ID работы: 13207689

Шрамы

Слэш
NC-17
Завершён
213
автор
Размер:
32 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
213 Нравится 8 Отзывы 38 В сборник Скачать

***

Настройки текста
— Люк, стой, стой, подожди немного, сейчас... я...  Он так и не смог привыкнуть. Наверное, никогда и не сможет. Потолок размывается в каплях чего-то влажного, стекающего вниз и размазывающегося по ресницам. Это их пот? Он снова плачет? Наверное, Кэйа никогда не сможет поверить уже наконец, что они теперь... вместе? Это странное слово, оно отдает каким-то почти болезненным счастьем, интенсивностью, выкрученной так, что все краски и звуки сливаются во что-то одно и все это становится едва выносимым. Красные волосы падают сверху пылающим водопадом, царапают лицо, мешаются с его собственными. Пряди жесткие и колючие, а в детстве были мягкими и пушистыми — волосы не могут закалиться огнем, это абсурд, волосы просто сгорают в огне, но на уровне каких-то бессмысленных ассоциаций кажется так. Ты прошел через пламя, закалился в нем и стал пламенем сам. Оставил сомнения, слабости и бессмысленную рефлексию. Далеко позади оставил улыбку от уха до уха и пушистые пряди. Это того стоило, Люк? Скажи, тебе ведь было жаль, когда это сгорало? Сейчас — сжатые в кулак ладони в черных перчатках и покрытая рваными рубцами спина. Напряженные морщины между бровями. Напряженный, внимательный взгляд. Кожа, стертая рукояткой клеймора до твердых мозолей. Ожидание, что опасность может быть где-то рядом, давно ставшее нормой вещей. Каждую секунду — готовность действовать и идти до конца, когда бы и где бы он ни был. Жесткие алые пряди. На одной из вылазок, когда я уже наблюдал за твоим ночным амплуа, и тебе стрелой навылет пробили плечо, ты едва изменился в лице, лишь морщины между бровями стали еще глубже. Ты тяжело сплюнул на брусчатку Мондштадта. «Бывало и хуже», — сказал ты потом. Я не знаю, что было раньше. Не знаю, где конкретно ты был эти годы и что с тобой было. Не уверен, хочу ли я знать. Через что ты успел пройти? Зачем? Для чего? Стоило ли? Какая справедливость, какое возмездие этого стоят? Ты опять лучше всех знал, стоило ли. Ты опять решил за всех сразу и, конечно, за нас обоих. Я лежал, сжимая в руках мигающий алый глаз Бога и пытаясь дышать. Кто из нас больший эгоист, Люк? Ты всегда решаешь все сам и уверен, что остальным так будет лучше. Я хочу, чтобы ты был со мной рядом. В Бездну возмездие и справедливость, пусть пока там как-нибудь сами. Кто ты против несправедливости целого мира? Есть ли она вообще, справедливость в том предельном рафинированном виде, в каком ты бы хотел ее видеть? Нужна ли она? Мы — точно есть. Ты — точно мне нужен. Мир подождет. Не оставляй меня одного больше. Разве это так много? «Я не знаю, кто мы» — сказал ты потом. — «Не мне решать за тебя и за нас обоих. Но кто я — за это отвечать только мне». Лишь цвет твоих глаз и волос остался все тем же самым. Тем самым, что я однажды  запер в сейфе на дне глубокого моря среди ракушек в преломленных прохладной водной поверхностью лучах жаркого летнего солнца и поклялся себе сохранить навсегда. Пока я сам есть. Что бы ни случилось. Мои глупые детские мечты. Все самое важное, что у нас есть. — Люк, я... Кэйа лихорадочно водит пальцами по покрытой шершавыми шрамами спине, словно пытаясь зацепиться за что-то, снова почему-то просит подождать и одновременно притягивает Дилюка к себе ноющими ногами, чувствуя расходящуюся по ним дрожь, нарастающую пульсацию, давление, снова собирающееся внизу живота, уже перепачканного потом и спермой, накатывающие волны где-то внутри, в такт толчкам в его теле, задевающих ту самую точку, от которой позвоночник прошивает на каждом движении резкой сладкой судорогой. Дилюк замирает на секунду, откидывает со смуглого лица липнущие к коже синие пряди, царапая кожу жесткими подушечками пальцев и все равно пытаясь прикасаться к нему так нежно, как только может, ловит взгляд, или пытается его поймать, пока Кэйа сам не понимает уже, куда именно смотрит, повторяет его имя куда-то во влажную кожу, щекоча шею горячим дыханием, и Кэйа сжимается на члене от этих слов, движений, ощущений, запаха, голоса, веса Дилюка на своем теле, его жара внутри, от одного осознания, что он рядом и он повторяет сейчас его имя. Кэйе кажется, что он снова кончил, как-то быстро и судорожно, едва успев сам понять, и он снова притягивает Дилюка к себе ногами, стискивая в неловкий замок, не давая ему отстраниться, чтобы тот не двигался назад, потому что будет слишком, слишком много ощущений в этот момент, но Дилюк скользит губами по шее, шепчет «не сжимайся, Кэйа», выходит до половины, а потом резко толкается вперед снова в то же самое место с громким влажным звуком, и Кэйю так же резко и почти болезненно выламывает на мятых простынях, бросает куда-то на новый виток, новый уровень ощущений, его член дергается в воздухе, между мокрой от пота смуглой кожей живота и красной опухшей головкой тянется липкая толстая нить предэякулята, а Дилюк выходит и толкается снова, и снова, и снова, и опять и опять в то же самое место, продолжая шептать что-то в кожу, и водит по телу пылающими ладонями, и водит губами по выгнутой шее, и Кэйа кричит на одной ноте, уже не обхватывая Дилюка все равно не слушающимися ногами, просто раскидывая бедра в стороны насколько может, мотая головой, путаясь в собственных волосах, растрепанных по подушке, и это так хорошо, так ошеломительно хорошо, там много, это чистое удовольствие без капли боли, немного больно было лишь в самом начале, еще до того, как он кончил первый раз, они уже какой раз занимаются этим, но Кэйе все еще бывает сначала немного больно, — сейчас боли нет, лишь долгие пульсирующие волны удовольствия, но его так много, оно такое острое, что сама его интенсивность становится болезненной. Член капает и течет, зажатый между их животами, по телу бьется судорожная волна между теми точками, в которых Дилюк сейчас ближе всего: горячими губами у шеи и горячей плотью внутри, и Кэйе кажется, мир сейчас просто взорвется, перестанет существовать, или перестанет существовать он сам, если  это давление наконец получит разрядку, и он пытается подаваться бедрами навстречу, уже не попадая в ритм, а потом Дилюк снова толкается вперед и на пике движения прикусывает кожу у бьющейся яремной  вены, втягивая в рот кожу, и Кэйю выгибает на кровати с такой силой, что он едва не сбрасывает Дилюка, он трясется всем телом, откидывая голову назад и хрипло крича, глаза закатываются, член выплескивает сперму на уже испачканный живот длинными толстыми нитями, и снова, когда Дилюк опять толкается, чуть подавшись назад и проводя губами по всей поверхности выгнутой шеи, и снова, и Кэйа задыхается, теряется в стонах и каких-то бессмысленных просьбах, зарывается дрожащими пальцами в красные волосы, прижимая его ближе к покрытой метками коже, опять распахивая рот в беззвучном крике, когда всего становится больше, чем он может выдержать. Кажется, ему снится какой-то бессмысленный сон, где Дилюк целует его покрытое слезами лицо и называет своим сокровищем. Самым дорогим, что у него есть. Приходит в себя он от скрипа кровати и холодного воздуха на влажной коже. Дилюк сидит у самого края, натягивая через голову темную рубашку. — Куда ты опять... — шепчет Кэйа, не способный говорить громче, пока горло все еще сводит от собственных криков. — В кабинет. Спокойной ночи, Кэйа. Я пойду. Хорошо? Последнее слово должно звучать с вопросительной интонаций, но выходит как утверждение. Я пойду. Хорошо. Всегда ты лучше всех знаешь, как хорошо и как плохо, да, Люк? — Постой, — в горле снова хрипит, Кэйа морщится, сглатывая и чувствуя себя так, будто все еще находится где-то между сном и реальностью. Дилюк смотрит на него с не различимым в темноте выражением, едва качает головой. — Спи, Кэйа. — Почему ты не можешь остаться со мной? — Я еще не закончил работу. — Ты врешь, — выходит гораздо резче, чем Кэйа хотел, в этом состоянии уязвимости после секса он хуже контролирует свой голос и его интонации. Он растерянно замолкает, слушая тяжелое дыхание рядом с собой. — Зачем мне врать? — наконец мягко спрашивает Дилюк. — Понятия не имею. Но ты ведь мне врешь, — он вдруг ловит себя на том, что действительно злится, пусть и пытался даже себе говорить, что, ну, все в целом в порядке и уж точно гораздо лучше, чем раньше, нет, лучше или хуже, так или иначе, но он злится, злится и на Дилюка, снова отстраненного и абсолютно закрытого, и на себя самого, такого уязвимого и открытого сейчас, и непонятно ради чего. — Думаешь, я не вижу? Ты никогда не умел врать, тем более мне, лучше даже и не пытайся. — Ладно... — Дилюк устало выдыхает, не пытаясь придумать что-то еще, говорит чуть теплее, — я просто пойду в кабинет. Поспи. Хочешь, я сам приготовлю что-нибудь с утра нам на завтрак? Твои любимые блинчики? Могу принести прямо в постель. Блины и кленовый сироп... Ну что, сделаем так? — Почему ты каждый раз просто уходишь? — спрашивает Кэйа, обхватывая рефлекторно дрожащие плечи руками. Дилюк снова молчит. Трет глаза перерезанной бледными линиями ладонью. — Мне... нужно время привыкнуть. — Привыкнуть? Тебе не нужно было время привыкнуть, чтобы запихать член мне в задницу, но нужно для того, чтобы просто остаться потом со мной рядом? Не нужно было время привыкнуть, чтобы... — кажется, его снова несет, и чем они с Дилюком ближе, тем чаще это случается и тем сильнее та амплитуда, по которой его мотает; наверное, когда-нибудь это сведет с ума их обоих, — я до сих пор не понимаю, может, мне уже стоит начинать ревновать? Где и с кем ты вообще научился так... — Трахаться? — коротко заканчивают за него. Люк в детстве поднял бы страшный ор, что не пристало аристократу и порядочному человеку произносить такие слова. Ты должен быть образцовым джентльменом и гордостью своего рода. Что сказал бы отец? Дилюк перед ним произносит это как факт, без эмоций. Как ни назови, суть одна. Кэйа ужасно хочет съязвить, напомнить, с какой острой неприязнью Люк в детстве реагировал на любую пошлость, а потом думает, сколько Дилюк успел сделать за эти годы всего, что не пристало ни аристократам, ни порядочным людям. И про то, что отец ничего ему уже больше не скажет. Кэйа тоже не говорит ничего. — Честно, практики было мало, — произносит Дилюк после долгого молчания, кажется, внутренне обрадованный внезапно открывшейся возможностью перевести тему, снова сбегая из эфемерного мира чувств и эмоций в мир материальный, с самого детства такой простой для него и понятный. — Тебе нечего и не к кому меня ревновать. Наверное, я просто быстро учусь. Или у меня сильная мотивация. Или... — Я люблю тебя. — Что? — рука замирает в воздухе возле лица. Дилюк впервые за весь день, наверное, выглядит совершенно растерянным. Его давно не смущают ни грязные игры Кэйи, ни все эти пошлости. А вот такие совершенно неожиданные, нелогичные,  выбивающиеся из контекста слова, действия, фразы — до сих пор абсолютно сбивают. Ты многому научился, Люк, но не тому, насколько мир бывает непредсказуем, да? Или даже не мир, просто люди. Кэйа и сам растерян не меньше, если честно, почему вообще именно это сказал. Он просто лучше это скрывает. — Ну же, не уходи, — он вытягивает ногу из-под одеяла, тоже чувствуя резкое желание сменить тему, ощущая, как спазматично ноют мышцы, как все еще дрожат пальцы, как от этого движения стекает между ягодиц теплая струйка смешанной с маслом спермы, как снова нагреваются щеки, хорошо, в темноте и на его коже это почти не видно, а голос Кэйа за исключением тех самых болезненно-ярких моментов за все эти годы научился контролировать почти в совершенстве. — Оставишь, значит, меня тут, вытраханного и обессиленного, совсем одного в холодной постели после всего, что со мной сделал? И не стыдно тебе, Рагнвиндр? — Тьфу, опять за свое. Ну сколько можно, Кэйа? — Дилюк хмурится, сталкивая его ногу с плеча, но Кэйа не сдается, ведя ей по телу снова. — Ты можешь быть хоть немного серьезней? — А то что? Трахнешь еще раз, большой Ди?  Мог бы сказать, что страшно напуган, но... Он прерывается на середине фразы, потому что Дилюк обхватывает его ногу рукой, но на этот раз не сбрасывает, а наоборот тянет к себе. Движение кажется совсем легким, но Кэйю от него практически протаскивает по кровати всем телом, и внутри все вновь сводит в тревожно-сладкой дрожи от осознания того, какой же Дилюк сильный, он словно сам едва отдает себе отчет, что это не нормальная для человека сила, считая чем-то обыденным, естественным и привычным. А потом он проводит горячими пальцами от самой ступни и выше, смазывая оставшиеся в углублении рядом с косточкой на лодыжке капли пота, в контрасте шершавой и жесткой кожи ладоней и нежной кожи Кэйи, и следом еще одним контрастом — прикасается в том же месте губами, ведет ими вверх к колену, целует его, а потом снова вниз почти до ступни горячей влажной дорожкой, продолжая аккуратно придерживать ногу. — Неужели это и правда единственный способ, которым тебя еще можно заткнуть? — он поднимает голову от смуглой тонкой лодыжки к лицу Кэйи, горящему теперь ярким пятном, различимым даже в темноте. А потом, словно и этого мало, ведет губами обратно до коленки, проводит по ней, мажет по верхней части бедра, подаваясь вперед, снова заполняя все вокруг своим жаром и запахом, отводит бедро в сторону, почти обжигая пальцами, и растянутое от всех их предыдущих действий колечко мышц раскрывается сильнее, и по коже стекает теплая струйка, щекоча и вызывая колючие мурашки, и... Архонты, да что же ты творишь, Люк. Кэйа отдирает Дилюка практически за волосы от своего тела. Дилюк поднимает на него взгляд, волосы растрепаны, крылья носа коротко раздуваются, глаза кажутся в темноте практически черными. — Люк! Ты животное! Ты меня убить хочешь? Я уже... — Я просто хочу, чтобы ты помолчал. Кэйа, пожалуйста. Я не знаю, что тебе ответить сейчас, и не хочу снова сказать что-то не то. А еще, — он вдруг ухмыляется уголком рта, с тем самым выражением лица, которое появлялось в последнее время там до несправедливого редко, и у Кэйи вновь все мучительно-сладко сводит внутри, а лицо, наверное, сейчас может сравниться уже своим цветом с волосами напротив, — ты весь грязный. А потом он проводит шершавым языком от самого начала щели между ягодицами до вновь сжавшегося колечка, собирая собственную сперму. И толкается этим самым языком внутрь почти не сопротивляющихся, податливо раскрывающихся мышц, коротко надавливая на влажные стенки. Кэйа не знает, кого хочет убить больше, Дилюка или себя самого, потому что выгибается на кровати с неожиданным неловким стоном, подаваясь вперед, на шершавый горячий язык, рефлекторно раскрывая бедра сильнее. Знакомое пульсирующее тепло вновь собирается внизу живота, волна мурашек скачет по позвоночнику. — Где все твои слова, Кэйа? — Дилюк сказал ему это не сейчас, сейчас его язык занят в другом месте, он сказал это гораздо раньше, когда Кэйа, совсем юный, покрасневший, растрепанный, с опухшими губами и незнакомо трясущимися ногами ошалело пялился на Дилюка, открывая рот и пытаясь что-то ответить, но лишь молча хватая воздух. На его собственных губах все еще был вкус Дилюка, на шее — фантомное ощущение пальцев. На лице Дилюка на мгновение промелькнуло что-то темное, незнакомое и тяжелое, а потом почти сразу же сменилось на привычное, осторожное и заботливое. — Все ведь в порядке? Кэйа? Я не слишком... — Я еще никогда... — Я знаю, — просто ответил Дилюк. — Я тоже. Для второго поцелуя (с Дилюком, с его первой, единственной, обреченной любовью) Кэйа притянул его уже сам. Неужели тебя действительно только так можно заткнуть? Сейчас рот Кэйи ничем не занят, потому что рот Дилюка находится ниже, но он все равно ничего не может сказать. Он вновь растерянно стонет (будь его природный тембр голоса грубее, успел бы, наверное, охрипнуть и сорвать его подчистую гораздо раньше, а так лишь смазаны низкие ноты), когда Дилюк толкается языком глубже, одновременно обхватывая в тесное кольцо пальцев его вновь постыдно стоящий колом член, повторяет его имя вперемешку с какой-то бессмыслицей, когда все меняется местами, и пальцы теперь внутри, вообще не двигаются, просто давят на бугорок простаты под каким-то слишком чувствительным углом, а язык проходит по нижней части члена от поджимающихся яичек до влажно блестящей головки, чуть надавливая, собирая мутные капли, всхлипывает на грани с коротким криком, когда язык прижимается к дырочке уретры, обходя ее по кругу и чуть скользя внутрь, а пальцы все еще не двигаются ни вперед, ни назад, но давят сильнее, словно специально выжимая из опухшей, воспаленной от прямых стимуляций простаты все соки. — Люк, Люк, Люк, что же ты... двигайся, двигайся, почему ты не двигаешься сейчас, почему же ты не... там, вот там, прошу, сильнее... Он не понимает, как это сформулировать и что именно сильнее, если пальцы Дилюка сейчас не толкаются вообще, лишь давят под все тем же невыносимо-правильным, невыносимо недостаточным сейчас углом, не понимает, в какую конкретную доступную вербальную форму  облечь это пожалуйста пожалуйста пожалуйста я не могу я не могу я с ума сойду если ты не сделаешь что-нибудь я просто не могу я не могу я... Он снова так быстро теряет лицо перед Дилюком и какой-то своей частью хочет этого. Всегда хотел, боялся и стыдился своих желаний. Теперь это уже не желание, это необходимость, и, наверное, только потому это проще. Кэйа всегда стремится исчезнуть, улизнуть незаметно, когда все становится слишком серьезно, но порой наконец отпускает себя, когда его припирают к стене. Иногда так действительно легче, когда Дилюк словно не оставляет ему выбора, решает и делает все за него, потому что он не будет потом ненавидеть себя самого за этот выбор. Не будет ассоциировать его с собой. Не будет накручивать себя, правильным ли он был, и можно ли было все сделать иначе. Не будет искать подводные камни реальности и сожалеть о неслучившимся — хотя бы на время. Он извивается в бесполезных попытках почувствовать глубже пальцы и влажный язык, выгибает спину, раскрываясь и сползая ниже по простыням, а потом мучительное давление вдруг прекращается вообще, и Кэйа практически хнычет. Горячий язык широко мажет по сжимающемуся отверстию, пальцы собирают остатки слюны и водят по кругу, так и не проникая внутрь. Лица Дилюка не видно, но Кэйе почему-то кажется, он сейчас улыбается. Кэйа разводит ноги сильнее, измученный собственными противоречиями, раскрывается еще шире, как только может, выставляя себя напоказ, предлагая себя Дилюку, прогибается в спине, рвано всхлипывая, пытаясь прижаться к языку сильнее. — Пожалуйста... Чувствительность становится слишком острой, желание невыносимым, слишком, слишком, слишком, и, когда пальцы вновь толкаются внутрь, проводя по верхней стенке, Кэйю подкидывает на кровати, и он распахивает глаза, открывает рот, пытаясь что-то сказать, но даже вдохнуть уже не может. Пальцы Дилюка внутри его тела, раскрывающие его, толкающиеся, снова нажимающие в том самом месте,  двигающиеся внутри, его горячий язык, проходящий между ними, кружащий вокруг судорожно пульсирующего колечка мышц, его запах, его взгляд, его шепот, его руки, его... Все внутри снова взрывается, и Кэйа мечется по кровати, срываясь на отчаянный сорванный стон, почти сразу переходящий в крик. На пике оргазма Дилюк продолжает толкаться пальцами внутри, другой рукой придерживая его разъезжающиеся ноги, а Кэйа, охрипнув от криков, просто распахивает рот, захлебываясь ощущениями, ничего не видя за пульсирующей пеленой перед глазами, ошеломленный собственным удовольствием. Дилюк продолжает массировать пальцами набухший бугорок, словно доит его, выдавливая все до последней капли, покрывая поцелуями трясущиеся бедра, выступы тазовых костей, сокращающийся в спазмах и перепачканный влажным и липким низ живота с новыми горячими каплями, падающими с опухшей головки, и Кэйа снова уплывает куда-то, ничего уже не понимая, и тихо, измученно скулит, когда Дилюк вытаскивает пальцы наружу. Он не теряет сознание, но, кажется, просто без сил засыпает, пока Дилюк прижимает его все еще дрожащее тело к себе, шепчет ему что-то, чего он уже не запоминает. Когда Кэйа снова приходит в себя, Дилюка, конечно, нет рядом. Он, вытраханный и обессиленный, совсем один в холодной постели. Внизу все еще сводит тянущими длинными спазмами, чем-то между устало-болезненным напряжением и не до конца реализованным желанием, и он, морщась, проводит рукой между бедер по краю колечка мышц, ощущая, что там теперь нет спермы, а потом проталкивает  почти без сопротивления внутрь палец до средних костяшек, там тоже чисто, лишь влажно хлюпают остатки слюны и масла с тонким ароматом винограда, а потом в резонанс входят сразу три вещи: очередной сладко тянущий спазм, скользящее движение пальца по опухшим стенкам и волна какого-то абсолютно инфернального одиночества, ненависти и жалости к себе, и Кэйа хмурится, собираясь прекратить уже это и постараться просто заснуть, а потом подается назад снова, и трахает себя в мокрой постели, с всхлипами толкая внутрь три пальца до последних костяшек, кусая губу и сводя бедра,  зажав между коленями подушку и уткнувшись горящим лицом в другую, вдыхая запах Дилюка, которым она пропахла насквозь, чувствуя, что сходит с ума. И кончает в четвертый раз, снова долгими спазмами (оргазмы от стимуляции внутри всегда такие, длинные, пульсирующие и тягучие, захватывающие будто не несколько дюймов между ног, а практически все тело горячей волной от позвоночника и выше, и он, первый раз испытав настоящий анальный оргазм почти случайно, во время ни к чему не обязывающих, но все равно смущающих изучений собственного тела и его странных реакций и новых желаний еще подростком, теперь с трудом может полностью отдаться ощущениям без этого, когда все так, Архонты, пожалуйста, именно так, и, возможно, дело не столько даже в физическом, сколько в психическом компоненте, но, Архонты или кто там угодно еще, дайте сил уже не думать об этом), теперь уже практически насухую, без спермы, и так одновременно хуже и лучше, словно он дольше не срывается вниз, и поэтому успевает подняться на волнах странного уязвимого удовольствия гораздо выше, лишь перемазав наволочку липким предэякулятом, наконец без сил засыпая почти до утра. Он никогда не сможет... *** ...привыкнуть. Дилюк спит с ним — в том смысле, какой вкладывают в это слово смущенно хихикающие девушки в постпубертате. Они спят вместе, трахаются, занимаются сексом, любовью, половым актом, как это ни назови. В прямом смысле этого слова — нет, они вместе не спят. Иногда Дилюк уходит в другую комнату до того, как Кэйа заснет. Обычно старается уйти позже. Кэйа засыпает в кольце горячих рук, а просыпается один в холодной кровати, как и всегда. Иногда Дилюк старается вымотать Кэйю так, чтобы тот не задавал больше вообще никаких вопросов. Иногда сам вымотан после всех сверхурочных работ даже со своей ненормальной для обычного человека выносливостью. В такие дни он обычно сразу уходит к себе молча, ничего не говоря. Бывшая комната Дилюка на винокурне с огромной кроватью и красно-коричневым, в тон стен балдахином становится их общей комнатой до наступления ночи, а ночью условно новой спальней Кэйи, потому что в ней Дилюк больше не спит.  Бывший кабинет Крепуса становится новой спальней Дилюка. С тем узким диваном у стенки, на котором отдыхал еще когда-то отец. Дилюка, видимо, все в целом устраивает. — То есть, ты теперь живешь на винокурне, — Розария водит острым ногтем по краю бокала, смотря на искры в красной жидкости, а не на Кэйю, словно он, Кэйа, интересует ее в самую последнюю очередь. Вопрос звучит как утверждение, к этому Кэйа тоже привык, у нее с Дилюком это общее. У них вообще много общего, может, потому-то Розария, холодная, самодостаточная, прямая и абсолютно закрытая большую часть времени, и смогла как-то стать для него кем-то ближе практически всех остальных. Иногда он задается вопросом, а какой она была раньше, еще совсем юной, не могла же она такой и родиться, усталыми не рождаются, усталыми обычно становятся. Был ли у нее такой же переломный момент, или не момент, может, долгие годы, очень много всех этих моментов, которые не ломают даже, стирают, полируют, затачивают лезвие и внутренний стержень, убирая и убивая все остальное, отрезая куски наживую, перекручивают в своей мясорубке и заставляют стать какой-то новой версией себя, Архонты рассудят, лучше или хуже, чем было раньше, но, должно быть, сильнее. Все эти моменты, которые постепенно оставляют вместо улыбки плотно сжатые губы, а вместо радостно протянутых навстречу миру ладоней крепко сжатый кулак. Однажды ты просто понимаешь, мир опасен, безразличен и глух к твоей боли, потому что сам тоже болен. Дальше каждый сам выбирает, что с этим делать. Впрочем, Кэйа редко признает окончательный выбор. — Живу. Скоро будет уже второй месяц. Хах, признаться, я удивлен, что ты настолько нелюбопытна. — Мое любопытство избирательно. Да и твоя память, видимо, тоже. Ты мне про все рассказал, наверное, еще в тот самый день, когда вы вновь съехались, если не до этого, когда это было-то все какими-то туманными воздушными замками. Раньше просто ты и сам не слишком стремился поднимать эту тему. А если ты не хочешь это обсуждать, мне-то оно зачем? Кэйа хмыкает, пожимая плечами и пододвигая к себе бутылку. Совсем на донышке осталось, сходить бы за новой, но слишком лениво. — Оу. Сколько же я тогда выпил? — Оу? — Розария постукивает ногтем по краю бокала, на секунду бросает взгляд на Кэйю, внимательный, резкий и острый, и, все еще не найдя, видимо, так в нем ничего интересного, возвращает обратно к бокалу. — До безобразия много... — она повторяет это слово, с удовольствием перекатывая его между белых зубов, — до безобразия. — Вот как. Знаешь тогда, в чем заключается мой план на этот замечательный вечер? — Откуда ж мне это знать? — В чем бы ни заключалось это безобразие, — он сам пробует слово на вкус, поднимая бокал и символично чокаясь им о стоящий на  столе бокал Розарии, — в чем бы оно, в общем, ни заключалось, бесконечность, говорят, не предел. Безобразие предел, как думаешь? И как далеко безобразие находится от бесконечности? — Глупости говорят, — пожимает плечами Розария. — Да и ты какие-то глупости сейчас говоришь. — Наверное. Люди вообще говорят много всяких глупостей. Хочу сегодня выпить много до такого безобразия, по сравнению с которым прошлое безобразие  покажется не безобразием, а так, легкой шалостью, а потом делать и говорить очень много глупостей. Много-много всяких глупостей. Я ведь тоже человек, в конце-то концов? — Слишком много болтаешь, человек, — несмотря на слова, в голосе появляются странные теплые нотки. Снова это проклятое сходство. — Только не говори, что ты против моей компании. Иначе почему ты все еще здесь, а, Рози? — он игриво тянет ее имя, и она пихает его в плечо острым локтем. — Что мне с тобой делать. Говори уже свои глупости. Должен же кто-то их слушать. И он говорит. Щуплый мальчишка-официант из нового персонала (уговорил все-таки Дилюка расширить штат и не оставаться самому в таверне до ночи, да и то он снова лишь лично себе доверил выбор людей, и Кэйа все еще с трудом может понять порой, чем этот выбор был вообще обусловлен; Дилюк ограничился минимумом комментариев, как и всегда) приносит закуски и ведерко с кубиками льда и тремя пузатыми бутылками — какая ирония, ведро льда и они оба крио, почти как торговать снегом в Снежной. Закуски Кэйа отодвигает Розарии, бутылку вскрывает привычным движением и наливает почти до краев. Привычным движением отпивает, разгоняя шипучее тепло по вкусовым рецепторам. Добавляет пару глотков следом. Ловит взгляд Розарии, передает ей бутылку. Говорит снова. Отпивает, говорит, наливает, наливает еще, пьет, уже почти не чувствуя вкуса, говорит, говорит, говорит. Смеется, игриво моргает, взмахивая густыми ресницами, выпивает, говорит, шагает двумя пальцами по снежно-белому плечу напротив, безо всяких конкретных мыслей, просто удивляясь в какой уже раз контрасту оттенков их кожи, предлагает обменяться бокалами, тоже безо всякого смысла, почему бы и нет, пьет, планомерно приближаясь к намеченной цели тотального безобразия, говорит, говорит, говорит. Розария, наверное, что-то ему отвечает. Это почти не важно, важно то, что она видит Кэйю без всех его масок и социальных рефлексов и остается с ним рядом. Потом слова кончаются. И он что-то кричит, рвано вцепляясь в чужое плечо, пока волосы треплет прохладный ветер Мондштадта.  Наутро он помнит лишь это, момент, выхваченный из мутной мешанины, и — наверное, к счастью, — ничего больше. Глаза красные и воспаленные. Повязка лежит на краю кровати, аккуратно сложенная, выстиранная и проглаженная.  Он знал, что так будет. *** — Меня волнует твое пристрастие к алкоголю, — говорит Дилюк ему вечером за столом. Он подцепляет вилкой кусок мяса размером с половину ладони, задумчиво смотрит на лежащий рядом с тарелкой нож, потом почему-то в сторону, будто подсознательно ожидает чего-то, потом, так и проигнорировав нож, откусывает прямо с вилки, чуть пачкая уголок рта терпким соком; Кэйа едва подавляет в себе желание податься вперед и слизать его с губ Дилюка. — Может, я и сам не обращал раньше на это внимания, и это тоже моя вина, но, считаю, оно... усугубилось в последнее время. — Больше тебя ничего не волнует? — Кэйю все еще мутит, он вяло ковыряет салат, смотря на мясо почти с отвращением, и поэтому даже не пытается скрыть в голосе вызов и напряжение. — О чем ты? — Попробуешь сам догадаться? — Я не настолько догадлив, — хмурит брови Дилюк.  — Да, это я уже понял, — Кэйа усмехается уголком рта, подпирая подбородок ладонью, а потом говорит прямо, смотря в алые глаза напротив. — Люк, я скучаю. — В смысле? — он наклоняет голову, словно огромная встопорщенная сова, зрачки снова кажутся огромными черными дырами в неровном свете свечей, — По кому? По... — По тебе. Дилюк, кажется, собирается в полной мере оправдать на сегодня репутацию не слишком догадливого. Он приподнимает ранее сжатые у переносицы брови, вилка застывает где-то у рта. — Так... я же здесь? Рядом. — Здесь. Физически. И мне все еще кажется, что тебя здесь нет. Мы вроде как стали ближе, а мне кажется, чем дольше мы вместе, тем ты от меня дальше. Тем больше ты закрываешься. В тот момент, когда ты нужен мне больше всего, ты просто берешь и уходишь. Будто для тебя это все ничего не значит. Да, будто тебя здесь нет. Или будто это меня здесь нет. Я тоже человек, Дилюк. Я здесь. Я хочу быть с тобой. И у меня тоже есть гордость. Дилюк какое-то время вновь хмурится, обдумывая слова, а потом говорит самую невероятную банальность, которая, наверное, только есть в этом мире. — Кэйа, дело не в тебе. Кэйа чувствует, как уголки рта сами разъезжаются в болезненной усмешке. — Да, знаю, ты не только не слишком догадливый, но еще и не слишком силен в словесных красивостях, но мог хотя бы попытаться придумать что-нибудь менее заезженное. — Но... дело правда не в тебе. — Дело не в тебе, дело во мне, да? Продолжение подразумевалось такое? Дилюк напротив него выглядит теперь почти несчастным. — Что ты хочешь от меня, Кэйа? Я не силен в словесных красивостях, да, и ты это знаешь. А еще ты знаешь, что я умею отвечать за слова. Если я сказал, что не в тебе дело, значит, так это и есть. Что мне тебе еще нужно сказать? Чего ты хочешь? — Правду, — просто говорит Кэйа. — Я хочу правду. Зачем мне что-то еще... Ты все еще не веришь мне? Притащил к себе на винокурню, считаешь, можешь трахаться со мной каждый день, — нет-нет, погоди уж, теперь я договорю! — и не готов быть ближе? Ты ведешь себя потом так, будто я абсолютно чужой тебе человек. Даже хуже, с другими людьми есть этот безупречный аристократ Рагнвиндр, а мне и того не остается. Скажи, нет, только честно, ты мне все еще настолько не доверяешь? Если да, не надо сейчас этой игры в аристократов, просто так все и скажи. Считаешь, я по ночам точу над твоей шеей ритуальный кинжал Каэнрии? Я еще недостаточно тебе доказал? — Ты не хочешь? — коротко спрашивает Дилюк, опять, кажется, едва впечатленный его эмоциональной тирадой. Или опять думающий о чем-то совершенно другом. Наверное, о новых поставках вина и участившихся кражах на подъезде к Мондштадту. Все это, конечно, гораздо важнее. — Чего не хочу? — Так, как сейчас? Жить на винокурне? Вместе. Тра... заниматься сексом? — Хочу. А еще я хочу засыпать с тобой рядом и просыпаться, хочу, чтобы ты смотрел на меня, а не сквозь, и разговаривал со мной, а не со своими призраками, да, вся эта сентиментальщина, да, банальность и глупость. Да! Что, обвинишь теперь меня в этом? — Кэйа... — Дилюк долго, тяжело молчит, взгляд становится одновременно резким и почти нечитаемым, потом говорит так, словно ему самому это больно, —  ты ведь теперь не знаешь меня. — Ты сам-то себя знаешь? Хоть раз задавал себе на самом деле этот вопрос или опять выбирал самый прямой путь и бежал побыстрее рубить все узлы и сжигать все мосты? — Я не об этом сейчас, — нетерпеливо отмахивается Дилюк, — не обо всей этой философии и размышлениях, кто мы и для чего здесь в общем и целом. Ты не знаешь, что я делал. Где был. И не знаешь, с какими призраками мне приходится теперь разговаривать.  — Да откуда я должен это знать, если ты ничего не рассказываешь? — настойчиво пытается поймать его взгляд Кэйа, хоть этот взгляд почему-то на него самого теперь начинает давить. — Почему ты снова взваливаешь все на себя одного? Мы ведь можем просто поговорить. Я здесь. Я готов сказать привет твоим призракам. Ты ведь знаешь, у меня самого их немало... И мне ли не знать, как это бывает. — Кэйа. Пойми, — Дилюк трет глаза, но не отводит их, опять долго подбирает слова. — Слишком много было такого, о чем я очень пытался забыть. Наверное, это какой-то защитный механизм. Мне нужно помнить, что я тот самый идеальный Рагнвиндр, и не сойти при этом с ума. Я просто не знаю пока, как говорить об этом. Мне нужно время. — Сколько времени, Люк? Почему ты... — Я не готов сейчас говорить. Я не ухожу от этого разговора, слышишь, Кэйа? Просто сейчас не готов. Позже. Хорошо? Он обхватывает руку Кэйи обеими своими и подносит к лицу, едва прижимаясь губами. В этот момент Кэйа понимает всех девушек, сходящих с ума от одного взгляда Дилюка, скользящего где-то сквозь них. — Хорошо. Дилюк улыбается, нет, не как в детстве, чем-то средним между той яркой улыбкой и поселившейся на его лице в последние годы холодной угрюмостью с чем-то жестким и темным, лежащим в глубине красных глаз, но Кэйе хватит и этого. Должно хватить. Он улыбается в ответ, с нежностью и теплотой, прижимая свободную руку к замку из сложенных пальцев. — Хорошо... — повторяет Дилюк одними губами, — позже? — Позже. *** В штабе почти нет работы, потому что кто-то снова успел раньше них, и день кажется бесконечным. Дилюк возвращается глубокой ночью. От него пахнет дымом, потом и кровью. Край плаща обожжен, кончики длинных волос как будто оплавлены чем-то. Так закаляет огонь? Он обстригает хвост до середины и опять ничего не говорит. Кэйа хочет крикнуть стой, но он уже сжигает пряди в руке, смахивая в окно мелкий пепел. — Зачем? — лишь говорит Кэйа. — А зачем они нужны? — На память. — Лишняя память. — Память не бывает лишней. Дилюк открывает рот, собираясь, видимо, что-то ему возразить, но так и закрывает обратно. — Я так не считаю, но не хочу сейчас с тобой спорить. — Не мог сформулировать как-то любезнее? — кривит уголок пухлых губ Кэйа. — А то вроде формально со мной согласился, а при этом звучит так, будто меня же в чем-то и обвиняешь. Дилюк смотрит почти удивленно, трет лоб, размазывая по лицу темную сажу. Кэйа едва сдерживает смешок от того, как же глупо выглядит сейчас его лицо. — Правда? Прости, я... когда устаешь, это сложнее отслеживать. Я не хотел, чтобы прозвучало грубо. Просто, честное слово, словно опять все зло и вся дрянь этого мира сходят с ума... Ты ни при чем, Кэйа. Прости. — Почему ты вообще как всегда один в своем черном плаще против всего зла этого мира? Красные глаза фокусируются мгновенно, и в лице не остается больше ничего смешного.  — Потому что я так решил. Потому что чувствую себя на своем месте. Потому что чувствую себя собой. Хочешь теперь поспорить о том, что лучше знаешь, за что мне отдавать свою жизнь? Или, может, как мне лучше проводить свое свободное время? — А что, если хочу! — снова получается резко и нервно, он переводит дыхание, говоря себе успокоиться, улыбается через силу, начинает снова, теперь более привычным мягким тоном. — Зачем вообще отдавать свою жизнь? — Потому что есть что-то, что больше нас самих. Должно быть. Иначе зачем эта жизнь и зачем мы... Ладно. Кэйа. Я знаю, ты придумаешь тысячи вариантов, зачем она и зачем мы, даже не напрягаясь. Я правда устал и не хочу сейчас с тобой спорить. Давай сделаем так, — он вдруг мягко улыбается в ответ, словно отпуская что-то внутри, — ты просто попытаешься мне доказать, что жизнь хороша не только ради чего-то, но и сама по себе, а память не бывает лишней. А я совсем не буду тебе в этом сопротивляться, — он вновь трет лоб ладонью; Кэйа из вредности решает, что не будет ничего говорить о следах сажи. — Наверное, ты снова был прав. Наверное, мне этого и правда порой не хватает. Наверное, нельзя отрезать себя от своего прошлого. То есть, можно, конечно, но так ты теряешь и часть себя тоже. Порой, видимо, какую-то слишком важную часть... Расскажешь мне обо всем, о чем я мог забыть, Кэйа? Что мог упустить, пока пытался смотреть лишь вперед? Мне всегда раньше казалось, ты порой понимаешь меня лучше, чем я сам. — Забыл, что ты умеешь произносить столько слов подряд, — шепчет в ответ Кэйа, продолжая улыбаться тревожно и нежно. — Я бы и сейчас понимал тебя лучше, если бы ты мне... Дилюк затыкает его поцелуем, безо всяких пошлостей, без языка, просто нежным прикосновением сухих горячих губ. Проводит пальцами по щеке и линии скул. Запах огня, крови и дыма наполняет все вокруг. Кэйа думает о том, что его лицо теперь тоже должно быть перепачкано сажей. И этого Дилюк уже не видеть не может. — Позже, — выдыхает он в его губы. — Просто дай мне время. Немного времени. Ладно? — Позже, — повторяет эхом Кэйа. — А что сейчас? — А сейчас я буду делать для Мондштадта все, что закон позволяет мне делать. — А если он перестанет тебе позволять? Дилюк отвечает не задумываясь, не требующим обсуждения фактом, очень простой и давно законченной мыслью. — Тогда я нарушу закон. *** — А помнишь, в детстве ты учил меня ловить кристальных бабочек? Дилюк наклоняет голову, задумчиво разглядывая его через спутанные длинные пряди. — Разве я сам когда-то это умел? Мне казалось, я их вечно в детстве или сжигал, или просто раздавливал. Они... такие хрупкие. — Так ты и не умел. И так и давил постоянно своими лапищами. Но был абсолютно уверен, что умеешь, и очень настойчив в своем желании научить младшего брата. — Ничего подобного! Мне просто казалось, ты их почему-то боишься... я показать хотел, что в них нет ничего страшного. А вообще, Кэйа... — Мм? Дилюк мнется, словно не знает, с чего начать. Потом все-таки говорит. — Насчет этого. Ты все еще воспринимаешь меня своим братом? Кэйа хихикает, словно вспомнив что-то смешное. Если для Дилюка это одна из самых сложных вещей, то для него, должно быть, — одна из самых простых. Он мстительно молчит еще полминуты, наслаждаясь напряжением Дилюка, потом все-таки говорит.  — Ни сейчас, ни тогда. Ты у нас, может, конечно, идеальный Рагнвиндр, но в чем-то я на три головы выше тебя, просто признай,— шепчет он, прижавшись щекой к горячей руке. — Например, в понимании такой вещи как чувства. Я влюбился в тебя, Люк. Сразу и с головой. Тогда, еще в детстве. И решил еще тогда, ты, Дилюк из рода Рагнвиндров, будешь моей первой любовью. Последней. Единственной. Как ни скажи. Хочешь со мной снова поспорить? Обвинить в бессмысленной сентиментальности? Дилюк смотрит очень долгим внимательным взглядом, словно подбирает слова на какую-то чудовищно длинную речь, беззвучно шевелит губами. Потом говорит. — Не хочу. Кэйа готов рассмеяться почти в голос от того, как же нелепо выглядит сейчас его лицо. Атмосфера неуловимо меняется,  но он не может пока понять, к лучшему или к худшему. Пускай будет к новому. Он опирается на согнутую в локте руку, прижимаясь ближе к твердому плечу Дилюка, сворачиваясь в тесный клубок у его бока и разглядывая вновь задумчивое лицо, и не может никак насмотреться. Спрашивает вновь медово и вкрадчиво, чтобы скрыть некстати появляющиеся ростки липкой тревоги. — А ты? — А что я? — Ты считал меня братом? Дилюк тяжело выдыхает, проводя рукой по его ладони. Отвечает, кажется, все уже для себя решив. — Да. Когда-то считал. Я чего-то другого тогда и не мог представить, даже подумать о том, что такое бывает... Тоже меня обвинишь? — И при этом сам поцеловал меня первым. — Я... что? На самом деле? — он и правда выглядит удивленным. — Признаться, уже и не помню, как там все было... неужели ты правда все еще все это помнишь? — Всегда, — просто отвечает Кэйа. — Всегда... — повторяет Дилюк, словно первый раз слышит это слово, — ...зато я помню, как ты начал меняться. — Меняться? Кэйа вроде примерно понимает, о чем идет речь, он сам отследил в себе еще тогда эти моменты, новые силы, новые возможности, новые механизмы влияния. Новые потребности. Новые слабости. Новые желания, новые страхи. Дилюк до того дождливого дня, наверное, почти не менялся, лишь становится опытнее, сильнее, взрослее, да и после, на самом деле, больше поменялся внешне, оброс шипами и холодными листами брони, но не так уж сильно изменился внутри, сумев сохранить все те же ценности, цели и идеалы, сумев сохранить не внешнее, но внутренний стержень и горячее сердце, самое главное, что вело его вперед и делало его собой. Путешествие словно максимально акцентировало его сильные и слабые стороны, но в целом это остался все тот же Дилюк, воля которого держала его, не смотря ни на что, но никогда не перечеркивала чужую волю. Кэйю от детства и до того, кем он являлся сейчас, успело протащить через все стадии порой слишком болезненных метаморфоз. Словно Дилюк был когда-то просто маленьким пушистым щенком, выросшим в матерого пса, но сохранившим все те же узнаваемые черты, окрас и породу, а он сам, Кэйа, каким-то диковинным насекомым, проходящим через все стадии развития от куколки до имаго, почти ничем между собой не похожие. Сегодняшний Кэйа растворял кокон, сбрасывал хитиновый покров и съедал остатки вчерашнего, чтобы его самого вскоре съел уже завтрашний, и только одно оставалось всем этим стадиям — его память. Потому, может, не только, конечно, но в том числе, она и была (будет, есть) для него так важна. А еще ему интересно, как это видел Дилюк. — Не расскажешь? И Дилюк, конечно, рассказывает. — Ну, в тебе правда начало появляться что-то новое, какое-то совсем другое, чего я не знал раньше. И я не понимал, как к этому относиться. Не мог найти определения. До этого ты был для меня совсем простым и понятным, тем самым братом, другом, соратником, а потом, лет после пятнадцати, наверное, хотя нет, началось все еще раньше, просто тогда стало совсем очевидно... Я перестал понимать, кто ты есть. Чем ты становишься. Кто ты теперь должен быть для меня. Мне казалось тогда, моего старого-доброго маленького братишку Кэйю постепенно заменяет кто-то другой, почти мне незнакомый, какой-то неправильный, неизвестный, который кажется то... манящим до сумасшествия, то почти враждебным от этой неизвестности. Раньше было просто и весело, а потом... Потом ты стал по-другому смотреть, какими-то долгими странными взглядами, вот так из-под ресниц, вести себя по-другому, иначе разговаривать, со всеми этими своими интонациями, флиртом, двусмысленными фразами,  какими-то непонятными для меня эмоциональными играми,  с какой-то странной... не знаю, манерностью? Нежностью? Провокативностью? И я не понимал совершенно, как к этому относиться. Я во всем этом, ну, да, скажем прямо, не слишком хорош. — Ты в этом фантастически плох, — ласково улыбается Кэйа. Дилюк разводит руками. — Эй, не могу же я быть хорош абсолютно во всем. Да и решать все эти внутренние проблемы умел тогда лишь одним способом. То хотел прижать тебя к стене, схватить за плечи и трясти, пока ты не перестанешь так делать, то прижать к той же самой стене и... ну, хотя бы поцеловать. — Вижу, ты сделал свой выбор, — шепчет Кэйа, чувствуя, как обжигающее тепло пробегает по всему телу от кончиков пальцев. — Хочешь сказать, ты им недоволен? Кэйа шутливо хмурится, прижимаясь ближе. — А ты хочешь сказать, что сейчас научился решать проблемы какими-то новыми способами? — Ну, — коротко улыбается Дилюк, — как минимум, я отлично научился сдержанности и терпению. — Ага, — не спорит Кэйа, — а еще, наверное, ты даже научился думать своей головой. — А зачем мне раньше было ей думать, — снова очень легко отвечает Дилюк, — если рядом всегда есть твоя. Ты мозговой центр наших операций, я — сила, ты — разум. Мы же так сразу решили. — Заметь, ты сам это сказал. — Я ведь не утверждал, что не умею думать своей головой. Видишь же, что умею. Умею анализировать и составлять планы, может, не такие хитроумные, как у тебя, но вполне рабочие и позволяющие достичь поставленной цели в необходимые сроки. Умею соотносить риски, пришлось научиться, иначе давно лежал бы где-то в канаве в пригороде Снежной. Я самый успешный бизнесмен Мондштадта, если ты вдруг не знал, а для этого тоже необходимо хотя бы иногда шевелить своими мозгами, а не только махать мечом, — Дилюк улыбается, осторожно заправляя ему за ухо выбившуюся тонкую прядь. — Но твои способности... поражают, Кэйа. Тебе нужно понимать это. Я был восхищен в тебе этим с детства и восхищен до сих пор. — Должно же и во мне быть хоть что-то хорошее, — вкрадчиво усмехается Кэйа, прижимаясь к руке. — Я надеюсь, ты это сейчас несерьезно. — То есть, ты считаешь, не должно? — Конечно, не долж... — легко ловится на удочку Дилюк, — тьфу, Кэйа! Опять ты за свое. Ты же знаешь, я не это хотел сказать. — А что ты хотел сказать? — Я хотел сказать, что ты невероятно умный. Целеустремленный. Находчивый. Сильный. Невероятно красивый. Самый красивый человек, которого я знаю. Это во-первых... Дилюк продолжает говорить почти не меняющимся тоном, поднося руку Кэйи к губам и целуя костяшку каждого пальца, словно открывает какой-то страшный секрет. Кэйе кажется, что он сейчас провалится куда-то сквозь землю. Это абсурд, он привычно задаривает людей комплиментами с широкой улыбкой, но когда говорят их ему самому, говорит Дилюк, его Люк, этим хриплым голосом в полутьме их комнаты, в миллиметрах от его тела, держа его руку в своих, Кэйа не понимает, что с этим делать. Дыхание перехватывает, щеки вновь горят так, что, наверное, их жар можно почувствовать на расстоянии, не прикасаясь. Он даже попросить Дилюка остановиться не может, потому что понимает, как будет дрожать его голос. Он просто лежит, чувствуя, как пылает лицо, и не может понять, хочет больше, чтобы Дилюк прекратил говорить эти вещи, или чтобы он не прекращал никогда. А сам Дилюк, сколько бы ни соглашался с ним в своем нулевом эмоциональном интеллекте и недогадливости, кажется, тоже порою лукавит и отлично все понимает. Как минимум, хорошо понимает, до какого состояния способен довести Кэйю своими словами, с учетом того, как они для него обычно редки. Архонты, это ведь несправедливо! Кэйа чувствует желание отомстить. — Вот как, — низко шепчет он, потому что голос сейчас будет слишком сильно его выдавать, чуть шевеля пальцами в теплых широких ладонях, — вот как. Понятно. Ну, я бы хотел сказать то же и про тебя, но... — Но? — Дилюк отрывается от его руки и переводит чуть заинтересованный взгляд. — Но, — начинает Кэйа, жестикулируя в воздухе той самой рукой, которую только что зацеловывал Дилюк, а потом видит, как дрожат пальцы, и убирает скорее, надеясь, что тот не успел заметить, — вот ты. Да-да, именно ты, Рагнвиндр. Вроде такой сильный, благородный, справедливый, защитник слабых и угнетенных, мечта любой девицы Мондштадта и величайший кошмар всех врагов, и все-то ты умеешь, все у тебя получается, ничего ты не боишься, и даже вот, говоришь, научился терпению, и весь ты идеальный мистер Рагнвиндр, и все равно... Кэйа делает многозначительную паузу. Дилюк ждет, пока он сам продолжит, потом все-таки не выдерживает. — Говори. — Ты ведь был таким милым ребенком... — с энтузиазмом продолжает Кэйа. — А потом вырос и превратился вот в это. — Вот в это? — Дилюк приподнимает почти черную бровь. Кэйа до сих пор не может понять, почему его ресницы и брови, в детстве такие же ярко-рыжие, с возрастом стали гораздо темнее волос. — В такого скучного и унылого... нет-нет, ты погоди, погоди-погоди, я еще не закончил... в холодного, безразличного, думающего лишь о работе, противного лесного сыча. Видел, да, в лесах такие живут? Сидят на ветке и впиваются в тебя красными глазищами, а стоит подойти ближе, ухают и улетают куда-то по своим очень важным делам. Вот точно в такого! — Вот значит как, — Дилюк тянет с нечеловечески серьезной миной, кажется, пытаясь не рассмеяться. — Теперь ты закончил? — Теперь да. — И почему же ты тогда сейчас здесь со мной, таким холодным, противным и скучным сычом? — Вот уж хотел бы и сам это знать... Кстати... Ха-ха, да я, кажется, понял, почему вообще ты уходишь. Дилюк резко переводит взгляд на него и снова смотрит напряженно, тяжело и опасно, и Кэйа чувствует дорожку пробегающих по телу противных мурашек. Ему кажется, он опять все разрушил, всю эту хрупкую магию «почти как в детстве», потому что это его природа, его неотъемлемая часть — он рушит все, что ему важно. — И почему? Кэйа все равно натягивает на лицо широкую развязную улыбку. — Ты ведь, верно, кряхтишь и храпишь теперь по ночам как старый дед? Да еще и ухаешь как тот самый сыч. Годы уже не те, конечно... Не хочешь, чтобы я тоже прознал твой маленький секрет? Но я-то все понимаю. Дилюк какое-то время все еще смотрит настороженно, а потом расслабляться разом и все же смеется, словно забыл за все это время, как вообще это делается, и теперь пытается вспомнить снова. Ревущее в глубине прищуренных глаз красное пламя сменяется плещущимся о берег мягким теплом. — Да, Кэйа... ты в своем репертуаре. — В чьем репертуаре еще мне прикажете быть? — говорит Кэйа, хитро прищурившись в ответ. — Как я могу тебе что-то приказывать... — он вдруг резко дергается, словно вспомнив о чем-то, — так, ладно. Я правда очень благодарен тебе за это время, за разговор, но мне уже... Кэйа перебрасывает через него ногу, пользуясь замешательством, и забирается сверху, прижимая бедрами в длинной ночной рубашке к кровати. — Так, а ну-ка стоять. Поймал! Все! Никуда теперь не уйдешь. Останься. Останься, останься, останься, останься. — Хорошо-хорошо. Убедил. Ладно. Сдаюсь, — Дилюк без сопротивления поднимает вверх руки, раскрывая перечерканные шрамами и перемазанные черным ладони, опять улыбаясь почти без напряжения, почти как когда-то, — я молю о пощаде. — Правильно делаешь. Умоляй! Ты был плохим мальчиком? Дилюк словно и правда всерьез задумывается над этим вопросом. — Наверное, разным. Иногда довольно плохим. — А что делают с плохими мальчиками? — Связывают по рукам и ногам и вешают головой вниз на главных воротах? Иногда перерезают им горло до или после. — Тьфу! Дилюк! Это, по-твоему, должно создавать сексуальное настроение? — Оу... — Дилюк делает какое-то очень сложное лицо, словно высчитывая в уме многозначные дроби, потом пытается снова, — их наказывают? Чтобы они молили о пощаде и обещали никогда не нарушать закон и быть теперь только хорошими мальчиками? — Так уже лучше. А как их наказывают? — Даже не знаю... Хочешь мне показать? Ладони обхватывают смуглые бедра, придвигая ближе. — Кэйа... Кэйа кладет свои ладони сверху, сильнее вжимая в мягкую кожу горячие пальцы. А потом шлепает ими по рукам  Дилюка. — А ну убрал свои грабли. Кто здесь плохой мальчик? — Все-все, — Дилюк снова выставляет руки перед собой вперед ладонями, признавая собственную капитуляцию. — Я понял. — Не прикасайся, — говорит Кэйа влажным шепотом, елозя по твердым мышцам, ощущая собственной кожей чужое возбуждение. — Ты вел себя плохо и недостойно, а еще очень глупо, попался в ловушку, так что теперь просто лежи и смотри. — Слушаю и пови... лежу и смотрю. Дилюк убирает руки за голову, даже сейчас глядя на Кэйю в странной смеси безусловной заботы и восхищения. Кэйа сглатывает от непривычного ощущения. Они нечасто занимаются этим так — Дилюку, известному стороннику активных действий, как он когда-то себя умудрился назвать, кажется почти физически невыносимым ничего не делать, а Кэйа в мешанине ощущений не так хорошо понимает, как именно ему нравится больше. Когда Дилюк отдает ему хотя бы часть контроля, Кэйа сначала чувствует себя ребенком, получившим подарок на день рождения, а потом сам не понимает, что ему теперь делать с этим подарком. При этом, наверное, будет в корне неверно сказать, что Дилюк стремится забрать себе контроль намеренно — Кэйа не может даже в формате отвлеченных фантазий представить, чтобы он заставлял партнера почувствовать себя уязвленным, почувствовать свое подчинение, — просто эта уверенность кажется настолько естественным его продолжением, ресурсом, внутренней сутью, способом диалога, что все происходит так же легко и естественно. И именно потому, что Кэйа не чувствует ни унижения, ни принуждения, он ощущает себя бесконечно свободным, отдавая контроль. И еще потому что... потому что. Он разрабатывает себя сам, громко, прерывисто дышит, разводя внутри пальцы, пытаясь не издавать больше никаких компроментирующих его собственное состояние звуков, пряча лицо за падающими волосами, елозя голыми бедрами по животу Дилюка, снова шлепая его по ладоням, когда тот на пробу тянет их ближе, ощущая, как твердый член влажной головкой касается нижней части спины. А потом так и останавливается в неловкой позе с заведенной назад рукой — чего-то не хватает, какого-то элемента, важного настолько же, насколько и примитивного, и он просто не знает, как без него продолжать. — Кэйа? — Дилюк снова смотрит внимательно и осторожно, его руки лежат по обе стороны головы, не двигаясь, но даже взгляд вызывает у Кэйи волну мурашек по всему телу, — что-то не так? —Кажется, мне перестала нравиться эта игра, — отвечает он наконец. —Думал, это будет веселее. Какое-то абсолютно дурацкое, абсолютно не подходящее ни по сути, ни по окраске, ни по контексту происходящего слово. Веселее. Будто они здесь играют в пятнашки. Но ничего другого в голову все равно не приходит. — Просто делай так, как тебе нравится, — шепчет Дилюк, протягивая вверх руку и отводя в сторону прядь волос, Кэйа бессознательно, импульсивно ластится к ней, нервно закрывает глаза, потираясь горящей щекой. —Делай так, как ты хочешь. Чтобы тебе самому было приятно. Здесь некому тебя осуждать. Кэйа еще одним иррациональным мгновенным импульсом хватает его за руку, прижимая к груди. Рука Дилюка горячая, твердая и покрытая широкими шершавыми мозолями. До боли реальная. Дилюк успокаивающе кивает, смотря ему прямо в глаза. Мир снова обретает что-то похожее на цельность и цвет. Он насаживается на член медленно, осторожно, чувствуя нарастающее распирание, сопротивление вновь ставших тугими за несколько дней мышц, не понять кого мучая этим больше,  Дилюка или себя самого, прогибается в спине, подаваясь тазом ближе, покачивается, двигаясь на нем короткими толчками, пока Дилюк касается всего, до чего дотягиваются руки,  его живота, предплечий, груди с напряженными сосками, мокрых дорожек на загорелой коже, прочерченных каплями пота, водит большими пальцами по выступам тазовых костей, обхватив горячими ладонями талию. Кэйа ловит себя на странной обрывочной мысли, почему-то в этой позе он парадоксально чувствует себя теперь еще уязвимее, еще больше открытым, выставленным на обозрение.  Еще больше отдающимся. От этой мысли его член дергается в воздухе, липкая нить тянется вниз, внутри все сводит в сладко-болезненном спазме, и это одновременно страшно несправедливо и смущающе хорошо. Сережка блестит в темноте, качается от резких, постепенно теряющих всякий ритм толчков, путается в волосах, руки гладят его живот, а потом одна из них проводит по члену снизу вверх, а другая переплетает пальцы с его собственной, и Кэйа, в этот момент снова прижатый той самой точкой к плоти Дилюка, слишком быстро и неожиданно кончает с коротким всхлипом, чувствуя, как спазматично сжимается мышцы пресса в такт толчкам вытекающей спермы, почти падая вперед на ослабевших руках. Голова кружится, сердце заполошно бьется где-то глубоко в горле и внизу живота. Он думает, что не хотел так быстро, это одна из причин, по которой он не слишком любит стимуляцию спереди во время секса —удовольствие доходит до пика и заканчивается слишком рано, не успевая накопиться, не успевая созреть, он не чувствует это так, как если подводить к оргазму, не прикасаясь к члену специально, лишь оставляя косвенную стимуляцию об простыни, его собственный живот, чужое горячее тело, чтобы эта тесная спираль начинала раскручиваться изнутри, сначала сжавшись до предела. Он хочет дольше чувствовать себя у самого края, чувствовать себя желанным. А еще, наверное, он любит так больше, потому что в этом есть сладкая, порочная, грязная и возбуждающая неправильность — он, мужчина и воин, не должен получать удовольствие так. Не должен получать столько удовольствия. Не должен настолько ему отдаваться. Не должен так хотеть испытать снова. Не должен, не должен, не должен... Член внутри пульсирует, оставаясь таким же твердым, и Кэйа, переждав, пока пройдет спазматичная напряженность после оргазма, снова крутит бедрами, словно в отместку, словно желая что-то доказать ни то Дилюку, ни то себе самому, закусывая губу от все еще слишком сильной чувствительности. Внизу живота вновь медленно скапливается напряженная горячая тяжесть. Он толкается снова, теперь резче, быстрее, пронзая себя на члене Дилюка, не сдерживая вырывающиеся громкие стоны, чувствуя, как по лицу снова бегут слезы. — Если ты... а-а-ха...  кончишь сейчас раньше меня, я... Договорить он не успевает, потому что Дилюк толкается бедрами вперед, за руку со все еще переплетенными пальцами притягивая его к себе, а второй рукой придерживая за бедра, еще раз, еще, толкается снова с влажными шлепками их тел, и Кэйа захлебывается на вдохе, выгибаясь до боли, ощущая, как член вздрагивает и трясется в воздухе, размазывая нити уже подсыхающей спермы между их животами, и, цепляясь за Дилюка и сжимаясь изо всех сил, падает за грань наконец так, как хотелось, как было нужно, несколькими долгими захлестывающими волнами, продолжая двигаться, упираясь соскальзывающими  пальцами куда-то в чужую грудь и живот, перенося вес на дрожащую руку, потому что ноющие бедра уже не держат тело, задыхаясь, мечется над Дилюком, чувствуя, как его самого наполняет горячая сперма. Дилюк всегда кончает внутрь, потому что так Кэйе тоже нравится — сильнее, наверное, чем он сам себе может признаться. Он какое-то время сидит на бедрах Дилюка, все еще медленно качая своими, пережидая остаточные волны удовольствия, несколько раз вздрагивая от затихающей пульсации внутри,  а потом почти падает на горячую грудь, разводя шире ноги, прижимаясь всем телом, и чужие горячие пальцы выпутывают сережку из голубых прядей, потому что его собственные руки слишком сильно дрожат. Кэйа водит по широкой груди ладонью, размазывая капли пота, и не сразу за ленивой дымкой посткоитальной эйфории  вдруг осознает это — Дилюк уже спит. Впервые за все эти месяцы он просто спит рядом с ним, в одной кровати, вымотанный, должно быть, настолько, что первый раз забыл о своем бесконечном контроле и заснул прямо так, под прижавшимся к нему и нежной лианой обвившим его тело Кэйей. Все еще пахнущий дымом, потом и кровью. С лицом и руками, перепачканными сажей, часть которой теперь размазана по телам их обоих. Они просто будут спать вместе. Как в детстве. Почему-то это ощущается интимнее всего, что было раньше. Кэйа даже дышать боится. Он бесшумно соскальзывает на кровать рядом, коротко морщясь от ноющей боли и слишком сильной чувствительности между ног и внизу живота, прижимается к чужому плечу, разглядывает лицо Дилюка, которое во сне наконец расслабляется, и с него уходят все напряженные морщины, словно видит впервые. Дилюк снова кажется чем-то между собой из детства и собой же сейчас, одновременно самой привычной, самой естественной вещью и мире и кем-то почти незнакомым. Кэйе кажется, он захлебнется от этой нежности. — Я люблю тебя, — шепчет он одними губами как единственную объективную истину, слушая чужое ровное дыхание, смотря за мерно поднимающейся и опускающейся грудной клеткой, перерезанной рваными линиями шрамов, боясь прикоснуться, чтобы не разрушить это хрупкое мгновение, не испортить все снова, как он всегда это делает. — Люблю тебя, я люблю тебя, люблю тебя, Люк, Архонты, я так люблю тебя... Первый раз за бесконечно много ночей — кажется, будто за всю свою жизнь, — он засыпает, чувствуя себя абсолютно счастливым. Даже не понимая, имеет ли право на это. *** — Возьми в руки меч. — Что? Голос Кэйи вздрагивает, а Дилюк сейчас говорит почти спокойно, хотя еще минуту назад сам кричал на него с покрасневшими, влажно блестящими глазами, срывая до хрипа связки. Кэйа слишком хорошо знает это голос. Дилюку не так просто досталось его пиро, он бывает слишком шумным и громким, он может орать через всю тренировочную площадку, чтобы Кэйа подошел уже к нему побыстрее, он часто все еще ведет себя слишком ребячливо, он растерянно чешет в голове, он смешно округляет глаза, когда сталкивается с чем-то, чего не может понять, он ярко и широко улыбается, так, как сам Кэйа никак не может себе позволить, но перед самыми важными битвами вся эта ребячливость исчезает мгновенно, слетает, как слой краски, а голос становится уверенным, ровным и почти лишенным лишних эмоций. Так было, сколько Кэйа себя помнит, когда Дилюк берет в руки меч с готовностью к битве, он совершенно другой. Все на свете сводится к единственной цели, внешние раздражители перестают иметь значение, практически перестают существовать. Все на свете становится очень простым. Его одновременно и восхищал такой Дилюк, так, как не восхищал иногда даже сам магистр, и чем-то неотвратимо пугал. Очередной закономерный гармоничный штрих его почти нездоровой привязанности. Он мечтал когда-то тоже так научиться. Но сейчас здесь нет врагов, только Дилюк и он сам, и, Архонты, у него же даже глаза Бога нет. — Дилюк, постой, послушай, давай мы... — Нечего слушать. Ты сказал достаточно. Бери меч! Я не дерусь с безоружным, даже с предателем. — Дилюк, но мы ведь... Теперь он сам замолкает на середине фразы. Кто они? Друзья? Названые братья? Соратники, решившие поиграть в свою безрассудную, безвыходную влюбленность? Я люблю тебя до боли, я люблю тебя всей душой, я люблю тебя больше, чем мог представить когда-то, что это возможно. Я люблю тебя и никогда не смогу уже больше это сказать. — Я не хочу. — Что? — в голосе Дилюка, кажется, теперь звучит что-то почти похожее на растерянность. — Я не хочу. Если ты хочешь, просто убей меня. Наверное, несколько минут, а Кэйе кажется, что несколько часов ничего не происходит, и в оглушающей тишине слышно только тяжелое дыхание их обоих. Потом Дилюк срывается с места, практически без подготовки, и только благодаря тому, что Кэйа знает его стиль боя почти как свой собственный, он на одних рефлексах коротко парирует его широкий выпад собственным мечом и отпрыгивает в сторону, заторможенно глядя, как лезвие срезает край длинного плаща. Он словно снова находится где-то не здесь, и лишь потом с запоздавшей на пару секунд панической волной понимает, как бы он ни ненавидел себя, как бы ни считал, что это все заслужил, что так действительно будет быстрее и проще, он все-таки хочет жить. Он не готов умирать. Он боится смерти больше, чем груза вины. Дилюк смотрит на него из-под падающей на лицо расстрепанной челки, прищурив горящие алым глаза, и Кэйа снова успевает уйти в сторону, скользнув своим тонким лезвием по широкому лезвию чужого меча, лишь потому, что знает это выражение, это положение тела, этот ритм дыхания как себя самого. Дилюк почти без паузы поднимает меч снова. Дыхание сбивается, сердце бьется глубоко в горле, пальцы, поймав на себя инерцию удара клеймора об узкое лезвие, с трудом держат меч, сжавшись до побелевших костяшек, по лицу что-то стекает, и Кэйа думает лишь о том, что он не готов, не готов, не готов, не готов, не готов, НЕ ГОТОВ!!! А потом глаз Бога, пристегнутый к ремню рабочих штанов, коротко вспыхивает красным. *** Кэйа знает, его волосы не закалятся огнем. Они просто сгорят. Ресницы тоже сгорают в пламени. Все в нем сгорает. Красные пряди падают на лицо, сами пылают огненным ореолом. Дилюк смотрит ему в глаза, дико, жадно, почти безумно, смотрит ему в глаза — в глаз, второй сейчас покрыт липкой пленкой из засохшей, запекшейся крови, — и отчаянно пытается там что-то найти. — Скажи мне, что это затянувшаяся шутка, Кэйа! Скажи, что мне не придется тебя убивать! Он пытается что-то найти в его глазах глазу, но, видимо, не находит. — Я... Ничего больше сказать Кэйа не успевает, потому что горящее пламя врывается в легкие и выжигает в них весь кислород. *** Семь лет назад было иначе. Семь лет назад черно-красная вспышка смешалась с неожиданным синим и белым, холодным и хрупким. Семь лет назад не было столько боли и не было столько страха. Семь лет назад он не... Сон стирает реальность, простая и жуткая, и она еще хуже. Все смешивается, прошлое и настоящее, потолок старой комнаты в их поместье  и потолок спальни на винокурне, и снова запах крови, пота и дыма, и горячая тяжесть, и Дилюк, которому одновременно двадцать пять и восемнадцать, и его глаза все так же горят в темноте колючим огнем, волосы разметаны диким пламенным ореолом, а руки сжимают шею Кэйи железным кольцом, не давая дышать. Кэйа хрипит, дергается всем телом, в агонии пытаясь сбросить с себя Дилюка, вцепляется руками в его предплечья, покрытые вздувшимися венами, пихает ногами, но легче, наверное, сейчас сдвинуть гору, и его глаз Бога лежит вместе с верхней одеждой в прихожей, там же, где и глаз Дилюка, но Дилюку он и не нужен, и его старый тяжелый постыдный омерзительный страх, давний приятель, похороненный где-то в тех темных сырых подвалах, которые он пытался залить чужой и своей собственной кровью и свежим вином, — Дилюк вернулся и теперь он не в опасности, теперь он сам опасность, Кэйа опытный рыцарь, искусный фехтовальщик, известный сорвиголова, он за четыре года занял место нового капитана и успел тысячи раз доказать, что занимает это место по праву, а Дилюк за четыре года в одиночку прошел через ад и обратно, не выпуская из рук проклятый артефакт, который убил их отца, ушел туда, откуда не возвращаются, и вернулся, став кем-то другим, Кэйа игрался с правилами, строил планы, искал нужных людей, очаровывал и путал им все координаты, договаривался, обходил на полголовы, рисковал, безрассудствовал, с удовольствием ловил растерянные взгляды своих сослуживцев, развлекался и манипулировал, Дилюк играл сразу без правил, разрушал лагеря, линчевал, пытал и сжигал людей, смотря им в глаза, сравнивать их опыт теперь не имеет смысла, Дилюк мог бы просто сразу убить его, если захочет, он никогда больше не захочет такого, Архонты, но он это может, — возвращается в стократном размере. А за ним приходит наконец осознание. Дилюк убьет меня. Благородный, заботливый, добрый, внимательный, живущий тем, чтобы переступить через свои травмы и стать кем-то лучшим, и все это даже не ради себя самого. Моя вера в завтрашний день, моя безусловная надежда на то, что все еще когда-нибудь может быть лучше, простота и стабильность, которых мне так не хватает, за секунду превращающиеся в силу и ярость, в готовность идти вперед и менять себя и реальность вокруг, не смотря ни на что, идти до конца, которых не хватает мне тоже, как бы я ни пытался не думать об этом. Любовь всей моей жизни. Он просто меня убьет. Все, что началось семь лет назад, закончится сейчас в этой комнате. Он хотел бы сказать, что страх тонет, теряется в боли, но страх просто берет ее за руку и тоже втягивает в свой лихорадочный танец. Кэйа думает, что не готов умирать. Пожалуйста! Прошу! Люк, я умоляю! Не видеть, не слышать, не иметь возможности двигаться, только существовать. Просто иметь возможность дышать. Дилюк, пожалуйста. Сделать хоть один вдох. Мне страшно и я не хочу умирать. Прости меня! Я не готов! Я не... А потом все и правда заканчивается. *** — Кэйа! Архонты, Кэйа, я... я... Ты меня слышишь? Посмотри на меня! Скажи хоть что-нибудь... Кэйа! Шею больше ничего не сжимает. Наверное, Дилюк сейчас должен быть испуган не меньше него самого, но Кэйа не видит его глаза. Шею больше ничего не сжимает, но он все равно почему-то не может сделать вдох. Потолок кружится, расходится на две половины, одна из которых становится похожей на тот, что был когда-то в поместье — он помнит и это, как бы ни пытался забыть, — а потом собирается вновь и с ревом падает вниз, гул в голове меняет тональность на резкий писк и становится оглушительным, сердце пытается вырваться наружу через горящее горло, а потом, наверное, это ему удается, и все становится черным, и он сам падает в спасительное забытье, успев лишь услышать, как Дилюк вновь повторяет его имя, да подумать где-то периферии сознания, как это смешно. — Кэйа! Подожди, прошу, я не... *** — ...Кэйа? Первыми возвращаются звуки, вязкие и тяжелые. Потом возвращается боль. За болью, запоздав на полдесятка секунд, возвращается страх. Когда гул в голове становится выносимым, а страх невыносимым, Кэйа открывает глаза Это не Дилюк. Он все на той же кровати, переодетый в мягкую длинную ночную рубашку. Рядом стоит Аделинда и выжимает в руках влажное полотенце. — Господин Кэйа?.. Вы очнулись. Он до сих пор никак не может привыкнуть, что Аделинда зовет его так. — Где... Дилюк? — хрипло спрашивает Кэйа, как только открывает глаза. Точнее, пытается это спросить, потому что опухший язык едва ворочается в воспаленном, сдавленном горле. Аделинда все понимает и так. — Ох... Господин Дилюк у себя в кабинете. Он понимает, вы сейчас можете не хотеть его видеть, поэтому наказал мне спросить, когда вы придете в себя, может ли зайти в комнату, и, если может, он бы хотел... — Нет! — резко мотает головой Кэйа, напрягая хрипящие связки, рефлекторно вжимаясь в кровать. Его вновь бросает в холодный пот, губы дрожат. — Нет! Он не может. Аделинда кивает, смотрит так, будто хочет что-то сказать, с какой-то изломанной, хрупкой заботой и горечью, но говорит лишь «хорошо, я все поняла... подождите минутку» и выходит за дверь. Кэйа безразлично разглядывает складки балдахина и уголок белого потолка, ощущая, как одинокая слеза стекает из здорового глаза, щекоча кожу. Ему лень ее вытирать. Она возвращается, может, минут через десять, а может, через несколько часов, он все равно теряет ощущение времени. Тихонько стучится, проворковав «это я», почти бесшумно заходит. — Господин Дилюк покинул винокурню. Сказал, что не знает, когда точно вернется. Передал, вы можете обращаться ко мне с любой просьбой. Передавал свои... — Мне плевать, что он передавал!..  Не хочу это слушать. Аделинда снова кивает. Потом протягивает свернутый лист тонкого писчего пергамента. — Прочитайте, прошу. Можно позже, но лучше сейчас, не откладывая. Наверное... так будет легче. Кэйа смотрит на сверток, словно тот может его укусить, потом все же берет из бледной руки Аделинды в свою. Разворачивает, пробегая глазами по рядам крупных, угловатых букв с длинными резкими хвостами. Едва ли что-то еще за сегодня сможет его удивить. «Уважаемому Эльзеру и дорогой Аделинде. Я не могу найти подходящих слов, чтобы выразить свои чувства, и не могу найти слов, которые меня оправдают. Я глубоко сожалею, но эти годы повлияли на меня сильнее, чем я мог знать, когда все начинал. Я знаю, что сам виноват, и отвечать за мои ошибки, безрассудство и эгоизм тоже лишь мне. Мне нужно будет уехать на какое-то время. Я постараюсь вернуться быстрее. Передам все конкретные наставления после с птицей, пока же оставляю вам это письмо, чтобы вы не беспокоились за меня и знали, что я вскоре вернусь. Без надежды на прощение. С робкой надеждой на понимание. Дилюк Рагнвиндр» Кэйа отрешенно вертит в руках желтый пергамент, снова находясь где-то не здесь. Потом смотрит на цифры, выведенные тем же размашистым почерком с острыми гранями справа в углу. — Это не сегодняшнее. Это он не сейчас написал... Дата старая. Аделинда кивает.  *** — Он... вернулся таким. Сразу после того, как приехал из путешествия, строго наказал нам не находиться с ним рядом, когда будет спать. Не будить, не заходить в комнату. Сказал, так привык. Наше дело нехитрое, я не интересовалась, почему ему так угодно. Предупредила служанок. Он вообще вернулся сначала совершенно другим, выглядел иногда диким зверем, забывшим, как быть с людьми, но постепенно, понемногу привыкал. Оттаивал. Мы пытались помогать, чем могли. Я готовила его старые любимые блюда. Он говорил, что уже совсем забыл их вкус. Так удивлялся, радовался, словно ребенок. Сказал, что не может сидеть без дела. Взял в руки бизнес отца. Устроил перестановку в поместье, потом решил вообще продать его. Я не взялась сказать что-то против. Постепенно как-то... снова освоился, что ли. Стал даже, наверное, спокойнее, сдержанее, уравновешеннее, чем раньше. Еще взрослее. Только закрытым теперь на сто замков... да что мне говорить, вы ведь и сами знаете. Кэйа молчит, разглядывая потолок. Слеза снова щекочет щеку. Аделинда вздыхает, с непривычной для себя неловкой задумчивостью мнется, потом продолжает. — Анна, новая горничная, хотела позвать его к завтраку утром. Мы предупреждали, конечно. Она или прослушала по невнимательности, или отнеслась несерьезно, или, может, просто хотела под любым предлогом попасть к нему в спальню... удалось скрыть последствия, если тут уместно будет слово к счастью. У нее не было в городе близких родственников... Господин Дилюк почти неделю не выходил из своего кабинета. Потом куда-то уехал и оставил нам это, — она кивает в сторону записки, которую Кэйа все еще машинально теребит в своих пальцах. — Вернулся еще почти через месяц... Какое-то время мне все равно казалось, он уже не вернется. Они оба молчат, наверное, целую вечность, и слышно лишь шерох сминаемой в пальцах бумаги. Потом Кэйа все-таки говорит, устав выносить тишину. — Что он сделал, Линда? Он и так уже знает, что примерно услышит. — Сломал ей шею руками. До того, как проснулся и понял, что происходит. Я... надеюсь, что до того. Мы закопали тело на заднем дворе. *** Дилюк возвращается через шесть дней. Выглядит так, будто не спал все это время. Синяки на шее Кэйи успевают сменить цвет с сизого на бордовый. Он сам почти не спал, потому что каждый сон теперь про одно. Он видит его, бесшумно закрывающего за собой входную дверь, когда спускается к завтраку вниз. Сердце замирает на несколько ударов, а потом срывается в бешеный темп. Радость, нежность, надежда, обида, бессилие, ярость, густой, вязкий, тяжелый, отвратительный ужас — все мешается друг с другом во что-то одно, в уже неразличимого цвета коктейль.  ты здесь ты приехал ты снова со мной ты больше никогда никогда не оставишь меня я так скучал мой люк мое красное солнце мой темный рассвет мой дом моя стена моя сила моя слабость моя расплата за жизнь во лжи мое спасение моя боль моя радость мой самый большой страх На ужасные полтора десятка секунд Кэйе кажется, что он снова не может дышать. *** Дилюк подходит к его комнате к вечеру. Тихо стучит в дверь. Повторяет его имя. Потом стучит снова, иначе, их кодовым стуком, придуманным еще совсем в детстве и обкатанным тысячи раз на совместных заданиях после. Два удара, пауза, четыре, пауза, еще три. Это я, Кэйа. Это я, твой Дилюк. Все под контролем. Мы в безопасности. — Кэйа? Я...  еды тебе принес. Блинчики с кленовым сиропом, салат и пироженое. Ты с утра ничего не ел. — Я не хочу, — безразлично отвечает Кэйа — Тебе нужно поесть. — Я не хочу. Это все, что ты собирался сказать? Дилюк стоит за дверью, а Кэйа пытается не думать, что он сейчас чувствует. Потом он снова спрашивает, тихо и осторожно. — Мы можем поговорить? — Говори. — Я... могу увидеть тебя? — Говори! — нервно вскрикивает Кэйа. — Что ты хотел? Дилюк шевелится у двери, отходит, ставит глухо звякнувшие тарелки куда-то на тумбу. Кэйа практически вживую видит, как он бесконечно знакомым движением трет рукой в черной перчатке глаза — красные теперь и внутри, и снаружи. Потом говорит, отрывисто, быстро и хрипло, словно боясь замолчать. — Мое путешествие. Те четыре года. Я ночевал на чужой территории, о которой не знал ничего. Не знал еще, кто здесь бывает, что происходит, кому она принадлежит. Обычно в дозоре спят по очереди... сменять меня было некому. Первый раз меня здорово потрепали, когда напали во сне. Мне пришлось привыкать. Иначе бы я не выжил. Ты должен понять. Сначала просто стал просыпаться от любого шороха, легкого движения рядом. Каждое утро думал, ночь прошла спокойно, это самое главное. Потом.... действовать еще до того, как проснусь. Какие-то инстинкты, рефлексы, как в бою, когда тело ведет тебя само... Не сосчитать, сколько раз это потом спасло мне жизнь. Я был уверен, в Мондштадте это все скоро пройдет за ненадобностью. Каждый месяц думал, уже стало лучше. — Не стало? — с холодным смешком интересуется Кэйа. Ему кажется, он уже мало что чувствует. Только воздух опять сухой и тяжелый да кончики пальцев мелко дрожат. Дилюк замолкает. Потом продолжает, когда Кэйе кажется, что он ничего уже больше не скажет. — Я хотел все объяснить. Это правда. Я говорил, что не ухожу от этого разговора и не хочу ничего от тебя скрывать. Мы бы могли что-то придумать... Я не знал, как. Не мог найти нужных слов. Пытался представить, как начну говорить, и не мог сказать ничего. Какая-то пустота, словно мозг делает что угодно, чтобы сейчас не думать об этом. И весь этот груз тебе больше почти не мешает жить дальше, работать, сражаться... смотреть людям в глаза. А когда приходится вернуться к нему, ты не можешь вспомнить, куда дел ключи... ты меня понимаешь? Нет, Люк. Я не понимаю тебя. Свой ключ я спрятал в своем сердце и буду хранить в нем всегда. И мой груз не обуза и не лишняя ноша, это то, что делает меня собой. Пусть это и больно. Пусть так. Он со мной на всю жизнь, и я не хочу чего-то другого. В нем самое ужасное — и самое прекрасное, что с нами случалось. Без него уже не будет ни нас, ни меня самого. — ...Я так долго пытался стать лучше себя тогда, что мне правда нужно было это время. Я бы нашел слова и все объяснил. Кэйа вспоминает рваные нити на чужой коже, большие и маленькие, выпуклые и вдавленные внутрь, пересекающие вены и сухожилия, тонкие и аккуратные и с размытыми, обугленными, оплавленными краями. На спине у Дилюка след от чего-то пробившего кожу так глубоко, что он вообще не должен был выжить. — Теперь ты слишком много болтаешь... Человек со сломанной шеей умирает быстро? А, Люк? Не расскажешь? — Смотря как сломать, — после долгой паузы отвечает Дилюк. Он все еще любит Дилюка так сильно, что это больно. И если это не самое сложное, то, наверное, одно из. — У всех свои скелеты в шкафу, да? У всех свои шрамы, — горько усмехается Кэйа, прижавшись лбом к древесине и слыша чужое тяжелое дыхание в нескольких десятках сантиметров от своего собственного. Ладони покрываются липким потом. Горло снова сводит от ощущения абсолютной беспомощности. — У всех свои шрамы, — машинально повторяет Дилюк вслед за ним. — Кэйа, я не хочу быть причиной твоих. — Ты уже. — Я уже. Я не хотел. Ты сможешь меня простить? Кэйа молчит, слушая глухие удары сердца. — Кэйа, я могу... — Нет. Ты не можешь. Уходи. Дилюк тоже долго молчит. Потом пытается снова. — Прошу. Послушай. Если ты хочешь, чтобы я... — Я хочу, чтобы ты сейчас ушел! Ты не понял? Он ощущает себя измотанным этими словами настолько, что, наверное, если Дилюк прямо сейчас выбьет дверь и взмахом меча разрубит его пополам, закончив все наконец, он ничего не почувствует и не станет сопротивляться. Он прижимается спиной к прохладной двери, медленно развернувшись. Какое-то время все еще слышно тяжелое дыхание за перегородкой, тихое, скомканное «я... оставлю еду внизу», опять звон тарелок, такие же тяжелые удаляющиеся шаги. Кэйа сползает по двери вниз и беззвучно кричит, закрывая глаза.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.