ID работы: 13173605

Bang boo

Гет
R
Завершён
47
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
31 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 4 Отзывы 5 В сборник Скачать

Когда солнце скрывается за облаками, что остается нам?

Настройки текста
У Яэ тонки пальцы и радужка в виде мальвы. Гордая осанка и острый подбородок, по обычаю слегка вздернутый вверх, она смотрит на других с вежливой снисходительностью и улыбается всем попыткам привлечь ее внимание. Тонкие черные стрелки, вычерченные из сурьмы и сажи. Яэ не оборачивается, когда ее окликают, и не разговаривает, когда ее просят. Яэ Мико рождена из сакуры в Хакусин, из стали, из красоты и хрупкости, и стылого одиночества по велению вечности, появившейся в людском мире. И Яэ Мико одинока. И знает, что екаи влюбляются один раз на всю жизнь — знала, когда заключала контракт с Эи, но тяготилась к Макото. «Мико, — говорила ей Сайгу, когда листья сакуры опадали со скоростью пять сантиметров в секунду, — существуют разные формы любви, к каждому ты будешь привязана красной нитью — болью, через ребра прямиком к сердцу, но принадлежать — принадлежать только одному и навеки». Так Сайгу принадлежала Сасаюри. Так, думает Мико, я не буду принадлежать никому и никогда. А потом Сайгу умирает, едва начинается война, и мир плывет перед глазами масляными красками, потому что все уже не будет как раньше. Вереница смертей вьется по курганам словно змей Оробаси: Сасаюри, Чие, Макото. Эи печально улыбается, пожимает плечами, очерчивает грань дозволенного и закрывает последнюю дверь, в которую Яэ Мико могла стучаться. Потому Яэ набирается терпения. После того, как злится, злится, плачет, ненавидит мир, злится так много, что в конце концов остается высосанной до последней эмоции — и прощает всех, кто оставил ее одну. Может, ее личный маленький зацикленный мирок горел шесть тысяч лет вот ради этого: ради размытых очертаний утонувшего в непроглядном смоге Наруками и пары маленьких дождевых капель, мерно скатывающихся по запотевшему от тумана стеклу прямиком Яэ в ладошку. Ради момента, когда красочное — цветы жизни, слишком яркие и ненужные, — пропадает разом, включает в цветокоре канал унылой сепии, чтобы Яэ — святая невинность — открыла глаза на то, что упорно не хотела замечать. И если судьба — это выкованные из божественных слов стены храма, длинная очередь за благословлением великой гудзи в полвосьмого утра и бьющая по ушам тишина ближе к вечеру, то так и должно было быть. Даже если Яэ Мико никогда этого не хотела. Даже если Яэ Мико никогда этого было не нужно. Даже если все вокруг словно домино — одно неловкое движение и цепная реакция заберет с собой в вечную могилу остатки хорошего. — Ты одинока, — Сара пожимает плечами. Она держит в руках любезно предоставленную пиалу с ума-сю, выдержанного в подвале под храмом Наруками, и Яэ Мико почти задыхается от выказанной наглости. — Вы показываете непревзойденные умения в дедукции, госпожа Кудзе. Это плоды близкого общения с прямым подчиненным Сиканонином Хэйдзо? — вино на языке мягкое и сладкое. Где-то за закрытыми дверями слышно шуршание веника по дощатому полу. — Я даже не представляла, что у тэнгу может родиться кто-то настолько внимательный. Обычно небесных собак отправляют разве что клевать. Но разведывать — великий архонт, храни Инадзуму! Сара улыбается, поглядывая на Яэ Мико сквозь нависшую челку. Ситуация неподдельно начинает ее веселить, и вот это Яэ Мико пугает гораздо больше, чем сказанная секундной назад правда, давно не режущая слух. Когда жизнь растягивается сначала на век, потом на два и следом на три, приходится смириться с тем, что большинство душ в твоей собственной вселенной будут оставаться переменными, а не константами. — В мире екаев начали ходить слухи. Это большая редкость, чтобы без зазрения совести упоминали тебя всуе. Но ты… — Сара склоняет голову набок. Этакий миролюбивый жест — а давай мы будем обсуждать то, что на самом деле очень болит. — Твоя нить красная, алая, как будто пустили кровь из вены. И про это узнали. Какое упущение. Их прерывает Емору, тихонько заглядывая в щель с просьбой про сад подле храма. Приходится отмахнуться, пока Сара невозмутимо хлебает ума-сю и щурится — ужасной победой. Яэ Мико начинает думать, что подружиться с Кудзе Сарой было не лучшей ее идеей со времен контракта с Эи. — Как всегда, непревзойденные сравнения. Не думала начать подрабатывать у меня в издательстве? Грудную клетку сдавливает жутким напоминанием. Прошло двадцать четыре года — и все еще не отболело. Может, оно и не отболит никогда, и Яэ Мико будет вечно ходить с ветхой могилой на своем сердце. Может, все закончится, стоит миру развоплотиться. Тогда все оказалось бы на порядок легче. — Злишься, — подмечает Сара. Ее щеки трогает едва заметный румянец от вина. — Злись сколько хочешь. Ты пропускаешь сквозь пальцы то, что тебе подарили, Яэ. Вот, что на самом деле разобьет тебе сердце гораздо позже. Дело было в том, что когда-то мизинец Яэ Мико обвила красная нить судьбы, и в храме Наруками был божественный праздник в честь самого счастливого дня гудзи. Когда-то Яэ Мико хотела радоваться и танцевать, потому что в мире появилась судьба, с которой ей предрешено провести столетия, и когда-то Яэ Мико узнала, что другой конец алой нити был привязан к человеку. — Ты приходишь сюда, чтобы раздражать меня, просто признайся в этом. Прикрываться под маской чистосердечной заботы – я тебя умоляю! – это разве наша Кудзе Сара? — напущенная вуаль драматизма мешается с минным полем, по которому опасно ходить. Сара зевает. Неспешно потягивается, разминаясь. Ее крылья расправляются вместе с позвоночником, красивые и смертельные, вороные перья отливают от иссинего до кармина в отбликах зажженных свечей. Когда Яэ Мико и Сара встречаются, им никогда не приходится прятаться за человеческой оболочкой, они обе находят друг друга достойными, чтобы показать скрытое от чужих взглядов. — Нет, я прихожу сюда, потому что когда-то тебе стало настолько одиноко, что ты нашла себе такого же одинокого екая. И теперь посмотри на нас — идеальное сотрудничество на фоне общей пустоты. Мы созданы для этих ролей в жизнях друг друга. Приходится долить ума-сю в пиалы. Луна наверняка уже поднялась в абсолют, на улице было прохладно и стрекотали цикады. Что-то менялось в Инадзуме — и никто из них не мог сказать, что именно. Яэ Мико поднимает тост, внезапно развеселившись: — За жизнь, — слова плетутся обидой на судьбу, ядовитые и насмешливые, — в которой не придется хоронить еще кого-то. Сара понимает, к чему это, и прекращает улыбаться. Молчание опускается на них балластом, потому что слова рвутся — обидные и обличающее — и никто не хочет обрекать великое горе во что-то осязаемое. Не то чтобы Сара пыталась учить великую кицунэ Яэ Мико, но одна и та же полемика вела их сквозь реки лет, не находя общего консенсуса, а в конце окажется, что никто из них не был прав. Вот будет потеха. Вся Инадзума поднимется с колен, чтобы посмеяться над ними. — В столицу тайно прибыла жрица с Ватацуми. Они действительно считают, что Хэйдзо можно обмануть? Наивно с их стороны, но плюс за старания. Тэнре не позволит ей пробыть на острове долго, что бы они не планировали, и я не лезу только потому, что отец запретил. Говорит, это сильно затронет всю трикомиссию, если начать играть в лукавого, — Сара передергивает плечами и поворачивается к Яэ Мико. Ее глаза ясные, как два отполированных янтаря. — Возможно, они хотят заключить помолвку Сангономии и Камисато, чтобы под ее эгидой спокойно препятствовать нападениям на Ватацуми и укрывать сопротивление. Яэ Мико дергает бровью. Становится немножко липко внутри. Как будто ребра измазали в черном мазуте, а оттереться — никак. И что-то бесконечно больно скребется по мясу с поганым скулежом. Сердце, думает Яэ, странная штука. Где-то на задворках сознания хочется лечь, а потом нянчиться с ним, пока не остановится. — Слышала, она любит мои романы. Прекрасная девочка. Сара скалится. Недобро, очень зло. — Она любит твоего нареченного, Яэ, — выхаркивает она разом. И замолкает, потому что Яэ Мико дергается. Ее лицо при плохой игре остается все таким же улыбчиво-отстраненным, но руки подрагивают и несколько капель бесценного сливового вина выплескиваются на дощатый пол. Сара глупой мыслью даже думает скоропостижно извиниться, но прикусывает язык почти сразу. Что-то не меняется — небо голубое, трава зеленая, Яэ Мико играет в игру «мне все равно». И если ей так хочется быть вечно несчастной в своем великом отрицании, кто такая Сара, чтобы стыдиться своих помыслов помочь. — Не будь такой драматичной, — Яэ Мико идет трещинами. Пусть молчаливо. С напускной юмореской. Думает, не ярко, не заметят. Но Сара видит ее красную нить — и видит, как Яэ Мико сама обрекает себя быть одинокой. — Ты не можешь знать наверняка. — Ну так спустись со своей горы, — Сара спокойно дает ей свою ладонь. Сухую и горячую. — Спустись и посмотри правде в глаза. Проблема в том, что если обернуться, Яэ Мико увидит вместо своего прошлого тысячу и один покачивающийся крест на поле, полном мертвецов. Разве могла она допустить, чтобы в будущем ее ждала та же раскадровка? Ведь было время, когда-то обычный понедельник Яэ Мико начинался с Аято, тайно пробирающегося в ее комнату через окно. Он улыбался и хохотал, когда жрицы пытались ненавязчиво отчитать его, а потом раздавал всем сладкие рисовые пирожки. Говорил, его сердце зарыто в храме Наруками. Ему было пять. Ему всего пять, думала Яэ, разглядывая ветер свободы в его волосах, он невинный ребенок, случайно оказавшийся на привязи у Наруками. Бедный, бедный мальчик. Все в их храме делали вид, будто этого не происходит раз за разом. Миюки скрывала улыбку в ладонях, пряча лицо за длинными рукавами хаори, и она тоже была влюблена. Яэ Мико — глупостью и наивностью про «еще есть время» — привыкает к этому настолько, чтобы тоже начать смеяться. Это — привычный распорядок: скрывая улыбку, отчитать Аято, позволить ему хотя бы десять минут побродить по храму с важным прищуром, потом почти уснуть перед обедом на открытой веранде, глотнуть сакэ и пообещать себе, что, правда, еще есть время погреться в лучах солнца без страха получить ожоги. Инадзума шумит ветром и опозданиями. Люди толкаются на большом рынке в ожидании заветных свежих овощей, повозки топчутся на проселочных улицах и люди ругаются, потому что не могут разъехаться. Птицы во всю поддаются своей свиристели. Ветер требещит по окнам хлипких сараев бедного квартала, играет в догонялки с листвой. Опаздывающие ученики на бегу перебрасываются фразами приветствия, смешками и разочарованным: «У меня литература первым, кошмар!» Яэ Мико нравится жить в забвении. Бежать куда-то, от кого-то вдруг теряет всякий смысл, потому что если не оглядываться — не видно, как за спиной разверзлась усыпальница душ с голой копотью на километры вперед. Что-то меняется в Яэ: не в фасаде улыбчивого лица, но глубоко внутри, и на звезды вновь становится приятно смотреть. Бывает, накатывает волна сомнений. А бывают дни, когда все вериги разом превращаются в шелк, сковывающий лодыжки, и хочется жить так, как никогда бы не осмелилась. Яэ Мико легко проводит священные обряды, раздает благословления лепестками сакуры и выслушивает прошения высокопоставленных чинов. Чувство обманчивой безмятежности — опасная штука. Яэ Мико хочется верить, что где-то там, далеко-далеко, Сасаюри, Чие, Сайгу, Макото, Эи существуют так, как никогда не смогли бы здесь. Аято возвращается в храм вечером — мальчик, которого не спросили. Наруками притягивает его, но никто не знает, почему. Маленькая Миюки ворчит и кидается в него охапкой только собранных листьев. Яэ Мико подхватывает Аято за талию и кружит, пока мир не потеряет четкие очертания на подсознательном уровне. Аято радостно гогочет и кричит, что его сейчас стошнит, а по территории звонко разносится удар по гонгу. Громкий мальчишеский смех оживляет храм, наполненный призраками и молчаливыми послушницами, Яэ Мико кажется, что так ее существование что-то все еще значит. Это странное ощущение, по которому она будет скучать уже через несколько лет. Аято вырастет и его больше уже не будет сил поднять вот так легко, закружить по поляне, уповаясь детской радостью. Из мальчишки, так любящего свободу — и привязанного фамилией к тому, чего с той детской ненавистью хочется меньше всего — Аято сначала превратится в парня, а затем и в мужчину. Ему больше не нужна будет Яэ Мико, чтобы коротать время, прячась от отца. Яэ Мико, душа одиночки, потеряет его гораздо раньше назначенного момента, потому что на ее кладбище нет места еще одной знаковой могиле. Они будут по разные стороны баррикад, а их путям не суждено пересечься. Яэ Мико ощущает тоску, хоть все эти крошечные моменты теплой любви ей еще только предстояло потерять. /// Когда они встретились — мечта юности, теплота чужих объятий — никто не предупреждал, что будет несчастливый конец. Никто не пускал черную бегущую строку на белом фоне: «осторожно, все кончится плохо», и люди, которые были предназначены друг другу судьбой, переплелись по незнанию обреченности предрешений. Снова. И снова, и снова. Яэ Мико осознает себя на той стадии, когда карминовая нить не только прирастает к ее мизинцу, оттеняя белизну кожи ужасным красным цветом, эта нить — вездесущая ловушка для дурака — обвивает ее горло через сердце. И стягивает поперек так, что еще вот-вот, секундочку, и оторвет голову. Когда они встретились — много после непреодолимой трагедии, карминовой вязи сквозь время — Аято был влюблен в жизнь, Яэ Мико нравился красный, маленькая Аяка много мечтала, Сара дышала полной грудью, Миюки казалась увлеченной, а Итто был абсолютно уверен в том, что всезнающ. Когда они встретились в третий раз, ничего не было видно. Только слезы и боль. И жуткое, лютое облегчение. Вопрос был простой, но никто не отваживался озвучить его вслух. Когда слова говоришь, они оживают. Больше не будет шанса спрятаться и мечтать, что все хорошо, потому что – а стоило ли им вообще встречаться? Наверное, у каждого из них есть свой ответ и свое оправдание. Сара заваривает отвратительно сладкий кофе. В ее доме чересчур много оружия — Кудзе разве надо доказывать, что они непозволительно сильны, какая нелепая вычурность — и слишком мало жизни для места, в которое хотелось бы возвращаться. Яэ Мико молчаливо достает из сумки чернильницу и специально подготовленные листы бумаги. Круг получается неровным, линия дугой кривоватой. Талисман в целом — про защиту и семью — не оплот всего того, во что верили екаи. — Ну и что это? — Сара драматично складывает руки на груди, переполненная наглостью, и отказывается принимать благословление великой гудзи. Яэ Мико тяжело вздыхает. Тыкает пальцем в высыхающие чернила на амулетах и притворно обижается, когда Сара в ответ на этот жест отрицательно качает головой. Их отношения начались спонтанно — и не могут закончиться до сих пор, что за прелестная поэтика в том, как одну черную дыру всосало в другую. Лиса и тэнгу. Хитрость против твердолобости. — Ты такая вредная, госпожа Кудзе, — кофе у Сары действительно отвратительный. В целом обстановка не располагает к тому, что они сейчас возьмутся за руки и устроят девичьи проводы, но Яэ Мико хотелось казаться понимающей. — Выкажи уважение к великой жрице Наруками и возьми амулеты, написанные ее священной волей. Если не возьмешь, я распихаю их по всему твоему дому, в любой свободный уголок, потом спрячу в кабинете, попрошу Хэйдзо дарить их тебе на каждый возможный праздник и разбросаю по всему Тэнре. Так, чтобы при любом удобном случае твой взгляд цеплялся за пожелание родить крепких детишек. Сара неохотно, но молчаливо принимает поражение, опуская заранее поднятые штыки. Яэ Мико — взрыв удовлетворения посреди пепла и осколков, улыбается ей, чуть сжимая холодные пальцы в своей ладони. На нее все еще смотрят с вежливым ужасом, совсем не скрываясь, с едкими вкраплениями слепой заботы. Как будто не уверенно, надо ли начинать беспокоиться. Яэ Мико снисходительно качает головой — не надо. Когда-то Сара уже смотрела на нее так — с грустной безысходностью на дне глаз, словно мир рушится, но никто из них не в праве даже шелохнуться. И вот она опять точь-в-точь зеркалит тот взгляд, полный несказанных вслух слов, и раздражает от этого все еще больше. От него хочется отвернуться. Яэ Мико так и делает. — Яэ, — предупреждающе говорит Сара. Словно дает знать — я здесь и ты тоже будь здесь, пожалуйста. Не надо пропадать в себе. — Поздравляю с помолвкой, — Яэ Мико практически напевает. Так, словно вся радость случайно снизошла на нее разом. Яэ Мико невольно улыбается как скалится. Было в Саре нечто такое — выворачивающее наизнанку, зрящее в глубину скелетов, зарытых в болотном иле. И в душе лелеется тепло, может, потому что лжецам всегда нужны заверения, что их ничуть не разгадали, оставили разобранные элементы валяться порознь. И Сара молчит, потому что знает, что говорить что-то бессмысленно, и знает, что Яэ Мико придет на эту помолвку в расшитом бисером кимоно, которое будет сиять ярче всех других. Но лучше бы говорила, и тогда у Яэ Мико был повод поругаться с ней, чтобы все в миг упростилось до задачи, умноженной на ноль. — Он преступник, разыскиваемый комиссией Тэнре, открыто выступает против решений сегуната и тайно помогает сопротивлению переправлять владельцев глаза бога через лес екаев, — беспристрастно перечисляет Сара. Она пьет остывающий кофе быстрыми глотками и не выглядит уязвленной от того, что ее гипотетический супруг — ее прямая цель как будущей главы армии Сегуна. — Ты действительно думаешь, что поздравления уместны? Я разорву эту помолвку сразу же, как только отцу она будет без надобности. Яэ Мико фыркает. Сара звучит отважно, но ни капельки не убедительно, и это донельзя веселит. Она могла лгать, сохраняя лицо при плохой игре, и половина Инадзумы поверила бы ей без раздумий, потому что Сара все еще была правой рукой Сегуна, пусть и одинокой, брошенной, ведущей войну просто потому, что. Нельзя ставить под сомнение то, что говорит трикомиссия — Инадзума встанет с колен, славься протекторат и далее по списку с агитационных плакатов, развешанных на каждой свободной стене столицы. Глупцы. Вот Хэйдзо бы не поверил. И Яэ Мико не верит. — Звучишь так, словно вы не знакомы с самого детства. И не ты таскаешь ему данго из лавки Куроро, потому что его лицо светится на листовках «разыскивается» по всей Инадзуме. Ну и, знаешь, он твоя судьба. Так ты мне говорила, кажется, правильно я припоминаю? Яэ Мико не умеет молчать. Ослепительная улыбка приклеивается к лицу маской, которую не хотелось бы случайно потерять. Она старая и поистертая от того, сколько раз ее использовали, но все еще любимая. Яэ Мико улыбается, потому что должна. Как бы все упростилось, не будь Эи так далеко, не будь все друзья мертвы, не сойди Сайгу с ума — после смерти Сасаюри она сказала «борись», а потом прыгнула в скверну ради героической смерти. Как бы упростилась жизнь, будь все иначе с самого начала. — Ты придешь? — спрашивает Сара. У нее на безымянном болтается слегка большое к ее пальцу, кривое медное кольцо. Яэ Мико, переполнившись терпением, утыкается подбородком в ладонь. — Я двадцать лет ждала повода, чтобы вернуться в мир екаев с помпой. Конечно, я приду. На жемчужной площади шумно и душно. Дышать в последние десять лет тоже, в принципе, как-то душно, но посреди нечеловеческого хаоса Яэ Мико почти задыхается. На помолвку наследницы клана тэнгу сплывается добрая половина любопытствующих прохожих, дороги заполоняются толпой и мир кружится, потому что надо двигаться дальше. Яэ Мико не знает, как это. Сара смотрит на нее с каким-то нечитаемым посылом. У нее бордовая помада в цвет нити, обвивающей мизинец, и вплетенные в волосы стебли мальвы. Белоснежное сиромуку с иероглифом счастья на спине, а в крыльях болтаются ограненные камни. Итто цепляется за ее пальцы своими и судьба, которая связала их при рождении, смешно сминается, почти превращаясь в бантик. Помолвка такая громкая – даже остатки сброда из они выползают поглазеть. Яэ Мико хочет что-то сказать Саре, поздравить, очертить образ женщины, которую постигло великое счастье, но не говорит ничего. Отворачивается, мажет взглядом по алому-алому закату. По отражению двух предназначенных друг другу душ, раскрашенных в цвет густого кармина. Дело в том, что ее боль — мельчающая. Она похожа на глупые надписи по мокрому песку вдоль кромки бесконечного океана — единица признаний собственной вины, постулаты жизни, кодекс чести, четверостишье про атланта, едва видное про незримую любовь, мне жаль, жаль, жаль, — написанные так, чтобы через секунду не оставить следов преступления. Это такая боль. Вросшая, с пылью и плесенью, странная, вся кривая — будто вязь снежинок лютой зимой. И Яэ Мико прячет эту боль, рассредоточивает ее в малые ритуалы по отведению: две ложки сахара, карты, мора, миллионы чужих секретов. Она могла бы поставить на колени пол Тейвата, если бы пожелала. Но Яэ Мико смотрит в зеркало — и не видит себя. Голова немного кружится, чужие взгляды обгладывают насухо. Хочется повернуться и слизать любопытство прямиком с их глазниц. Церемония начинается, когда топко-теплые лучи оранжевого заходящего солнца касаются лиц приглашенных гостей. Все на Жемчужной площади замирают в глухой недвижимости, чтобы увековечить в памяти момент, когда екай воистину обретает свое вечное счастье. А затем ее собственная нить дергается вместе с мизинцем. Легкое ощущение потягивания, словно судьба куда-то срочно зовет. Яэ Мико хмурится, а потом замечает. Нить — натянутый кармин, смешные происки Селестии, — стремится куда-то в мире екаев, и вот это разом заставляет дыхание сбиться. Яэ Мико перестает дышать на несколько самых долгих секунд в своей жизни. Перепутье, на которое были положены две никчемные жизни, и выбирать снова ей. Проблема вагонетки. Прекрасно, думает Яэ Мико, рассматривая канат, протянутый от нее по направлению к лесу Тиндзю. К Аято. — Госпожа великая кицунэ, — говорит кто-то рядом заговорщицким шепотком, и Яэ Мико издает скулящий хриплый звук негодования, - у вас и правда есть судьба… Екаи такие же бестактные, как люди, а считают себя самыми умными и хитрыми, живя в своем маленьком зацикленном мирке. Яэ Мико рассматривает ямабито, который осмелился заговорить с ребенком Хакусин почти без зазрения совести. Только глаза прячет под опущенными веками, едва переминаясь с ноги на ногу. Наглые, наглые существа. Когда нить дергает мизинец еще раз, они оба опускают взгляд на юмореску богов. Яэ Мико разворачивается, чтобы успокоить свое сердце. В миг все становится неважным, потому что Аято был здесь — там, где человеку не положено вступать и ногой. Внутренняя дилемма начинается и заканчивается на предложении «он здесь», потому что была тысяча возможностей не пересекаться, но на тысяча первый нет ни единого шанса, чтобы оставить его одного. Яэ Мико оборачивается лисицей и мчится к судьбе так, словно не она бегала от нее прочь, гонимая страхом. И воды, и ветер, и голоса, и смех, и тоска, и слезы, и мольбы, и слова любви, и вообще все на свете — отступает во тьму и заканчивается. В голове разом перестает существовать человек и екай, остается только смутное напоминание – и он, Камисато Аято, целиком. Яэ Мико путается хвостами в корягах, едва обращая внимание, и останавливается в секунду, когда серый мир снова обретает краски. Есть только момент: запыхавшаяся Яэ Мико, улыбающийся напротив нее Аято, алая нить, протянутая от одного сердца к другому. Странные отклики теней, говорящих о том, о чем не должны, шепчутся за их спинами. Скверна скребет деревья в Тиндзю. Яэ Мико смотрит на Аято и думает, что запомнит его таким: важным, слегка щурившимся от ласковых лучей, с бликами ярко желтого до апельсино-оранжевого на лице. Им суждено было встретиться однажды, чтобы в одночасье расстаться. Семантика. Яэ Мико склоняет голову набок и кривится, прячась за стволом муррайи. Аято сидит на ступенях с мягкой улыбкой. Лес екаев кусает его, но так, словно вот-вот признает своим. К моменту, когда Яэ Мико набирается сил говорить, Аято спокойно подмечает: — Я был уверен, что вы придете, госпожа Яэ Мико, — собственное имя звучит чужим его голосом. Яэ Мико вдруг осознает, что не дышит с того момента, как увидела его фигуру посреди оживших теней. — Вы прекрасно лжете, не спорю. Но я занимаю стратегией всю свою жизнь, знаете ли, есть свои преимущества быть главой Ясиро. Сара, понимает Яэ Мико. Кудзе Сара — оплот всех ее бед, позволила человеку пробраться в мир екаев и заманила сюда ее с беспристрастным выражением лица, и выставила все так, словно ее помолвка — жалкий предлог. Яэ Мико знала, что все кончится плохо, уже когда приметила себе в подруги тэнгу. — Что ты наделал? — с ужасом спрашивает она. Ее голос — жуть и голимая виселица. Аято красноречиво отхаркивается кровью. Яэ Мико видит дыру в его животе, спрятанную глубоко-глубоко за кожей и органами, так, словно кто-то взял лезвие и расковырял все внутри призрачными руками. В Аято копошилась скверна. Внутри него — яма из крови и месива. — Аято, — лихорадочно заключает Яэ Мико. — Что ты наделал? Было нечто сокровенное в том, чтобы смотреть на смерть. Приятного мало, но познавательно. Будто прикасаешься к тому, что доселе являлось недоступным, слишком высокому, чтобы взять и дотянуться. И вот Яэ Мико опять чувствует это — вместе с тошнотой, поднимающейся к горлу, ужасом и горем, и злостью, и любовью — смерть была здесь, пряталась за деревьями, но держала Аято на коротком поводке. — Продал душу за твою улыбку, — Аято звучит неубедительно, но больно. Вот это вот все — очень больно. Прошло десять лет. Вот так, значит, да? — Мне пообещали бессмертие. Так улыбнись, Яэ. Я столько ждал тебя. Яэ Мико оборачивается с улыбкой, что равняет свет звезд. Плавно выходит из-за дерева, на ватных ногах. Они не слушаются, мир кружится эйфорией и ужасом – какофония зла и добра на грани истерики – Яэ Мико смеется, потому что может заплакать. Едва пожимает плечами вверх-вниз, будто да, вот так, и оплетается душащей атмосферой людей, которые не говорили друг с другом десять лет, а теперь один из них умирает. Хочется сказать: я люблю тебя, потому что не умею не любить. Ведь когда Яэ Мико встретила Аято, мир начал меняться, лента времени сделала последний узел и распрямилась, словно подвластная его ауре. И с первой встречи, с первого взгляда все обернулось небывалым крахом. — Скажи, что это неправда и я поверю, — смеется Яэ Мико. Звуки выхаркиваются из горла сиплым комом. Аято ложится на спину. Он смотрится чужим здесь. Инородным. Бэка-дануки с любопытством высовывают свои носы из кустов, там, где не клубятся пригоршни скверны. К следующему утру весь мир екаев будет знать, как судьбой великой кицунэ оказался человек и как этот человек заключил контракт с падшими, чтобы стать бессмертным. Будет повод забыть дорогу домой еще на двадцать с лишним лет. Открывает прерогативы. — Может быть, я упал с лестницы, спускаясь с храма Наруками. Умер. А это все — посмертные галлюцинации, в которые я хочу верить. Так было ли кому скорбеть обо мне? — Прекрати, — Яэ Мико выглядит разбитой. Такой, как пятьсот лет назад, сто лет назад, десять лет назад. Хочется лечь лицом в землю и не вставать, пока не отболит. А оно отболит вообще? Камни шершавые, острые и жутко грязные — кровь всегда сложнее всего выводить. Яэ Мико ложится на них, прижимаясь к Аято, и мысленно — только мысленно! — становится до трагичности смешно и обидно. Аято дышит прерывисто и не открывает глаза. Какая-то часть жуткого панегирика всплывает в ней, как болотная сель, приливами-отливами, и хочется только забыть о том, что когда-то очень давно все это уже случалось — боль своих-чужих воспоминаний, дежавю, еще один цикличный уроборос, пожирающий себя с конца. Так, словно смерть привязалась к одному из ее девяти хвостов. Яэ Мико знает, почему звезды плачут и разбиваются по ней два раза подряд. Все вокруг просто обожают совершать неимоверные глупости ради любви. Пока слова не произносятся, они нереальны. Расковырять и развоплотить, глупое-глупое. Ужасно некрасноречивое. Яэ Мико улыбается, побежденная. — Я принадлежу тебе, Камисато Аято, — говорит Яэ Мико, зная, что ее мир будет разрушен. /// Когда перед Яэ Мико появляется Эи с умилительно-страдальческой улыбкой наперевес, горло цепко обвивает собачьим ошейником. Яэ Мико в безумном моменте видит себя метафоричной псиной: вот ее миска, вот лоснящийся хвост, бьющий из стороны в сторону как маятник с отсчетом начала конца, а вот цепи и шипы, вывернутые наизнанку. И Яэ Мико отчетливо понимает — псина как была нелепым клеймом принадлежности с отпинанной бочиной, так и осталась, и происходящий артхаус начинает ее отчасти веселить. Самый неудачный момент — тление гнева в серебре глаз — Яэ Мико хватает меч за один короткий вдох. Доля случайной секунды, вот они молча стоят друг напротив друга, поглощенные вакуумом, а вот Яэ Мико для галочки вшибает лезвием меча Эи в правое плечо. Великая голубая кровь Архонта на проверку оказывается обычной красной грязью — и остается росчерком аляповатого пятна на дощатом полу. Эи не дергается, не злится, не собирается кричать и отдавать приказы, чтобы Яэ Мико успокоилась. Стоит и смотрит. В одной руке до белых костяшек сжато любимое копье. Во взгляде — грусть и правда, о которой еще только предстояло узнать, маленькие вкрапления чего-то давно забытого и потерянного в чреде времени, проведенной в глухой изоляции. «Я пришла рассказать тебе правду», — Эи говорит с надсадой, но гордо, и улыбка сползает с ее лица уродливыми подтеками, словно там ей не место. Она держится за открытую рану ладонью и выпрямляется назло всему, что могла бы думать о ней Яэ Мико. Яэ Мико чисто из принципа хочет переспросить. Из гнева, из выцеженной в миллиграммах ненависти — той, которую она плодотворно выращивала в себе все то время, проведенное после войны в одиночестве и смирении, мечтая размозжить Эи лицо в отместку за все хорошее. И она передергивает плечами: «Ты что?» — словно дает шанс сбежать от этой нелепой встречи еще разок. Вычленить из той бесконечной вереницы возможностей не пересекаться еще момент, забыть, а потом притвориться, что все вокруг — дурной сон, случайно оживший в реальности. Притвориться — я закрою глаза, сосчитаю до десяти, а ты исчезнешь отсюда в один оборот секундной стрелки, и не оставишь после себя ничего, что неожиданно могло бы напомнить мне о тебе. Ведь кто мы такие теперь, правда. Правда? Но Эи смотрит на Яэ Мико так, что становится ясно — ничего не кончится просто. «Просто» в этом мире вообще не бывает, только не с ними, не сейчас. В животе лениво затевается ужас. Весело и иронично перестает быть по щелчку пальцев, Яэ Мико будто разом понимает, что вот сейчас — не смешно. Это не шутовское представление, оказавшееся в ее комнате, это — попытка переманить ее на сторону Вечности или завербовать на будущее, чтобы не слишком капризничала. Или миролюбивое предложение взяться за руки, чтобы обхаркать и похоронить все то чистое в прошлом, что еще могло считаться таковым. «Я не оставляла тебя одну. Я ушла, чтобы мы могли придать забвению чувства к тому, чего никогда не вернуть. Стоило мне остаться и воспоминания жили бы вечность», — внутри Яэ Мико все обваливается. В животе словно рождается айсберг, становится холодно и неуютно быть. Хочется снять кожу, повесить на вешалку и вежливо попросить отчистить костюмчик от всей комковатой грязи, налипшей на фасад великой и непревзойденной гудзи несгибаемой Инадзумы. Яэ Мико много раз представляла, слова Эи, когда она вернется после всего того, что успела натворить. Будет ли Эи раскаиваться? Сожалеть? Или одеревенеет за свою вечность настолько, что перестанет чувствовать вообще, и уже не надо будет по миллиметрам выискивать ее схожесть с Макото, потому что Макото всегда была живой, а в Эи жизни копошилось столько же, сколько в рыбьей тушке без головы. И вот они стоят друг напротив друга — у Эи по пальцам стекает кровь, пачкает пол, на языке оседает металлический привкус на голых рефлексах — и Эи говорит то, что Яэ Мико не догадывалась услышать. Почему-то всю жизнь Яэ Мико казалось, словно она не так плоха. Может быть, не самая сильная кицунэ в своем роде и не самая умная, Сайгу была гораздо хитрее в расцвете своих сил, и не самая красивая, потому что стоило некоторым предкам из Хакусин улыбнуться и сворачивались горы, а Яэ Мико о чем-то посередине — не то чтобы совсем ужасная дочь для сакуры, но и не образец подражания. Служит людям, позволила всем своим друзьям зарыться в холодную землю — какой кошмар! — не добавляло ей веса в глазах предшественников. В мире екаев перед ней благоговели и уважали только потому, что сами забыли, какими были настоящие дети Хакусин. Яэ Мико знала, что ее лицо при плохой игре остается гипсовой маской с комедии дель арте. И было то, во что она верила с детства, потому что верить — значит существовать, значит, есть еще то, где бы она, Яэ Мико, пригодилась. Но все в секунду оборачивается тухлым панегириком. Яэ Мико не представляла такого даже в самых страшных кошмарах — маску содрали вместе с личиной и оставили на ублажение проглодаем как главное блюдо. Тупая вымученная надежда — и все в осколки. Эи говорит: «Ты будешь любимицей судьбы, великая гудзи Яэ Мико, кицунэ, потерявшая всех, чтобы обрести счастье, поцелованная Архонтом, ты должна жить, но я никогда не вернусь к тебе». И Яэ Мико просыпается. Потолок в оттенях оранжевого, за окном едва задается рассвет. Яэ Мико поворачивается и с минуту рассматривает колыхающуюся на ветре тюль. Воспоминания, которых никогда не было и не могло быть, доводят до холодного пота. В голове назойливо гудит. Если Яэ Мико свернет Эи шею при первой же встрече, будет ли это справедливо? Приходится сглотнуть, чтобы уж совсем жалко не усмехаться, потому что — а давай я возненавижу тебя, ты ведь про другое не всерьез. Тогда Яэ Мико еще не знала, что слова Эи будут значит гораздо больше, чем отрицание возможности вновь быть вместе. Тогда Яэ Мико думала, что будет ждать столько, сколько того потребует судьба, чтобы вытащить Эи из мира грез и надавать смачных подзатыльников за все, что между ними разлилось. Проходит день, месяц, годы, и Яэ Мико забывает об этом сне, навеянным воспоминаниями, до момента, когда в Инадзуме начинается сезон дождей и у четы Камисато рождается первый наследник. Они приносят его, завернутого в расшитую золотыми нитями ткань, в храм Наруками на благословление божественной жрицы, и Яэ Мико разом понимает, что ее жизнь ничего не стоит. Но его — стоила всего. Яэ Мико выглядит больной. Ошеломленной. Словно обращенная в каменную статую с потерянными ориентирами в собственном мире, Яэ Мико вцепляется в деревянный веер руками. Острые углы вдавливаются в кожу ладоней до синяков. На улице накрапывает мелкий дождик, зябко и пасмурно. Капли заливаются за шиворот кимоно, заставляя поежиться. Яэ Мико с небывалым отчаянием тихо умоляет мир обернуть все неудачной шуткой. Слова, слова, слова забивают аудиальный канал шумом сбоившего коммутатора, декорации вокруг словно обращаются в монохром — и приходится признаться себе, что все не исправится разом, если закрыть глаза и сильно-сильно попросить. Нана дергает Яэ Мико за рукав, призывая обратить внимание на почтенных гостей, и Яэ Мико поднимает веки. Ресницы тяжелые от скопившейся влаги. Нить, проведенная от ее мизинца к укутанному в дорогие ткани ребенку, цвета сангрии, алых закатов, яркая и крепкая, вьется под властью судьбы — и смешно, и грустно, и хочется плакать. Происки Селестии такая уморительная штука. «Его зовут Аято, госпожа гудзи» — говорят ей, что-то просят, улыбаются и радуются новой жизни. Мелкие капли сначала становятся быстрее, а затем и тяжелее, дождь превращается в ливень. Небо, думает Яэ Мико, плачет по мне так, как звезды гасли когда-то. Имя Аято ей нравится гораздо сильнее, чем хотелось бы. И сам Аято — тоже. Яэ Мико осторожно берет его, хрупкого и смеющегося, когда они прячутся от ливня в храме. Он тянет свои маленькие ручки к ней. Смешная красная нить вьется на пальце младенца. Аято как статика мелкозернистого шума. Легкая сепия былой радуги. Сладость смеха и счастья. Если постараться, то можно ощутить чужую радость на губах, просто держа на руках мальчика, в чьей власти было ее, Яэ Мико, настоящее. «Этот ребенок принесет мне большое горе» — говорит Яэ Мико после. Жрицы начинают шептаться, что же такое могло произойти, собирается ли Яэ Мико проклясть сына династии Камисато. Нана, склонив голову набок, просит быть поосторожнее в высказываниях, это все еще была правящая семья. Их нельзя порочить. Нельзя говорить что-то плохое. У стен могут быть уши, госпожа Яэ Мико, что вы такое делаете. Дождь барабанит по крыше с глухим отстуком. Инадзума оплакивает спокойную жизнь великой гудзи, орошая земли солеными слезами. Правда была зарыта так глубоко, что им никогда не докопаться. Сайгу рассказывала ей добрые сказки, наматывая свою карминовую нить на указательный палец, и с удовольствием наблюдала, как Сасаюри поворачивается к ней и дергает губы в едва заметной улыбке, обращенной любовью. В ее историях екаи, которые были предназначены друг другу, всегда любили до скончания веков, пока тела не превратятся в статуи под водопадом и вода не смоет остатки жизни с их костей. Она очень по-детски ненавидела плохие концы в добрых историях и наивно желала, чтобы любовь побеждала в мире — всегда и везде, четкой линией, пресекающей неоправданно грустное. Но Сайгу умолчала о том, что люди с прошествием времени пробрались в их мир и нарушили баланс живого и бессмертного, и не рассказала, что когда-то уже случались истории любви екая и человека — смерть разлучила их, как предначертано, а затем вселенная екая была осквернена. Сайгу была счастлива, потому что перед ней не стоял выбор, от которого зависела вся жизнь. Яэ Мико не могла винить ее за это. Аято был человеком, предназначенным ей судьбой, но Яэ Мико не хочет мириться с этим. /// Как-то раз Аято сильно разбили лицо. Точнее, поставили синяк над левой скулой, кожа там сразу же жутко покраснела и опухла, а потом глаз заплыл и почти не открывался. Еще сломали нос, потому что по нему со всего размаху прилетело босой, вымазанной в грязи пяткой. Для профилактики — несколько раз. Это были времена, когда внутри страны крошились устои и кланы, междоусобные войны, повышение безработицы и прирост бедности, плюс ко всему добавляли беженцы с Канадзуки, толпами устраивавшие свои паломничества в столицу за ради маленького шанса вырваться и на отставные деньги открыть подобие бизнеса, чтобы потом не жевать траву вместо персиков. Аято было одиннадцать. И он до жути любил жизнь. Про такую не пишут в книгах, не рисуют на фресках, все наставники рассказывают только про сказочное и былое, огромное поместье Камисато — оплот золота посреди болота и грязи. Аято начинает сбегать из дома еще в семь, потом его ловят, порют, заставляют стоять на рисе ночами, однажды отец сажает его на пегую лошадь и держит за голову грубыми шершавыми пальцами, когда Аято жаждет вырваться. Это были страшные времена. А казни на главной площади Инадзумы проводили с упоением, говорили, сдерживают народ. Отец спрашивает — такую жизнь тебе показать? Аято не знает, что ответить. И вот так Аято напарывается на грязную пятку, сломавшую ему нос, и такие же грязные руки, поставившие ему синяк под левыми глазом. Потом он долго лежит под накрапывающим дождиком посреди тротуара бедного квартала и никто, ни один прошедший мимо человек не пытается ему помочь. Голубое кимоно перепачкано в замесе из глины, земли и крови. Под ногтями зудит. Когда Аято находит в себе силы дойти до оттока реки, проходящего мимо границы столицы, там почти нет места из-за людей, как утки устроившихся по краю берега. Приходится втискиваться между полным мужчиной, жующем травинку между губ, и женщиной, которая пытается набрать воды в огромные деревянные ведра. Одно из них было с глубокой трещиной и жидкость из-за этого постоянно уходила. Аято набирает себе воды в сложенные лодочкой ладони, стараясь не задумываться, что из смытого с себя людьми, сидящими выше, сейчас окажется у него на лице. Стылую кровь из сломанного носа вымыть оказывается сложнее всего, потому что касаться больно и лезть в ноздри слишком неэтично у всех на виду. К тому времени левый глаз, под которым все опухло, почти не видит и не разлепляется, если только не стараться сильно-сильно поднять бровь вверх. Там его и находит виновница торжества. Она дергает Аято за плечо и на вопросительных взгляд услужливо поясняет, что сейчас все сделает сама. В руках у девочки ржавое ведерко, в которое та набирает воду. Потом она ведет Аято за собой куда-то вглубь бедного квартала, петляя по улочках между просящими подати и обычными бедняками, устроившими привал. Останавливается у сарая, усаживает Аято на перевернутый таз. Он был потерто-синего цвета и стоял у деревянного крыльца. Действует без предупреждения — одним движением вправляет сломанный нос с небывалой для обычной девчонки силой. Ласково рассказывает — брат тысячу раз попадал в такие же ситуации. Вообще, наверняка она чувствовала себя виноватой, потому что Аято вступился за нее перед кучей мальчиков, выращенных улицей, но она не знала, что с такой же легкостью, как сама вправила сломанный нос, Аято мог победить неотесанных детей, просто из слепой агрессии размахивающих кулаками. Но не стал. Не захотел. И вот он сидит на перевернутом тазу, побитый и грязный, а девочка трет ему щеки кусочком мыла, старается не делать больно и не давить на синяки. Руки у нее теплые, но грубые. Пока она брызжет холодной водой из реки ему на лицо, Аято рассматривает девчачьи черты — родинка под глазом, волосы в хвостике, но не длинные, на запястье правой руки завязана джутовая веревочка. Девочка была милой и чистой, хоть и жила в провонявшем Эбукуро. «Раздевайся», — говорит она, закатав рукава своей зеленой юкаты. — «Не люблю, когда грязно». Потом она в остатках воды застирывает пятна с голубого кимоно. Все выглядит странным и интересным. У Аято в моменте возникает глупая мысль — потом я найду ее и буду приходить, и мы подружимся, и я расскажу, какая у меня фамилия. «Кровь хорошо вымывается только холодной водой», — поясняет она. Это последние слова, оставшиеся между ними. Впоследствии Аято пусть и пытается найти ее несколько раз, у него не выходит. И все забывается, как странный некрасивый сон. А когда через два года Яэ Мико разбивает ему сердце в пыль, Аято с упоением вспоминает наставление безымянной девочки, связавшей его жизнь с чем-то настоящим. «Знаете, госпожа Яэ Мико, чтобы смыть эту кровь понадобится действительно много холодной воды». /// Он умирает, думает Аято. Это было в среду: ленивый день затухающего лета, на открытой веранде стрекотали цикады. Топко-теплый ветерок шуршал по тонкой тюли и предавал жизни комнате, которая казалась мавзолеем. Словно очень старался убедить всех, что еще бессовестно рано думать о смерти. Но Аято знает — он умирает. Это знание не пугает его, не вводит в ступор или немое отчаяние, Аято словно видит данность — и разом смиряется с ней, потому что ничего нельзя изменить. Будто в стадиях принятия горя он ассимилируется к последней, чудом перепрыгнув самые неприятные. Среда, полшестого вечера. Аято рассматривает циферблат настенных часов, они деревянные и хлипкие, будто сейчас развалятся. Секундная стрелка громко тикает в оглушающей тишине усыпальницы, и где-то на улице заливисто смеется Аяка, пытаясь поймать светлячков. За ней по пятам следует Хирацука, потому что мама в последнее время перестала выходить из комнаты, и Аяка не понимает, что происходит. Ей всего пять, думает Аято. Ей всего пять и она не понимает, что такое концепция смерти всех людей, которых ты любишь. Аято поддевает сухую теплую руку отца своей ладошкой и несильно сжимает ее, ненавязчиво убеждаясь, что пульс есть и отец всего-навсего глубоко заснул. Поместье Камисато — тихий мавзолей их душ. Дело даже не в смерти, похоронах и бесконечном горе на фасаде улыбчивого лица. Дело, как оказывается, в том, что впоследствии надо жить дальше. Аято вспоминает, как отец однажды сказал ему: ты можешь быть кем угодно, но в первую очередь ты всегда останешься Камисато — для других и для себя. И Аято хмыкнул тогда — непослушание, детским озорством наперерез судьбе, — отец окинул его раздраженным взглядом, а потом приказал шесть часов сидеть коленями на рассыпанном диком рисе. Было скучно и ужасно больно. Ноги перестали чувствовать еще по прошествии первого часа, цицания впивалась в кожу и оставляла после себя клеймо напоминания — в стенах этого поместья не существует неповиновения. Аято местами даже ненавидел отца за это. Но больше, конечно, уважал и благоговел, и пытался привлечь внимание к себе как к сыну, а не к себе как к единственному наследнику. Все казалось проще, потому что они были живыми. Смешно даже — всего несколько месяцев, а один из них труп. И только поэтому Аято на следующий день, в четверг в пятнадцать минут одиннадцатого утра отправляется в храм Наруками, подгоняемый крохотным чувством вины и отрицания. В этот раз шепот из-за углов имения не прекращается вообще — только и слышно, что всполохи-разговоры недовольств. Они не верят, что священная сакура своей благодатью спасет Камисато от неминуемой гибели, и не чураются говорить об этом, когда Аято сбегает от тухлой неозвученной скорби по ступеням к великой жрице. Храм живет отдельной жизнью. Все вокруг источают неподдельное умиротворение, занимаясь обыденными делами, и улыбаются ему с толикой плохо скрываемой грусти — будет момент, когда она обретется в слова скорби, тут все это знали. Аято забирается на веранду, болтая ногами по зеленой траве, Миюки смеется и говорит, что гудзи сейчас занята. Аято отвечает, что подождет. Но не говорит, что мог бы ждать вечность. Яэ Мико плавно выплывает из комнаты спустя час или больше — великая в своей божественной ауре — и треплет Аято по волосам, даря ласку мягкими невесомыми касаниями. Все их встречи таили в себе ласково укрытую привязанность — умиротворение, закопанное в тесной связи душ. — Я ждал вас, — отзывается Аято, заприметив сан благодати, окутывающий жрицу Наруками. Бедный мальчик, отринутый толпой. Где-то на задворках сознания теплится странное мягкое спокойствие. — Не сочтите за наглость, великая гудзи, но у меня есть просьба. От всего клана Камисато лично передаю вам прошение о получении в руки семьи защитного амулета от болезней и хвори, — приходится кланяться в уважительном сгибе до самых коленок. Аято, не поднимая головы, говорит простое: — Мой отец умирает. И вот от этого горло сводит колючим спазмом — очень, очень неприятное последствие отрицания. Правда некрасивая и неприкаянная, если произносить ее вслух. Аято словно зависает на двояком перепутье: напускное смирение, выставленное на фасад, идет грубыми трещинами. — Не говори так, маленький принц, — отзывается Яэ Мико, закатывая рукава. Она неспешно проходит к столику в задней части двора. Что-то надламывается в ее голосе, но Аято не в силах распознать, что именно. — Думать о плохом, когда оно еще не произошло, значит самому навлекать на себя несоизмеримое горе. Аято рассматривает, как двигаются руки Яэ Мико, когда она берет кисть и начинает творить. Его слегка потряхивает — ситуация несмешная, но ему отчего-то легко и смешно. Может быть, в действительности так начинается глухая истерика. Справа кто-то поливает клумбы с цветущими наку. Их лепестки отчаянно тянутся к теплому солнцу, все выглядит нереально и красиво. Лейка явно прохудилась где-то на дне — жрица половину воды выливает себе на гэта, но ей, кажется, все равно. — Концепция смерти такая скучная, — говорит Аято, рассматривая, как жрица стягивает с себя насквозь мокрые таби и остается только в деревянных сандалиях. — Если задумываться, расхочется жить. Если игнорировать — станешь как глава комиссии Ясиро. Ему не так много лет, чтобы просто взять и умереть. Но он умрет, даже не увидев, как вырастут его дети. Бессовестно грустная история. Яэ Мико редко когда творит амулеты сама — для этого в ее храме существует с десяток бывалых мико, отвечающих на запросы людей. Руки сами вспоминают, как вычерчивать нужные иероглифы и знаки, и вкладывать в эти слова частичку своей силы. — Она не грустная, просто ты маленький, — Аято хочет возмутиться детским гонором наперекор, но Яэ поднимает свободную от кисти руку, пресекая. — Когда проживешь хотя бы сто лет, поймешь, что в смерти есть своя прелесть. Не в том, как люди умирают на твоих глазах, но в том, чтобы прикоснуться к тому, что будет за ней. К тайне. Непостижимая мудрость — жить так, чтобы не задумываться о смерти, а если она сама тебя найдет, разгадать ее секрет. Аято всего тринадцать. И весь его мир рушится на глазах. Надо ли уточнять, что он остается оплотом спокойствия, по которому еще не ударило сокрушительным осознанием. Словно стоит в эпицентре пожара и говорит всем вокруг: не паникуйте, оно все равно нас всех убьет. — По пути обратно я случайно споткнусь, скачусь вниз по всем ступеням и тоже умру. На самом деле это не так сложно, как кажется. Будет ли кому скорбеть, когда это произойдет? Будет ли мне жаль, потому что я многое не успел сделать? Вопросы, вопросы, — смеется Аято. Его смех бархатистый, светлый, нетронутый ядовитым. Аято смотрит на Яэ Мико мягко, немного с искрой нездорового веселья. — Вы знали, что нравитесь мне, госпожа Яэ Мико? Яэ Мико фырчит. Морщинка между сдвинутых бровей разглаживается, и она поднимает свой озорной взгляд на Аято. Возможно, потому что разговоры о мертвечине ей нравились на порядок меньше, чем история великой первой любви. — Допустим, ты не упадешь на ступенях, и я случайно не найду тебя, истекающего метафоричной кровью, умирающего и всеми покинутого, — Аято спотыкается на ее словах, сердце стучит как бешеное. В ушах звенит так, словно Сегун сбросила на них все грозы разом в великое наказание. Яэ Мико незатейливо продолжает: — Допустим, я знаю. Аято храбрится несколько долгих секунд. Ему и смешно, и грустно разом. Была доля ужасной трагикомедии во всей его пышной любви к Наруками — словно за порогом храма действительно закопано его сердце. К горлу подкатывает отвращение. Отчаянная нужда сказать что-то важное, так, чтобы затронуть душу кицунэ, ухватиться за нее хотя бы разок кончиком пальцев — и не отпускать никогда, встает поперек трахеи. Аято хочет быть более взрослым, более умным, более подходящим, и говорит простое: — Мое сердце закопано здесь. Яэ Мико откладывает кисть с небывалой грацией. Улыбка на ее лице становится словно приклеенная, будто Яэ Мико теряет нить веселости во всем этом разговоре. Аято наклоняет голову в немом ожидании, словно: а давай я поплачу, потому что мне оказалось нечего терять. — Как безвкусно, господин Камисато. Где вы вычитали такое? Аято морщится, как будто получил затрещину, но все еще играючи продолжает: — Ой. А вот это было обидно, — ветер трогает струящиеся волосы, путает их в свободе. Если бы Аято умел рисовать, подарил бы пергаменту тысячу деталей, высеченных у него на сердце. — Я вас люблю. — Неубедительно. Скажи это так, будто не собираешься умереть завтра по нелепой случайности. Яэ Мико выдыхает чуть тяжелее и смотрит тоже — тяжелее, таким неоправданным сожалением, будто собирается отсечь все наивное на корню. Аято все еще было тринадцать. Дома все еще умирал отец, мать была поглощена горем и не выходила из комнаты, а сестра с детским озорством наперевес спрашивала у старшего брата, когда они все вместе пойдут на фестиваль цветов. Папа же обещал. Папа обещал жить долго и счастливо. Тогда значит ли это, что всеми высокопарными обещаниями можно разве что подтереться? — Вы злитесь? Яэ Мико всплескивает руками. Она дышит немного нервно, хоть и плавно сводит все к шутке из дешевого романа. Аято прощупывает тонкую грань пальцами, о том, где можно и нельзя вступать по неосторожности. Яэ Мико понимает, что хочет сделать Аято, и почти поддается импульсивному желанию встряхнуть мальчика за плечи. — Конечно, я злюсь. Потому что ты говоришь так, словно завтра не случится. Словно не переболеешь своей первой любовью спустя жалкие два года, потому что через эти два года ты видишь себя мертвым на ступеньках. Аято смеется. Надрывно, почти не стараясь сдерживаться. Наверное, это все же была истерика, случайно выплеснутая на женщину, которой принадлежало его сердце. И Аято искал утешения в ней, потому что больше не видел возможностей. — Первой и единственной. Разве не трагично, госпожа гудзи? — Селестия, посмотри на этого упрямца! Свалится же на мою бедную голову еще одна морока. Они несколько секунд выглядят непозволительно мирными рядом друг с другом. Яэ Мико дописывает амулеты, аккуратно заворачивает их в расшитый золотыми нитями шелк. В храме стоит приятная тишина. Все начинает казаться каким-то до дури правильным, но нереальным. Словно Аято воровски украл этот момент у судьбы взамен на пригоршни горя, которые еще только предстояло пережить, и сейчас единственный случай, когда он без зазрения совести может рассматривать Яэ Мико так близко. Расстояния одной вытянутой руки и такое же длинное — пропастью лет, слов, событий — вместо столика, разделяющего их сейчас. Ее пышные мириады ресницы, опускающие размытые тени на чуть румяные щеки. Вьющиеся на концах пряди пыльно-розовых волос. Интересно, была бы Яэ Мико кудрявой с короткой стрижкой? Пальцы тонкие, словно соломинки. Аято видит перед собой все то, что так отчаянно желало его сердце. — Могу я вас поцеловать? — в голове почему-то разом становится пусто и спокойно. Яэ Мико подпирает голову рукой. Чуть щурится от лучей солнца, целующих ее по щекам и глазам. Она действительно в моменте выглядит самой правильной частицей в его изломанном мире. — А ты наглеешь, подлец из Ясиро, — заключает Яэ Мико играючи. Слегка колеблется. Она тоже выглядит разбитой глубоко-глубоко внутри, Аято видит это только потому, что его сердце действительно было зарыто за порогом ее дома. — Только пальцы. Может, это принесет тебе удачу в будущем. Яэ Мико протягивает руку, Аято перехватывает ее на полпути. Чуть сжимает ладошку в своей, ворует всего несколько секунд. Бесконечная теплота. Что-то с тоской ломается. С треском, убийственно, и все не будет, как раньше. Яэ Мико гладит по тыльной стороне руки большим пальцем, и Аято улыбается жуткой искренностью, наклоняясь. Красивый до невозможности. Он целомудренно целует ее палец. Тот, с которого вилась алая нить судьбы. /// Наверное, когда люди спрашивают «как дела», правда в том, что дела идут плохо, но зачастую у Аято нет весомой причины, чтобы так ответить. И если на этот вопрос он скажет что-то вроде: «Все не очень хорошо», они спросят — почему, что не так, и придется отвечать — не знаю. Может быть, все? Поэтому, стоит прислуге в имении Камисато поинтересоваться у юного господина «как дела», Аято кивает им простым «у меня все прекрасно». Но когда на пути в собственную комнату маленькая и чуткая Аяка цепляется за его ногу и по-детски клянчит, почему братик такой грустный, Аято понимает, что на самом деле в его короткой жизни есть тысяча закономерных причин, позволяющих ему быть несчастным. И сегодня, может быть, ему разрешено быть тем, кто имеет право сказать «у меня сейчас не очень», а потом чувствовать себя ужасно плохо без объяснения выдуманных причин. Аято садится на корточки перед сестрой и сокровенно признается, улыбаясь: «Вообще-то, мне разбили сердце». И Аяка тут же закатывается горячими слезами. Теперь, думает Аято, я должен успокаивать ее, чтобы не нанести детскую травму о том, как во взрослом мире все мечты спотыкаются о глобальные стены из кирпича и неприязни, и день становится еще хуже. Прибежавшая прислуга бросает на молодого господина осуждающие взгляды, почти не осторожничая, ведь это Аято довел Аяку до слез, а Аяка начинает икать и кричать: «Давай залечим его! Не умирай!» И Аято такой: да все нормально. Но все не совсем нормально. Аяка цепляется за какие-то ассоциации, потому что в комнатах этого поместья умирают ее родители, возможно, она не понимает этого на сознательном уровне, но чувствует, что вокруг становится «не так». И когда Аято приходит, говоря о том, что его сердце разбито, она воспринимает все слишком буквально. Прислуга шепчется, пытается отвлечь плачущего ребенка сладостями с кухни и живыми бабочками в плетеных корзинках. Отчаявшись, Тэцуко всовывает Аято в руки миску с только приготовленными тайяки, а потом насильно берет Аяку на руки и уходит, пока девочка путается сопливым носом в ее волосы. Оставшись в тишине пустого коридора, Аято с юмореской думает, что секундой назад получил теплые халявные тайяки благодаря тому, что его сердце выбросили и разбили. И никто не учит, что когда тебе разбивают сердце, ты получаешь дообеденные тайяки с бобовой пастой. Это так странно, когда тебе тринадцать. Жизнь, что в ней бывает. Любовь обязательно до гроба. Обиды до посинения. Важные вещи незначительны, но мелочи цепляют как будто бы навсегда. А потом ты умираешь. Что с сердцем не так? Что с его, Аято, сердцем вообще происходит? — Хэй, есть идеи? — спрашивает Аято у своего сердца, словно оно умеет говорить и знает ответы на все вопросы. — Хоть что-нибудь? Что с тобой не так? Нет? Нечего добавить? Откусывает рыбью голову. Тесто на языке безвкусное, как пепел, только теплое и живое, ужасным напоминанием. Бобовая паста пачкает указательный палец. Красная, как кровь, и сладкая, если слизать. — Стукни раз, если хочешь попробовать не сдаваться, — в тишине длинного коридора слышно только мальчишеский голос, приглушенный осознанием, и шуршание ветра по деревьям во внутреннем саду — седзи были открыты, а Аяка вдалеке все еще ревела и отрицала неизбежное. — Стукни раз, если мне надо заткнуться и притвориться, что ничего не было. Нет? Правда? Потому что я стою и разговариваю сам с собой, это спишут на горе и тяжесть скорой утраты, но могут решить, будто я схожу с ума или дружу с призраками из Тиндзю. Знаешь, такое, как говорит отец, наносит урон личному портрету. Или мне стоить обозначить цитату как «говорил»? Фактически отец еще не мертв, потому что грань между живым и мертвым не слишком хорошо обозначается в мире надежд и мечтаний. Потом Аято замолкает. Относит в комнату отца оберег, оставшийся от похода в храм Наруками, подвешивает его за красные ниточки над разобранным футоном без какой-либо веры в то, что он действительно поможет. Смотрит на отца — закрытые глаза, волосы убраны в хвост, сальные и слегка взлохмаченные. Губы сухие. Это даже на сон не похоже. Может быть, им всем пора перестать так отчаянно держать его в мире, который давно отверг эту душу. Сидя в саду, Аято глупо рассматривает надвигающуюся грозу и тучи, ползущие по небу серыми комками. Риторически спрашивает: — Постучи, если тебя не разбили, — но не знает, что чувствует в ответ на это. Сбежать от смерти дома и кризиса старшего ребенка, у которого умирают родители, в любовь с человеком, который старше и мудрее на тысячу лет, не очень умно. Но иногда не хочется быть умным Камисато Аято, наследником Ясиро и своего клана, старшим братом девочки, которая скоро потеряет семью. Иногда хочется быть… просто ребенком. /// Аяка бросает взгляд в окно. Ее лицо пустое — работа горя. Яэ Мико отчаянно хочется попросить ее улыбнуться, как бывало в далеком детстве. Взгляд мечется по углам как неприкаянный. Цепляется на кипящей жизни за стеклом. Яэ Мико смотрит на отголоски огней проносимых керосиновых фонарей, разбросанных полутонами на грязное окно. На нее, Аяку, через отражение. — Какой она была? — спрашивает Аяка. В Киминами им выделили большой зал под личное пользование, было красиво, но неуютно. Яэ Мико отрезает себе часть угря-кабаяки, сосредоточено орудуя вилкой и ножом. Натужное веселье поднимается до незримого абсолюта, где-то просто хочется встать и уйти, потому что Яэ Мико помнит Аяку трехлетней девочкой, пришедшей в храм Наруками с братом под ручку, и помнит Аяку пятилетней, когда на горе все облачились в черное и отводили взгляд от четы Камисато, потому что никто не понимал, как успокоить их трагедию. Но Яэ Мико не знает Аяку такой — в холодные взгляды и сухие фразы, с благоговением перед силой, но отворачиваясь от улыбки. — Твой Архонт? Упертой, очень своенравной. Бездушная улыбка. Никакая, полумертвая, будто Яэ Мико сейчас не здесь. Угорь на вкус — соль и пепел. В жизни случалось так, что люди вырастали и менялись, гонимые обществом и уставами, а Яэ Мико оставалась прежней, потому что прожила больше шестисот лет и на сто процентов уяснила для себя только одно: чем больше вертишься, тем меньше веришь — ты должен был выжить. — Нет. Ваша любовь, госпожа гудзи. Какими они были, ваши чувства? — Аяка непроницаемо смотрит на Яэ Мико, гораздо глубже поверхностной улыбки, нацепленной как последовательный ответ всем, кто хотел бы с ней заговорить. Яэ Мико видит, как ее пальцы сжимаются на ручке чашки до побеления. Злость клубится над ними — неприкаянная и ненужная — мир был расколот на тысячу разных частей. Некоторые из них не подходили друг другу даже на полсекунды. Сайгу как-то сказала, что любовь — это больше про несчастье, чем о нежности и трепете. Ее собственная нить вилась, окрашенная в цвет сангрии, и заканчивалась на конце мизинца Сасаюри. Самый отважный генерал из всех, кого удавалось видеть Яэ Мико, он смотрел на людей как на мясо, отправленное на убой, и только Сайгу позволял подойти настолько близко, чтобы усыпить в себе волны яркого гнева. С ней он становился мягким, как одуванчик. Яэ Мико так и говорит Макото за чаепитием, и все смеются, потому что тогда все было просто, как никогда более. Сайгу рассказывает, завещая, что любовь бьет сильнее, чем можно представить, но становится самой счастливой в миг, когда Сасаюри дергает их нить, притягивая внимание. Их собственный язык жестов. Сколько они урвали у судьбы, прежде чем Селестия отправила их на плаху? Оно того стоило? — Мельчающей, — отвечает Яэ Мико оттепелью рвущейся честности. Убирает приборы в сторону, складывая руки в замок, и внимательно смотрит на хрусталь лица Аяки, неподвластный эмоциям. — Когда живешь много-много лет, госпожа Сирасаги Химэгими, это откладывает неизгладимый отпечаток на все, чего касаешься. В один момент большее кажется неумолимо значимым, но через десять лет — словно мгновение перед тем, как моргнуть, — оно оборачивается ложью. Будь у меня шанс, сказала ей Сайгу много позже, я бы умерла за него, но теперь и остается только — умереть из-за него, какой ужас. Она была разбитой. Сломленной. Так, будто постарела разом на тысячу, нет, две тысячи лет, и познала то, что никому другому не было даровано. Сайгу была вывернутой наизнанку — ее душу вытянули из тела, чтобы истязать на протяжении всей войны, растоптали и выкорчевали все желание о существовании, а потом вернули на место то, что от нее осталось. Сайгу не хотела жить в мире, где ее нить была желтой, как лимон. Выцветшей. Оборванной с другого конца. И Яэ Мико, Макото, Эи, Чио, никто из них не мог заставить Сайгу вновь посмотреть на землю с тем щенячьим интересом, как три года назад. Она умерла героем по собственному выбору. Яэ Мико — ужас статикой — не могла простить ее долгие триста с небольшим лет, проведенные в немом одиночестве. — У главы комиссии Ясиро нет столько времени, чтобы слепо принадлежать, — о, думает Яэ Мико, разглядывая салфетки с вышитыми листьями сакуры по уголкам, вот значит как. Кто бы мог подумать, что Аяка что-то знает. — Есть вещи, которые вы все еще в силах изменить. Он может быть кем угодно, главой клана или всей трикомиссии, но прежде этого — он мой брат. Неприглядная суть пряталась в том, что если бы Яэ Мико хотела оборвать все с концами — она бы оборвала нить. Та выцвела бы, стала похожей на ту, что носила Сайгу в последние дни жизни, серая с отливом в желтый. Яэ Мико могла поселиться в мире екаев и не вылезать к живым столетиями, как бывало давным-давно, или могла покинуть Инадзуму, потому что этот регион не держал ее так, как хотела бы Эи. Инадзума пустила корни в сердце, однако и их можно было бы вырвать. Оставить шрамы. Откинуть печаль. Отринуть горе. Но Яэ Мико не сделала ничего, в этом-то и зарыта проблема. — Вы говорите о том, чего я не знаю, — Аяка трет лоб. Еле слышно выдыхает и кривится, чтобы не начать ругаться. — В жизни клана Камисато предыдущие десять лет я присутствовала разве что номинально, как жрица Наруками, так что… Аяка перебивает ее, наплевав на нормы приличия и растеряв всякое уважение: — Знаете. Письма. Мой брат прячет их у себя в кабинете, и я уверена, что они ваши. Аяка так стремится выделить слово «мой», что Яэ Мико нужно рассмеяться, чтобы не заплакать. — И чего же ты хочешь, девочка? — им доливают чай, наполняя чашки до краев. Пар поднимается от кипятка и прячет выражение негодования на лице Яэ Мико. — Госпожа Яэ Мико, какой ужас, но я желаю лишь того, чтобы вы оставили моего брата в покое. Яэ Мико замирает, удивленная услышанным. Аяка была переполнена трепетом любви и эхом ненависти, потому что каждый день видела то, как ее брат страдает. Могла ли она вынести такое молча? Яэ Мико не в силах винить девочку за то, как отважно она старается прикрыть родную кровь своей грудью, лишь бы перестало болеть. Они все — воюющие, сражающиеся из теней и на поле боя, ведущие армию — словно забывают, что в мире существуют другие способы оберегать близких. Сколько ей сейчас было? Шестнадцать? И она так несчастна. Яэ Мико жаль. — Вы забываетесь, Камисато Аяка, — твердо отсекает Яэ Мико, поднимаясь с места. — Перед вами все еще великая жрица Наруками, гудзи Инадзумы, и вы достаточно неуважения проявили на сегодня. Аяка поднимается следом, едва не подпрыгивая со стула. Ее лицо искажается горем, слепой обреченностью. Заказанный по началу мисо так и остается лежать на столе нетронутым. — Если он выберет другую, если случится помолвка, обещайте, — Аяка снисходит до мольбы. Вот это уже выглядит донельзя жалко. Яэ Мико кривится в отвращении. — Обещайте, что не будете препятствовать хотя бы в этом случае. Натянутая тетива. Ни вдохов, ни выдохов. Мир Камисато Аяки обращен в сепию, думает Яэ Мико, потому что у нее не осталось никого, кроме единственного брата. В наступившей тишине можно уловить, как в общем зале люди бодро переговариваются друг с другом, обсуждая насущное. Яркие всполохи голосов, чей-то заливистый смех посреди грядущей войны. Люди чересчур хорошо умели приспосабливаться. В Киминами полно жизни, можно дышать ей, если своей не хватает. У Аяки ужасно холодная рука. Она хватает Яэ Мико за локоть, когда та собирается развернуться и покинуть минное поле ненужных разговоров. Кусачий холод ладони щиплет кожу через слои расшитого кимоно. Глаз бога еда светится, закрепленный на поясе. Девочка смотрит так, словно от последующих слов зависит вся ее жизнь. Как будто говорит не вслух: пообещайте мне, что все будет хорошо, а я поверю. — Пожалуйста. Яэ Мико сдается, обреченная на вечный провал. — Обещаю. Проходит много времени после этого и Яэ Мико видит жрицу Ватацуми, гуляющую по лесу Тиндзю. Она красивая. Тонкая, словно стебель бамбука, и нежная, как облачная трава. В ее движениях нет того, что с таким упорством хранила в себе Яэ Мико — горе, пригоршни горя в безмятежности танца нихон-буе — в Кокоми все оборачивалось мягкостью, за которой прячется стержень человека, призванного вести войну. Было смешно находить все несходства с максимальной точностью: как говорит, как смотрит, как звучит голос, едва подпрыгивая в тональности. Искать в себе то, чего нет у правительницы Ватацуми. Сара заставляет ее спуститься и посмотреть правде в глаза — Сангономия Кокоми поливает цветы в саду имения Камисато и выглядит отстраненно-счастливой. От этого в груди становится пусто-пусто, никак. Яэ Мико правда больше не решается говорить вслух то, о чем думает. Только смотрит — на красивую улыбку Кокоми, на пятно от сырой земли на манжете ее одеяния, куда-то дальше, сквозь, вниз, к утрамбованным в дождевики людям, давке на рыночной площаде, драке за последнюю сладкую клубнику. Быть грустным — это скучно и невыгодно. Поэтому Яэ Мико любит улыбаться. Даже когда у нее что-то разбитое — губы, лицо, сердце, сознание, — ничего не помешает. На улице раздается раскат грома. Оглушающий детский визг вперемешку со смехом со стороны деревни. Кто-то кричит: «Госпожа, домой, идите скорее домой!» И Яэ Мико на секунду задумывается. А куда должна идти она? Яэ Мико вспоминает свое «обещаю», отданное Аяке в личное пользование. И сердце бьется с той неумолимой силой, когда еще чуть-чуть и пробьет грудную клетку. Я обещала, думает Яэ Мико, рассматривая Кокоми, пускающую водяных рыбок кончиком пальца. Я обещала то, что не в силах вынести сама. /// Когда-то небывалое горе снизошло на клан Камисато разом, и Яэ Мико не знала, что может сделать для них в этом случае. Черное вросло в лица и тела тех, кто несколько раз подряд поднимался в храм на похороны за похоронами, Яэ Мико клала камни на глаза усопшим и благословляла живых — тривиально — жить. Смотрела на то, как Аято взрослел минутами вместо лет, уготованных ему судьбой, и его лицо меняло детскую игривость на твердость и мужественность. Он был сломлен и решителен одновременно. И Аято все еще был Камисато. Теперь уже главой. Аяка много плакала, не громко, но заметно, и все жрицы Наруками вставали перед ней на колени, потому что Аяка была ребенком, потерявшим двух родителей разом. Аято, думала Яэ Мико, тоже был таким. Ребенком без своей опоры. Но к нему все относились так, словно тоже видели, как его возраст рос пропорционально горю, и даже Миюки, удрученная и растоптанная, подошла к нему лишь раз. Аято были без надобности чужие утешения. Тихо перешептываясь под кроной высаженной сакуры на территории храма, они стояли и прятались от всего мира на долгие пять минут. Лицо Аято несколько раз сминалось, как лист бумаги, и это были первые настоящие эмоции за прошедшие три дня, которые Яэ Мико смогла в нем разглядеть. В конце они обменялись ободряющими улыбками — друзья, которые никогда не будут друзьями по-настоящему, — и если Миюки правда старалась выглядеть духоподъемной и неумолимо понимающей, Аято был просто скупо вежлив. Яэ Мико раз за разом провожает его натянутую в струну спину взглядом, раздумывая, как поступить. Аято выглядит так, что хочется украсть его и спрятать от мира в своих объятьях, никогда-никогда не отпускать. Никому не показывать, словно самую ценную диковинку, хранить под собственным сердцем. Яэ Мико чувствует себя жадным драконом Ли Юэ, когда видит безразличие на чужом лице и мечтает о том, как чужие губы дернутся в настоящей улыбке, стоит ей заявить важное: «Я тебя похищаю!» Это было мельчающее желание. Некрасивое и неправильное. Яэ Мико могла подойти к Аято и сказать простое: ты заставляешь цветы в моих легких расти, и хотя они прекрасны, я не могу дышать. И точки в некрологи были бы расставлены без единой ошибки. Но не подошла. Проблема была в том, что Аято потерял всех, на кого мог рассчитывать, и одиночество окутало его темной густой вуалью, словно фата моргана. Яэ Мико и без того украла у судьбы долгие тринадцать лет, проведенные вместе, чтобы потом уйти без сожалений. Яэ Мико отсекает все, что еще могло теплиться между ними, потому что так будет правильно. Потому что — реки времени, уплывшего в никуда, — если сейчас остаться рядом, то больше не будет возможности уйти. Аято нужна поддержка, но Яэ Мико не может дать то, чего так хотел глава Камисато. Все сводится к жуткому панегирику. Яэ Мико ловит его взгляд на себе. Еще в самом начале, до того, как океан непонимания и отторжения разлился между ними. Аято стоял и смотрел ей в глаза, облаченный во все черное, и казался незыблемым столпом ее бессмертного мира. Ветер, как и всегда, путался в его светлых прядях. Была ли теперь эта песня про свободу? В его глазах плыла скорбь и надежда, вперемешку с коллапсом всего сущего. Столько всего было в этом взгляде — Аято отдавал ей свою душу, не меньше, как будто верил, что все вокруг может обернуться иначе, если Яэ Мико будет рядом с ним. Но Яэ Мико отворачивается. Смаргивает наваждение судьбы, стоящей в сантиметрах от нее. Сердце колет. Яэ Мико — отмахивается. После этого Аято не смотрит на нее ни разу. И вот это, как оказывается, больнее всего остального. Быть вычеркнутой из чужой жизни за один короткий миг, такой же быстрый, как вся человеческая жизнь. Больнее, чем думала Яэ Мико, когда представляла, как ей придется расстаться с Аято в один момент, отмести мягкие и теплые воспоминания его детства в прошлое и очертить границу, после которой ничего не останется таким незыблемым, как прежде. Это будет неприятно, думала Яэ Мико, но оно того стоит. И оно все еще того стоило, но справляться с обреченностью Яэ Мико никто не учил. Она сама, день назад, два года назад, триста лет назад лежала и нянчилась со своим сердцем, потому что она любила — и все, кто пал ее жертвой, умирали. А потом Аято подходит к ней с твердостью и решительностью в крепком переплете, говорит про какие-то дела, про Ясиро и храм Наруками, о плате за обряды, и Яэ Мико теряется, словно все буквы вылетают из головы, а слова рвутся, но как обрести их вслух — непонятно. Яэ Мико складывает руки в длинные рукава кимоно, пряча дрожь пальцев от чужого взгляда, и выглядит прекрасной статуей жрицы, а не живой. Надо дышать, думает она. Но дышать в последнее время как-то сложно, горло сдавливает, а поправить — никак. Аято говорит-говорит-говорит, решает все вопросы, потому что больше некому. Яэ Мико кивает, чуть склоняет голову набок. Сережка мягко касается плеча, подгибается. Солнце падает на его лицо, пересекая все заветы про горе и дождь в одной упряжке, лучи бегут по носу и ресницам, Аято щурится. У него больше не осталось веснушек. Только едва заметная родинка под губой. Аято в целом был весь — не такой. — Господин Камисато, — звуки не идут плавно, все получается на выдохе, еле слышно, — вы знаете, что самые страшные живые — это мертвые. Аято хмурится, кажется, даже моментом в нем вспыхивает искра раздражения. Люди расходятся с последнего поминального дня, Аяку уводят беспокойные горничные, поддерживая за руки при спуске со ступеней. Жрицы начинают суетиться, раздавать друг другу поручения по уборке. — Оставьте. Мне не нужна ваша жалость, — выговаривает Аято медленно, словно задавливая буйный порыв устроить сцену. Яэ Мико отводит взгляд, рассматривая, как ее послушницы выметают горсти лепестков с места упокоения. Тишина опускается на них неприятным покалыванием по коже. Когда-то она была теплой, как ранняя весна, а теперь отдается зудом под ногтями. Один неверный шаг и все ломается под неумолимой силой обиды и разочарования. — Не принимайте близко к сердцу, господин Камисато. Вы все еще будущий глава комиссии Ясиро, а я не хочу, чтобы она развалилась, потому что мальчик решил, будто если все вокруг мертвы, то и он тоже. И Яэ Мико глухо сглатывает — смотрит, смотрит — слегка улыбается, не вычурно, скорее мимолетно. Ожогом. Тело остается стоять в нарочито расслабленной позе как в криосне, недвижимость отдается в капилляры свинцом, Яэ Мико едва моргает, чтобы не смахнуть наваждение ужаса. Мороков реальности, едва не пляшущих на сброшенной коже. У Аято быстро дергается кадык. Яэ Мико чувствует, как злость таки рождается в нем. — О, — говорит Аято и приближается на несколько шагов, прячась под навесом, потому что солнце начинает печь глаза. — Беспокоиться нет смысла. Они ничего мне не сделают. Мертвецы ничего не делают. — Но они живы, — снова повторяет Яэ Мико, — живы в вас, в вашем имении, в своих нетронутых комнатах, гуляют по саду, который сами высаживали. Но это не должно быть концом для вас. Кому-то нужно оставаться непоколебимым, когда приходит разрушающий хаос, иначе мира давным-давно уже не существовало бы. Аято рвано выдыхает. — Туше, — внутри оседает пыль от соприкосновения двух атлантов, которым не расправить плечи в этом маленьком и тошнотворном регионе — трение гнева и разочарования высекают искры. — Я хочу знать ваш ответ на один вопрос. Яэ Мико кивает, мол, спрашивай. Почти не моргает. Смотрит на самую яркую картину в своей жизни, прекрасно осознавая, что запомнит Аято другим. Живым и прекрасным. — Почему нет? — это маленькое «нет» включает в себя так много всего, что Яэ Мико оглушает на несколько добрых секунд. Она сжимает губы, разглядывая колыхающуюся по ветру сакуру, отражение двух людей, предназначенных друг другу происками судьбы в ряби пруда. — Единственное, что мне бы хотелось узнать напоследок. Скупой интерес, госпожа гудзи. А потом я уйду и возненавижу вас, потому что так будет легче. Яэ Мико открывает рот в немом вопросе, но тут же закрывает обратно. Слова остаются сжеванными глоткой в самом зародыше по одной простой причине: если когда-нибудь Яэ Мико спросит, у Аято не будет шанса солгать. У самой Яэ Мико не будет возможности сглупить. И они оба расстроятся. Как ансамбль солнца и топкого ветерка, например, существовавшего до этого момента миллионы миллиардов лет. В конце концов, им уже хватает расстройств на десять жизней вперед. — Тебе тринадцать, наглый мальчишка, — хитрит Яэ Мико, чуть приподнимая уголки губ вверх. Если это был их последний разговор, она хотела целовать взглядом его лицо и не отпускать, пока не прижмет временем. — И ты человек. Аято смеется и это звучит так уродливо — словно очередное неземное обличье слез, ругательств и хрипа рыданий. Яэ Мико завороженно смотрит, как Аято уверенно печатает ожогами по коже, как его ресницы опускают на впалые бледные щеки тени. Словно попавшие в реверсию, окрашенный в черно-белый цветокор. В кромке темноты козырька храма, когда солнце наполовину окрашивает все в оранжево-желтый, лицо Аято выглядит неземным — не то мертвым, не то вознесенным на небеса. Пошло. Яэ Мико знает, что даже в ее голове это звучит пошло и неправильно, отвратительно. Но ничего не может с собой поделать, смотрит и ловит мельчайшие очертания. Есть в этом что-то от той несуществующей красоты из картин, написанных в суми-э, разбитой и склеенной вновь, с миллионами зарубин и потертостей — Яэ Мико могла бы воспеть каждую из них, если бы все обернулось по-другому. — Вы жестоки в своей правдивости. Но я ценю это, — успокоившись, в Аято засыпает всякая буря злости. Остаются только океаны невыплаканных слез, собранных в мертвое море. — И буду помнить как нечто хорошее. Они снова свободные. Снова играют. Улыбчивый Аято прямиком с поляны цветущих сессилий, той, где останутся их лучшие воспоминания. Яэ Мико трогает эти акварельные картинки кончиками пальцев, чтобы не развеялись — смеющиеся на фоне шумящего озера, и в руках у Аято тогда, правда, была вся ее жизнь. — Ты же хотел ненавидеть, — мягко напоминает Яэ Мико. Аято делает несколько шагов от, выходя на яркое солнце, парящее над Инадзумой. Вот значит как, когда уходят живыми. — Вы все одновременно, — ужасно несправедливой честностью отвечает Аято, — про хорошее и плохое. Яэ Мико понимает, что это правда. Она была для него всем — тогда, урывками-всполохами и ярким смехом на закате дня, и теперь, когда никого не осталось, — одновременно и про падающие лепестки сакуры, поле сессилий, и про то, как грозы и ливни идут неделями, затапливая деревни. И о том, как стоишь у обрыва, а носки ботинок наполовину уже преданы невесомости. Аято не говорит «до свидания». Не очерчивает вслух скупое «прощайте». Аято, обращенный комом скорби и горя, кивает Яэ Мико, а затем разворачивается и уходит на долгие-долгие десять лет. /// Яэ Мико смотрит на руки Аято побитой брошенной собакой, которая вроде уже давным-давно перестала верить, но на уровне инстинктов все еще вертятся установки: хочется жалобно завыть, ткнуться лбом в плечо. Попросить, умолять. Ведь Аято всегда возвращается — потрепанным, запачканным, с циничным оскалом. С тем взглядом, который кричит, разбивая Рубикон: ты помнишь? Когда-то мы были юными и невинными. У Яэ Мико перманентно после этого в горле сворачивается ком. Воспоминания, в которых Аято тринадцать и он лежит на поле сессилий, а те щекочут его за щеки, лезут в глаза, уши, путаются в волосах, отдаются в голове живыми красками до сих пор. У него была россыпь блеклых веснушек и целая жизнь в теплых ладошках. Мир смеялся, полный цвета, и сужался до его лица и улыбки. «Ты умираешь, Аято», — вот, что говорит ему Яэ Мико после того, как терпение достигает нулевого показателя. «Мы все умрем, знаешь», — шутливо отвечает Аято, потирая холодной ладонью шею сзади. Мурашки. Все еще непривычно разговаривать, прокладывая хрупкий на проверку мост между двух сердец. Быть гордым и принципиальным впервые в жизни получается у Аято тогда, когда он собирается этой жизни лишиться, и если то не пик иронии, то что тогда — у Яэ Мико перехватывает дыхание, стоит начать крутить воспоминая в голове продырявленной окурком пленкой. Боль совсем другой формы — методично вылепленной из нездоровой привязанности, вязкой и вечной, — обретается в груди. С тихим, ужасным трепетом, как будто возвращается во времена детской красоты и раз за разом ловит солнечный зайчик чужого смеха в кромешной темноте. Наверное, они все же могли любить друг друга, если бы не были настолько разными и настолько одинаковыми одновременно. Если бы Аято не родился человеком. Если бы Яэ Мико могла отказаться от своего горя. Если бы хотелось бороться до конца — всеми правдами-неправдами, лишь бы оставить призрачное «мы» на страницах истории. Если бы, если бы, если бы. Если жизнь секунда за секундой по расписанию идет под откос, то Яэ Мико уже давно остановилась на стадии принятия: не страшно, не больно, иногда кривовато, но отдает в прогнившую юмореску — губы сами расплываются в задорной от уха до уха, что, да, правда ведь, ужасно комедийно получается. Жизнь потешная, такие бастионы рушит. И в целом все равно — завтра хоть сдохнуть, хоть собрать нажитое и уехать прочь — все равно. Как же Аято это не нравится. Кто-то должен рассказать ему. К сожалению то, что Яэ Мико на самом деле не выглядит как человек, которому бывает больно, не означает того, что ей правда все равно. И за это Яэ Мико себя периодами ненавидит, сильнее, чем кто-либо может знать. — Ты беспросветно глупый мальчишка, — Яэ Мико задирает его хлопковую рубашку по ключицы, чтобы ткнуть Аято в кожу, рассеченную черным знаком. Метка. Какая бывала у екаев, отвергнутых всеми. Полубогов их мира, подружившихся со скверной. — Будь ты на порядок здоровее, я бы сейчас с таким удовольствием научила тебя тому, что делать нельзя. Посмотрите на себя, господин Камисато. Находитесь в полуобморочном состоянии в храме Наруками и клянетесь, что вся ваша жизнь положена ради любви. Яэ Мико видит, как Аято жаждет отвернуться, и это ее злит. Совсем не по-человечески. Яэ Мико уже смотрела, как Аято из воспоминаний — смех и серьезность, детская неугомонность и отточенность воспитания — становится все дальше, дальше и дальше. За глухую отреченность — вычеркнуть. И сама Яэ Мико без причины и следствия кричала в его спину: ты можешь ненавидеть меня миллионы миллиардов лет, но я не возненавижу тебя в ответ. Какая высота! Писала письма, чтобы напоминать — как будто приклеив лист наку к открытой черепно-мозговой травме можно было сказать, что все пройдет и болеть перестанет. Дай только время. Что-то давно потерянное и щемящее в вывернутой наизнанку грудине не дает Яэ Мико размолоть эти милые кости из прошлого и снюхать велюр забытой жизни с ребра ладони. Ты конченный человек, говорит Яэ Мико. Аято смеется, потому что может заплакать. Да, я такой, хочется сказать ему в ответ. Я такой, Яэ. И всегда буду. — Это была богиня, — начинает Аято, — она спала в лесу Тиндзю. Сюмацубан нашли ее по моему приказу. Она пообещала мне свою силу, если взамен получит колбу крови, ну и вот — отдала. Вместе со скверной, которая не давала ей существовать после войны Архонтов. Звучит невесело, я знаю, но и ты пойми. В горле становится сухо. Присутствие Аято медленно ковыряет старые незажившие пробоины и давит на те вериги, от которых сама Яэ Мико с удовольствием бы избавилась. Глаза жжет, и Яэ Мико предполагает, что рано или поздно все точно закончится слезами. — Что она сделала с кровью? — вопрос получается безжизненным. Руку, покоившуюся на груди Аято, Яэ Мико не убирает из чистого принципа. Кожа под ладонью мягкая и теплая, чувствуется, как быстро-быстро бьется чужое сердце. Те касания, о которых она мечтала целую жизнь — и все разом ее, в личное пользование. Аято умирал и Аято был бессмертен. Семантика. — Выпила. Обернулась человеком, как я понял, — Аято прикрывает глаза, хоть и не кажется таким мертвецки белым и уставшим, каким Яэ Мико нашла его на ступенях леса Тиндзю и каким принесла в храм вечером. — Знаешь, на секунду, когда она отдала мне свою ношу, я забыл все. Забыл, как ты выглядела. Каким было мое имя. Аяку. Цвета мира. Помнил только войну, ее запах и чужая кровь металлом ложилась мне на язык, — Аято признается без сожалений, равнодушно. Рука дрожит, понимает Яэ Мико, и сжимает кулак на его груди. Думать, что ее душу нельзя разбить еще больше, было так наивно и глупо. — Это страшно. А потом ты появилась и имя, выгравированное у меня на сердце, напомнило о том, что такое жизнь. — Стоило ли оно того? — спрашивает Яэ Мико, прекрасно осознавая, что это ужасно дурацкий вопрос. Как спросить человека, продавшего жизнь богу за другого. Аято улыбается ей, слегка вздернув уголки губ вверх, и Яэ Мико видит, как ему маленькие тринадцать и он идет трещинами. Аято двадцать четыре — Яэ Мико знает, что он разбит на столько осколков, что не хватит века собрать их вместе. Он продал себя, думает Яэ Мико, поглаживая костяшками черную метку принадлежности миру екаев. Он продал себя ради меня, потому что я отвергла его столько раз, считая врагом, что хватит на десять жизней вперед. — Ты скажи мне, — Аято звучит ласково. Прощупывает почву. Аято, понимает Яэ Мико, умеет манипулировать игрой гораздо лучше всех, кого она знала. Лучше ее самой. В его голосе нет сожалений, только вязкая и тягучая тоска. Липкая, она склеивает то, что осталось, и выставляет на фасад, лишь бы не развалиться окончательно. — Видишь ли, господин Камисато, в тебе плещется скверна. И я не понимаю, собирается ли она убить тебя или уже убивает, как ее изгнать, поможет ли священная кагура, если скверна вцепилась в тебя изнутри. А ты стал полубогом екаев. Видит Селестия, это нарушение всякого порядка, — Яэ Мико тяжело вздыхает и убирает руку. Становится пусто и холодно, будто если не касаться Аято, он исчезнет, словно надуманный мираж. Растворится, оставит после себя только послевкусие моста, едва ли проложенного даже мысленно. Она мягко опускает его рубашку, разглаживает на ней складки, а потом хватается за его ладонь, боясь передумать. — Представляю, как это будет. Знаешь. О, великая сакура, даруй прощение этому глупому существу. Допустим, он еще чего-то стоит. А теперь обсудим погоду. Аято смеется. Легко и без надрыва, так, как смеялся в свои тринадцать. Только голос стал грубее и ниже, но все такой же чистый и искрящийся, который цепляет Яэ Мико за сердце и исцеляет его. Любить Аято тогда было легко. Он был маленький и все между ними не воспринималось всерьез, где-то вскользь озорных игр и мягких касаний не пролегла тень грядущего осознания. Все было воздушным и хрупким, одно неверное движение — и рушится. Так Яэ Мико сломала первые мосты. Так — черным наперерез белому — Аято отвернулся позже, написав одно-единственное письмо в ответ. Любить Аято сейчас сложно, потому что между ними три с половиной сантиметра правды и двадцать километров лжи. Вина за решения, обиды и горечь от невысказанных слов. Яэ Мико знает, каким парфюмом он пользуется, как много курит и что делает в свободное от работы время, но самого Аято — острыми взглядами, властным голосом, с отстраненностью от мирского — нет. — Погода обещает желать лучшего. Кажется, будет дождь. Аято улыбается подаренным касаниям и сжимает руку Яэ Мико в своей, переплетая пальцы. Так, как судьба переплела их жизни давным-давно. Их нить красная, алая, как магма, и вьется от одного мизинца к другому, смешно сворачиваясь от такой близости. — Вы любите дождь, господин Камисато. Не надо паясничать. — Только не когда он сулит грозу на два дня вперед с лихвой. — Через грозу твой Архонт общается с тобой, будь уважительнее. — Тогда передай ему, что я не намерен строить диалог. Самое отвратительное, что все очень закономерно, потому что — а когда было по-другому? В ее жизни — когда? Каждый раз Яэ Мико уверенно думает «еще секунда и точно привыкну», но оно как-то… как-то не привыкается, что ли. Отпускать от себя тех, кем дорожишь, все сложнее и сложнее. Возможно, когда-нибудь они будут в порядке, просто не сегодня и, вероятно, не сейчас. Может, пройдут месяцы, прежде чем Яэ Мико сможет вновь смотреть на Аято без мысли о том, что он уйдет. Может, пройдут годы, прежде чем Аято полностью доверится ей, не боясь проснуться и снова остаться одному. Возможно, когда-нибудь они будут счастливы. — Я в порядке, — говорит Аято, будто чувствует, что надо заверить в этом Яэ Мико. Просто сказать, обозначить вслух, даже если не поверят. Яэ Мико фыркает, ужасно довольная. Злость отступает в ней, как отлив, оставляя на побережье души только вопросы и цветные фантики живых воспоминаний. — Это эвфемизм? Так ты говоришь, что тебе пережевало и выплюнуло, а ты и рад? Аято прыскает. Подносит переплетенные руки к своим губам и целует костяшки чужой ладони, едва касаясь. Губы сухие и шершавые, но Яэ Мико нравится. Она бы провела в этом моменте тысячелетия, будь лишь намек на возможность. — Ты улыбнулась мне, думая, что я умираю на тех ступеньках. Конечно, я рад. Яэ Мико просто смотрит на Аято. На огромную дыру в его груди — можно пощупать, как там копошатся трупоеды. На статичное выражения скупой радости его лица. На маленькую родинку под губой. Аято, Аято, Аято. Лучшая часть ее души. Худшая часть ее души. — Подлец из Ясиро, — Яэ Мико фыркает, поглощенная немой сценой прощения. — Если вздумаешь умереть, я верну тебя обратно и убью сама. Аято кивает. На улице и правда затевается дождь, в воздухе витает наэлектризованность, словно Архонт готов обрушить на Инадзуму свою кару в виде долгих и бурных гроз. Жрицы наверняка гадают, что так долго великая гудзи Яэ Мико делает с больным Камисато Аято. Кто-то даже стоит у двери несколько секунд, слышно, как топчутся на месте деревянные гэта, а потом уходит, так и не осмелев помешать. Аято дергает Яэ Мико на себя, вынуждая пересесть на койку. Все действительно выглядит нереальным. Яэ Мико укладывается головой на его плечо, не зная, что чувствовать по этому поводу. Кажется, все сведется к глухой истерике. Глаза начинает предательски щипать. — Аяка, — замечает она чуть погодя. Голос слегка дрожит, но Аято не обращает внимания. Его руки сильные и правильные. Чужое тепло — какая глупость! — заставляет мир вокруг кружиться с небывалой скоростью. — Аяка — что? Яэ Мико бубнит, зарываясь носом в хлопковую рубашку. От Аято пахнет домом. Свежестью с примесью мокрой земли. Яэ Мико знает — свое. — Как все это объяснить твоей сестре? Кажется, я ей не слишком нравлюсь. Аято смеется, утопая в моменте, и укрывает Яэ Мико от всех проблем. Так, словно они тоже украли у судьбы полминуты для себя, барьер, в который не лезет то, что ждет впереди. Поглощенные друг другом, они оба понимали, что если и выдут из этой комнаты, то либо вместе, либо порознь раз и навсегда. На вечность, которая была уготована им. Яэ Мико знает, что несколько капель срываются с глаз, слепляя ресницы, и Аято мягко стирает слезы своей ладонью. Аято вернулся к ней. Яэ Мико протянула ему руку. Между ними было так много всего — от детского обожания до немой вражды, и незнакомцы, и влюбленные, и враги, и друзья — их мечты раз за разом сплетались, а они находили друг друга. Когда-нибудь, думает Яэ Мико, я расскажу ему о красной нити судьбы, что связывает двух людей навеки, предрекая друг другу, и Аято громко рассмеется, находя так нужные ему ответы. Может, разозлится, ведь столетия вечной тишины искал причины того, как бойко и грустно закопал свое сердце за порогом храма Наруками. Может, скажет: я люблю тебя, Яэ Мико, потому что я — это я, а ты — это ты, и я полюбил тебя, ведь выбрал сам. И все встанет на свои места, и мир будет цвести, и священная сакура подарит им свое благословение. Когда-нибудь, думает Яэ Мико, я расскажу ему о том, как выбрала его сердцем, а не судьбой.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.