1
11 марта 2023 г., 20:00
С самого начала Антеро жил этой странной и благостной, для него самого неизъяснимой любовью. Она обитала в нём, словно тайный сосед, что лишь иногда из-за глухой стены выдаёт себя звуком хлопнувшей двери и печальным протяжным вздохом, от которого порой просыпаешься ночью и не можешь определить источник своего беспокойства. Ещё в юности, в весне и сиреневом ветре, золотистом мареве, и ещё раньше — в мягком сне, в нежном снеге, укрывающем ледяную гладь до последнего коряжника знакомого озера, в переплетённых пушистыми кружевами на елово-зелёном лесах, в долгой тонкой лыжне и ручье, агатовой прорезью разделяющем белоснежность. Антеро не ведал всей родной Финляндии, для него родиной был Карьяланканнас, Карельский перешеек, а зимы в этих благословенных краях столь долги и беспробудны, что декабрьский сумрак без труда охватит собой, вместит, поглотит ледяной безмятежностью лесных троп целое детство.
И апрельские месяцы тоже были длинными, холодными, переменчивыми, солнечными и пасмурными в один день, в один час, серыми и жёлтыми, все в слезах и улыбках, на жёстких покровах колючих трав и сухостоя, на песке, на пригретых скальных камнях. Светлое лето проносилось незатемняемым мгновением, звёздная осень расписывала лес пронзительной грустью и грибным счастьем. Родная природа, гордая и печальная, прекрасная, неприступная — вся она на каждом вдохе пронизалась любовью, исходящей тёмным ягодным соком, раз навсегда окрасившим пальцы, обвёдшим ногти, въевшимся в губы.
Когда Антеро смотрел на свой озёрный край, у него нежно сжималось сердце. Сладко и радостно перехватывала дыхание милая картина бесконечно вьющейся по лесу дорожки и всего, к чему она ведёт: мягких и уютных словно пуховая постель болот в свадебно-белых венчиках пушиц, крутого скального берега и каменистого уступа, отполированного, выглаженного тысячелетиями ледников и слёз, изрисованного мхом и лепестками. Прячущиеся в чащах маленькие горы в чернике и красноствольных соснах, пёстрые ели на холмах и долинах, на полях — вереск, в логах — ольха и ракита, берёза, черёмуха, в песках — можжевельник в лиловых бусинах ягод, торопливые речушки с перекатами, холодная Вуокса от ледяной Ладоги до сонного залива — он всё это любил, ещё не ведая лица и имени, ещё тогда, когда была лишь одинокая вода и дочь воздуха Ильматар, да уточка, что присела на её колено.
Антеро происходил из финской семьи с недолгой лесной родословной. То ли его смутные предки-карелы всегда обитали в этих местах и тем перенесли в него любовь и тоску по камням, болотам, рунам и древним капищам, то ли, как многие, приблудились сюда в конце девятнадцатого века из иных финских мест. Привлечённые строительством царской железной дороги, соединяющей Выборг и Петербург, пришли от безысходности, от свирепствующего повсеместно тифа и от голода, сгоняющего со старых мест, да и осели возле пристанционного посёлка. Так или иначе, мать и отец были простыми тёмными крестьянами и говорили по-фински, обильно и беспорядочно перемежая речь приобретёнными волчьими русскими словами.
И была ещё бабушка, тоже безымянная и безвестная, кажется, даже не родная ему, но подле которой прошли его первые годы. Она была доброй, но по старости лет мало внимания обращала на то, что творится вокруг. Ей даже не было дела до того, есть ли рядом благодарные юные слушатели. Вне зависимости от их присутствия, она, занимая немощные руки каким-нибудь неторопливым мелким перебором, потихоньку заводила рассказ без конца и начала. Те первые зимние месяцы, что ощущались совершенно бесконечными, были для Антеро наполнены неясными сказками севера.
Путаясь в словах, слегка покачиваясь в такт собственному заунывному голосу, бабушка напевала, перевивала слоги, как пряжу, протяжно и грустно, печально до роняемых в белое шитьё слёз и вздохов, не прерывающих речитатив, но дополняющих его. Множество долгих красивых названий, событий, сражений, песен и заклинаний слагали рифмованный рассказ, за сюжетом которого невозможно было уследить. Откуда появляются герои, почему происходит то или иное, как возникают препятствия, которые мудрецам, рунопевцам и сеятелям приходится преодолевать — Антеро и не пытался уследить, этот чудесный мир не нуждался в правилах и земных объяснениях. Очередной поворот внезапно давал новый, взявшийся из ниоткуда виток, и история развивалась, не давая ни малейшего представления о том, куда приведёт. Но уроки усваивались: слушать наставления матери, не неволить девиц, не мстить и не делать зла, обращаться к богам, как к братьям, а с любой бедой справляться знанием происхождения. Ибо знающий тайну рождения врага сильнее его, а знающий начало вещи властвует над вещью.
Всего несколько раз на зимнем празднике в соседней деревне Антеро слышал древний, отзывающийся глубоко внутри умиротворённой тоской перебор кантеле, но дома бабушка и без него справлялась. Сам её звенящий жалобный голос, её дыхание, движение сухих рук и воющая за стеной вьюга задавали мелодию. Порой ясные и последовательные, а порой совсем бессмысленные сочетания слов лились и сталкивались на перекатах, сюжет тёк и бежал, словно холодная Вуокса, о которой как раз говорилось в сказке и которая как раз вспенивалась, взлетала янтарными брызгами, вырываясь из ледяного плена где-то неподалёку — за бревенчатой стеной, за снежной пажитью, за белым лесом, за полостью сердца, во вскипающей Иматре. Иногда особое сочетание звуков, изящный и сильный поворот песни и его значение казались такими пронзительными, такими привлекательно точными, что сердце сжималось от явления волшебства и по спине взбегали мурашки. Ускользающая секунда восторга и узнавания ощущалась подсказкой, словно меткой, вырезанной на коре сосны, указующей в непроходимой обыденной чаще путь туда, где жизнь по-настоящему красива, чиста и верна, и то, что в повседневности кажется неуловимым, там царствует непрестанно.
Имена богатырей, колдунов и прекрасных девушек непредсказуемо сменяли друг друга, Антеро не мог уследить за происходящим, не понимал половины, клевал носом и уже не поднимал лица, не блистал глазами, не дышал через рот, чтобы не произвести лишнего звука. Потому как был мал и, убаюканный таинственной музыкой, задрёмывал, устроив вихрастую, белую, как венечник, голову на плече или спине также посапывающих луговых цветочных братьев и сестёр. К тому же тихонько потрескивал огонь в печи, выл ветер, копошились под полом мыши и овчинный тулуп, в который Антеро заворачивался, становился шкурой чудовища и частью народного эпоса. И когда Антеро спал, ему снилось всё то же: бескрайняя одинокая вода, страдания Ильматар и её грустное счастье, Вяйнямёйнен и Лемминкяйнен, дорога к уготованному судьбой по острым спицам, по лезвиям мечей и отточенным секирам. После целой ночи одурманивающих сказок на утро гудела голова, но Антеро любил их слушать. Бабушка умерла, уйдя в страну Калевалы. Антеро вскоре подрос и, выпутавшись из тяжёлого тулупа, ступил на подтаявший по весне снежок, на хвойные иголки и лезвия трав и отправился в свою собственную страну.
Сельским хозяйством в этих суровых лесах заниматься трудно и невыгодно. Неведомые воды, ветхий невод, приют убогого чухонца — дела давно минувших дней. Куда как проще и веселее ходить в обслугу к петербургским господам, которые после постройки железной дороги устроили целую экспансию и охотно облюбовали живописные места под роскошные дачи, под легковесные дворцы из резного белого дерева с садами, с ландшафтными парками, фонтанами и беседками. Дремучие финские деревушки разрослись, бедным крестьянским домишкам пришлось отползти вглубь чащи и прекрасные побережья уступить русской аристократии. Русские здесь не жили основательно, не разводили хозяйства, не стремились выжать из земли все соки и не терпели грязи, грубости и немощи, в которых задыхалась другая, настоящая Россия. Здешняя местность была сплошным курортом, на благоустройстве которого не экономили, чопорным дачникам хотелось видеть заглядывающих в их поместья крестьян нарядными, сытыми и довольными.
Антеро в детстве тоже довелось прислуживать господам. Это был один из источников дохода, который потом обеспечивал холодную долгую зиму. На протяжении нескольких беспечных лет в их летних месяцах Антеро бегал ранним утром от ближайшей дачи, посланный на почту и обратно — вечно русские ждали каких-то душераздирающих писем и спасительных известий. Изредка поручения заводили его и в дом — он был хоть и полудиким на господский взгляд, но чистеньким и симпатичным мальчиком, способным связать пару слов по-русски. Его допускали, как часть финской природы и скандинавского антуража, как залетевшую на веранду птицу, как ледяную воду из лесного родника, в котором приятно и свежо ополоснуть руки. Одним летом Антеро даже свёл недолгое знакомство с господским мальчиком, единожды на пару недель привезённым погостить.
Внутри прекрасной дачи Антеро видел просторные комнаты с окнами в жасмин. Всё в развевающемся белом тюле, в тонконогой плетёной мебели, фарфоровой посуде и тысячах изящных вещей, о назначении которых Антеро не знал, но догадывался, что и они служат делу красоты. Там он услышал о своей любви. Белыми вечерами ставили на подоконник в гостиной или на веранду выносили граммофон. Играли в основном классику. Антеро понятия не имел, что из себя представляет классика, но это слово витало в лазоревом воздухе вместе со словами «Бетховен», «Шопен» и «Брамс». Подхваченная невским ветром, музыка разливалась над лесом и берегом, Антеро улавливал её даже издалека, сердцем слышал даже из чащи и спешил поближе, пробирался кустами, сиренью, черёмухой.
Порой она Антеро не трогала. Он не ощущал мотива, не понимал, не узнавал своего родства с этой тайной. Но иногда вершилась магия, и услышанное нравилось ему безумно. Какое-то особое сочетание звуков, изысканный и ясный виток мелодии, перебор клавиш или голоса, и скоротечное чудо вдруг находило в душе Антеро отклик, да ещё какой. Почти как те запечатлевшиеся в ранней памяти обрывки фраз из сказок — до счастливого вздоха, до зажмуренных глаз и мурашек, до глубокого, согласного кивка головой, до слёз, сжавшегося горла, до стиснутого в упругой клетке мышц и костей рубинового сердечка. До уверенности, что он на миг поймал привет или прощай от старого и дорогого друга, от своей судьбы, от чужой судьбы, с которой он связан неразрывно и неуловимо. Такое же бывало, но реже, когда там, на веранде дачи, пели или играли сами. Такое же бывало, когда Антеро в лесной глуши выходил к реке или оглядывал озеро в рассветной дымке. Когда намётанным глазом замечал в траве стремительную фигурку тёмного лисёнка, когда гладил лошадиную морду, когда слышал соловья, когда наблюдал сквозь слой прозрачной воды скольжение рыбок у узорного, освещённого солнцем дна. Всё это были грани одной, бесконечно многогранной любви.
Порой в благополучные летние дни он в ожидании распоряжений крутился возле дач. Потихоньку пощипывал черешню и смородину, приласкивал собак и кошек, с травинкой в зубах наблюдал за дачной жизнью, ходил на станцию слушать паровозный гудок и встречать три ярких набегающих глаза. Гости к дачникам приезжали налегке, но и им требовалось помочь донести саквояжи, набрать для дам цветов, указать дорогу. Весёлые, молодые, богатые, самодовольные, на всё глядящие как на развлечение для их удовольствия, они гуляли, сопровождаемые музыкой, отдыхали на озёрах, пили чай под шатрами и играли в свои непонятные игры. Антеро не завидовал их жизни. Он с небрежением и интересом праздного исследователя любовался ею, но для себя не желал. В глубине души сидело ещё не осознанное, но естественное презрение к легкомысленным захватчикам — беззлобное, но разверзающее пропасть между ними и им.
Он знал, что это не его жизнь, ему за порогом дачного дома нет места, и это правильно, естественно. И всё же он чувствовал свою незримую связь с этими вечерами, станциями, с музыкой. С этими людьми? Нет, люди преходящи и мимолётны, вся человеческая несметь ничего не значила, она только фон, как сонмы звуков, из которых иногда случайно свивается мелодия и рифма. Так и среди сотен и тысяч людей проявится изредка одно лицо, одна особая, восхитительная, мучительно тонкая душа, которая, так же как перебор клавиш, найдёт отклик у внимательного сердца, призовёт и притянет к себе.
Одним летом такая заветная душа мелькнула меж ажурных сиреневых соцветий, пробежалась по сердцу Антеро, словно закатный блик по затихающему озеру — тот печальный господский мальчик, привезённый погостить и навсегда увезённый. Хозяева обещали наградить за то, что Антеро составит их мальчику приличную компанию. Несколько монет, конечно, не помешали бы утлому семейному бюджету, но настоящей наградой было открытие. Имени не сохранилось, но во снах по весне приходил исправно. Долго помнился, долго аукалось. Этот мальчик повадкой походил на тех птенцов и котят, что всегда с доверием шли к Антеро в руки. Мальчику было лет десять, он был худеньким и светленьким, как хрупкий и горделивый подснежник Пеллервойнена. Антеро был такой же, но на пару лет старше и происхождение приписывало ему другие характеристики: тощий и белобрысый. У господского мальчика были нежно-голубые глаза, совсем белые волосы, фарфоровая кожа и испуганное, робкое, несчастное выражение хорошенького личика. Нежное дитя поляны, а Антеро был синеглаз и сызмальства похож на коршуна, высок, строен, зубаст, загорел до бронзы, как сама душа июньского леса.
От бестелесного господского мальчика не отходила строгая гувернантка, что без конца учила его, то по книжкам за столом на веранде, то усаживаясь слева от него за фортепиано в комнатах. На ежевечерних уроках музыки они вновь и вновь разучивали и повторяли одно и то же. Кое-как выбираясь из тяжёлых клавиш, ломаясь и прерываясь на полуслове, непослушный звук до последнего не поддавался. Неловко и кособоко аккорд выползал, как неуклюжая черепаха, из-под тонких пальчиков, но каждый раз в секунду узнавания это оказывалось то самое сочетание звуков, которое трогало Антеро за сердце. Он угадывал его среди неразберихи ошибок, кивал и улыбался. Он сидел тут же, под окном, спиной к стене, вырезал игрушку из куска липы, и ему даже не нужно было поднимать зачарованный взгляд, чтобы видеть и слышать весь день и весь вечер.
Кем-то из хозяев было позволено развеять нежную скуку приезжих. Антеро подходил на роль провожатого и проводника для господского мальчика и его гувернантки в коротком путешествии по уже достаточно протоптанной туристами тропке до маленького лесного водопада на реке. С робким укором господский мальчик взглянул на переливающуюся звоном воду и со вздохом отвернулся, но отсверк сияющих капель Антеро увидел на его ангельском смущённом лице, на его фигуре, нарядном тельце в изящной матроске — увидел и узнал, вспомнил чистой душой.
Антеро вовсе не был одинок. Многочисленная родня его приваживала, все к нему хорошо относились, деревенские приятели, девчонки и мальчишки, сёстры и братья наперебой вовлекали его в весёлую дружбу. В своей среде, в своей стихии Антеро чувствовал себя на своём месте и знал, что выхода из простонародного круга, в котором он на этот век заперт, нет, и он и не искал выхода. Но Антеро чутко прислушивался к себе и, принимая, как есть, как природный закон смены времени года, рождения и смерти, как рунопевческую традицию и скучную непредсказуемость сюжета, не задумывался, не задавал вопросов, не требовал ответа: почему так? Почему именно эта музыка. Почему именно этот мальчик — тонкий лебедь в чёрных водах Туонелы. Именно он среди всех прочих ребят, среди сотен, сотен тысяч людей — только этот один, особенный.
Об этом сказало лишь чувство, которым полнилось сердце, чувство признательности и родства, привета и прощания, и прощения, и благодарности — за эту прозрачную бледность, за светлые волосы, за полные слёз голубые глаза. Что у него случилось? Почему он так грустен, можно ли чем-то помочь? Эти вопросы тоже не требовали ответа. Причины для трогательной печали есть, и всегда будут, но пока они неведомы. Гувернантка не снимала цепкой руки с плеча мальчика, Антеро не мог ни услышать, ни сказать ему ни слова, ни имени, ни объяснить происхождения. Но когда их глаза встречались, Антеро знал, что они понимают и чувствуют друг друга, что они соразмерны, как два текущих один за одним сумеречных часа. Антеро старался ободрить его веселой улыбкой, и ответом был едва заметный изгиб тонких губ.
Мальчику не разрешалось бегать и лазать по деревьям — Антеро тоже не полагалось этого делать, чтобы его не смущать. Большую часть дня господский мальчик сидел с гувернанткой за пианино и книжками. Антеро в это время устраивался поблизости и предавался созерцанию — не фигур на веранде, но лета, ветра, листвы, птиц и себя самого. Когда мальчика, наконец, отпускали немного размяться и пройтись перед домом, Антеро был тут как тут, спускался с деревьев и шёл за ним, иногда заговаривал, но языковых познаний не хватало, чтобы придать чёткое значение тому прерывистому вздоху и испуганной улыбке, которые получал. Антеро следовал хозяйским наставлениям и под беспокойным взором гувернантки не хулиганил, не пугал, но господский мальчик всё равно очень стеснялся и ронял полные слёз глаза. И Антеро казалось, что эти слёзы и стеснение оправданы — самой его хрупкой красотой, его щедрой добротой и любовной жертвенностью, о которой Антеро уже смутно догадывался в свои майские года. Мальчик словно стоял на границе, был меткой на дереве, указанием направления к той иной жизни, которую Антеро тоже чувствовал, хоть и не принадлежал ей, но видел во снах, слышал в обрывках полузабытых сказок. Не умея облечь в слова, он ощущал, что его любовь так велика и всеохватна, что она заполняет собой окружающее пространство и даже больше — ширится вглубь, в другие времена, в других людей… Гувернантка окликала его, и мальчик покорно возвращался к своим гаммам, что вновь лились и падали из окна, нежные и непослушные.
Эти звуки растаяли, так же как незабвенное лето. Так же как птицы, что садились Антеро на плечи, пока он рос среди берёз и сосен. Бабочки ложились в его ладонь, лесные зайчики сами шли к нему — он знал об их происхождении, умел заколдовать их песней и гладил их шёлковые уши. Он жил целомудренной охотой и рыбалкой, помогал отцу по хозяйству, растил хлеб и коров, чистил клетки, расцветал под изящной тенью островерхой крыши и шпиля кирхи в Терийоки. Несколько воскресных дней в церковной школе не принёсли ничего, кроме весёлых народных песен, что пелись по дороге домой. Осторожные традиции Ингрии, непонятные обряды и слова Евангелий, скорые таинства пробегали мимо, как события величественной игры, но всё же незаметно рождали в душе почтительную привязанность — хотя бы к большому круглому окну, роняющему сквозь витражи волшебный свет, в котором витали пылинки. Таинственный восковой запах и добрая рука пастора, опускающаяся на голову, торжественное дыхание органа и «Снятие Спасителя со креста», не имеющее лиц, но так ясно изображающее знакомый закат над заливом — всё уходило на дно души.
Антеро изредка ходил и в обычную финскую школу для местных. Он обретал любовь и там. На протяжении нескольких лет к ним приезжал энтузиаст из Хельсинки — из тех, что потихоньку старались пробудить в детях национальное самосознание. Сам читать Антеро тогда ещё не умел, да и не стремился, на доску не глядел и не имел тетрадей, в класс ходил только лишь за компанию с приятелями. Но энтузиаст из Хельсинки с большим умением, выражением и артистизмом зачитывал им стихи финских поэтов. Тот факт, что родители лопотали на финском, что похожие слова когда-то напевно рассказывала бабушка, делал язык роднее и ближе, понятнее и глубже того же русского, уроки которого Антеро игнорировал, хоть этот язык мог пригодиться. Но он был сложен и скучен, в то время как родной радостно сиял на стёклах и жил бьющей с крыши капелью.
Старые сказки и весёлый гомон со сверстниками — это одно, это светло и ясно. А настоящие стихи Антеро оценил не сразу. Сидя на лавке среди своих товарищей, он только лишь переглядывался, пересмеивался украдкой, выдумывая очередную безобидную каверзу. Но в окна горячо палило солнце и таял снег, вокруг крутились белые головы и пахло детским теплом, собаками, сеном, и учитель читал наизусть, прикрыв от вдохновения глаза, — таким был день, когда он вспомнил.
Цветистый частокол размеренных слов нёсся мимо, так же, как мимо всех остальных диких слушателей, но вдруг случилось чудо. Как из нескольких звуков рождается прекрасная мелодия, так же из нескольких слогов соткался узор. Как в одну секунду музыка узнаётся и окрашивает, разворачивает то, что было до и что будет после — ту немыслимую красоту, от которой бегут по рукам колкие мурашки и наворачиваются на глаза слёзы, так же и строки стихотворения, только что казавшиеся нелепыми, внезапно открыли картину, историю, чувство и, ещё сильнее, предчувствие…
Странное восторженное ощущение тут же пропало, но долго стояло на душе печальное послевкусие. Что-то, чего не высказать нормальными, прямыми словами, благодаря ритмичной магии явилось. Эти несколько метких строк хотелось повторять про себя снова и снова, каждый раз получая удовольствие от их сложения, от их существования. Навострив уши, Антеро сидел, замерев по-охотничьи, сузив глаза, весь вытянувшись, и слушал, желая поймать ещё. Ему не нужно было удивляться и задавать вопросы. Новая грань сверкнула, и он тут же воспринял её. Прокашлявшись, смешной городской учитель завёл другое стихотворение, от которого вновь повеяло унынием, но Антеро остался начеку. Раз научившись слышать, от уже не мог затворить слух.
Как только слова, произносимые учителем, обретали ясность и необычайную красоту, Антеро тут же ловил их и запоминал, утаскивал вглубь своей норы, в своё сердечное гнездо и видел их, понимал их прямое значение и переносное, их произношение и эмоциональную окраску, то переплетение ощущений, образов и сердечного беспокойства, которое было в них вложено — казалось, не кем-то, но самой природой и судьбой. С тех пор Антеро охотно ходил на эти уроки. Он мог смотреть в окно, скучать, над кем-то потешаться, но в любой момент готов был уловить желаемое. И даже новое он узнавал и словно вспоминал особый мотив, его собственный, родной и близкий. Он трогал его, волновал порой до слёз, до пробегающей зыби, до приятного холодка на сердце.
Годы ушли на то, чтобы как следует прислушаться и разобраться. Как и музыка, магическим образом на Антеро действовали не все, но стихи только одного поэта. Антеро допускал, что этот неведомый автор не лучше сотен других, но для Антеро он один — особенный, потому что их с волшебником взгляды перекликаются в их методе дыхания и постижения красоты. Только этот один поразительно правильно подбирает слова для описания именно тех ощущений, которые Антеро сокровенно знакомы — те самые метки на деревьях, подсказки и свидетельства неизъяснимой нежности, с которой они одинаково внимают таинственному миру.
Антеро досталось совсем немного. Всего несколько стихотворений, десяток строф, услышанных, заученных и после позабытых. Остались только обрывки слов, только чувство признательности, только память не о самих стихах, но о том, как Антеро чутко разделил с их автором и слил воедино его и свою любовь. Этот поэт с трогательной лёгкостью и вместе с тем с выплетенным, словно хитрое кружево, изяществом говорил о понятных и близких вещах. О природе, о лесе и реке, о музыке и о пронзительной печали, о расставании, о чьей-то вечерней тени и о той непостижимой любви, которую Антеро, не испытав по-настоящему, всё же вполне мог понять. О том мальчике, о тех пластинках, о самой душе родной Финляндии, запечатлённой в человеке, в образе чистом, невинном, светлом и благостном, как весна, как долгожданная весна, до встречи потерянная, обретённая и вновь потерянная, неуловимая, добрая. Поэт предчувствовал её во всём и тосковал по ней, и мечтал о ней, всерьёз не надеясь встретить, но хотя бы в стихах она приходила к нему, он открывал двери в апрель, и она стояла у крыльца, скромная и тихо уверенная в своём непогрешимом величии… Во всём этом крылось что-то верное. Не ища разгадок, Антеро чувствовал этого поэта, словно всё у них было общим, словно все они в будущем или прошлом заживут среди роз, хоть всем им предназначены и розы, и тернии.
Тернии пришли в восемнадцатом. В своей глуши и юности Антеро почти не знал о происходящих далёких мировых войнах. О чём-то писали в ненужных ему газетах, о чём-то галдели на станции, о чём-то кричали, толпясь у почтового отделения. Кто-то уходил навсегда, кого-то из знакомых призвали, но всё это долго оставалось на периферии озёрного существования. Но внезапно яростная волна обрушилась прямо на их дом. Где-то кто-то проиграл, кого-то свергли, разваливались неведомые державы, прежде едва долетавший грохот всесветных падений теперь оглушил, и старая жизнь исчезла под обломками.
Нарядные дачи опустели и быстро обветшали. Над конторскими зданиями в ближайшем посёлке поменялись флаги, на улицах перебили таблички с названиями — теперь по-фински, запретили говорить на русском языке. Это было только начало. Сначала настала неразбериха. Потом пришло время хаоса, разрухи, а потом голода и всё более разрастающегося людского зверства. Мирные изящные края затопило кровью и ужасом.
Финляндия желала независимости и с её обретением продолжала её отстаивать. Произошедшая в России революция и на Финляндию оказала влияние — часть страны стала по-советски красной, а другая часть осталась шведски белой. Один террор сменял другой, нехватка продовольствия толкала обе стороны на крайние меры, жестокость порождала ещё большую жестокость. Страдая и теряя ориентиры, теряя всё, что прежде имели, люди сходили с ума. Страшное сочетание слов «гражданская война» обрело своё лицо, вернее, свою жуткую оскаленную морду.
Большинство родственников Антеро исчезли. Все пропадали, уходили сами и были призваны, насильно уведены — к белым, к красным, ко рвам, ямам и омутам, и не осталось следа и могил. Места, в которых Антеро жил, сильно пострадали. Влияние русской культуры здесь было велико, а ко всем, к кому хоть сколько-то относилось понятие «русский», относилось и слово «красный». Да и не нужно было слов. Бесконтрольным военизированным толпам, голодным, озлобленным, обезумевшим от пьянства и вседозволенности, было всё равно, кого рвать на части, кого кромсать и кого насиловать. Когда белые победили, цель осталась одна: изгнать, выжечь калёным железом всё постороннее, не финское, русское, коммунистическое. В том числе выжигали, словно ненавистный ольшаник вырубали под корень, местных людей, всех подряд, даже не внушающих подозрений, виновных лишь в том, что родились и прожили на земле, на которой прежде имел силу изничтоженный враг.
Карельский регион, где финская культура смешивалась с русской, был априори виновен, и потому здесь не щадили никого. Все должны были признать и навек заучить, что любое касательство, хоть даже мысленное, к ужасному соседу делает предателем, преступником, заслуживающим смерти. В огне, вое и грязи, во рвах, доверху наполненных разорванными пулями телами, исчезла родина Антеро, его детство, его родные и напевные сказки. Лишь сам он, да ещё десяток детей его деревни по малолетству кое-как пережили белый, во много раз превзошедший красный, террор. Всё-таки и среди безумия находились люди, которые подбирали сирот, увозили их в города, в воспитательные дома, где из них должны были сделать настоящих финнов и возвратить новой, умытой кровью стране.
Антеро на тот момент, пусть не по возрасту, но по росту и комплекции уже мог держать в руках оружие, но ему посчастливилось — он оказался нужнее, чтобы помогать сёстрам милосердия грузить малышей и тюки на дрезину, добывать воду в дороге и по весенней студёной распутице бесконечно плестись впереди повозки. В долгом пути — том самом, до Выборга, он вдоволь насмотрелся на разорённые хозяйства и грабежи, на массовые расстрелы и валяющиеся вдоль полотна трупы. В Выборге карательные акции и казни принимали прямо-таки грандиозный масштаб. Но вся Финляндия не велика, потому и закончилась эта леденящая кровь пора относительно скоро.
В приюте на строгости и суровом воспитании из Антеро вычистили всё русское, коего было и так немного, и научили финским песням и угрюмой покорности. Пережитые горести оказали на него тяжёлое влияние и несколько драгоценных юных лет были омрачены потерей родных и дома. В беспокойном и злом большом городе он первое время чувствовал себя подавлено. Грубость, требовательность и безразличие посторонних людей, холод долгой промозглой зимы, неволя, суровые наказания и несчастный труд — он всего успел понемногу изведать.
Весь этот безумный восемнадцатый год походил на сложную, с лихорадкой и галлюцинациями простуду, но, переболев ей, уже через несколько месяцев Антеро вырвался из удушающих пут. Красота, которую он любил, сохранилась в тайнике сердца. И в сломанных бурей берёзках есть печальное волшебство. Постепенно организм и психика восстановились. Молодость взяла своё, чистое сердце не озлобилось, не поддалось страху и унынию. Расцветающим силам нипочём оказались тяготы, запаса здоровья и жизненных сил хватило, чтобы выправиться и подняться с примятой травы, излом зарос новой корой. В последующей жизни пара грустных выборгских лет казалась уже не каторгой, а приключением мятежной городской поры. В этих днях случалось и хорошее: особые вечера, когда древние улочки заливало золотом, и лунные ночи с силуэтом часовой башни, с замком в тумане, с ветреной портовой далью засыпанного островами залива. Так другим вспоминаются годы учения в чужих краях, на своём протяжении трудные и одинокие, но после — трогательные и милые, как и всё, что происходит в молодости.
Выпавшие испытания наложили на сердце тяжёлый след, но и этот след был верен, без него картина не была бы полной. Словно необходимый штрих на рисунке — горечь сожалений. Антеро снова стал жизнерадостен, но в его неунывающей приветливости, с которой он встречал новый день, поселилась особая умудрённая грусть, присущая взрослым. Но природа была всё так же прекрасна, весна дарила улыбками, а лето теплом, а город принёс много новых знаний и знакомств.
Даже по-прежнему находясь в тенётах неволи, Антеро душой вернулся к своей детской гармонии, к ласковому созерцанию мира, к природе и любви, к тихому покою и умиротворению, к согласию с самим собой. Этому способствовали многие целительные факторы. Жизнь снова оказалась добра и щедра к нему. Во-первых, Люти — девушка, прошедшая такой же, как и Антеро, путь. Тоже с Карьяланканнаса, тоже потерявшая родных, схожая с ним и внешне: те же светлые волосы, белая кожа и васильковые холодные глаза, каким и должно множиться по родной земле. Их существования были столь соразмерны, что, раз столкнувшись на площади у старой ратуши, у них не получилось не слиться, естественно, верно и утешительно, как завещано предками. Дальше пошли вместе, во всём друг друга понимая и поддерживая, словно единые части организма. Она была Антеро необходима, чтобы заменить и возвратить ему его самого, то, чем он был: потерянных родных и милое прошлое, дорогую во всех смыслах и обременительную семью, житейскую упряжь и замкнутый круг, без которого Антеро не смог бы прожить, вернее, состояться, как не состоялся бы лесным царём волк без охоты: свой дом и двор и крепкое хозяйство, хлеб и яблони, корова и лошадь, дети и сенокос. Антеро чувствовал, что не найдёт себе места в городе и бродягой не станет, он должен жить, трудиться, растить детей и твёрдо стоять на своей земле, а всё это возможно только в надёжном содружестве с женщиной.
Только одного Люти не разделяла — поэзии. Поэзия была вторым возвращённым подарком судьбы. Но, как и прежде, не вся, а лишь в одном избранном воплощении. К семнадцати годам Антеро научился как следует читать. Он был далёк от мысли, чтобы искать целенаправленно, и всё же вечера нередко заводили его в городскую библиотеку, где он с опаской, почтением и скромностью подбирался к поэтическим полкам. Проза его не интересовала — не хватало терпения, чтобы вникнуть в сюжет. Ему требовалась лишь легкодоступная минутная красота, восторг нескольких нежнейших и простых строк, мгновение нежности, о котором и в сто страниц не расскажет обыкновенная книга. Порой чужие стихотворения тоже бросали на душу зыбкий отсвет, но Антеро не обманывался. Он уже не помнил ни одного слова, но уверен был, что сразу узнает манеру и слог. И узнал. И эта встреча была по-настоящему радостной и столь долгожданной, что Антеро даже не смог оторваться от наполовину прочтённого стиха, чтобы поскорее взглянуть на обложку наугад снятой с полки книги.
Имя автора на помятой обложке — Эмиль Халленберг. Так вот, как звали таинственного хителя сердца, который солнечным зайчиком пробежал по рукам когда-то в марте, хрустальным уломком заскочил в глаз, ослепил и остался золотым пятнышком на кольце радужки навсегда. Это его поэзию читал вслух в сельской школе забытый учитель и это он был неразрывно связан со всеми чудесными впечатлениями детства, что пришли задолго до него, прокладывая для него дорогу, кладя лёгкими зарубками на деревьях его приметы и предсказывая, каким будет его шаг, предрекая: пением птиц и рек, переливами музыки, скромной и печальной улыбкой того мальчика… Тот мальчик, те дачи — это было вредоносное чужое влияние, и всё же Антеро по-прежнему питал слабость к своим милым образам. Теперь они были начисто лишены национальной окраски. Лишь застывшее в капле янтаря воспоминание: отсверк воды на хрупком лице, тонкие фарфоровые пальцы в рукаве, непослушная красота, выбирающаяся из-под клавиш и летящая по ветру, предчувствие любви — сильнее, чем любовь.
В городе Антеро казалось, что он вырос на десятки и сотни лет, но в тот момент, когда он на помятой странице нашёл смутно знакомое сочетание слов, стало ясно, что прошло лишь несколько солнечных дней с их прошлой встречи. Полученная, потерянная и вновь отысканная благость, изумрудная вязь шёлковых лесов, распахнутого дачного окна, вечернего ветра и милой тени, с которой поэт заперт в раю, — всё понятно и просто, как первозданная истина, но притом так изящно и ловко, что хотелось прижать книжку к груди и блаженно закрыть глаза, соглашаясь и клянясь в верности. Всё было трогательно и близко, целая жизнь, промелькнувшая где-то когда-то между двумя объятьями — только протяни руку и коснись потрёпанного переплёта дешёвого карманного издания.
Особое сочетание звуков, последовательность образов, лукавое и грустное обращение к читателю — и пронзительно сжималось сердце. В мягкий мох нежных просьб в точно отмеренный момент падал брусничным бисером родной язык, издревле знакомые слова — и вот, возвращались сказки. Снежная пыль под ресницами и тёплый дождь лета, двуликий ноябрь и горячий посвист весны — Антеро лишь начал любить это прежде и теперь полюбил всерьёз. Всему этому он верил, всем обладал и был бесконечно благодарен. Перечитал всё, что нашлось в разорённой военным пожаром библиотеке, и, хоть не всё понял, но обрёл для себя — не слишком умного, потому как не слишком учёного — неиссякаемый источник красоты и мудрости.
Фамилия автора была скорее немецкой или шведской, но шведы — тоже часть Финляндии, а Халленберг, даже будучи шведом, писал на настоящем финском, по крайней мере, к этому языку принадлежали те несколько книг, что сохранились в послевоенном Виипури. Облачённый во фрак и глубочайшее смирение, поэт уже сошёл с земной сцены. У библиотекаря Антеро выяснил, что Халленберг, при жизни признанный гений, краса и гордость, нации погиб совсем недавно, здесь же, на этой же войне — вскоре после неё. Ему не было ещё и сорока, он служил, но покончил с собой. Большая потеря для Финляндии.
Все стихи поэт написал до войны и уже давно замолчал. Его нежные, простые и ажурные, словно иней, произведения были вовсе не о тяжёлых временах, а о жизни тихой, созидающей и наблюдающей. Каково же ему пришлось на войне, среди разрухи и жестокости, губительных для его таланта? Должно быть, также, каково пришлось и Антеро. Он не был слаб. Несмотря на чуткость души, он многое бы перенёс, страдая и ужасаясь, спускаясь всё глубже в темноту, непоправимо грубея, постепенно черствея сердцем, он всё же выстоял бы. Если бы не случилось под конец чего-то невыносимого.
Халленберг не был простым солдатом. Согласно своему аристократическому происхождению, общественному статусу и известным литературным заслугам, он занимал довольно высокую административную должность. Вскоре после конца войны на него были возложены обязанности судьи. Бесчисленные толпы пленных — красных и всех подряд, расстреливали без всякого разбора. Но кое-где, где сохранялась иллюзия армейского порядка, их всё-таки судили, допрашивали, доискивались до истины, и кого-то даже оправдывали.
Думая о нём, Антеро придавал ему свои черты. Казалось, если этот человек так хорошо знал, что у Антеро на душе, то у него должны быть такие же глаза и такое же сердце, такие же волосы, лицо и повадки, такое же точно умение чувствовать особенную, их общую музыку. Антеро постарался вызнать подробности его жизни, но узнал немного — от того же библиотекаря, да ещё от воспитательницы приюта, что высоко ценила поэзию и тоже его любила. Халленберг родился здесь, в Выборге, в богатой и знатной семье промышленников, на одной из уютных улиц старого города — северный модерн у него в крови. В юности он перебрался в Хельсинки, окунулся в гущу культурной жизни. Учение за границей, путешествия по миру, затем богемная жизнь в столице, литературный успех среди ценителей, а потом и среди широкой публики, и сразу после — неизменное раннее угасание, падение ещё задолго до войны: пьянство, эпатажные выходки, женитьба на светской львице и беспорядочные половые связи, всё как полагается у поэтов серебряного века. Чем более испорченными, грязными и порочными кажутся они сами, тем сиятельнее и выше подвластная им чистота ангельского слога.
Антеро с трудом мог представить себе роскошную жизнь в Хельсинки, но зато, перечитывая любимые стихи, он слагал собственную версию Эмиля Халленберга. Богемная жизнь и выходки, какими бы они ни были, не были Антеро знакомы. Пускай себе волшебник жил в столице и путешествовал по Европе — в этой своей ипостаси он был лишь заложником среды и окружения, так же как Антеро — счастливый заложник среды своей. Но высокая истина, которую они оба чувствуют, у них одна, и это главное. Для Антеро поэт был таким же, как его стихи, таким же, как сам Антеро — чутким и зорким, полным любви, благодарности и ожидания, самой душой родной Финляндии. Вернее, он был зрителем, который эту душу ждал, встречал и терял вновь внизу каждой страницы.
Антеро почти привязался к Выборгу, но не жалел, когда смог его оставить. Государство поощряло подобные инициативы, и они вместе с Люти решили вернуться в места, откуда были родом, заняться восстановлением хозяйства и честным крестьянским трудом. Собственно, больше деваться было и некуда — в городе могла найтись только низкооплачиваемая работа, жизнь оставалась стеснённой и трудной, по чужим неприютным углам. В деревне же им выделили участок с домом, потерявшим хозяев, нужно было только привести всё в порядок, обжить и улучшить — это тоже непросто, но на это у них была целая жизнь впереди.
На такую жизнь Антеро был согласен — в глуши, среди лесов и озёр, в спокойствии и не отпускающей ни на час мирной круговерти. Тихие летние вечера и холодные зимние звёзды — более чем. Из Виипури Антеро увёз всего пару тонких книжек — всё, что сумел достать, лишь малую долю того, что написал Халленберг, в свои несколько лучших лет столь плодовитый и усердный, что позавидовали бы иные признанные писатели. Но и этого было достаточно. Антеро хватило бы и нескольких избранных стихотворений, заученных наизусть, если бы не печальное осознание, что за десяток лет они сотрутся из памяти.
Но они не уйдут, будучи запечатлёнными на сухой и ломкой странице: о грустной красоте родной природы, об одиночестве и о страстной любви к кому-то столь хорошему, милому и чистому, что его невозможно коснуться, его можно только ждать, открывая застеклённые двери веранды в весну… Прислушиваясь к пению дерева под металлом, Антеро повторял про себя, как молитву, любимый рассказ о дорогой встрече. Сидя на брёвнышке в золоте мартовского солнца, опускал книгу меж коленей и вновь переживал конец долгой минуты откровения и любви.