I
Я только что вырвался на волю и уехал за границу, не для того, чтобы «окончить моё воспитание», как говаривалось тогда, а просто мне захотелось посмотреть на мир Божий. Тогда и в голову не приходило, что человек не растение и процветать ему долго нельзя. Я путешествовал без всякой цели, без плана; останавливался везде, где мне нравилось, и отправлялся тотчас далее, как только чувствовал желание видеть новые лица — именно лица. Меня забавляло наблюдать людей... Итак, проживал я в немецком городке Велеград на левом берегу Рейна. Я искал уединения: я только что был поражён в сердце одним молодым вдовцом, с которым познакомился на водах. Он был очень хорош собой и умён, кокетничал со всеми — и со мною, а потом жестоко меня уязвил. Признаться сказать рана моего сердца не очень была глубока; и поселился в Кракове. Городок этот мне понравился своим местоположением у подошвы двух высоких холмов, своими дряхлыми стенами и башнями, вековыми липами, крутым мостом над светлой речкой, впадавшей в Рейн, — а главное, своим хорошим вином. Городок Краков лежит в двух верстах от Рейна. Я часто ходил смотреть на величавую реку и, не без некоторого напряжения мечтал коварном вдовце, просиживал долгие часы на каменной скамье под одиноким огромным ясенем. Однажды вечером я сидел на своей любимой скамье, глядел то на реку, то на небо, то на виноградники. Передо мною мальчишки карабкались по бокам лодки, вытащенной на берег и опрокинутой брюхом кверху.кораблики тихо бежали на слабо надувшихся парусах; волны скользили мимо чуть-чуть урча. Вдруг донеслись до меня звуки музыки; я прислушался. В городе играли вальс. — что это? — спросил я у подошедшего ко мне старика в плисовом жилете, синих чулках и башмаках с пряжками. — это, — отвечал он мне, предварительно передвинув в мундштук своей трубки из одного угла губ в другой, — студенты приехали на коммерш. « А посмотрю-ка я на этот коммерш, — подумал я, — кстати же я в Магдебурге не бывал». Я отыскал перевозчика и отправился на другую сторону.II
Может быть, не всякий знает, что такое коммерш. Это особенного рода торжественный пир, на который сходятся студенты одной земли, или братства. Почти все участники в коммерше носят издавно установленный костюм немецких студентов. Собираются студенты обыкновенно к обеду под председательством сеньора, то есть старшины, — и пируют до утра, пьют, поют песни, курят, бранят филистеров ; иногда они нанимают оркестр. Такой точно коммерш происходил в городе перед небольшой гостиницей под вывеской Солнца, в саду, выходившим на улицу. Над самой гостиницей и над садом веяли флаги; студенты сидели за столами; огромный бульдог лежал под одним из столов; в беседке из плюща помещались музыканты, усердно играли, то и дело подкрепляя себя пивом. На улице перед низкой оградой сада собралось довольно много народа: добрые граждане городка не хотели пропустить случая, поглядеть на заезжих гостей. Я тоже вмешался в толпу зрителей. Мне было весело смотреть на лица студентов; их объятья, восклицания, невинное кокетничанье молодости, горящие взгляды, смех без причины, всё это радостное кипение жизни юной, свежей, это добродушное раздолье меня трогало и поджигало. « уж не пойти ли к ним?» — спрашивал я себя... — Антош, довольно тебе? — вдруг произнёс за мною мужской голос по-русски. — подождём ещё, — отвечал другой мужской голос на том же языке. Я быстро обернулся... Взор мой упал на красивого, и довольно тощего молодого человека в фуражке и широкой куртке; он держал под руку парня, в шляпе, закрывавшей всю верхнюю часть его лица. — вы русские? — сорвалось у меня невольно с языка. Молодой человек улыбнулся и промолвил: — да, русские. — я никак не ожидал... В таком захолустье, — начал было я. — и мы не ожидали, — перебил он меня, — что ж? Тем лучше. Позвольте рекомендоваться: меня зовут Павлом, а вот это мой... — он запнулся на мгновенье, — мой брат. А ваше имя позвольте узнать? Я назвал себя и мы разговорились. Я узнал, что Павел, путешествуя, так же как и я, для своего удовольствия, неделю тому назад заехал сюда, да и застрял здесь. Правду сказать, я неохотно знакомился с русскими за границей. Я их узнавал даже издали по их походке, покрою платья, а главное, по выражению их лица. Самодовольное и презрительное, часто повелительное. Да, я избегал русских, но Павел мне понравился тотчас. Есть на свете такие счастливые лица: глядеть на них всякому любой, точно они греют вас или гладят. У Павла было именно такое лицо, милое, ласковое, с большими, мягкими глазами и мягкими волосами. Говорил он так, что, даже не видя его лица, вы по-одному звуку его голоса чувствовали, что он улыбается. Парень, которого он назвал своим братом, с первого взгляда показался мне очень миловидным. Было что-то своё, особенное, в складе его бледного лица, с ровным носом и родинкой на нём, и зелёными светлыми глазами. Он был грациозно сложен. И нисколько не походил на своего брата. — хотите вы зайти к нам? — сказал мне Павел, — кажется, довольно мы насмотрелись на немцев. Наши бы, правда, стёкла разбили и поломали стулья, но эти уж больно скромные. Как ты думаешь, Антош, пойти нам домой? Парень утвердительно качнул головой. — мы живём за городом, — продолжал Павел, — в винограднике, в одиноком домишке, высоко. У нас славно, посмотрите. Хозяйка обещала приготовить нам кислого молока. Теперь же скоро стемнеет, и вам лучше будет переезжать в Рейн при луне. Мы отправились. Через низкие ворота города мы вышли в поле и, пройдя шагов сто вдоль каменной ограды, остановились перед узенькой калиткой. Павел отворил её и повёл нас в гору по крутой тропинке. — вот и наше жилище! — воскликнул Павел, как только мы стали приближаться с домику, — а вот и хозяйка несёт молоко. Guten Abend, Madame!.. Мы сейчас примемся за еду; но прежде, — прибавил он, — оглянитесь... Каков вид? Вид был, точно, чудесный. Рейн лежал перед нами весь серебряный, между зелёными берегами; в одном месте он горел багряным золотом заката. Внизу было хорошо, но наверху еще лучше: меня особенно поразила чистота и глубина неба, сияющая прозрачность воздуха. — Отличную вы выбрали квартиру, — промолвил я. — Это Тоша ее нашёл, — отвечал Павел, — ну-ка, Антош, — продолжал он, — распоряжайся. Вели всё сюда подать. Мы станем ужинать на воздухе. Тут музыка слышнее. Заметили ли вы, — прибавил он, обратясь ко мне, — вблизи иной вальс никуда не годится — пошлые, грубые звуки, — а в отдаленье, чудо! так и шевелит в вас все романтические струны. Тоша (собственно имя его было Антон, но Павел называл его Антошей, и уж вы позвольте мне его так называть) — Тоша отправился в дом и скоро вернулся вместе с хозяйкой. Они вдвоем несли большой поднос с горшком молока, тарелками, ложками, сахаром, ягодами, хлебом. Мы уселись и принялись за ужин. Антоша снял шляпу; его русые кудряшки, остриженные и причесанные, падали крупными завитками на уши. Сначала он дичился меня; но Павел сказал ему: — Антон, полно ежиться! он не кусается. Он улыбнулся и немного спустя уже сам заговаривал со мной. Я не видал существа более подвижного. Ни одно мгновенье он не сидел смирно; вставал, убегал в дом и прибегал снова, напевал вполголоса, часто смеялся, и престранным образом: казалось, он смеялся не тому, что слышал, а разным мыслям, приходившим ему в голову. Его большие глаза глядели прямо, светло, смело, но иногда веки его слегка щурились, и тогда взор его внезапно становился глубок и нежен. Мы проболтали часа два. День давно погас, а беседа наша всё продолжалась, мирная и кроткая, как воздух, окружавший нас. Павел велел принести бутылку рейнвейна; мы ее роспили не спеша. Музыка по-прежнему долетала до нас, звуки ее казались слаще и нежнее; огни зажглись в городе и над рекою. Антоша вдруг опустил голову, так что кудри его на глаза упали, замолк и вздохнул, а потом сказал нам, что хочет спать, и ушёл в дом; я, однако, видел, как он, не зажигая свечи, долго стоял за нераскрытым окном. Наконец луна встала и заиграла по Рейну; всё осветилось, потемнело, изменилось. — Пора! — воскликнул я, — а то, пожалуй, перевозчика не сыщешь. — Пора, — повторил Павел. Мы пошли вниз по тропинке. Камни вдруг посыпались за нами: это Тоша нас догонял. — Ты разве не спишь? — спросил его брат, но он, не ответив ему ни слова, пробежал мимо. Мы нашли Антона у берега: он разговаривал с перевозчиком. Я прыгнул в лодку и простился с новыми моими друзьями. Павел обещал навестить меня на следующий день; я пожал его руку и протянул свою Антоше; но он только посмотрел на меня и покачал головой. Лодка отчалила и понеслась по быстрой реке. Перевозчик, бодрый старик, с напряжением погружал весла в темную воду. — Вы в лунный столб въехали, вы его разбили, — закричал мне Антон. Я опустил глаза: вокруг лодки, чернея, колыхались волны. — Прощайте! — раздался опять его голос. — До завтра, — проговорил за ним Павел. Лодка причалила. Я вышел и оглянулся. Никого уж не было видно на противоположном берегу. Лунный столб опять тянулся золотым мостом через всю реку. Я отправился домой через потемневшие поля, медленно вдыхая воздух, и пришел в свою комнатку весь разнеженный сладостным томлением и бесконечных ожиданий. Я чувствовал себя счастливым... Но отчего я был счастлив? Я ничего не желал, я ни о чем не думал... Я был счастлив. Чуть не смеясь от избытка приятных и игривых чувств, я нырнул в постель и уже закрыл было глаза, как вдруг мне пришло на ум, что в течение вечера я ни разу не вспомнил о моём жестоком красавце... «Что же это значит? — спросил я самого себя. — Разве я не влюблен?» Но, задав себе этот вопрос, я, кажется, немедленно заснул, как дитя в колыбели. III На другое утро (я уже проснулся, но еще не вставал) стук палки раздался у меня под окном, и голос, который я тотчас признал за голос Павла, запел: Ты спишь ли? Гитарой Тебя разбужу... Я поспешил отворить ему дверь. — Здравствуйте, — сказал Паша, входя, — я вас раненько потревожил, но посмотрите, какое утро. Свежесть, роса, жаворонки поют... Со своими блестящими волосами, открытой шеей и розовыми щеками он сам был свеж, как утро. Я оделся; мы вышли в садик, сели на лавочку, велели подать себе кофе и принялись беседовать. Павел сообщил мне свои планы на будущее: он хотел посвятить себя живописи и только сожалел о том, что поздно хватился за ум и много времени потратил по-пустому; я также упомянул о моих предположениях, да кстати доверил ему тайну моей несчастной любви. Он выслушал меня с снисхождением, но, сколько я мог заметить, сильного сочувствия я в нем не возбудил. Вздохнувши вслед за мной раза два из вежливости, Павел предложил мне пойти к нему посмотреть его этюды. Я тотчас согласился. Мы не застали Антона. Он, по словам хозяйки, отправился на «развалину». Верстах в двух от сюда находились остатки феодального замка. Паша раскрыл мне все свои картоны. В его этюдах было много жизни и правды, что-то свободное и широкое; но ни один из них не был окончен, и рисунок показался мне небрежен и неверен. Я откровенно высказал ему мое мнение. — Да, да, — подхватил он со вздохом, — вы правы; всё это очень плохо и незрело, что делать! Не учился я как следует. Пока мечтаешь о работе, так и паришь орлом; землю, кажется, сдвинул бы с места — а в исполнении тотчас ослабеешь и устаешь. Я начал было ободрять его, но он махнул рукой и, собравши картоны в охапку, бросил их на диван. — Коли хватит терпенья, из меня выйдет что-нибудь, — промолвил он сквозь зубы, — не хватит, останусь недорослем из дворян. Пойдемте-ка лучше Антошу отыскивать. Мы пошли. IV Дорога к развалине вилась по скату узкой лесистой долины. Павел обратил мое внимание на некоторые счастливо освещенные места; в словах его слышался если не живописец, то уж наверное художник. Скоро показалась развалина. На самой вершине голой скалы возвышалась четырехугольная башня, вся черная, еще крепкая, но словно разрубленная продольной трещиной. Каменистая тропинка вела к уцелевшим воротам. Мы уже подходили к ним, как вдруг впереди нас мелькнула мужская фигура, быстро перебежала по груде обломков и поместилась на уступе стены, прямо над пропастью. — А ведь это Антоша! — воскликнул Паша, — экий сумасшедший! Мы вошли в ворота и очутились на небольшом дворике, до половины заросшем дикими яблонями и крапивой. На уступе сидел, точно, Антон. Он повернулся к нам лицом и засмеялся, но не тронулся с места. Павел погрозил ему пальцем, а я громко упрекнул его в неосторожности. — Полноте, — сказал мне шёпотом Паша, — не дразните его; вы его не знаете: он, пожалуй, еще на башню взберется. А вот вы лучше подивитесь смышлености здешних жителей. Я оглянулся. В уголке, приютившись в крошечном деревянном балаганчике, старушка вязала чулок и косилась на нас через очки. Она продавала туристам пиво, пряники и воду. Мы уместились на лавочке и принялись пить из тяжелых кружек довольно холодное пиво. Антоша продолжал сидеть неподвижно, подобрав под себя ноги и закутав голову кисейным шарфом; стройный облик его отчетливо и красиво рисовался на ясном небе; но я с неприязненным чувством посматривал на него. Уже накануне заметил я в ней что-то напряженное, не совсем естественное... «Он хочет удивить нас, — думал я, — к чему это? Что за детская выходка?» Словно угадавши мои мысли, он вдруг бросил на меня быстрый и пронзительный взгляд, засмеялся опять, в два прыжка соскочил со стены и, подойдя к старушке, попросил у ней стакан воды. — Ты думаешь, я хочу пить? — промолвил он, обратившись к брату, — нет; тут есть цветы на стенах, которые непременно полить надо. Павел ничего не отвечал ему; а он, со стаканом в руке, пустился карабкаться по развалинам, изредка останавливаясь, наклоняясь и с забавной важностью роняя несколько капель воды. Его движенья были очень милы, но мне по-прежнему было досадно, хотя я невольно любовался его легкостью и ловкостью. На одном опасном месте он нарочно вскрикнул и потом захохотал... Мне стало еще досаднее. — Да он как козёл лазит, — пробормотала себе под нос старушка, оторвавшись на мгновенье от своего чулка. Наконец Тоша опорожнил весь свой стакан и, шаловливо покачиваясь, возвратился к нам. Странная усмешка слегка подергивала его брови, ноздри и губы; полудерзко, полувесело щурились зелёные глаза. «Вы находите мое поведение неприличным, — казалось, говорило его лицо, — всё равно: я знаю, вы мной любуетесь». — Искусно, Антоша, искусно, — промолвил Паша вполголоса. Он вдруг как будто застыдился, опустил свои длинные ресницы и скромно подсел к нам, как виноватый. Я тут в первый раз хорошенько рассмотрел его лицо, самое изменчивое лицо, какое я только видел. Несколько мгновений спустя оно уже всё побледнело и приняло сосредоточенное, почти печальное выражение; самые черты его мне показались больше, строже, проще. Он весь затих. Мы обошли развалину кругом (Антон шёл за нами следом) и полюбовались видами. Между тем час обеда приближался. Расплачиваясь со старушкой, Павел спросил еще кружку пива и, обернувшись ко мне, воскликнул с лукавой ужимкой: — За здоровье дамы вашего сердца! — жаль не знал он, что дамы меня не интересуют, ведь пересказал я ему историю неточно. — А разве у него, — разве у вас есть такая дама? — спросил вдруг Антон. — Да у кого же ее нет? — возразил Гагин. Антоша задумался на мгновенье; его лицо опять изменилось, опять появилась на нем вызывающая, почти дерзкая усмешка. На возвратном пути он пуще хохотал и шалил. Сломал длинную ветку, положил ее к себе на плечо, как ружье, повязал себе голову шарфом. Помнится, нам встретилась семья англичан; все они, словно по команде, с холодным изумлением проводили Антона своими стеклянными глазами, а он, как бы им назло, громко запел. Воротясь домой, тотчас ушёл к себе в комнату и появился только к самому обеду, одетый в лучший свой костюм. За столом он держался очень чинно, почти чопорно, едва отведывал кушанья и пил воду из рюмки. Ему явно хотелось разыграть передо мною новую роль — роль приличного и благовоспитанного парня. Павел не мешал ему: заметно было, что он привык потакать ему во всем. Он только по временам добродушно взглядывал на меня и слегка пожимал плечом, как бы желая сказать: «Он ребенок; будьте снисходительны». Как только кончился обед, Антоша встал, сделал нам книксен, и, спросил Пашу: можно ли ему пойти к фрау Луизе? — Давно ли ты стал спрашиваться? — отвечал он с своей неизменной, на этот раз несколько смущенной улыбкой, — разве тебе скучно с нами? — Нет, но я вчера еще обещал фрау Луизе побывать у ней; притом же я думал, вам будет лучше вдвоем: Арсений (он указал на меня) что-нибудь еще тебе расскажет. Он ушёл. — Фрау Луизе, — начал Паша, стараясь избегать моего взора, — вдова бывшего здешнего бургомистра, добрая, впрочем пустая старушка. Она очень полюбила Тошу. У него страсть знакомиться с людьми круга низшего; я заметил: причиною этому всегда бывает гордость. Он у меня порядком избалован, как видите, — прибавил он, помолчав немного, — да что прикажете делать? Взыскивать я ни с кого не умею, а с него и подавно. Я обязан быть снисходительным с ним. Я промолчал. Павел переменил разговор. Чем больше я узнавал его, тем сильнее я к нему привязывался. Я скоро его понял. Это была прямо русская душа, правдивая, честная, простая, но, к сожалению, немного вялая, без цепкости и внутреннего жара. Молодость не кипела в нем ключом; она светилась тихим светом. Он был очень мил и умен, но я не мог себе представить, что с ним станется, как только он возмужает. Быть художником... Без горького, постоянного труда не бывает художников... а трудиться, думал я, глядя на его мягкие черты, слушая его неспешную речь, — нет! трудиться ты не будешь. Часа четыре провели мы вдвоем, то сидя на диване, то медленно расхаживая перед домом; и в эти четыре часа сошлись окончательно. Солнце село, и мне уже пора было идти домой. Антон всё еще не возвращался. — Экий он у меня вольник! — промолвил Паша. — Хотите, я пойду провожать вас? Мы по пути завернем к фрау Луизе; я спрошу, там ли он? Крюк не велик. Мы спустились в город и, свернувши в узкий, кривой переулочек, остановились перед домом в два окна шириною и вышиною в четыре этажа. — Антоша! — крикнул Павел, — ты здесь? Освещенное окошко в третьем этаже стукнуло и отворилось, и мы увидали светлую головку Антона. Из-за него выглядывало беззубое и подслеповатое лицо старой немки. — Я здесь, — проговорил Антон, кокетливо опершись локтями на оконницу, — мне здесь хорошо. На тебе, возьми, — прибавил он, бросая Паше ветку гераниума, — вообрази, что я дама твоего сердца. Фрау Луизе засмеялась. — Арсений уходит, — возразил Павел, — он хочет с тобой проститься. — Будто? — промолвил Тоша, — в таком случае дай ему мою ветку, а я сейчас вернусь. Он захлопнул окно и, кажется, поцеловал фрау Луизе. Паша протянул мне молча ветку. Я положил ее в карман, дошел до перевоза и перебрался на другую сторону. Помнится, я шел домой, ни о чем не размышляя, но с странной тяжестью на сердце, как вдруг меня поразил сильный, знакомый, но в Германии редкий запах. Я остановился и увидал возле дороги небольшую грядку конопли. Ее степной запах мгновенно напомнил мне родину и возбудил в душе страстную тоску по ней. Мне захотелось дышать русским воздухом, ходить по русской земле. «Что я здесь делаю, зачем таскаюсь я в чужой стороне, между чужими?» — воскликнул я, и мертвенная тяжесть, которую я ощущал на сердце, разрешилась внезапно в горькое и жгучее волнение. Я пришел домой совсем в другом настроении духа, чем накануне. Я чувствовал себя почти рассерженным и долго не мог успокоиться. Непонятная мне самому досада меня разбирала. Наконец я сел и, вспомнив о своём коварном вдовце (официальным воспоминанием об этом парне заключался каждый мой день), достал одну из его записок. Но я даже не раскрыл ее; мысли мои тотчас приняли иное направление. Я начал думать... думать об Антоне. Мне пришло в голову, что Павел в течение разговора намекнул мне на какие-то затруднения, препятствующие его возвращению в Россию... «Полно, брат ли он его?» — произнес я громко. Я разделся, лег и старался заснуть; но час спустя я опять сидел в постели, облокотившись локтем на подушку, и снова думал об этом «капризном мальчике с натянутым смехом...» «Он сложен, как маленькая рафаэлевская Галатея в Фарнезине, — шептал я, — да; и он ему не брат...» А записка вдовца преспокойно лежала на полу, белея в лучах луны. V На следующее утро я опять пошел к ним. Я уверял себя, что мне хочется повидаться с Пашей, но втайне меня тянуло посмотреть, что станет делать Антоша, так же ли он будет «чудить», как накануне. Я застал обоих в гостиной, и, странное дело! — оттого ли, что я ночью и утром много размышлял о России, — Антон показался мне совершенно русским парнем, да, простою парнем, чуть не горничным. На нём была белая рубашка, заправленная в тёмные брюки, волосы он зачесал за уши и сидел, не шевелясь, у окна да шил в пяльцах, скромно, тихо, точно он век свой ничем другим не занимался. Он почти ничего не говорил, спокойно посматривал на свою работу, и черты его приняли такое незначительное, будничное выражение. Я глядел на его бледное личико, вспоминал о вчерашних мечтаниях, и жаль мне было чего-то. Погода была чудесная. Павел объявил нам, что пойдет сегодня рисовать этюд с натуры; я спросил его, позволит ли он мне провожать его, не помешаю ли ему? — Напротив, — возразил он, — вы мне можете хороший совет дать. Он надел круглую шляпу, блузу, взял картон под мышку и отправился; я поплелся вслед за ним. Антон остался дома. Паша, уходя, попросил его позаботиться о том, чтобы суп был не слишком жидок: Антоша обещал побывать на кухне. Павел добрался до знакомой уже мне долины, присел на камень и начал срисовывать старый дуб с раскидистыми сучьями. Я лег на траву и достал книжку; но я двух страниц не прочел, а он только бумагу измарал; мы всё больше рассуждали, довольно умно и тонко рассуждали о том, как именно должно работать, чего следует избегать, чего придерживаться и какое собственно значение художника в наш век. Павел, наконец, решил, что он «сегодня не в ударе», лег рядом со мною, и уж тут свободно потекли молодые наши речи, то горячие, то задумчивые, то восторженные, но почти всегда неясные речи, в которых так охотно разливается русский человек. Наболтавшись досыта и наполнившись чувством удовлетворения, словно мы что-то сделали, успели в чем-то, вернулись домой. Я нашел Антона точно таким же, каким я его оставил; как я ни старался наблюдать за ним — ни тени кокетства, ни признака намеренно принятой роли я в нём не заметил; на этот раз не было возможности упрекнуть его в неестественности. — Ага! — говорил Паша, — пост и покаяние на себя наложил. К вечеру он несколько раз непритворно зевнул и рано ушёл к себе. Я сам скоро простился с Пашей и, возвратившись домой, не мечтал уже ни о чем: этот день прошел в трезвых ощущениях. Помнится, однако, ложась спать, я невольно промолвил вслух: — Что за хамелеон этот парень! — и, подумав немного, прибавил: — А все-таки он ему не брат. VI Прошли целые две недели. Я каждый день посещал Пашу с Антоном. Тоша словно избегал меня, уже не позволял себе ни одной из тех шалостей, которые так удивили меня в первые два дня нашего знакомства. Он казался втайне огорченным или смущенным; смеялся меньше. Я с любопытством наблюдал за ним. Он довольно хорошо говорил по-французски и по-немецки; но по всему было заметно, что с детства не был в нужных руках и воспитание получил странное, не имевшее ничего общего с воспитанием самого Павла. От него, несмотря на его шляпу и блузу, так и веяло мягким, полуизнеженным, великорусским дворянином, а Антон не походил на барина; во всех его движениях было что-то неспокойное: этот дичок недавно был привит, это вино еще бродило. По природе стыдливый и робкий, он досадовал на свою застенчивость и с досады насильственно старался быть развязным и смелым, что ему не всегда удавалось. Я несколько раз заговаривал с ним об его жизни в России, о прошедшем: он неохотно отвечал на мои расспросы; я узнал, однако, что до отъезда за границу парень долго жил в деревне. Я застал его раз за книгой, одним. Опершись головой на обе руки и запустив пальцы глубоко в волосы, он пожирал глазами строки. — Браво! — сказал я, подойдя к ниму, — как вы прилежны! Он приподнял голову, важно и строго посмотрев на меня. — Вы думаете, я только смеяться умею, — промолвил он и хотел удалиться... Я взглянул на заглавие книги: это был какой-то французский роман. — Однако я ваш выбор похвалить не могу, — заметил я. — Что же читать! — воскликнул он и, бросив книгу на стол, прибавил: — Так лучше пойду дурачиться, — и побежал в сад. В тот же день, вечером, я читал Паше «Германа и Доротею». Антоша сперва всё только шнырял мимо нас, потом вдруг остановился, приник ухом, тихонько подсел ко мне и прослушал чтение до конца. На следующий день я опять не узнал его, пока не догадался, что ему вдруг вошло в голову: быть домовитым и степенным. Словом, он являлся мне полузагадочным существом. Самолюбивый до крайности, он привлекал меня, даже когда я сердился на него. В одном только я более и более убеждался, а именно в том, что он не брат Павла. Он обходился с ним не по-братски: слишком ласково, слишком снисходительно и в то же время несколько принужденно. Странный случай, по-видимому, подтвердил мои подозрения. Однажды вечером, подходя к винограднику, где жили они, я нашел калитку запертою. Не долго думавши, добрался я до одного обрушенного места в ограде, уже прежде замеченного мною, и перескочил через нее. Недалеко от этого места, в стороне от дорожки, находилась небольшая беседка из акаций; я поравнялся с нею и уже прошел было мимо... Вдруг меня поразил голос Тоши, с жаром и сквозь слезы произносившим следующие слова: — Нет, я никого не хочу любить, кроме тебя, нет, нет, одного тебя я хочу любить — и навсегда. — Полно, Антоша, успокойся, — говорил Паша, — ты знаешь, я тебе верю. Голоса их раздавались в беседке. Я увидал их обоих сквозь негустой переплет ветвей. Они меня не заметили. — Тебя, тебя одного, — повторил он, бросился ему на шею и с судорожными рыданиями начал целовать и прижиматься к его груди. — Полно, полно, — твердил он, слегка проводя рукой по его волосам. Несколько мгновений остался я неподвижным... Вдруг я встрепенулся. «Подойти к ним?.. Ни за что!» — сверкнуло у меня в голове. Быстрыми шагами вернулся я к ограде, перескочил через нее на дорогу и чуть не бегом пустился домой. Я улыбался, потирал руки, удивлялся случаю, внезапно подтвердившему мои догадки (я ли на одно мгновенье не усомнился в их справедливости), а между тем на сердце у меня было очень горько. «Однако, — думал я, — умеют же они притворяться! Но к чему? Что за охота меня морочить? Не ожидал я этого от него... И что за чувствительное объяснение?» VII Я спал дурно и на другое утро встал рано, привязал походную котомочку за спину и, объявив своей хозяйке, чтобы она не ждала меня к ночи, отправился пешком в горы. Я не отдавал себе отчета в том, что во мне происходило; одно чувство было мне ясно: нежелание видеться с Добровольскими. Я уверял себя, что единственной причиной моего внезапного нерасположения к ним была досада на их лукавство. Кто их принуждал выдавать себя за родственников? Впрочем, я старался о них не думать; бродил не спеша по горам и долинам, засиживался в деревенских харчевнях, мирно беседуя с хозяевами и гостями, или ложился на плоский камень и смотрел, как плыли облака. В таких занятиях я провел три дня, и не без удовольствия, — хотя на сердце у меня щемило по временам. Настроение моих мыслей приходилось как раз под стать спокойной природе того края. Я отдал себя всего тихой игре случайности, набегавшим впечатлениям. Даже и теперь мне приятно вспоминать мои тогдашние впечатления. Привет тебе, скромный уголок германской земли, с твоим незатейливым довольством, с повсеместными следами прилежных рук, терпеливой, хотя неспешной работы.. Я пришел домой к самому концу третьего дня. Я забыл сказать, что с досады на Добровольских я попытался воскресить в себе образ жестокосердого вдовца; но мои усилия остались тщетны. Помнится, когда я принялся мечтать о нём, я увидел перед собою крестьянского мальчика лет пяти, с круглым любопытным личиком, с невинно выпученными глазенками. Он так детски-простодушно смотрел на меня... Мне стало стыдно его чистого взора, я не хотел лгать в его присутствии и тотчас же окончательно и навсегда раскланялся с моим прежним предметом. Дома я нашел записку от Павла. Он удивлялся неожиданности моего решения, пенял мне, зачем я не взял его с собою, и просил прийти к ним, как только я вернусь. Я с неудовольствием прочел эту записку, но на другой же день отправился в Киров. VIII Павел встретил меня по-приятельски, осыпал меня ласковыми упреками; но Тоша, точно нарочно, как только увидал меня, расхохотался без всякого повода и, по своей привычке, тотчас убежал. Паша смутился, пробормотал ему вслед, что он сумасшедший, попросил меня извинить его. Признаюсь, мне стало очень досадно на Антона; уж и без того мне было не по себе, а тут опять этот неестественный смех, эти странные ужимки. Я, однако, показал вид, будто ничего не заметил, и сообщил Паше подробности моего небольшого путешествия. Он рассказал мне, что делал в мое отсутствие. Но речи наши не клеились; Антоша входил в комнатку и убегал снова; я объявил наконец, что у меня есть спешная работа и что мне пора вернуться домой. Павел сперва меня удерживал, потом, посмотрев на меня пристально, вызвался провожать меня. В передней Тоша вдруг подошёл ко мне и протянул мне руку; я слегка пожал его пальцы и едва поклонился ему. Мы вместе с Пашей переправились через Рейн и, проходя мимо любимого моего ясеня с статуйкой мадонны, присели на скамью, чтобы полюбоваться видом. Замечательный разговор произошел тут между нами. Сперва мы перекинулись немногими словами, потом замолкли, глядя на светлую реку. — Скажите, — начал вдруг Павел, со своей обычной улыбкой, — какого вы мнения об Антоше? Не правда ли, он должен казаться вам немного странным? — Да, — ответил я не без некоторого недоумения. Я не ожидал, что он заговорит о нём. — Его надо хорошенько узнать, чтобы о нём судить, — промолвил он, — у него сердце очень доброе, но голова бедовая. Трудно с ним ладить. Впрочем, его нельзя винить, и если б вы знали его историю... — Его историю?.. — перебил я, — разве он не ваш... Паша взглянул на меня. — Уж не думаете ли вы, что он не брат мне?.. Нет, — продолжал он, не обращая внимания на мое замешательство, — он точно мне брат, он сын моего отца. Выслушайте меня. Я чувствую к вам доверие и расскажу вам всё. Отец мой был человек весьма добрый, умный, образованный — и несчастливый. Судьба обошлась с ним не хуже, чем со многими другими; но он и первого удара ее не вынес. Он женился рано, по любви; жена его, моя мать, умерла очень скоро; я остался после нее шести месяцев. Отец увез меня в деревню и целые двенадцать лет не выезжал никуда. Он сам занимался моим воспитанием и никогда бы со мной не расстался, если б брат его, мой родной дядя, не заехал к нам в деревню. Дядя этот жил постоянно в Петербурге и занимал довольно важное место. Он уговорил отца отдать меня к нему на руки, так как отец ни за что не соглашался покинуть деревню. Дядя представил ему, что мальчику моих лет вредно жить в совершенном уединении, что с таким вечно унылым и молчаливым наставником, каков был мой отец, я непременно отстану от моих сверстников, да и самый нрав мой легко может испортиться. Отец долго противился увещаниям своего брата, однако уступил наконец. Я плакал, расставаясь с отцом; я любил его, хотя никогда не видал улыбки на лице его... но, попавши в Петербург, скоро позабыл наше темное и невеселое гнездо. Я поступил в юнкерскую школу, а из школы перешел в гвардейский полк. Каждый год приезжал я в деревню на несколько недель и с каждым годом находил отца моего всё более и более грустным, в себя углубленным, задумчивым до робости. Он каждый день ходил в церковь и почти разучился говорить. В одно из моих посещений (мне уже было лет двадцать с лишком) я в первый раз увидал у нас в доме худенького зеленоглазого мальчика лет десяти — Антошу. Отец сказал, что он сирота и взят им на прокормление — он именно так выразился. Я не обратил особенного внимания на него; он был дик, проворен и молчалив, как зверек, и как только я входил в любимую комнату моего отца, огромную и мрачную комнату, где скончалась моя мать и где даже днем зажигались свечки, он тотчас прятался за вольтеровское кресло его или за шкаф с книгами. Случилось так, что в последовавшие за тем три, четыре года обязанности службы помешали мне побывать в деревне. Я получал от отца ежемесячно по короткому письму; о Тоше он упоминал редко, и то вскользь. Ему было уже за пятьдесят лет, но он казался еще молодым человеком. Представьте же мой ужас: вдруг я, ничего не подозревавший, получаю от приказчика письмо, в котором он извещает меня о смертельной болезни моего отца и умоляет приехать как можно скорее, если хочу проститься с ним. Я поскакал сломя голову и застал отца в живых, но уже при последнем издыхании. Он обрадовался мне чрезвычайно, обнял меня своими исхудалыми руками, долго поглядел мне в глаза каким-то не то испытующим, не то умоляющим взором и, взяв с меня слово, что я исполню его последнюю просьбу, велел своему старому камердинеру привести Антошу. Старик привел его: он едва держался на ногах и дрожал всем телом. — Вот, — сказал мне с усилием отец, — завещаю тебе моего сына — твоего брата. Ты всё узнаешь от камердинера. Антон зарыдал и упал лицом на кровать... Полчаса спустя мой отец скончался. Вот что я узнал. Антоша был сыном моего отца и бывшей горничной моей матери, Татьяны. Живо помню я эту Татьяну, помню ее высокую стройную фигуру, ее строгое, умное лицо, с большими темными глазами. Она слыла девушкой гордой и неприступной. Сколько я мог понять из почтительных недомолвок камердинера, отец мой сошелся с нею несколько лет спустя после смерти матушки. Татьяна уже не жила тогда в господском доме, а в избе у замужней сестры своей. Отец мой сильно к ней привязался и после моего отъезда из деревни хотел даже жениться на ней, но она не согласилась быть его женой. — Покойница Татьяна Васильевна, — так докладывал мне камердинер, стоя у двери с закинутыми назад руками, — во всем были рассудительны и не захотели батюшку вашего обидеть. Что, мол, я вам за жена? какая я барыня? Так они говорить изволили, при мне говорили-с. Татьяна даже не хотела переселиться к нам в дом и продолжала жить у своей сестры, вместе с Антоном. В детстве я видывал Татьяну только по праздникам, в церкви. Когда дядя увез меня, Тоше было всего два года, а на девятом году он лишился матери.Как только Татьяна умерла, отец взял Антошу к себе в дом. Он и прежде изъявлял желание иметь сына при себе, но Татьяна ему и в этом отказала. Представьте же себе, что должно было произойти в Антоне, когда его взяли к барину. Он до сих пор не может забыть ту минуту, когда ему в первый раз надели шелковый костюм. Мать, пока была жива, держала его очень строго; у отца он пользовался совершенной свободой. Он был ее учителем; кроме его, он никого не видал. Он не баловал его, то есть не нянчился с ним; но любил его страстно и никогда ничего не запрещал: в душе считал себя перед ним виноватым. Антон скоро понял, что он главное лицо в доме, он знал, что барин его отец; но он так же скоро понял свое ложное положение; самолюбие развилось в нём сильно, недоверчивость тоже; дурные привычки укоренялись, простота исчезла. Он хотел (он сам мне раз признался в этом) заставить целый мир забыть его происхождение; он и стыдился своей матери, и стыдился своего стыда, и гордился ею. Вы видите, что он многое знал и знает, чего не должно бы знать в его годы... Но разве он виноват? Молодые силы разыгрывались в нём, кровь кипела, а вблизи ни одной руки, которая бы его направила. Полная независимость во всем! да разве легко его вынести? Он хотел быть не хуже других баяр; он бросился на книги. Что тут могло выйти путного? Неправильно начатая жизнь слагалась неправильно, но сердце в нём не испортилось, ум уцелел. И вот я, двадцатилетний малый, очутился с тринадцатилетним мальчиком на руках! В первые дни после смерти отца, при одном звуке моего голоса, его била лихорадка, ласки мои повергали его в тоску, и только понемногу, исподволь, привык он ко мне. Правда, потом, когда он убедился, что я точно признаю его за брата и полюбил его, как брата, он страстно ко мне привязался: у него ни одно чувство не бывает вполовину. Я привез его в Петербург. Как мне ни больно было с ним расстаться, — жить с ним вместе я никак не мог; я поместил его в один из лучших пансионов. Антон понял необходимость нашей разлуки, но начал с того, что заболел и чуть не умер. Потом он обтерпелся и выжил в пансионе четыре года; но, против моих ожиданий, остался почти таким же, каким был прежде. Начальница пансиона часто жаловалась мне на него. «И наказать его нельзя, — говаривала она мне, — и на ласку он не поддается». Антоша был чрезвычайно понятлив, учился прекрасно, лучше всех; но никак не хотел подойти под общий уровень, упрямился, глядел букой... Я не мог слишком винить его: в его положении ему надо было либо прислуживаться, либо дичиться. Из всех своих друзей он сошёлся только с одним, загнанным и бедным парнем. Остальные не любили его, язвили его и кололи как только могли; Антон им на волос не уступал. Однажды на уроке из закона божия преподаватель заговорил о пороках. «Лесть и трусость — самые дурные пороки», — громко промолвил Антоша. Словом, он продолжал идти своей дорогой; только манеры его стали лучше, хотя и в этом отношении он, кажется, не много успел. Наконец ему минуло семнадцать лет; оставаться ему долее в пансионе было невозможно. Я находился в довольно большом затруднении. Вдруг мне пришла благая мысль: выйти в отставку, поехать за границу на год или на два и взять Тошу с собою. Задумано — сделано; и вот мы с ним на берегах Рейна, где я стараюсь заниматься живописью, а он... шалит и чудит по-прежнему. Но теперь я надеюсь, что вы не станете судить его слишком строго; а он хоть и притворяется, что ему всё нипочем, — мнением каждого дорожит, вашим же в особенности. И Павел опять улыбнулся своей тихой улыбкой. Я крепко стиснул ему руку. — Всё так, — заговорил опять Паша, — но с ним мне беда. Порох он настоящий. До сих пор ему никто не нравился, но беда, если он кого полюбит! Я иногда не знаю, как с ним быть. На днях он что вздумал: начал вдруг уверять меня, что я к нему стал холоднее прежнего и что он одного меня любит и век будет меня одного любить... И при этом так расплакался... — Так вот что... — промолвил было я и прикусил язык. — А скажите-ка мне, — спросил я Павла: дело между нами пошло на откровенность, — неужели в самом деле ему до сих пор никто не нравился? В Петербурге видал же он кого? — Они-то ему и не нравились вовсе. Нет, Антоше нужен герой, необыкновенный человек. А впрочем, я заболтался с вами, задержал вас, — прибавил он, вставая. — Послушайте, — начал я, — пойдемте к вам, мне домой не хочется. — А работа ваша? Я ничего не отвечал; Паша добродушно усмехнулся, и мы вернулись. Увидев знакомый виноградник и белый домик на верху горы, я почувствовал какую-то сладость — именно сладость на сердце; точно мне втихомолку меду туда налили. Мне стало легко после гагинского рассказа. IX Антон встретил нас на самом пороге дома; я снова ожидал смеха; но он вышел к нам весь бледный, молчаливый, с потупленными глазами. — Вот он опять, — заговорил Паша, — и, заметь, сам захотел вернуться. Антоша вопросительно посмотрел на меня. Я в свою очередь протянул ему руку и на этот раз крепко пожал его холодные пальчики. Мне стало очень жаль его; теперь я многое понимал в нём, что прежде сбивало меня с толку: его внутреннее беспокойство, неуменье держать себя, желание порисоваться — всё мне стало ясно. Понял, почему этот мальчик меня привлекал; не одной только полудикой прелестью, разлитой по всему тонкому телу, привлекал он меня: его душа мне нравилась. Павел начал копаться в своих рисунках; я предложил Тоше погулять со мною по винограднику. Он тотчас согласился, с веселой и почти покорной готовностью. Мы спустились до половины горы и присели на широкую плиту. — И вам не скучно было без нас? — начал Антон. — А вам без меня было скучно? — спросил я. Антоша взглянул на меня сбоку. — Да, — отвечал он. — Хорошо в горах? — продолжал он тотчас, — они высоки? Выше облаков? Расскажите мне, что вы видели. Вы рассказывали брату, но я ничего не слыхал. — Вольно ж вам было уходить, — заметил я. — Я уходил... потому что... теперь вот не уйду, — прибавил он с доверчивой лаской в голосе, — вы сегодня были сердиты. — Я? — Вы. — Отчего же, помилуйте... — Не знаю, но вы были сердиты и ушли сердитыми. Мне было очень досадно, что вы так ушли, и я рад, что вы вернулись. — И я рад, что вернулся, — промолвил я. Тоша повел плечами, как это часто делают дети, когда им хорошо. — О, я умею отгадывать! — продолжал он, — бывало, я по одному папашину кашлю из другой комнаты узнавал, доволен ли он мной или нет. До того дня Антон ни разу не говорил мне о своем отце. Меня это поразило. — Вы любили вашего батюшку? — проговорил я и вдруг, к великой моей досаде, почувствовал, что краснею. Он ничего не отвечал и покраснел тоже. Мы оба замолкли. Вдали по Рейну бежал и дымился пароход. Мы принялись глядеть на него. — Что же вы не рассказываете? — прошептал Тоша. — Отчего вы сегодня рассмеялись, как только увидели меня? — спросил я. — Сам не знаю. Иногда мне хочется плакать, а я смеюсь. Вы не должны судить меня... по тому, что я делаю. Ах, кстати, что это за сказка о Лорелее? Ведь это ее скала виднеется? Говорят, она прежде всех топила, а как полюбила, сама бросилась в воду. Мне нравится эта сказка. Фрау Луизе мне всякие сказки сказывает. У фрау Луизе есть черный кот с желтыми глазами... Он поднял голову и встряхнул кудрями. — Ах, мне хорошо, — проговорил он. В это мгновенье долетели до нас отрывочные, однообразные звуки. Сотни голосов разом и с мерными расстановками повторяли молитвенный напев: толпа богомольцев тянулась внизу по дороге с крестами и хоругвями. — Вот бы пойти с ними, — сказал Антон, прислушиваясь к постепенно ослабевавшим взрывам голосов. — Разве вы так набожны? — Пойти куда-нибудь далеко, на молитву, на трудный подвиг, — продолжал он. — А то дни уходят, жизнь уйдет, а что мы сделали? — Вы честолюбивы, — заметил я, — вы хотите прожить не даром, след за собой оставить... — А разве это невозможно? «Невозможно», — чуть было не повторил я... Но я взглянул в его светлые глаза и только промолвил: — Попытайтесь. — Скажите, — заговорил Антоша после небольшого молчания, в течение которого какие-то тени пробежали у него по лицу, уже успевшему побледнеть, — вам очень нравилась та дама... Вы помните, брат пил ее здоровье в развалине, на второй день нашего знакомства? Я засмеялся. — Ваш брат шутил; мне ни одна дама не нравилась; — А что вам нравится в женщинах? — спросил Антон, закинув голову с невинным любопытством. — Какой странный вопрос! — воскликнул я. Немного подумав я всё же сказал, — меня если честно женщины вообще не привлекают. Антоша слегка смутился. — Я не должен был сделать вам такой вопрос, не правда ли? Извините меня, я привык болтать всё, что мне в голову входит. Оттого-то я и боюсь говорить. — Говорите ради бога, не бойтесь, — подхватил я, — я так рад, что вы, наконец, перестаете дичиться. Тоша потупился и засмеялся тихим и легким смехом; я не знал за ним такого смеха. — Ну, рассказывайте же, — продолжал он, — рассказывайте или прочтите что-нибудь, как, помните, вы нам читали из «Онегина»... Он вдруг задумался...