***
Щелчок расстёгиваемой пряжки похож на звук, с которым размыкаются наручники. Он чувствует приближение скорой свободы, но не спешит бросаться ей навстречу: ремень ещё раз тонко звякает, сворачиваясь тугими кольцами на полке, чёрный китель — последний рубеж обороны от внешнего мира — с шелестом сползает по плечам, обнажая слишком много белого под ним. Он вытягивает из-под пояса форменных брюк край чёрной же майки, закатывает её вверх, складывая тремя равноширокими полосами, и только тогда позволяет себе наконец выдохнуть с удовлетворением. Оно имеет физическое выражение: глубина его чувства пропорциональна глубине отметин на его коже. Широкий тёмно-розовый след лежит поперёк его тела, как будто кто-то накинул на него аркан и хорошенько потянул, намереваясь перекусить корпус пополам. Он знает, кто это был: он затягивал петлю своей рукой. Ему нравилось чувствовать, как ремень вонзался в плоть, как он отъедал всё лишнее, что могло деформировать желанный силуэт, как он, в конце концов, дисциплинировал. Это ведь даже не мышцы, с отвращением думает он, стискивая алеющую борозду двумя пальцами. Обескровленная, она сразу теряет угрожающий вид и превращается в нечто безымянное, даже не кусок мяса — просто ткань. В медицинском справочнике он отыскал для этой части своего увечного тела подходящее наименование – мягкие ткани живота. Мягкие. Одного слова, даже не озвученного, достаточно, чтобы он брезгливо отдёрнул руку. Он никогда не чувствовал приязни к собственному животу, хотя и бросался остервенело на его защиту, когда возникала угроза. Поджать колени к груди или хотя бы выставить защиту из рук — он не пропустил ни одного удара, и никто не мог подумать, что самые серьёзные он обрушивает на себя сам, царапая, щипая, затягиваясь так, что становится тяжело дышать, не говоря уже о такой роскоши, как приёмы пищи. Живот пощады не заслуживал, иначе можно было стать таким же, как тот, другой Хакс. Брендол на старых, ещё имперских, голографиях тоже был высок и строен. Не потерял он в росте и под конец жизни, а вот тело его со временем расползлось, как поднимающееся в печке тесто, вылезая из формы в случайных местах и безобразно свисая с краёв. Та ядовитая гадина, подброшенная Фазмой, только довела начатый при жизни процесс расширения до логического конца. Хакс не видел результата, но, получив словесное описание, прибавил к своим страхам ещё один: порой он начинал бояться, что сам расплывётся, как бесформенное желе, стоит только ослабить всевозможные крючки, пуговицы и прочие застёжки на одежде или вовсе снять её, как сейчас. Так появлялись новые отверстия на ремне, а за ними неизбежные заломы на идеально подогнанной форме — Армитаж нащупывал предел, за которым остановится его превращение в отца, и сейчас этот предел стремился к точке на его талии. Он опирается на край раковины, слегка округляя спину, и ещё раз выдыхает, гоня из головы даже отголоски названий, имён и прочих ненавистных звукосочетаний. В зеркале видно, как живот подтягивается под рёбра, буквально рассасывается на глазах, исчезая в их тени. Одной рукой он несмело касается по центру, будто опасаясь, что наблюдает хитрую иллюзию и вот-вот его пальцы натолкнутся на висящие складки. Но складок нет, а есть он: его печень, его желчный, переплетающиеся в нём петли его кишечника. Пальцы уверенно ныряют под рёбра, пальпируют с точностью опытного врача, а мозг по следам их обхода восстанавливает топологию брюшной полости и не только её: это подлинная карта его тела, правдивая, в отличие от того, что отражается в зеркале, и лишь ей он может доверять, когда речь идёт о его месте в мире. Когда он так держит себя в руках — когда он буквально держит в руках собственные органы, — то чувствует, что его сердце бьётся здесь, в животе. Он не любит свою оболочку. Не любит свою кожу — болезненно-бледную и кое-где будто обрызганную грязью — эти коричневатые точки на плечах и груди; свои волосы, потому что их мало там, где они должны быть у нормальных мужчин, давно переставших быть подростками, а где они всё-таки есть, там они того же раздражающего цвета, который подчёркивает его инаковость; свои ресницы, которые из-за того же пигмента кажутся почти отсутствующими; своё лицо, потому что оно не похоже на лицо Брендола, и это предопределило отцовскую неприязнь; и мягкую складку под своим подбородком — из-за того, как её касается адепт-генерал Прайд, когда у всех на виду вздёргивает его голову двумя пальцами, будто осматривая лошадь на выставке. Как всегда, в перчатках, никогда без них. — Вам что, обязательно надо ко мне прикоснуться? — ранее в тот день спросил он у Прайда, сворачивая в его кабинет после окончания своей смены. Старший офицер, восседающий за столом, поднял взгляд от датапада и вонзил его в вошедшего. Хакс почувствовал, как остриё провернулось у него в груди. — А ты, по-видимому, всё ещё боишься микробов, которые перескочат с моих — несомненно, очень грязных — перчаток на тебя, да? Брось, ты уже вырос, в твоём возрасте от этого не умирают. Хакс скрипнул зубами. Русло, в которое Прайд решил с самого начала направить разговор, ему не нравилось. Его грозило сбить волной непрошеных воспоминаний. — Извини, что не собираюсь потакать твоим фобиям. Стерильная одежда — это не по моей части, я, видишь ли, пытаюсь разгрести то дерьмо, которое накопилось за пару лет твоего командования. Лет было в несколько раз больше, и Прайд не мог этого не знать, но Хакс благоразумно удержал язык за зубами. Он чувствовал, что Прайд на этом не остановится и сейчас последует перечисление его грехов. И не обманулся. — Кто-нибудь рассказывал тебе об оценке рисков, когда ты приходил с порождением очередного приступа своей гигантомании? Покажи мне этого человека, я избавлю его от тягостной обязанности служить Первого Ордену. «Старкиллера» не должно было быть даже в проекте, а «Превосходство» теперь годится только на то, чтобы напоминать о превосходстве твоих амбиций над здравым смыслом сборщикам космического мусора. — Вы совершенно правы, адепт-генерал, — сухо произнёс Хакс, проглотив оскорбления. — Я действительно мог заблуждаться по поводу некоторых вещей, но хочу вам напомнить, что я тоже командующий офицер, и не позволю… — Я всегда считал, что это было ошибкой, — отрезал Прайд. — Огромной ошибкой Верховного лидера. Жаль, после смерти твоего отца я на некоторое время потерял возможность обращаться к нему напрямую, иначе ты бы по сей день ходил в майорах и ни чином выше. Ты же вопиюще некомпетентен! Хорошо, что теперь у нас есть возможность всё переиграть. Новый лидер — новое начало. В мозгу Хакса при этих словах заметалась какая-то мысль, от скорости мельтешения которой ему сделалось дурно, и, глядя в непроницаемые, как мутный лёд (или это у него самого возникла пелена перед глазами?), глаза Прайда, он сознательно отказался ловить её и вербализовать, потому что ни одно существо, если оно так мечется, не несёт в себе ничего хорошего. Если он поймает её, то наверняка она его убьёт. Внезапно краем взгляда он зацепился за тёмное пятно на столе Прайда. Перчатки лежали, сложенные друг на друга, выглядывая из-под листов флимсипласта. Прайд поймал его взгляд и недобро усмехнулся. — Так что вы там планировали мне не позволить, генерал? — с издёвкой произнёс он. — Озвучьте уж, пока ещё можете притвориться, будто мы говорим на равных. Мысль в голове тем временем разрасталась и, не находя себе места, начинала биться в панике о стенки черепа. У Хакса заломило в висках. — Я бы хотел... — начал он, с трудом подбирая слова, которые взбесившаяся мысль разметала в стороны на своём пути. — То есть запрещать ты уже раздумал? — одобрительно хмыкнул Прайд и выжидающе сложил руки на груди. — Чтобы ваше личное отношение ко мне не принимало форму публичных оскорблений, к которым, несомненно, относится ваша сегодняшняя выходка на смотре. Несмотря на ваши угрозы, я всё ещё при звании, насколько могу судить, и двусмысленные жесты в мою сторону не позволены никому. Я не жеребец на продажу, чтобы мне зубы разглядывали. Проявите уже вашу компетентность, адепт-генерал. Прайд как будто и не разозлился на эту отповедь. Он откинулся в рабочем кресле и даже заложил ногу за ногу, словно их беседа его забавляла и расслабляла. — Понимаешь, это всё то место у тебя под подбородком, вот здесь, — он постучал собственным пальцем по своей нижней челюсти, где она переходила в сухую шею. — Эта складка, её раньше не было, или мне кажется? Я подумал, тебе стоит держать голову выше, чтобы её не было видно. Раз по-другому ты не планируешь от неё избавляться, насколько я вижу. Ты ужасно распустил себя, это сразу видно. Куришь? Очевидно, вопрос подразумевался риторический, потому что Прайд продолжил без паузы: — Твои зубы, — пояснил он. — Я не пытался их разглядывать, в чём ты меня обвиняешь, но, когда ты злишься, у тебя так задирается верхняя губа — не знаю, обращал ли ты внимание, — что их прекрасно видно. Просто старайся не говорить на эмоциях, и тогда никто не заметит. Но на твоём месте я бы что-нибудь с ними сделал тоже. Это было уже чересчур, Хакс взорвался, сам удивляясь бурной реакции. — Как Брендол? — ощерился он. — Что, попробуете выбить мне зубы? Ну же, давайте! — Для тебя он в первую очередь отец, — зло оборвал его Прайд. – И не неси глупостей! Его лицо из расслабленно-насмешливого сразу посуровело, и он резко подался вперёд, словно намереваясь вскочить на ноги, но всё же остался сидеть. — Ты прекрасно знаешь, что я ни разу и пальцем тебя не тронул со дня нашего знакомства, хотя не единожды задавался вопросом, что отводит мою руку и не даёт мне поступить так вслед за остальными. Боялся покалечить, наверное. Ты был трудным ребёнком и большим испытанием для Брендола, и было бы несправедливо отягощать его ещё и ребёнком-инвалидом. Потом думал, что тебя можно исправить, и кто посмеет сказать, что у меня не получилось? Лучший в Академии, блестящие карьерные перспективы, даже если бы ты не был его сыном. Брендол больше всего стремился передать тебе свои знания, но я дал тебе инструмент для самосовершенствования, с которым ты мог добиться всего, даже если бы начал с нуля. Я думал, что воспитал в тебе привычку, но, видимо, твоего паршивого характера не можешь переломить ты сам. Дай мне его. Прайд протянул руку над столом. Хакс посмотрел на его раскрытую обнажённую ладонь, и так донимавшая его призрачная мысль внезапно замерла, затряслась в предсмертной агонии — а затем вспыхнула, как световая граната, оглушая и ослепляя его изнутри. Чудовищным усилием воли он заставил себя не вскрикнуть от обжигающего озарения. Ему следовало догадаться раньше, едва он сюда зашёл. Заметить, что Прайд делает вид, что просто разговаривает, на самом деле по памяти нажимал нужные кнопки и смотрел, как они отзовутся: какие стали западать со временем, а какие по-прежнему передают правильный сигнал. А поскольку он эту систему и программировал, прошедшие пятнадцать-двадцать лет не имели никакого значения, и кодовую последовательность он угадывал безошибочно. Хакс знал это и потому, что почти все методы, которые оттачивали на нём, сам позднее принёс их в подчинённые ему казармы «Вы не тронули меня пальцем, — хотелось заорать, — потому что однажды в тринадцать лет вызвали меня к себе, отходили моим же ремнём, а потом вручили его обратно и своими руками застегнули на сползающих без него шортах. Сказали, чтобы я всегда носил его, и, когда снова придётся выбирать, он будет удерживать меня от неправильных решений. С тех пор вы неизменно выбирали ремень посредником между своей волей и моим телом. И никогда больше не прикасались ко мне, кроме как в перчатках, потому что узнали о моём страхе перед микробами. И лошадей я ненавижу из-за вас, хоть позже и узнал, Первый Орден не держал ни одной конюшни». Он не мог бы почувствовать себя более беспомощным, если бы внезапно уменьшился. А так оно и происходило: Прайд стремительно рос (а может, просто поднимался из-за стола), а сам он становился всё меньше и меньше, окончательно теряясь в недрах корабля, где был заперт. И дело было не в реальном корабле, он внезапно осознал: Прайд и есть сам Непреклонный. — Это тот самый? – Прайд кивнул на его пояс. — Ты всё ещё носишь его? Хорошо, что ремни были стандартными для всех рангов: черные с широкой бляхой из дюрастали. Это был Хаксов пятый: даже плотная кожа нерфа, служившая исходником, не выдерживала ежедневной носки в состоянии постоянного натяжения, а дополнительная перфорация приводила их в негодность ещё быстрее. Он дотронулся до пряжки, колеблясь перед тем, как расстегнуть её. — Снимай, — прозвучал приказ. Хакс через силу разжимает пальцы, позволяя Прайду взять из его ладони сложенный в два раза ремень. Кожей они не соприкасаются, потому что перчатки Прайда остались лежать на столе, а он твёрдо намерен соблюдать их односторонний уговор, а потому не притронется к Хаксу. Чёрная петля мерно покачивается в руке Прайда, выжидая, пока Хакс торопливо и пропуская застёжки скачущими пальцами избавится от кителя, а за ним и майки, и в следующее мгновение набирает амплитуду и неожиданно хлопает по голому животу. Хакс инстинктивно вскидывает руку, прикрывая место удара. Он чувствует, как под дрожащей ладонью его внутренности сворачиваются в тугой узел. — Рад видеть, что хоть что-то стало задерживаться в тебе. — Второй раз ремень проходится по самой мягкой части живота, той, которая раздражает особо; которую никуда не деть, как ни утягивай ремень, почти ласкающим, скользящим движением. — Ну что, ремнём или пряжкой?***
Его желание Сопротивление исполняет: его забирают с Киджими и отвозят на планету, в которой Хакс подозревает Чандрилу, — мир, по-видимому, обречённый на то, чтобы быть столицей Новой Республики. Если его население лелеяло втайне мечту однажды вновь проснуться столичными жителями, то сейчас им следовало бы высыпать на улицы и от души благодарить его, бывшего генерала Хакса из Первого Ордена, за то, что избавил их от основного конкурента: всё же Хосниан-Прайм был стёрт с лица галактики по его приказу. Он бы, конечно, принимал их восторги с царственным великодушием — если бы хоть кто-то вышел навстречу, а он сам он был способен пошевелить хоть одной конечностью. Но в момент прибытия царила глубокая ночь, и его свиту составляли всё те же лица из отряда сопротивленцев, а верным спутником была лишь нараставшая в полёте и под конец охватившая собой всё боль в груди. Обошлись без церемоний: вместо правительственного дворца — тюремная камера, пусть само здание и мало напоминало обычную правительственную тюрьму. Проснувшись в ней на следующее утро, он решает, что проще будет воспринимать её как очередную каюту в бесконечном ряду тех, где ему довелось провести большую часть своей жизни. И потому, что от слова «камера» веет неприятным могильным холодком, но больше всего из-за того, что ему трудновато представить, каково это – долгое время жить на земле. А в течение дня приходит и понимание, что жить ему так совсем не нравится. На «Финализаторе» он, пользуясь практически безграничной властью на крейсере, держал обязательные камеры наблюдения в своей каюте — и в принципе везде, где они ему мешали, — выключенными. На «Непреклонном» он был лишён такой привилегии, но, чувствуя, что никому, кроме Прайда, не интересен, а тот видел всё без всяких приборов, кое-как мирился с этим. Здесь же он столкнулся с ощущением, что вся жизнь его отныне проходит, как за стеклом. Ему нельзя подходить слишком близко к двери, дотрагиваться до световых панелей на стенах и не рекомендовано чересчур активно взаимодействовать в той немногой техникой, которой оборудована «каюта», — будто он электрический дух какой, что ускользнёт из камеры, перемещаясь по проводам. Обо всём этом ему было сообщено своевременно по голосовой связи, из чего Хакс сделал вывод, что он находится под постоянным наблюдением. Вслед за свободой передвижения у него отбирают одежду. Он сам не против расстаться с расползающейся на куски, местами обгоревшей формой, но не когда взамен предлагают облачиться в эти бесформенные тряпки. Даже чистым и относительно новым вещам трудно радоваться, когда они состоят сплошь из свободных складок, неплотно прилегающих манжетов и так просторны, что он чувствует себя в них два раза больше. Вдобавок оказывается, что ему не положен ни ремень, ни какой-либо пояс, и он вынужден униженно просить, чтобы ему принесли новые или ушили выданные брюки. В ожидании, пока его просьба будет удовлетворена, он вытягивается на койке и лежит так всё время, держа руки вдоль тела, стараясь не шевелиться, чтобы не ощущать колыханий и прикосновений казённой ткани. Эта поза напоминает ему о другой ситуации, когда он переворачивался на спину, лишь бы не смотреть на своё тело, потому что вид торчащего живота, который отчётливо проступал, стоило ему лечь на бок, вызывал одно только горькое разочарование. Пожалуй, у его нынешнего положения есть плюсы: с доброй половиной сломанных или треснувших рёбер, по заключению республиканского меддроида, ему ещё долго удастся избегать встречи с очевидным. Без своей формы он чувствует себя, нет, не голым, не в полном смысле этого слова, но однозначно — разоблаченным. После дней апатии и вынужденного безделья, когда оставалось лишь есть да спать — причём последнее удавалось так хорошо, что он заподозрил, не подмешивают ли ему втайне снотворное, — оказалось, что в камере настолько нечем заняться, что хоть садись пиши признательные показания. Тогда-то и начались допросы, и выяснилось, что он настолько мало знает о решениях, принятых в Первом Ордене за последний год, что мог возникнуть резонный вопрос, а была ли польза в его добровольной сдаче. Нет, флот над Экзеголом всё-таки был разгромлен — и Хакс, услышав пересказ событий, открыто позлорадствовал, что руководящую верхушку Первого Ордена на смерть обрекли лошадиные копыта, — но какие ещё ценные знания он мог предложить Республике, которые бы ещё не устарели или не потеряли смысл для победившей стороны? Однажды он заикается про свою программу подготовки штурмовиков — второе достижение, которым он по праву мог гордиться, а «Старкиллер» они обсудили ещё в первые недели, — и сталкивается с непредсказуемой реакцией. Дознаватель открыто ухмыляется ему в лицо: — А вы бы что сказали про план воспитания, гарантирующий «высокую лояльность», зная, что его автор дезертировал из собственной армии? Что произошло вслед за этим, Хакс плохо помнил, но сопровождавший его обратно в камеру охранник посоветовал ему готовиться к выдвижению ещё нескольких обвинений. А дознавателя на следующий день заменили. От него никому нет пользы, размышлял Хакс, ложась на койку и принимаясь механически накручивать на палец край рубашки, пока та не оборачивается вокруг корпуса достаточно плотно, чтобы он вновь почувствовал себя комфортно. Физически он достаточно залечился, чтобы его без зазрения можно было представить общественности не в роли несчастного узника, но в полном ореоле его бывшей славы. Похоже, трибунал был не за горами. И этот день настал, а узнал о нём Хакс по появлению очередной стопки одежды на краю кровати — полностью чёрной. Его форма — или не его, потому что выглядит новой, без всяких следов выстрелов, а ещё без знаков отличия: срезаны, или, что вероятнее, никогда не нашивались. Он вытаскивает из прозрачного пакета свёрнутый ремень и, разворачивая его перед собой, тщательно пересчитывает на нём отверстия. Этот — точно его, сапоги, должно быть, тоже. Ни с того ни с сего он чувствует, что повременил бы с переодеванием, — если бы кто-то позволил ему такую роскошь. Разложенная поверх одеяла тяжелая чёрная материя как будто поглощает весь свет в камере. Ещё одно отличие его новой «каюты» от других — в ней нет зеркала. Поэтому когда он заковывает себя в старые доспехи – сидящие уже далеко не так привычно, как можно было ожидать, — и примеривается к ремню, то полагаться приходится только на собственные ощущения. А они до боли знакомые: ширина ремня примерно равна четырём пальцам, и, когда его жёсткая полоса ложится поперёк спины, это ощущается как прикосновение поддерживающей ладони. Хакс содрогается под формой. Ему было тяжело без этого чувства. Он сводит концы ремня вместе, определяя предельное натяжение по допустимому количеству сборок на ткани под ним. Когда, как ему кажется, он всё решил, его сердце начинает бешено стучать. Он останавливается и слегка разводит руки в стороны, а потом торопливо, словно боясь, что его сейчас остановят, протаскивает свободный край через пряжку и закрепляет так, чтобы между кителем и ремнём можно было просунуть ладонь. Он, возможно, умрёт в этой форме. Ну можно же немного подышать.