Girl with Golden Eyes

NC-17
Завершён
84
2
Фэндом:
Размер:
8 страниц, 3 338 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
84 Нравится 13 Отзывы 26 В сборник

Часть 1

Настройки
В жизни Бакуго Кацуки все давно не так, как должно было бы быть, но его все устраивает. Его устраивает сладкий запах Персии в его комнате, устраивают шумные вечеринки, на которых никого нет, и абсолютно устраивает то, как рыдает мать в трубке телефона. Ей снова что-то нужно, и он не понимает, почему это должно его касаться. Он устал и меньше всего на свете хочет выслушивать ее причитания. А потому просто вешает трубку, когда ее «Кацуки!» становится слишком громким. — Что там? — сонный голос Тодороки с другого конца комнаты напоминает, что Кацуки здесь не один и это внезапно неприятно. Но ровно на секунду. После уже похуй. — Захлопнись, — огрызается Кацуки. Он закрывает глаза, а когда снова открывает их, то рядом уже никого нет. В воздухе пахнет чем-то кислым, и его тошнит от этого запаха. В другое время он дошел бы до ванной, но ноги не слушаются, а воздух слишком прозрачный, чтобы за него зацепиться, и Кацуки выворачивает желудок в ближайшую тарелку с засохшими жирными пятнами на дне. Его зрение короткое, быстрое и мгновенно переключается с переливающейся через край тарелки жижи на полупустую бутылку на полу. Виски сбивает тянущий горечью привкус, и Кацуки, перевернувшись на спину, снова отключается. Он просыпается в самый темный час, когда еще горят фонари, но уже меркнут звезды, а мышцы в очередной раз рвутся в клочья под кожей и пытаются сбежать через поры каплями пота. Ха, бывшего про-героя такой херней не сломить! Кацуки поднимается, цепляясь за сизый сумрак, и притягивает себя к шкафу. На полке пусто. Вот ведь двумордая сука! Кацуки шарит ладонью по пыли всего стеллажа, копается в недрах кресла, кое-как доползает до кухни, царапая короткими ногтями бицепсы, и без того перемотанные колючей проволокой. В выдвижном ящике с ложками-вилками он находит свой билет на светлую электричку и выдыхает с облегчением. Тени пляшут на стенах причудливыми танцами мавританских девственниц, пока сладкий, долгожданный запах Персии не стирает расписанные матами обои и битый кафель. Кацуки вдыхает его венами. Размазывает каждым глубоким вдохом по внутренностям, запрокидывая назад голову и блаженно улыбаясь. Он чувствует себя гадко, словно облитый грязью, и нет ничего лучше, чем валяться в этой грязи, втирая ее в волосы. Его губы горят от незримого поцелуя, от которого трескается кожа и кровят уголки рта, и дыхание чешется об грудину. Он нюхает еще, упивается ароматом, и кожа с пальцев стекает по золотистым узорам ложки. Под веками бесконечность, и нет ничего, что запретило бы в нее падать. Кацуки тонет. Дергается, вырывается из жутких тисков, отмахивается руками, выкашливает из легких ледяную воду. Серая плитка ванной мелькает перед глазами, и от ее кривых квадратов кружится голова. Его трясет от холода, и зубы крошатся, дрожа друг об друга. Мгновение — и вместо приятного пола Кацуки затягивает в свои недра поганая трясина постели. — Отъебись, — шипит он, наконец, понимая, кто пришел по его душу. У его мучителя страшное лицо. Его хочется снять наждачкой, потому что мясо под ним будет попривлекательнее. И глаза. Глаза бы тоже выколоть палкой. Но Кацуки знает, что вырываться бесполезно. Эту мразь не убить ножом, не забить насмерть. Он пробовал, он помнит. И тупо ждет, пока на его правую руку намотают тонну белого дерьма, чтобы сорвать его к чертовой матери, как только захлопнется входная дверь и Кацуки останется один. Он появляется раз в несколько дней. Кацуки не считает. Он не замечает связи. Просто после его ухода все тело болит и ломит от ебучих пластырей, которые отрываются с мясом, а желудок проще вырезать, чем выблевать. И в квартире воняет тухлыми яйцами. А перед глазами красные пятна. Такие же, как волосы этого ебучего ублюдка. Запах тухлых яиц, что остается после Красного — так Кацуки зовет его про себя — невозможно вывести ничем. Освежитель воздуха налипает на лампы и мебель, но вонь остается. Разлитый алкоголь впитывается в потолок, но вонь не уходит. И Кацуки сгребает в ванну все, чего касался этот чертов Красный, и поджигает. Пусть сгорит нахуй, иначе запах Персии не различить, словно глотку забило сероводородом. Черная гарь и копоть обеляют комнату, мчатся свежим ветром по комнате и кухне, и Кацуки с удовольствием вдыхает венами легкий бриз Персидского залива. Море и мак плавятся в его руках, и он смеется, глотая куски паленого воздуха. Кто-то тихо скребется в дверь, а потом Кацуки слышит, как этот кто-то проходит сквозь ее железо, таща за собой серую змею, которой не место в его квартире. Он приказывает им убираться. Он не помнит, чтобы его послушались. Кацуки вдруг узнает этих тварей. Они гадкие, но лучше Красного. Они цепляются своими тонкими ручонками за телефоны, прячутся в белые панцири, как трусливые черепахи, и он знает, что у них-то точно есть кровь под кожей. Они не подходят. Кацуки лениво ждет, пока стихнет шум в коридоре, пока серая змея перестанет шипеть сахарной ватой. А потом знакомый, злобный женский голос дождем льется между стен, и Кацуки надеется, что он не дотечет до него. Но нет, добирается. Карга говорит. Лезет, хватает его за плечи, и Кацуки отталкивает ее, потому что она пачкает его своим вниманием. Снова говорит, и от слов, которые он не хочет складывать в одну картину, болит голова. — Заткнись, — слова слишком много весят, чтобы поднимать язык ради нее. — Дай сотку. Кацуки знает, что у нее есть. Он слышал, как карга шуршала денежными листьями, чтобы прогнать тварей. Но вместо этого она продолжает пиздеть, пиздеть, и череп ломит по швам. Ладони жгутся, словно вспомнив, что такое нитроглицерин, и Кацуки бьет ими по столу, чтобы избавиться от этого чувства. Тодороки придет хер пойми когда, а он вчера потратил последний билет. Вчера? Сегодня? Хер знает и это неважно. Кацуки просто ощущает, как кишки путаются друг о друга и цепляются за ребра, а, значит, нужно уебывать. Уебывать нахуй туда, где его руки будут человеческими, где он сможет снять их с себя и положить на полку. — Дай сюда, блядь! — слова звенят децибелами об окна, когда карга вдруг вцепляется в свою черную сумочку. Кацуки моргает, отталкивая от себя облупленный подоконник, и карги уже нет в его кухне. Вместо нее смачное кирпичное пятно на косяке, и Кацуки старается не вляпаться в него, потому что оно выглядит вязким. Гадость. В его кармане пусто, только три билета, неизвестно откуда взявшиеся там, и он щелкает зажигалкой, набирая конечный адрес. Он спит, вдыхая траву и небо, улыбаясь и утирая слезы до тех пор, пока Красный не хлопает входной дверью. Кацуки вскидывается, обожженный его токсичными волнами, бросается к столу. Давно тупой столовый нож сам прыгает в руку, темнеет красноватым кривым лезвием, и Кацуки отмахивается от накатывающего на него яда. Удар в солнечное сплетение на мгновение останавливает ему сердце. Второй, третий. Желчь сжигает желудок, пищевод и булькает на линолеум. Кацуки отчаянно хрипит, брыкается, и встречает спиной кухонную тумбу, в которой уже давно нет никакой посуды. — Какого черта ты наделал, Кацу?! Мозг пульсирует от громкости. Мир заканчивается. Он моргает вспышками страха и боли. Красный бьет наотмашь, и Кацуки устает сплевывать кровь. Она горькая. Его тошнит. Сколько раз уже его ударили? Три? Десять? Двадцать? Да его просто размотали по кухне, как ссаного щенка. Кацуки крепче сжимает нож в пальцах и, дождавшись, пока Красный остановится, бросается в бой. Это выпад отчаяния, но это лучше, чем скулить у чужих ног в тяжелых ботинках. Боль прокатывается по руке, и Кацуки неуклюже утыкается носом в грязный линолеум, одновременно чувствуя как опасно и в то же время реально трещит плечевой сустав. Пальцы разжимаются сами собой, и нож глухо звенит по полу. — Что тебе сделала Бакуго-сан?! У тебя совсем крыша поехала?! Кацуки только кривит губы в усмешке. Ее никто сюда не звал. Съебала и ладно. Он смеется, надменно и глупо, и Красный буквально запихивает этот смех обратно ему в глотку тяжелым подзатыльником: — Хватит! Мы сейчас уедем отсюда, и ты подпишешь все бумаги в клинике, понял? Кацуки знает, о чем он. Об этих кровососущих тварях, о черепашках в белых панцирях. Нет, нет, он не дастся. Не этим мразям, ни за что. Но он помнит, что они все шизофреники. Им нужна его кровь на контракте с дьяволом. Без нее они ничего не могут ему сделать. — Не дождешься… — он едва успевает ухмыльнуться, как боль — жесткая, осязаемая — прокатывается по руке, и Кацуки замирает, вытаращив глаза. Это не хуже, чем когда меркнет свет и уезжает электричка, но она бьет током и отнимает воздух. — Да пошел ты, — Кацуки открывает глаза, находит взглядом свою вывихнутую и задранную вверх руку, зажатую в клешнях Красного. Видит, как темнеет мизинец, и как вдруг неестественно хрустит безымянный, ломаясь внутри пополам. Кацуки кричит. Он вдруг всем телом ощущает, как трещит кость, как рвутся вокруг нее мышцы, и это не то, что он может пережить молча. Красный смотрит на него. Обливает ненавистью. Ждет. — Мразь!!! — орет Кацуки, надрывая легкие. Хруст. Боль взрывает руку. Кацуки читает во взгляде приговор. Матерится и проклинает в ответ. Теряет сознание, когда очередная кость превращается в осколки. Возвращается тут же в кухню, схлопотав быструю пощечину, и чувствует, как слюна клеем стекает по подбородку. — Кацу? Клешня ложится на единственный оставшийся целым палец, и Кацуки сдается: — Я подпишу! — лишь бы выпустил, тварь, лишь бы выпустил! Красному не нужно много, чтобы схватить Кацуки за шиворот футболки и поднять на ноги. Он жжется ненавистью, и Кацуки плюет ему в лицо, бессильный действительно навредить. Его тошнит в машине, а рука стреляет контрольными в голову, стоит только пошевелиться. Красному наплевать, он все так же держит Кацуки за футболку, словно бешеную собаку за ошейник, не давая ни съежиться, ни лечь. Толстенькая черепашка в очочках, которые нужно разбить стеклами внутрь, говорит. Говорит и говорит, и Кацуки начинает трясти от ее швейной машинки вместо языка. Он хочет уебать с ноги, но клешня Красного, переплетенная с его переломанными пальцами, внуздывает Кацуки болью каждый раз, стоит ему пошевелиться. Он хочет выйти отсюда, хочет домой, туда, где никому не будет до него дела. Туда, где нет ничего лишнего, только он и далекая, сладкая Персия. — Вы должны подписать здесь и здесь согласие на терапию, — короткая лапка цапает полоски на бумаге, и Кацуки хочет смять блядские, белые листы и бросить их в лицо этим мразям. Клешня на правой руке угрожает ему, и Кацуки стискивает зубы, терпя разрывающую запястье боль. И неуклюже подписывает бланки левой. Дрожь перестает быть внутренней, когда его ведут по туннелю без окон, но с дверьми, и он идет лишь потому, что злой, неотступный взгляд Красного прожигает ему спину. Теперь боль преследует его всюду. В иглах шприцев, что тычутся в вены, в разбитых костях, перебинтованных под гипсом, в кишках, скрученных узлами. Поганая, маленькая комната, в которой он чужой и в которую легко может войти Красный. Кацуки знает, что он рядом. Знает, что он упивается его болью, его воем, что сидит под дверью и слушает, черпает большим половником проклятия, что срываются с губ Кацуки. И сторожит, сторожит! Поганый Цербер у дверей его личного ада. Кацуки встречает ночь, охрипнув от крика. Его тело разбито вдребезги, и водой его не склеить. А Красный все равно вливает в него мерзкую жидкость по глотку, не позволяя выбраться и просто сдохнуть. Утро находит Кацуки дрожащим под ледяным одеялом. Его раз за разом переезжает грузовик, и никак не может добить бампером по голове. Красный снова тащит его в машину, и Кацуки бьется лбом о стекло до крови, пытаясь вырваться. Ему улыбаются. Он хочет стереть эти ебучие улыбки и никогда их не видеть. Ему не хватает его привычной кухни, и хочется изгадить граффити желтоватую стену за спиной очередной черепашки. Тошнотворно сладкую жижу из пластикового стаканчика едва получается проглотить, а после Кацуки едва не теряет сознание, потому что боль вдруг исчезает, оставляя его в одиночестве. Телу нет необходимости терпеть, и он мочится тут же, обжигаясь аммиаком. Сотни ножей впиваются в его внутренности стоит ему уснуть вечером в чужой поганой постели. Он спал бы на полу, но Красный не дает ему там лечь. Кровь должна бы течь из его вспоротых суставов и раскромсанных вен, но кожа цела, как бы Кацуки не рассматривал ее под ярким светом настольной лампы. Его кости ломаются изнутри, вонзаются в органы, и Кацуки тошнит почему-то прозрачным желудочным соком. Блядь, он хрупкий, он ебически хрупкий, ему кажется, что он сломается или разобьется на части стоит только резко вдохнуть или расслабиться. Кацуки обхватывает колени руками и пытается не распасться на осколки. Он весь мокрый от страха и боли, и никакие ебучие таблетки не могут собрать его воедино. Он просто знает, что если сейчас разожмет пальцы, то рассыпется и уже никогда не соберется. Красный сидит рядом, гладит его по плечам, словно надеясь согреть, и глаза Кацуки вытекают слезами из-под плотно зажмуренных ресниц. Черепашки переодеваются из панцирей в халаты. Их морды выглядят человеческими. Кацуки понимает, что боится их. Боится, что их улыбки ненастоящие. Что они обернутся клыками, а у него не хватит сил защититься. Он отказывается говорить с ними, отказывается подходить, забиваясь в угол, и только Красный может вытащить его, наплевав на крики и истерику. Сладкая водичка прогоняет его кошмары. Ненадолго, но этого достаточно, чтобы закрыть глаза, а, открыв, найти себя снова в теплой постели с дурацкими цветами на наволочках. Кацуки их знает. Ебаные гортензии. Он кутается в одеяло, надеясь хоть так сохранить себя в целости. Красный приносит еду, и Кацуки не знает, куда ее пихать. В его рту сухо и гадко, и ничего не пройдет сквозь слипшееся горло. Уговоры не помогают, но апельсиновый сок с трубочкой вызывает глупый, детский интерес. Он кислый, и от него щиплет десны, и Кацуки не может от него оторваться. Клиника встречает его долгой беседой. Кацуки кажется, что он слышал эти вопросы много раз, но впервые чувствует, что отвечает на них. Язык будто новый, только купленный в магазине, и едва слушается. Кацуки облизывает им губы, словно заново пробуя их на вкус и считает, что он не так уж и плох. Ломка настигает его уже совсем к вечеру, и он доползает до двери, сдерживая стоны. — Эйджи, — слова тяжело вырываются изо рта между сдавленными вздохами, — есть выпить? Эйджиро, уже вскочивший было на его голос с дивана, вдруг замирает, и Кацуки не понимает удивления в его глазах. Он обессиленно опускается на пол, прижимаясь светлыми волосами к косяку двери. Эйджиро садится рядом с полупустым стаканом с алкоголем, и Кацуки понемногу тянет жгучий напиток, прерываясь, чтобы выматериться или простонать. — Совсем больно? Кацуки пялится на Эйджиро, на знакомый шрам на правом глазу и на второй на левой щеке, которого раньше вроде бы не было. Его потряхивает изнутри, словно где-то в груди и под поясницей случилось землятрясение и волны афтершока разносятся по всем остальным уголкам его тела. — Ебать как, — усмехается Кацуки, в очередной раз облизывая губы. Следующее утро снова рвет его на части, но Кацуки наконец чувствует, что эти кусочки его плоти и личности связаны какими-то белыми нитками, и это дает ему глупое ощущение уверенности, что резко ничего не отвалится. Эта поездка в клинику должна быть последней, и он сам натягивает хлопковые спортивные штаны и свитшот, оставленные вчера на вешалке. Кацуки нравятся длинные рукава — они закрывают темные пятна на его локтях и запястьях, зияющие словно дыры, и только гипс мешает ему чувствовать себя несломанным. Кацуки нравится запах улицы. Он широкий, не помещается в легких, и Кацуки долго стоит перед дверью такси и не может надышаться. Ему нравится. Эйджиро стоит напротив, улыбается, и Кацуки задается вопросом, чему это он собственно так рад. Всю следующую неделю Кацуки учится заново. Он словно забыл, как выглядит мир, и ему интересно до удивления куда ползут муравьи и какой формы станет облако, пройдя весь свой путь от горизонта до горизонта. На его прикроватной тумбочке утром и вечером лежат таблетки, а сладкая вода в обед успокаивает и никак не портит еды. Эйджиро рядом настолько часто и много, что Кацуки иногда кажется, что с ним можно и разговаривать. Он не может вспомнить и понять, почему Эйджиро вызывает у него страх, когда оказывается справа и берет под руку, и тем более понятия не имеет, почему чувствует тревогу, когда Эйджиро рядом нет. И страх остаться в одиночестве сильнее, чем необъяснимое опасение за собственную сохранность, у которого нет никаких оснований. У них много общего. Кацуки нравится то, что готовит Эйджиро. Нравятся фильмы, которые он включает. Кацуки нравится готовить с ним. Нравится слушать болтовню о сюжете. Но проходит еще неделя, потом вторая, и Кацуки чувствует, что в этом кувшине с счастьем есть второе дно. — Расскажи мне, — просит он, когда они заканчивают с нехитрым ужином. — Какого хера произошло? Эйджиро уходит глазами в окно. И Кацуки ждет, видя во взгляде красных глаз, как собираются в цепочку мысли. — Что ты помнишь, Кацу? — О чем? — О себе. Кацуки не нравится, когда ему задают глупые вопросы. Еще больше не любит, когда он не знает на них ответов. Его это напрягает. Он хмурится, теряя опору комфортного вакуума, и медленно произносит, не чувствуя уверенности в своих словах: — Я… Бакуго Кацуки. Я… — чем он занимается? Что он делает в жизни? — люблю острое… Он долго перечисляет то, что ему нравится есть. Что нравится делать. Эйджиро терпеливо ждет, и Кацуки кажется, что это не тот ответ, который нужно было бы дать. — Ты молодец, Кацу, — Эйджиро все равно хвалит его, и Кацуки зло дергает головой: — Не пизди, а? Я нихуя не помню. Я в душе не ебу как здесь оказался, в душе не ебу, почему мы живем в одном доме и какого хуя ты со мной носишься!.. — Кацуки, — Эйджиро перебивает его ласковой улыбкой, в которой чудится горечь, — все хорошо. Ты сейчас выздоравливаешь. Тебе нужно время. Кацуки не торопится спрашивать. Он возвращается мыслями туда, где ничего нет. Он чувствует, что был болен. Быть может, болен до сих пор. — Ответь, — он произносит это тихо, словно боясь спугнуть своей грубостью возможную откровенность. — Я прошу тебя, Эйджиро. — Помнишь, мы познакомились в UA? Это академия, где обучают профессиональных героев. — Ага! — восклицает Кацуки, уцепившись за знакомое название как за вспышку лампочки. — Ты… — в памяти всплывает табло с результатами, — у тебя было второе место на вступительных! Ты, блядь, крутой! Ты почти меня догнал! — В груди вспыхивает тепло. — И если бы ты не филонил, то был бы в топе! А ты, скотина, только и знал, как алгебру скатывать! — А ты был первым, — соглашается Эйджиро, и Кацуки вдруг не нравится это «был». — Ну естественно! — фыркает он, защищаясь. — И остался, между прочим! Но этого не может быть. Ведь если он остался первым, то какого черта Кацуки делает здесь, в уютной маленькой квартирке, обставленной будто… будто его собственный дом? Кацуки бы не переделал здесь ничего, будь его воля. Здесь все было правильно. Он чувствует, как земля уходит у него из-под ног, и Эйджиро протягивает ему руку: — Держись. Кацуки вцепляется в его ладонь, и прикосновение опаляет до горла. Он был лучшим. Он знает это, точно знает. Он стискивает пальцы, и его сухая кожа цепляется за такую же сухую кожу рук Эйджиро. И Кацуки падает в свист пропасти. Их было трое. Трое на той поганой миссии. Двумордый, Кацуки и чертов Деку. Их нашли спустя почти месяц. Двумордый лишился ноги, Кацуки причуды. А Деку… Деку хоронили в закрытом гробу. — Блядь, — у Кацуки сводит челюсть и ломит коренные зубы, когда он пытается сдержать накатывающую на него панику. Эйджиро сжимает его пальцы в ответ, притягивает к себе, заставляя прижаться лицом к ключице, и Кацуки теряется в калейдоскопе воспоминаний. Его бьет мелкими судорогами, пока он бродит в отрывистых картинках, и дышать нечем за слезами, вдруг забившими нос. — Прости меня, Кацу, — шепчет Эйджиро. — Я должен был быть рядом. Кацуки не спрашивает, о чем он. Он вдруг помнит, как сгребал вещи в рюкзак, а они сыпались мимо, как орал что-то обидное и злое, как мчал по лестнице, так и не застегнув молнию основного отделения и часть носков так и остались валяться на ступеньках. Как уходил отсюда и клялся, что никогда не вернется. Как открывал шкатулку, выгребая наличку. Только старомодная дура могла хранить деньги в доме, зная, как легко их оттуда забрать. — Мама? — горящий бензин проступает у него между лопаток, и Кацуки резко отстраняется. — Я?.. В ушах крик, и брызги ее крови, летящие на стену, лишают его речи. — Нет, — Эйджиро крепко держит его за плечи, поняв неозвученный вопрос. — Ничего серьезного. Если ты готов, то можем съездить к ней завтра. Она будет рада тебя видеть. Кацуки не знает, готов или нет. Но он чувствует, что должен ее увидеть. Ему не нужно разбирать грязный туман, чтобы понять, сколько зла он успел ей причинить. Он горячо кивает и жадно наблюдает за тем, как Эйджиро отправляет сообщение со смартфона. Он вдруг снова хрупкий, но это уже вовсе не про тело. Душа дрожит стеклом внутри, и Кацуки смотрит на пустую рамку для фотографий на стеллаже, которую покупал сам, поддавшись глупому сентиментальному порыву в безбашенные восемнадцать. На ней одна-единственная надпись, и он не может не спросить: — До сих пор? Эйджиро оборачивается, догоняя его взгляд, и ласково усмехается: — Навсегда. Кацуки наклоняется вперед, прислоняясь лбом ко лбу Эйджиро, и с облегчением произносит их признание на двоих: — Обожаю.
Примечания:
84 Нравится 13 Отзывы 26 В сборник
Отзывы (13)