог — и положением, и жалованием, и вниманием. Не знает — не значит «не догадывается». Впрочем, надо быть особенно изобретательным, чтобы уличить молодого, ревностного до правды трудоголика Базарова в симпатии к дворянину-военному в отставке. Отставке везде и сразу. Павел Петрович велит себе не думать о том, что скоро ему 47, а цифра в 50 пугает также, как снаряд, несущийся над полем. Велит — и не думает. Базров делает почти всё, чтобы уехать, вернуться и не потерять место — он режет и изобретает: швы, лекарства, отговорки. Еще учит: симптомы, термины, болезни. Он заваливает их кровать учебниками и колотит себя ими же, когда не удается выучить странный заковыристый термин с первого раза. Пока Павел Петрович сидит в розовом облаке душистого пара в ванной, Базаров кружится вокруг, сует ему в ладони карточки с латынью, раскидывает их же вокруг и требует всё проверить. И пока Базаров уверенно сходит с ума, Павел Петрович поздно встает, поздно завтракает тостами, вареньем, смотрит на пыль петербургской дороги и брызг петербургской воды. В свое удовольствие думает о море и брызгах совсем других. — Это плохая идея, — говорит Базаров, останавливаясь посреди ванной, — Мне не нравятся те приключения, которые я предвижу. Аптечки не хватит. Устало трет переносицу и садится на бортик. Вытесняет всем собой клубы розового пара, давит на что-то разумное этой правильной осмотрительностью. Такого правильного в Павле Петровиче, не уверенном, кто из них кого мудрее и старше, уже давно нет. Он чувствует затылком, как в воду съезжает подложенное для мягкости полотенце, силится поправить и незаметно роняет в пену карточку. Чернила с умным словом расползаются от влаги, но Базаров, к счастью, не видит. Павел Петрович прощает себе эту вредность. Прощает себе возрастные меланхолии и тревоги, которые подает себе трехразовым питанием, а Базарову о том не говорит. Наверное, боится надоесть. Ведь Баренцево море, далекое, неизвестное и дурацкое — его настырная идея, которой он поставил невероятно высокий градус. Будто море увидит и в нем утонет. В крайнем случае где-то рядом застрелится. — А ведь ты сам хотел путешествовать, искать, узнавать… — Не на крайний север. Нет дороги, один корабль в порту, преодолеть море Белое, чтобы увидеть такое же, но… Баренцево, — Базаров хмурится, оборачивается к нему и смотрит почти обвинительно. — Ты всегда можешь поехать с женой и моим племянником в усадьбу… на юге. Павел Петрович говорит, будто защищается, сам до конца не зная от чего. Он не понимает, что делает и как живет, и почему теперь спит в одном доме, в одних простынях с человеком, младше намного, другим — намного, странным — намного больше него самого. И почему счастлив до сердечного грома при каждом разговоре с тем, кого раньше и на дуэли пытался убить. — Это моя любимая часть… из всех твоих ответов, — Базаров закатывает глаза и усмехается. Заученная последовательность эмоций. Потом они как правило ссорятся, но в этот раз Базаров удерживает себя, и даже кажется дружелюбным. Баренцево море — какой-то злой вызов. Вызов этому во всем «намного больше» человеку, чтобы тот решился, чтобы они и вправду поехали и, конечно, не проехали и половины. Позже он лежит в кровати с узорчатым балдахином (прелестная ткань с золотыми кисточками), со странным чувством думая, что кровать и вправду «их». Что сам Павел Петрович эгоистичный нигилист гораздо больше, чем Евгений, и что всей его врачебной деятельности второй человек рядом не нужен. Но мысль уходит туда, откуда возникла, когда Базаров снова заговаривает с ним об этом — и совсем иначе звучит. — Мы можем поехать куда захотим. Вот он я, вот карты, вот дороги… зачем тебе на север? На море, которое ты даже не знаешь, как выглядит. Они лежат на постели поверх одеял, и Павел Петрович ответственно думает, что первенство сварливых переживаний у него безжалостно перехватили. Базаров готовится так ответственно, как будто в какой-то момент там просто нет дороги. Как будто. Может и нет. Павел Петрович этого доподлинно не знает, как не знает и того, каким путем до него добраться — большого, холодного. Баренцевого. И стоит ли оно того, чтобы ехать почти без ориентира — по радужному свету полярных ночей. В Павле Петровиче, особенно когда он неторопясь начинает день с кофия, кардамона и свежего тоста с маслом, просыпается дух авантюризма. И веры, что раз они сумели вместе жить, добраться до какого-то моря — расплюнуть. — Нет, я не прав. Это очень плохая идея, — повторяет Базаров и, в подтверждение, вскакивает за своей сумкой. Нигилистам, видимо, плевать на наготу. Выкопав в сумке лист, Базаров смотрит в окно, по сторонам, широко зевает и абсолютно не стесняется взгляда с кровати. Опять свои заумные разговоры начинает. Есть в этом что-то ближе, чем даже интимность. Когда можно вот так смотреть. — Я могу покрутиться, хочешь? — весело сообщает он, возвращаясь. На раскрытом листе — крупная карта, на которой после, выше Петрозаводска, необъятные просторы с отмеченными реками, а на самом краю губерния. Архангельская губерния и город Кемь. И снег, который на карте — как незакрашенные квадратики чьего-то самовольного безумия. — Оттуда есть корабль, оттуда уже Онежская губа, потом Белое море и… Баренцево, — поясняют ему, как маленькому. — Хотел бы я высокомерно сказать, что ты можешь не ехать, — смеется Павел Петрович, не выдерживает и накрывается, — Но без тебя я не доеду и до Кеми. — До туда — уже хорошо. — Белое море не Баренцево. Базаров улыбается. Мучается с ним, очевидно же. Со всей этой острословной идеей, сначала, конечно, навязчивой мысли, а потом идеей. Павел Петрович оглядывает чужое крепкое плечо, загорелые руки и полную родинок спину. Чувствует себя бледным, нескладным, испуганным, как и всегда — слишком разнопородным с тем, кто, вроде бы признался ему в то утро на береге реки у усадебного дома. Павел Петрович почему-то уверен, что легко примет Белое море за Баренцево, и зря Базаров так нервничает и протестует — поедут, чтобы развернуться. Просто хочется начать путь именно туда — до страшной, недостижимой точки, и как можно дольше думать, что она им по силам. Базаров ныряет сначала в сорочку, затем - снова в постель. Смотрит и воодушевленно, и мрачно. — А если с тобой что-то случится? — задает он вопрос и сам догадывается какой он глупый. Глядя куда-то в окно, словно переводя и чужой взгляд туда же, забирается под одеяло. Он тёплый, а ниже сорочки — голый. Павел Петрович чувствует сносящую волну дрожи по нервам, хотя они живут давно и гладко, и даже почти не ссорятся, так, вредничают, но и значит, что меньше мирятся. А иногда так хочется — отлично помириться, переговорить все обиды и разом избавиться от них. — Ты меня вылечишь. — А если со мной что-то случится? — Я доберусь до моря и смою себя в него, — честно признается, — Проедем сколько захотим и развернемся на юг. — К твоему брату в усадьбу? Павел Петрович улыбается до ямочек. Кивает. Ловит в оконном стекле пронзительный свет от полумесяца, шумные песни, всё тише и тише идущие с улиц, растапливающихся весной. А в деревне девицы наверняка гуляют по теплым вечерам, прячутся с мальчишками по камышовым зарослям и сараям, предаются безобразностям и пошлости. Страшно представить. Прекрасно представить. Баренцево море может и дальше хлестать штормами и волнами и влечь его к себе. Конечная цель не так важна, как это испытующее путешествие, потому что слишком они измучены, привязаны и неподходящи друг другу, чтобы так просто, так сразу, ехать куда-то на юг. У Базарова — трогательная морщинка между бровей. Трогательное касание его широкой ладони к чужой. Небритой, немного колкой и трогательной тоже. Павел Петрович закрывает глаза. Все идет, как надо.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.