ID работы: 13175524

Лавандовый мороз

Слэш
PG-13
Завершён
13
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Ты хоть иногда проветриваешь свою мастерскую? — доносится из-за спины, откуда-то с порога. — Угум… — устало трёт покрасневшие глаза Николай и оборачивается. По всё ещё расширенным, привыкшим к темноте зрачкам ощутимо бьёт неяркий свет, не до конца заслонённый Сергеевой фигурой, опёршейся правым плечом на дверной косяк.       А вообще-то красиво получается. Сияние это будто по коже растекается, смешивается с полутенями, последними яркими бликами остаётся в глазах и затухает наконец. Совсем. — Не шевелись! — мгновенно реагирует оживший Никс, хватая непонятно как выживший на его столе огрызок давно сломанного карандаша и наугад вытаскивая из кипы черновиков наполовину чистый лист, — Пару минут, потом делай со мной что хочешь, вощмущаться не буду… — бормочет в пределах слышимости вдохновенный художник, быстро кладя на бумагу один смелый штрих за другим.       Серёжа слышит. Серёжа знает, что уже готова основа, сырая задумка, которую долго ещё надо разравнивать с бережностью сапёра, которой предстоит ещё лёгкими мазками кисти придавать форму, идеальную, но такую далёкую от идеала, которая станет очередной легендой, которую не рассказывают, не показывают людям.       Слишком много любви и нежности вложено в эти легенды, знает Муравьёв. Никс говорил ему об этом. Сам рассказывал, задыхаясь, давясь словами и восхищением, сбиваясь иногда с русского на очаровательный, рычащий, родной немецкий.       Наверное, эта нежность была вплетена в их днк ещё до рождения, до создания их на этой земле. Она была у них одна на двоих и оба они от неё задыхались, захлёбывались, были счастливы. Она пробивалась золотыми солнечными лучами сквозь тёмную сосновую чащу Сергеевых глаз, преломлялась, распадаясь чередой тихих вздохов в жадной, ненасытной тишине, оседала бордовыми маковыми лепестками на пергаментно-тонкой светлой коже подреберья, ключицах, холмиках позвоночника. Она пронизывала тёплым светом мазки масла на холстах Никса, струилась из-под пальцев Сержа, часто по вечерам набиравшего незамысловатые аккорды на уже давно не новой, потёртой гитаре.       Серёжа не замечает, что давно уже прошла обещанная пара минут, что понемногу начинают уставать мышцы, послушно замершие в одной позе, что Николай давно уже закончил набросок, отложив его в сторону и теперь только глядит, внимательно, чутко, жадно как-то, словно пытается сделать оттиск на подкорке мозга, впитать в себя всю эту картину: и свет, растекающийся по коже, Серёжиной, и самого Серёжу, отключившегося совершенно от реальности. — Серж, — тихо зовёт его Никс, и застывшее янтарное золото календулы в этом человеке разбивается, идёт волной, оживает, когда он поднимает голову, — Ты прекрасен, знаешь? — и легко, плавно поднимается, подходит ближе неслышными шагами большой хищной кошки. — Да, — в горле пересыхает, поэтому ответ выходит скомканным, хриплым. Сергей сглатывает вязкую слюну и продолжает, — Да, знаю. Ты говорил. Тоже. Много раз. Николай кивает на каждую рубленную фразу. Останавливается. Совсем близко, в паре вздохов от чужого-родного лица. — Значит, ты помнишь, — шепчет он, склоняясь к Сергееву уху. Того ведёт, бьёт мелкой дрожью. Может быть от этого шёпота, нежно-властного, а может от широких ладоней, привыкших к кисти, но плавящих сейчас уставшие мышцы едва ли не легче мягкой оловянной пружинки.       Левая рука поднимается, пересчитывает рёбра, оглаживает шею, мягко скользит по скуле, а правая дарит тепло, лежит на пояснице, крепко прижимая тёплого ото сна Серёжу к Никсовой груди. — Помню… — шепчет он. И действительно помнит, поворачивая голову влево, ловя своими губами, потрескавшимися вчера на морозе, когда сияли бенгальские огни, прячась звёздочками в их глазах и так ярко светила луна, губы Николая, избежавшие этой участи.       Целуются они крепко, горячо, жадно. Едва поджившая ранка снова трескается, кровь, потёкшую к подбородку быстрым тонким ручейком, они игнорируют, только Никс на секунду прерывается. — Ты чего? — задыхается Сергей, глотает раскалившийся вокруг них воздух глубоко и часто. — Оттенок красивый, — отвечает ему художник и смазывает пальцем ручеёк, оставляя на коже оттенок румянца. Который сцеловывает, поднимаясь от подбородка к виску.       Сергей тает, плавится в сильных руках. Ловит рваный ритм вздохов, похожий на ритм фламенко. И вплетает в него свой голос, глубокий, стремительно поднимающийся на пару октав. Кажется, останавливается он на второй.       Ветер, январский, злой по-зимнему, бьётся в стеклянное, в старой деревянной раме с облупившейся краской, окно с всё нарастающей силой, глухим гулом, глотающим остальные звуки. Шпингалеты не выдерживают и с тихим звоном вылетают из неплотных расшатаных гнёзд, открывая вихрю острых снежинок свободный путь к теплу, к зазвеневшему смеху, мгновенно от холода распавшемуся на отрывки, к растрепавшимся тёмным кудрям. Становится светло, бьётся над провалом белого окна, словно пиратский флаг тёмная ткань штор.       Сергей улыбается, утыкаясь носом в затянутое в тёмный вязаный свитер плечо Николая, и мелко дрожит от холода. Впущенный вместе с холодом и осевшими на Никсовых волосах льдинками свет отливает вечерней голубизной, неяркой, такой. Когда в пасмурную погоду зимой садится солнце и начинают тускло гореть фонари — тогда опускается эта голубизна на снежный покров и режет глаза.       Серёжа отходит на несколько шагов назад, не в силах больше выдержать стелющегося по полу мастерской ледяного холода и внезапно останавливается, беззвучно шевелит губами, любуясь.       За спиной у Никса, застывшего, улыбающегося, будто крылья, раскинулся лавандово-белый, ослепительный в полумраке мастерской свет. Он должен быть голубым, но тёплый жёлтый из-за спины обманывает, скрадывает холодность и чёткость оттенков. И получается лавандовый, именно тот, что подходит ему. Николай от контраста света выглядит строже, старше, как будто сошёл с иконы Рублёва. Ну точно ангел! И нимб, оседающий инеем на тёмных кудрях, и невидимые, но точно существующие крылья даже есть! — Серёж… — исчезает это чудесное видение, разбитое звуком Никсова голоса. Сергею кажется, он слышит даже тонкий стеклянный звон, — Я же вижу, ты замерз. Иди уже, я ноги твои лягушачьи об себя греть не дам. — Ну тебя! — смеется Серж и шустро просачивается дальше по коридору, заворачивая налево.       Никс беспокоится, и от этого в сердце пылающим клубком ворочается безумная, единственно существующая для них нежность. Это до сих пор непривычно, хотя заботу друг о друге они проявляли с самого начала, и уже не раз.       Романов даже не вздыхает, только смотрит с улыбкой вслед ушедшему отогреваться Сержу. Сто процентов не додумается ведь после душа носки теплые надеть. Или полотенце забудет…       Хрупкие обломки снежно-лавандовых крыльев, осыпавшиеся на пол из окна уже растаяли, поэтому Никсу остается только несколькими широкими шагами преодолеть половину пространства своей мастерской, с усилием захлопнуть окно, от которого еще добрую минуту будет тянуть леденящим саму душу холодом.       Художник бережно поднимает сбитые ветром со стола черновики, долго глядит на полупроработанный свежий рисунок, от которого веет не то уверенной, спокойной силой, не то радостью, не то настоящей сонливостью, граничащей с приятной усталостью. Неисчерпаемый кладезь полутонов и оттенков этот Апостол, никогда не бывший святым. Куда ему, монолитному, цельному, равномерному — до него. И, словно услышав его мысли, хорошо сдобренные тоскливой горечью, бесшумно подошедший — «Всё таки в теплых носках!» — Серёжа откликнулся ему: — Зачем ты так? У-ух-х! Всё равно пока что холодно… — виновато улыбнулся он, опускаясь на корточки рядом с Романовым, — Ну, по какому поводу на этот раз наговариваешь на себя? — А что, это так заметно.? — растерянно пробормотал Николай. — Ты так долго сидел в одной позе и такими застывшими глазами смотрел на черновик, что ничего не понять мог только слепой, — слегка ёжась, отвечает Муравьёв. Немного грустно, немного радостно. Звенят едва слышно обертоны эмоций в его спокойном голосе.       И внезапно, просто потому, что ему вдруг захотелось, художник произносит, долго-долго, с любовью во взгляде смотря в глаза напротив: — Если бы в следующей жизни ты был котом, то обязательно, обязательно стал бы рыжим.       Это тихо, шорохом рассыпавшегося бисера, разлетается по мастерской, забивается по углам, остаётся эхом.       И Апостол откликается, так же неслышно, распахнув полные самых разных, даже совершенно несочетаемых, на первый взгляд, оттенков слюдяные глаза-витражи: — А почему, Ники? — Потому, милый, что к твоим потрясающе-зелёным глазам удивительно пойдёт рыжая шерсть. Полосатая такая, яркая, мягкая… Ты мне рассказывал, когда-то, что у одной из твоих сестёр живёт рыжий кот, Кузя, вроде… Вот, и у него ещё грудка белая и носочки аккуратные на лапках, а на хвосте — кисточку выстригают, как льву… — голос у Романова предательски срывается, тонет во внезапном грудном всхлипе, и Серёжа, успевший быстро метнуться вперёд, оказывается захвачен в кольцо крепких, чуть ли не до боли сжавшихся объятий.       Так обнимают, когда ни на что другое сил больше нет. Когда слёзы комом стоят в горле и ты не знаешь, устоишь ли после того, как девятым валом шторма снесёт все плотины, на ногах. Сергей это знает. И не теряется, понимая, что ему надо делать. — Ну, чего… Ч-ш-ш, тише, милый, всё хорошо, — нехитрым речитативом повторяет он, гладя по спине разрыдавшегося, уткнувшись ему в плечо, Никса, — Вот видишь, кот, с грудкой белой, правда Кузей зовут. Катюша его сначала Львом окрестила, но не прижилось. Ники, милый, неужели ты так из-за него? — Серж обнимает вздрагивающую спину Николая, тихонько поглаживает, укачивает его, чисто интуитивно целуя его в висок, повернув голову. Так они и сидят, согреваясь теплом друг друга ещё несколько минут. Серёжа шепчет что-то успокаивающее, перебирает Никсу волосы, и просто существует рядом.       Лицо Романов поднимает сам, когда заканчиваются слёзы и не остаётся сил на сухие, почти конвульсивные вздрагивания на каждом всхлипе. И покрасневшие, мокрые от слёз щеки, слипшиеся ресницы и не успевшая ещё разгладиться морщинка между бровей навсегда становятся самыми красивыми на свете.       Очаровательнейшими. Волшебнейшими. Он осторожно касается ладонью правой скулы Никса, поглаживает кожу. Серёжа целует его, сходя с ума от невыразимых любви и боли, одновременно рвущих грудную клетку.       Целует долго, с чувством, сначала в обе щеки, сцеловывая-слизывая размазанные слёзы, затем в кончик шмыгающего носа, следом в глаза, под закрытыми веками, добиваясь улыбки, и наконец — в приоткрытые тонкие губы, отчаянно искусанные, и оттого покрасневшие. — У тебя восхитительно-прекрасные зелёные глазищи, ты знаешь? — тихо, сорвавшимся немного, хриплым голосом спрашивает Николай. А в радужках озёра, окна в небо Питера плещутся, восхищённые, влюблённые, чудесные, блестящие рябью Финского залива. — Знаю, — так же тихо отвечает Муравьёв, тонет в потемневших волнах, плещущихся на самом дне Никсовых зрачков, — Знаю, милый.       И снова его целует, обнимая, поглаживая затылок, окутывая коконом-одеялом заботы и нежности. — Ты самый замечательный, самый прекрасный, самый талантливый, — шепчет Серж в перерыве, когда Романов снова кладёт голову ему на плечо и смотрит искоса на него, — Чего хмуришься, это правда, Ники. Самый… Невероятный. — Это ты невероятный, — возражает ему художник, — Неповторимый, настоящий, живой. Mein Engel, — признается он, садясь прямо и серьёзно глядя ему в глаза, — Meine Muse…       У Апостола перехватывает дыхание. Слов — знает он — в любом случае всегда мало. — Ты замерз, — единственное, что говорит он, тепло улыбаясь, — Я же знаю. Пойдём, я тебе чай сделаю.       Николай закрывает мастерскую и доверчиво, доверяясь, вкладывает руку в раскрытую ладонь. Зная, что эту руку не оттолкнут, согреют, огладят большим пальцем с загрубевшей от струн подушечкой костяшки, поцелуют, просто потому что этим можно сказать больше, чем словами через рот.       И за руку, действительно тихонечко поглаживая тонкую светлую кожу, Серёжа ведёт Никса в их большую, просторную кухню, обставленную в соответствии со вкусом Польки, — «Паразит малой!» — восхищенно ругались они еще полгода, никак не желая признавать вслух того, что младший из братьев Муравьёвых удивительно хорошо изучил их обоих, ровно настолько, чтобы составить интерьер, комфортный для них. Потом признали.       Апостол засыпает в стеклянный чайник уютно шуршащие листья, смешанные с кусочками сушёного персика, заливает тонкой струёй кипяток, греет нос, ловя ноздрями отсутствующий запах горячего пара, постепенно тяжелеющего, по мере своего наполнения оттенками сладости персика, лёгкости зелёного чая. Серёжа закрывает крышку, несет обжигающий своей температурой даже в области ручки чайник на стол, ставит на специальную пробковую подставку, привезённую ими из первого совместного отпуска в Крыму, благодарно кивает, когда Романов ставит на стол чашки.       Они сидят друг напротив друга, общаясь взглядами, теряясь в порталах и арках переливов радужек.       И тут Николай внезапно смеётся. Начинает и совершенно не может остановиться, пока из глаз у них вместе с захохотавшим в ответ Сережей не начинают литься слёзы. Никс утирает их, и, всё ещё посмеиваясь, говорит: — Ты у меня спрашивал про проветривание мастерской. Вот примерно так это и происходит.       Муравьёв кивает, не сдерживая широкой улыбки, и разливает в подставленные кружки хорошо настоявшийся чай.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.