***
Первый раз Гоголь доверился живому человеку в семнадцать. Однажды он просто спросил у Фëдора: «Что мне делать с трупом?» — и получил молчаливое принятие в ответ. Они закопали его на стройке за городом. Мужчина среднего возраста, ничем не выделялся, внешность обычная. Николай так и не признался, почему это сделал; грязно, непрофессионально и страшно началась его дорожка в преступный мир. — За нами идут, Федя, идут же, честное слово, говорю тебе! — он судорожно цеплялся за полы пуховика приятеля, пока тот выбирал подходящее место. — Всë в порядке. — Они скоро здесь будут, меня накажут, нет мне прощения за такое! — Всë в порядке, Коля. — Посмотри на эти следы, они же прямо здесь! Гоголь схватил Фëдора за грудки и вместе с ним развернулся в сторону леса, отделявшего стройку от города. — Они здесь… — Коля. Никакого ответа. — Николай. Молчание. — Яновский! Хлëсткая пощëчина, и друг резко приходит в себя. — Это наши следы, Коль. Никого здесь нет, кроме нас. Под гулкий рокот зимнего леса, под завывания порывистого ветра в пустых проëмах бетонных окон, в окружении деревьев и металлических бочек один человек сипло рыдал, уткнувшись в грудь второго, а второй сжимал продрогшие пальцы у того на спине, стараясь не смотреть в сторону покрывшегося слоем снежинок мëртвого тела. В тот самый день Николай понял, что в следующий раз он заплачет только после смерти Достоевского. Достоевский понял нечто совсем иное, но никто об этом так и не узнал.***
Они оба шли на это добровольно. Их отношения сложно было назвать нормальными, но и сами они нормальными уже давно не были. — Подожди, выпутаюсь из рубашки, — Гоголь нервно выдернул последнюю пуговицу, после чего замер, собираясь с духом. — И так сойдёт, не хочу дальше. Фëдор только молча соглашался, снизу вверх смотря на стоящего перед ним друга. Достоевского усадили на — уже новый, уже японский — диван, и двинуться с места казалось титаническим трудом. Николай перед ним творил что-то со своим телом, проводил ладонью от груди к месту под солнечным сплетением и то и дело чертыхался. Пару напряжённых движений спустя он убрал руку. — Смотри как могу, — и показал широкую чëрную щель от пупка до самых рëбер. — Как ты… — Я долго учился. Провëл шинель через себя, представляешь? Это почти не больно, попробуй просунуть руку. Достоевский задержал дыхание, не отрывая взгляда от собственных пальцев, скрывающихся за складками кожи. На пробу шевельнул запястьем: оказалось довольно просторно. — По ощущениям будто куриное мясо мариную. Николай тяжело выдохнул. Опавшие лëгкие чувствовались где-то над ладонью, и Фëдор провëл по одному пальцем. — Ещё шутить успеваешь, — уставшая усмешка сменилась гримасой боли; отдëргивать руку от органов Достоевский не стал. — Ты и правда смешал подпространство шинели с собственным организмом. Не умрëшь? — вопрос скорее из любопытства. — Всё в порядке, — снова улыбнулся Гоголь. — Залезь повыше. Фëдор последовал указанию и стукнулся о грудину, огладил указательным пальцем и двинулся дальше. Аккуратно взял в ладонь сердце, чувствуя, как оно быстро-быстро стучит, ухает, шумит кровью. Второй рукой невольно дотронулся до своей груди, щупая левую сторону. Размеренно и спокойно. Впрочем, как всегда. Настроение Николая ощутимо менялось, всë чаще вздрагивал он всем существом. Чтобы продолжить, пришлось встать. Осторожно минуя трахею, Достоевский прошëлся ногтями по гортани и наконец взглянул в лицо Гоголя. Тот кривился, рычал от разрывающего, мучительного чувства, но скалился в безумной обожающей улыбке. Он шептал, часто моргая и жмурясь: — Я сожру тебя, я скоро тебя сожру. За левую, свободную руку ухватилась чужая и больно сжала. Фëдор обхватил гортань, мимолëтно спустился к животу и зарыл пальцы в лабиринт кишечника. Пробрался глубже, хватая за позвоночник. — Ага, — и притянул ближе, чтобы чужих глаз не было видно.***
Фëдор знал, к чему приведёт эта кривая тропа, но перестал бояться уже давным-давно. Он был грешником, вдруг Гоголь был послан, чтобы искупить его грехи? Гоголь понимал, что никогда не сможет любить Фëдора так, как любят других людей обычные люди. У них не было ни букетно-конфетных периодов, ни прогулок-свиданий — всë время они занимались работой. Однако всë пошло наперекосяк от одной упущенной детали (чëртовы японцы) и план, чтоб его, мирового масштаба, теперь шëл ко дну. Их хлипкие остатки разума рушились вместе с ним. Не было у них ничего, кроме плана, а теперь и он канул в лету. Фëдор с головой ушëл в религию, шептал о Страшном Суде и Божественном гневе, о пришествии Христа Спасителя, а Гоголь глядел на него безумными глазами, понимая, что вернуться в прежнее русло им никогда не суждено. Гениальный, блестящий ум Достоевского разбился на тысячу осколков, в каждом из которых вместо Николая теперь находился противный Бог. Эта очевидность раздражала, заставляла закусывать лишний раз ладонь, чтобы держаться из последних сил. И Николай, и Достоевский знали, что однажды понесут наказание за всë своë зло, и если Фёдор с этим смирился, Гоголь решил воспользоваться. Он так давно об этом мечтал, так давно желал этого, что, пожалуй, не будет жалеть, даже если после окажется в самых глубинах Ада. Пришло время пира на костях. Он сделал это совсем не так, как в первый раз. Теперь всë было доведено до профессионализма настолько, что и сам Достоевский бы не придрался. Стол накрыт по всем правилам этикета, на широком блюде в крови плавает самое вкусное, а в ванной за стеной томится труп его друга. Голова Фëдора лежала здесь же, на покрытом белой тканевой салфеткой подносе. Широкая улыбка проступила на лице, рот непроизвольно наполнился слюной, а по щекам потекли горячие слëзы. — У меня крыша едет, — в один день заявил Гоголь. Но ему никто не ответил.