Нет, мне не больно

PG-13
Завершён
15
Фэндом:
Размер:
8 страниц, 3 430 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 10 Отзывы 4 В сборник

жираф

Настройки

И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав?..

***

      — В твоих глазах невозможно что-либо увидеть, они абсолютно пустые. Твое существование абсурдно как дельфин в Сахаре. У тебя нет души, из тебя вытрясли ее воспитательницы в садике. Зачем ты здесь, если молчишь? Ты всегда такая? Получается, раньше ты была веселее? Тебе сейчас бо…

***

      Я вообще ничего не помню. Мне как будто ежедневно стирают память чем-то мощным и вызывающим сонливость. Стоит мне разлепить глаза или пошевелить пальцем ноги, я отчетливо понимаю, что чувствую это через силу. Я скорее заставляю себя вспомнить это ощущение, чтобы не сойти с ума окончательно. Чтобы не залечь на самое дно.       Я не помню, что было шесть часов назад, вчера, в воскресенье, на прошлой неделе и вообще в любой временной отрезок. Не помню, какого цвета носки надевала сегодня утром, что ела на завтрак и даже какой у меня цвет глаз. Но это с другой стороны кажется такой полнейшей бессмыслицей, что я даже почти не расстраиваюсь. Мне бы только доехать до бабушки, и все снова станет нормально. Я обязательно сломаю телефон надвое. Я подстригусь налысо, хотя все будут причитать, я каждый день буду просыпаться в пять утра, чтобы сходить по шаткому мостику в мелкую туманную речку, я буду голыми руками втирать крапиву в шею и молиться, я буду бегать по полю и молиться, я буду несколько часов подряд без движения сидеть на ветвях старых деревьев и молиться, я начну вспоминать и только тогда тотчас же заткнусь.       Наверное, самым страшным открытием было то, что не помню я еще и как реагировать. Как взаимодействовать с миром, как пугаться, радоваться, плакать или ругаться; все замело белоснежной пеленой рожденного в постоянной ненависти обычного неприятия. Мне не было даже все равно. Мне вообще никак не было. Наверное, просто меня самой не было. Мое тело-мешок тряхнуло не в первый раз, в то время как кто-то за соседним сиденьем очень страшно выругался через сон. И мне, вообще, хотелось так же.       Мы ехали уже нескончаемо долго, хотя пейзаж за окнами электрички совсем не менялся. Месяц на пробу лизнул пару крыш домов, похожих на настоящие дворцы, и стал светить в мое окно, как будто проталкиваясь сквозь свинцово-темные облака. Небо было сплошь светло-фиолетовым. Звезд я не видела. Только треугольные красноватые кирпичные верхушки и тусклые фонарные столбы, напоминающие мне одноногих, печальных, но ярких фламинго. Пешеходные переходы, светлыми полосами съедающие землю, один за другим ложились под наши колеса, и я не видела снаружи еще ни одного человека, будто это все действительно было нереальным.       Изредка проплывающие вдаль машины возвращали меня на землю. Им, наверное, было очень одиноко ранним утром одним ехать в какую-то даль, они рассекали воздух быстро, молниеносно, оставляя после себя дым и пыль, которые я могла разглядеть даже сквозь стекло. Голые ветки деревьев шуршали и скреблись друг о друга. Я уверена, они звали меня к себе. Они с упоением напоминали мне о том, кто я есть на самом деле, скрюченные и страшные. Присущие местной погоде.       Иногда я серьезно боялась, что на самом деле мы не двигаемся с места, а просто едем по кругу. В такие моменты я сильнее сжимала рюкзак и оглядывалась по сторонам, чтобы успокоить себя, но остальные три человека в вагоне спали. Им, наверное, было уже не принципиально, куда ехать. Какие-то картонные. Специально массовочные, сливающиеся с первыми рассветными лучами и одновременно уродливыми серыми пледами, которыми укрывались. Все потому, что им всем было от чего-то больно.       А мне — уже нет.

***

      Последние школьные апрельские дни — они ощущаются совсем по-другому. Я нескончаемо долго смотрела в окно, перегрызла себе все ногти, я перестала слушать то, о чем говорят учителя, я внезапно захотела жить.       И все итоговые сданы, и ты ходишь в школу для того, чтобы показать, какая классная у тебя ветровка и погулять с одноклассниками после уроков или прогуливая физкультуру, и солнце светит тебе в лицо, когда ты сидишь за своей неизменной третьей партой, и облака пыли видно, если прищуриться и склонить голову вбок чуть-чуть, совсем капельку.       Весь мир был впереди, впереди уже маячило целое лето. Дышалось на улицах легче, и распустилась в садах сирень; запахло морем и поползли по ржавым школьным заборам за друг дружкой яркие солдатики, а спать хотелось ложиться очень поздно, потому что гораздо приятнее смотреть на уже почти совсем-совсем летние звезды с балкона.       Садковский с первой парты от солнца закрывался учебником биологии с гордой цифрой «9», а Лейкина, сидевшая рядом с ним, воровато подгрызала школьный мел, нервно озираясь на дверь. Это была последняя сегодняшняя перемена. Савичев, со справкой от занятий, засобирался домой.       Я сидела, подперев голову рукой, и смотрела в пол, разглядывая шнурки своих белых кроссовок. На них тоже под очень красивым углом падал свет, и мне хотелось запомнить этот фокус, чтобы потом, дома, перерисовать в блокнот, но Садковского все-таки прорвало, и он, пробиваясь между рядами кривых исписанных парт, резко задернул жалюзи. Откуда-то слева послышался возмущенный возглас, но Садковский сказал, как отрезал:       — Окно тут, дверь там, если вас что-то не устраивает, вы можете выйти. Куда — лично мне непринципиально. — Он нелюбезно отобрал у Лейкиной то, что осталось от куска мела, и показательно швырнул в раскрытое окно.       Савичев, уже в полной боевой готовности и с рюкзаком на плечах, побежал смотреть, как он шлепнется на голову семиклассникам, сдающим на улице нормативы по бегу, и наполовину перевесился наружу, хватаясь руками за подоконник. Прозвенел звонок на урок, и от неожиданности он, вздрогнув, чуть не грохнулся вниз.       — Ты че меня не ловишь? — В попытках двинуть Садковскому локтем в живот он чуть не грохнулся второй раз, но уже тут, в классе.       — Ну ты че, Санек, второй этаж как-никак, че тебе с него будет? — Садковский сложил руки на груди и заливисто хрюкнул.       — А вот и будет. — Обиженно заверил Савичев.       — Не будет. Миронова, скажи, не будет?       — Нет, почему же, — тотчас влезла я. — Если ты, Саш, в манере своей умудришься приземлиться в кусты с крапивой, а именно на такой фееричной ноте ты обязательно закончил бы свой полет, то мало, конечно, не покажется.       Савичев кинул в меня мокрой тряпкой.       С заливистым гулом половина класса пошли на физру, а заодно рассчитать скорость и силу предполагаемого полета Савичева уже оттуда, снаружи. Нас осталось человек семь.       Я хорошо помню этот час. С улицы доносился заливистый смех, а я прислушивалась к нему, внутренне отмирая, и резво раскладывала ручки по отделам пенала, рискуя опоздать на урок, когда чужая рука легла мне на плечо.       — Ты идешь? — Раздосадованно закусив губу, спросила меня Зосемова.       Я глубоко выдохнула через нос.       — Когда пойду, тогда и пойду. — Выплюнула я, прикрываясь сумкой. — Че?       Ариша хлопнула большими глазами. Похожа на Бэмби. На тупорылого оленя.       Я ловила ее отражения в стеклах витрин. Видела синяки на тонких запястьях, с интересом рассматривала вздернутый нос, аккуратные ногти. Тонкие, уродливые губы, все время почему-то полураскрытые, будто от долгого бега. Лоб у нее был высокий, некрасивый. И глаза, рассаженные далеко друг от друга: под левым красовалась едва заметная темная родинка. Брови были светлыми, тонкими-тонкими, явно выщипанными. И волос, русый, прямой, похожий на колосок пшеницы в поле. Она никогда нечего не делала с прической, только расчесывалась и откидывала волосы средней длины за спину, чтобы не мешались. Она вообще не очень зацикливалась на внешности. Может, и на внутренности тоже, она была до того отстраненная, что ходила, натыкаясь порой на косяки и двери, и вечно была дежурной в классе, просто потому что не спорила.       Однажды в третьем классе я сказала ей, что у нее очень глупые глаза. Все девочки нарядились снежинками, но у нее из парадного был только костюм зайца, доставшийся от старшего брата, поэтому она была этим самым несчастным серым среди нас, белоснежных и прекрасных.       И я так разозлилась на нее тогда. По-дурному разозлилась, но мне сейчас не стыдно. Я за все ей предъявила: и за то, что своим дебильным зайцем испортила всем праздник, и за то, что ее мама единственная не пришла и не захотела одеть ее нормально, что, в конце концов, сама по себе она страшная и портит всю сложившуюся картину, и что если она пришла на праздник, надо веселиться, а не портить своей кислой миной настроение всем вокруг.       Я отчетливо помню, что сказала ей, что лучше уйти, и она, как ни странно, полностью со мной согласилась, даже с искренней благодарностью ляпнув что-то типа «Огромное спасибо за то, что говоришь мне правду», с по-щенячьему благородным взглядом тихо удалилась, и никто ее не искал, даже классная руководительница, потому что наличие зайца на этом утреннике в целом не предполагалось и считалось отклонением от нормы.       Дальше она липла ко мне несколько лет подряд, хваталась, как за спасательный круг, говорила всем, что я ее лучшая подруга, и висла на моей шее нескончаемо. Наверное, я преувеличиваю, но все-таки по большей части мне было приятно, что кому-то на меня не все равно. Но тут, опять же, хотелось еще больше потешить свое самолюбие, и я общалась с ней так, будто она была неодушевленным предметом. А она мило улыбалась мне и говорила, что никто в жизни еще не уделял ей столько внимания, сколько это делаю я. Улыбалась от уха до уха. Улыбалась, но взгляд оставался глупым и нескончаемо грустным. Улыбалась, и я видела, что зубы у нее почти круглые. Неопасные.       Но потом наступил седьмой класс, и мне стало как-то все равно. Было очень здорово, например, списывать у Зосемовой контрольные, хотя тянула она только химию и биологию, в полной мере пользоваться ее добротой душевной и прочими вытекающими. Иногда от круглых зубов и тонких бровей даже не становилось плохо. Но как человек она мне определенно не нравилась. Мне было, наверное, просто неловко прямым текстом посылать ее далеко и надолго в сотый раз, потому что обычно это не вызывало желаемого эффекта. Ариша просто слышала то, что хотела слышать. Она хотела слышать, что тоже кому-то важна.       — Карина. — Она осторожно села за парту, что стояла впереди меня. Пока я судорожно придумывала отмазку убежать отсюда, оставив глупые глаза и умные реплики, все остальные давно разошлись кто по домам, кто на урок. — У меня лейкемия. — Она неотрывно смотрела на меня.       — …Звучит страшно.       — Это рак крови.       — Ясно.       Мое лицо окаменело, и я снова уставилась в пол, а Ариша, в свою очередь, стала яро выискивать на мне хоть какую-то эмоцию. Хоть одну. Пожалуйста. Долго смотрела. Из открытого окна уже доносились заливистые звуки свистка и топот бегущих ног, а она все пыталась высмотреть во мне хоть что-то человечное. Потом закусила губу. Ее глаза заслезились, она глубоко выдохнула через нос.       — И тебе не больно? — С укором склонив голову набок, она завела прядь волос за ухо, беззвучно глотая липкие слезы. Я достала из кармана голубенький голубой платок и протянула ей.       — Нет, мне не больно.       Мне больше нечего было ей сказать. Я мало разбиралась в болезнях, но, так или иначе, понимала, что рак крови на сегодняшний день прекрасно лечится, а Зосемова скорее всего просто не самым лучшим способом хочет привлечь к себе внимание, только уже без поношенного костюма зайца. Хотя такой я точно видела ее впервые. Глупые глаза голубыми разводами текли по лицу. Пахло морем.       В какой-то момент мне стало страшно, и я неловко погладила ее по плечу, успокаивая ее тем, что когда-нибудь мне точно станет так же больно, как и ей. Я на ментальном уровне чувствовала, как сильно она хочет обозвать меня дурой или влепить затрещину, но она не могла; не могла, наверное, просто физически, жалостливо сжимая пропитанный соплями и слезами платок и негромко стуча по полу носками туфлей. Нервоз.       А потом ее прорвало, и она щебетала, щебетала, щебетала что-то про анализы, врачей, про то, что лечиться — это не бесплатно, про то что мать надо лечить, что она у нее — последняя надежда, и что умирать ей никак нельзя. Говорила что-то про то, что поступать хотела после девятого в медицинский, что планов у нее было — от луны и обратно, и что она больше, больше, чем кто-нибудь другой точно заслуживает жить, но я уже как-то даже не слушала. Когда она начала уже совсем остервенело вешаться на шею и пачкать соплями мою рубашку, я вежливо и тактично намекнула ей, что уроки физкультуры — то, ради чего я вообще живу на свете, потом, грубовато сбросив ее с собственного плеча, забрала сумку и молча ушла, ни разу не обернувшись.       На школьном дворе мою макушку пригрело весеннее солнце. И все слезы стекли на асфальт как по взмаху волшебной палочки.

***

      Потом она перестала приходить в школу. Списывать биологию с химией мне было совсем не у кого, поэтому очень быстро стало как-то грустно. Мама, опечаленная, каждый день спрашивала «А что там с белобрысенькой девочкой из твоего класса?» и стабильно получая ответ «Да дыры в мозгу», сокрушенно качала головой.       Лето было близко. В понедельник Савичев скормил мне штуки три одуванчиков, пока я, сидя на плитах у школы, обреченно зевала, борясь с дремотой, а потом стал кричать о том, что одуванчики очень питательные и я вообще не по делу возмущаюсь. Герасимов добавил, что из них делают вино, и что еще два таких захода, и им придется понести меня домой на руках.       Но все-таки до дома мне пришлось идти одной: мама звонила по какому-то суперважному поводу, и пришлось послушаться, чтобы летом было легче, ссылаясь на свое беспрекословное послушание, выпросить у нее скейт.       Но ничего суперкрутого или, на крайняк, суперважного я не услышала, потому что она строго-настрого приказала мне навестить «белобрысенькую девочку», якобы «она оставляет впечатление очень хорошего человека» и «вы же подруги» (на этом моменте в стену полетели тарелки).       После умопомрачительного скандала скейт благополучно отъехал от меня еще на добрый метр, но несмотря на это, через полчаса я стояла у дверей ее подъезда в полном обмундировании и с шоколадом (хоть тщетно пыталась объяснить маме, что она его не ест). Солнце палило нещадно, и я несколько раз пожалела, что поверх платья накинула джинсовку. Вся покраснела то ли от жары, что на самом-то деле более вероятно, то ли от неловкости. Долго думала, стоит ли оно того и не лучше ли сожрать шоколадку прямо тут, под окнами, и уйти жить в подворотню, но вальяжной походкой приближающийся ко мне без определенного места жительства сразу сподвиг на любовь к ближнему, и я быстро юркнула в подъезд. Страх сближает.       Я без труда нашла нужную квартиру. Когда открыла растрепанная и в пижаме, но до ненормального счастливая Зосемова, юркнула внутрь.       Аришка так радовалась жалкой шоколадке, которую на самом деле не съест, и так горячо благодарила меня, что на мгновение мне показалось, что я ошиблась квартирой.       Вообще-то мне уже тогда хотелось уйти, но она под локоток повела меня к себе в комнату, попутно рассказывая, что ей уже почти совсем хорошо и что совсем скоро она встанет на ноги. Я была ни грамма этому не удивлена. Прошлая драма, как я и думала, оказалась обычной драмой.       Она снова принялась рассказывать о том, что очень сожалеет, что пропустила целых две недели школы, что однажды в детстве очень долго копила на куклу, а потом, когда за несколько лет набрала нужную сумму и гордым шагом пробиралась в магазин, увидела кого-то жалко-непонятного (на этом моменте я отвлеклась на прыгнувшую мне на колени кошку, но переспрашивать на стала) и отдала все ему. Потом предложила чай, но я отказалась, пытаясь вклинить хоть слово о том, что мне пора, но она снова удержала меня рассказами про детство и семью.       — Вот ты не замечала, знаешь, раньше все было настоящее. И небо ярче, и пломбир вкуснее, — она мечтательно обняла руками колени. — И спокойнее жилось, и думалось, ко всему этому, гораздо проще…       Я вежливо оборвала ее, тактично намекнув, что она тупорылая дура и что пломбир был всегда со вкусом полнейшего безвкусия, а если краски не видно, надо очки надевать.       И она согласилась. Мне в один момент стало так дурно от того, что она все время соглашается и соглашается, что бы я ни говорила, что я чуть не огрела ее подушкой. Но порцию отборных матов в свою сторону она все равно получила. И я ушла, не выпив чаю, но зато выпустив копившуюся во мне две недели злость на девочку для битья.

***

      Какая-то недосказанность была между нами. Мне впервые стало по-человечески жаль ее, когда она стала писать смски. Смешные и грустные, все — совершенно разные. Но по стандарту каждая гласила о том, что ей уже совсем-совсем хорошо, и вот уже со дня на день она даже придет в школу. Писала она об этом ежедневно.       Так завелось почему-то, что я на них совсем не отвечала. Не то, чтобы специально, но, конечно, не без усмешки. Я все так же ходила в школу, все так же гуляла с одноклассниками и все так же проводила большую часть своей жизни за компьютером, только теперь стала читать свой мессенджер гораздо чаще. «Врачи сказали, что все будет в порядке!». «Меня скоро выпишут, когда я буду дома, можешь ко мне зайти». «Ты когда-нибудь гадала по одуванчикам? Света из палаты, про которую я тебе рассказывала, сказала, что буду еще очень долго жить». «Представляешь, я поступлю в медицинский! А куда планируешь ты?». «Мне совсем не обидно, что ты не отвечаешь на мои сообщения, на самом деле я очень рада, что где-то по ту сторону экрана ты просто читаешь их, каждое». «Сегодня к нам приходили дети из седьмой школы и рассказывали про то, что все будет хорошо». «Только никто кроме нас самих в это не верил». «Хорошо, что ты не видишь меня сейчас и мы общаемся только так. Ты бы расстроилась». «Еще немного, и выйду в школу».       И тысячи других. Я очень хотела ей что-то сказать. Например, что я все же считаю ее за человека. Что она имеет право по-своему мыслить, что на самом деле из нас двоих худший кадр — я, и многое тому подобное, но уже не могла.       Я не могла задеть свое самолюбие даже тогда, когда она лежала там, в этой гнилой палате, заполненной раковыми больными.       Иногда мне казалось, что их всех берут в охапку, бросают в темный чулан и оставляют там умирать. Почему-то ни единому ее слову впервые не верилось. Настроение было на нуле, а в последние дни в горле застрял огромные непробиваемый ком.       Это была среда. Герасимов между словом обронил, что Зосемова скоро сдохнет, и тогда придется искать того, кто будет мыть доску и терпеть прилетающую время от времени тряпку в лицо, а я, не выдержав, долбанула его сменкой и сказала, что если ему так принципиально, пусть моет доску сам.       В ответ услышала столько гадостей, что расхотелось куда-то ходить и даже ждать долбанного лета, хотя я каждый день, приходя из школы, вычеркивала дни в календарике.       Но в тот же день меня будто прорвало. И я в первый раз заплакала, и я написала, написала все, что думала на самом деле. Написала, что все мы в этой дыре сдохнем, не надо жить этой тупой необоснованной надеждой, что если она еще хоть раз отправит мне сообщение содержания «все будет хорошо, потому что так сказал одуванчик», я ее заблокирую.       И мне было больно и обидно за то, что даже после этого тот самый ком никуда не делся, а стал душить только сильнее, сильнее и сильнее, разрывая на части. Это совсем, совсем не то, что мне хотелось бы написать ей сейчас, но она просмотрела тотчас же. И долго, нескончаемо долго писала ответ. «Глупенькая. Ты не умрешь, и я не умру. Никто не умрет, мы все станем русалками, лесными феями и вейлами, рыбками в аквариуме или нимфами. Ты должна верить, и все будет хорошо. Мы станем бессмертными, пока будем жить в головах друг друга. Ты меня понимаешь? Не бойся. Смерти нет. Ее не существует. Поверь мне, я знаю. У тебя все будет хорошо. Я выздоравливаю. Мне уже не больно».

***

      Ариша умерла в самом конце мая, тот день в календарике я специально не отметила. Это не тронуло почему-то никого, даже мою маму. Она сказала, что это было очевидно, и тогда я разбила очередную тарелку. А в школе Герасимов извинился передо мной, но я все равно без зазрения совести кинула в него мокрой тряпкой.       А потом мы сдавали экзамены. Бесчувственность началась уже тогда, поэтому я не волновалась ни когда писала, ни когда увидела отвратительные результаты. Мне почему-то стало уже все равно.       Меня приглашали на похороны, но я пришла только на часть церемонии, потому что мне было неловко оттого, что я не плачу, и мне казалось, что на меня все косились, хотя я не плакала только потому, что Ариша за это влепила бы мне звонкую пощечину. В первый раз в жизни. Еще потому, что слезы кончились в тот вечер за перепиской. Их просто больше не было.       Мельком я увидела ее мать, и сразу поняла, что болеет она алкоголизмом. В голове сложился пазл, и все встало на свои места. Я собрала чемодан и, не попрощавшись со своей матерью, села в первую электричку.

***

      Было шесть утра по Москве, когда я сошла на росистую траву, волоча за собой свои сумки. Тут погода была совсем другой: пару деревянных домов и кольцом окруживший их лес окутывал редкий молочный туман, и недавно прошел дождь, судя по грозовым неприветливым тучам.       Долго всматриваясь в темноту леса, в какой-то момент я увидела едва заметное шевеление среди ветвей. Сквозь дымку можно было разглядеть лишь едва заметные стволы, где-то вдалеке виднелась гладь наверняка русалочьего озера. Не сводя глаз с пушистых веток, поспешно разулась и, оставляя все вещи прямо тут, на остановке, побежала в самую чащу, в надежде цепко поймать за крылья, запястье или хвост фею, нимфу или русалку.

— Ты плачешь? Послушай… далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф.

Примечания:
15 Нравится 10 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (10)