Последние дни одиночества

R
Завершён
111
1
автор
Размер:
23 страницы, 9 938 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
111 Нравится 8 Отзывы 12 В сборник

Часть 1

Настройки
Они больше не появлялись. Его похитители, кем бы они ни были, исчезли. Хакс отсчитывал свое пребывание здесь именно по их визитам. Первый — утром, второй — днем, и третий — ночью. Они приносили еду, приносили воду, и продолжали пытаться заговорить с ним на незнакомом ему языке — какофонии шипяще-щелкающих звуков, которую он и при всем желании не смог бы понять. Ни стандартного переводчика, ни знания общегалактического языка — ничего, что бы ему могло в этом помочь. Отребье, выглядящее так же несуразно и странно, как и общалось. И это не Сопротивление, это некто другой. Кто-то безликий, безымянный, не преследующий цель получить от него военные чертежи, коды доступа и информацию. Его с легкостью можно было отдать повстанцам, Новая Республика сполна заплатила бы за его голову. Но они просто исчезли. Они приходили — четверо, пятеро — и говорили ему нечто, что Хакс был не в силах понять. Они приходили, сразу заговаривая, но он не шел на контакт. И тогда их одолевала ярость: они могли ударить его по лицу, могли ударить в бока и живот, они могли вцепиться пальцами в его волосы, запрокидывая ему голову и встречаясь с ним взгядом. Они сломали ему руку. Но Хакс был готов к пыткам, его этому обучали, его к этому готовили. И тогда они вновь уходили, чтобы вскоре вернуться. Но они больше не появились: и где бы они ни были, их здесь нет — больше нет. Остались только он, каменные стены и боль. Восемь убитых штурмовиков, и ради чего? Чтобы просто бросить его здесь? Оставить умирать? Хакс все еще помнит, как смазанные, яркие вспышки: накренившийся шаттл, извещающая об атаке сирена, ее оглушающий вой, и невероятной силы толчок, с которым его тело оказалось брошенным вперед. Красный мигающий свет, в котором утопали темные стены и приборные панели. Серебристая точка, в одно мгновение появившаяся на радаре. Всполох золотисто-белого взрыва, еще одна волна, опрокидывающая его, словно тряпичную куклу. А потом все стало нечетким, расплылось, словно краски. И ничего, кроме этого места, не стало. Но оно даже не походит на вражескую базу. Несколько стен и потолок, и все — на самом отшибе. Камень, один лишь камень, он фундамент и оплот всего, что его окружает. Камень, повсюду камень. Стены, потолок, и даже некое подобие двери и «окна». Семнадцать шагов вдоль, и всего шесть — поперек. Холодная камера, в которой нет ничего, кроме нескольких лоскутов ткани. Варварство, дикость. Нечто до невозможности примитивное. В самом начале Хакс еще вспоминал сводные отчеты по системам Внешнего кольца. Он запоминал все, что видел, что слышал, и брал в расчет все, что могло бы подвести его к разгадке, которая то приближалась к нему, то отдалялась, оставляя его, бессильного, совершенно ни с чем. Но вскоре он оставил эти попытки. Вариантов было слишком много. Десятки, сотни, может быть, тысячи. Планета, удаленная от основных торговых путей. Необитаемая, неиспользуемая и абсолютно неизвестная. Окраины, самые дальные уголки Внешнего кольца. Неизведанные регионы. Дикое пространство. Он мог быть где угодно, где угодно. Затерянный на старых и никому не известных звездных картах. И он слышал волны. Где-то поблизости должно было быть море. Где-то за стеной, где-то рядом. И здесь было солнце, был холодный, порывистый ветер. Был запах соли. Были звонкие возгласы птиц где-то в небе. Нежно-голубой полуквадрат, видимый через пробоину в камне, что так напоминал собою «окно». Здесь была жизнь, она дышала, она разговаривала, пульсировала в воздухе, но его не касалась. Она была где-то там — за стенами, непробиваемыми, как дюрасталь. Казалось, где-то далеко. Словно бескрайнее полотно космоса, видимое за защитным экраном — когда не покидает ощущение, что вот оно, так близко, так рядом, что его можно коснуться. Хакс оказался предоставлен только самому себе. Теперь все, что ему оставалось — это ждать. Пережидать пустоту, раскинутую на мили вокруг. Отчетливо ощущать одиночество, которое словно бы трансформируется из своей привычной формы в нечто пугающее, и почти его поглощающее. Теперь все, что осталось — это сон и каменный пол, на котором он лежит, чувствуя, как потрепанный китель не спасает ни от холода, ни от боли полученных ран. Теперь все, что ему оставалось — мысли, ни о чем и обо всем одновременно. Мысли о бесцельном, глупом конце: незаслуженном, напрасном и совершенно, абсолютно ужасном. Теперь все, что ему оставалось — это ждать. Но не ярких огней спасающего его звездолета. Ему оставалось ждать смерти.

***

Сон слишком скоро стал беспокойный и обрывчатый. Хакс спал урывками, просыпаясь несколько раз за ночь — от любого шороха, любого звука, проскользнувшего в его камеру. Волнение съедало его изнутри, медленно и неумолимо, и от этого сон вновь пропадал, опять растворялся в холодном воздухе, оседал на каменных стенах, в который раз оставляя его с усталостью и тревогой один на один. И Хакс отдал бы многое, чтобы просто заснуть и не думать, чтобы просто заснуть и не чувствовать боли. Но он не может, у него не получается, не выходит. Камера по ночам объята густой темнотой. Все те же волны с мягким шелестом где-то набегают на берег, все тот же ветер врывается сюда то с тонким свистом, то с едва слышным звучанием. И Хакс, просыпаясь, подолгу смотрит в потолок — в безграничную, бескрайнюю тьму, отчаянно пытаясь сконцентрироваться если не на боли от ран, то на звуках, преследующих его даже во снах. И вот они — успокаивают и усыпляют, пока очередная мысль, внезапная и яркая, в одно мгновение не вырвет его из этого блаженного, но краткого забвения. Он ожидал, что они вернутся: что те, кто был ответственен за его мучения, привычно вскроют каменную панель, заменяющую в этой камере дверь, и опять по необъяснимым причинам принесут ему либо еду с водой, либо бессильную ярость и боль. Но они не приходили. Они исчезли — словно бы бесследно, словно они забыли о нем. И весь первый день, всю первую ночь после их исчезновения Хакс пребывает то в замешательстве, то в страхе, когда опять не получается заснуть. Какая-то его часть молила, надеялась, что они вскоре объявятся, что они закончат то, что начали — закончат милосердным выстрелом в голову, не получив от него то, ради чего это все было затеяно. Но остальная его часть понимала: его окончательно бросили, оставили на произвол судьбы. Возможно, они наконец-то и сами поняли, что ничего от него не добьются — чего бы они ни хотели. И потому его сон — лишь обрывки, ошметки, жалкие минуты беспамятства, не уносящие его дальше границ этих каменных стен. На «Финализаторе» его тоже изредка мучила бессонница. Всплывающие в голове фрагменты отчетов и противоречивые эмоции, появившиеся в нем с тех пор, как Первый орден завладел Кайло Реном, не давали ему уснуть, и он точно так же, как и сейчас, бесцельно смотрел в потолок, утопающий в густой, бархатистой темноте, смотрящей на него в ответ. И иногда Хакс мог поклясться, привычно блуждая где-то на грани, между бодрствованием и сном, что тьма его спальни — такого же оттенка, как и глаза магистра Рена. Шальная мысль, после которой он отправлялся в медотсек, за двойной дозой снотворного. Но в данный момент и пара таблеток для него — непостижимая роскошь. Всю эту ночь он то ныряет во тьму, то вновь выбрасывается на берег, опустошенный, безвольный, и слабый. То спит, то вновь просыпается, а его мысли — в молочно-сером тумане. И волнение ломает его, с оглушительным треском и болью, как кости. Наступает рассвет, на стены набрасывается солнечный свет, а влажный c ночи воздух теплеет, но к Хаксу опять никто не приходит. Его действительно оставили здесь одного. Это ли не худшая участь, что ему уготована?

***

На второй день, наверное, все еще не так плохо. Хакс ловит себя на мысли, что вновь думает о Рене. Об их последней встрече. О том, что было до нее. О том, что могло бы быть после. О темной фигуре, застывшей в его личном ангаре позади роящихся техников. О неловкой усмешке, которая вырвалась у него в ответ на это достойное созерцания зрелище. О том, что Рен вновь прервал свою тренировку или медитацию, или что угодно, чем он был занят, чтобы в который раз проводить его, будто бы прощаясь — их негласная традиция, в которой никто из них двоих не признается. О том, что нечто давно угасшее, потерянное начинает теплиться в груди. О том, как что-то оживало в нем — окончательно, по-настоящему, безвозвратно. О том, как Кайло положил руку ему на плечо, отводя в сторону для разговора накануне отлета. — Мое сопровождение не требуется? — спросил Рен, и блеск его глаз был наполнен чем-то тревожным. Он держал шлем в ладонях, крепко сжимал его в пальцах до скрипа кожаных перчаток, и пристально вглядывался в его глаза, словно задавая второй, на этот раз безмолвный вопрос. В его лице угадывались крупицы неясной встревоженности, а в темных глазах словно бы застыла просьба — настолько отчетливая, что наоборот начинала казаться лишь беспочвенным домыслом. И Хакс почти хотел согласиться: с Кайло ему всегда было спокойнее, чем без него. Но по какой-то причине он ответил отказом. Решение, стоившее ему плена. И, видимо, жизни. — Нет, у тебя есть дела, Рен. Мы справимся, — ответил Хакс, стараясь не замечать, насколько Кайло выглядел странно, и спросил, хотя не должен был: — Плохое предчувствие? Это Сила? — Я хочу верить, что нет. Но с этими словами тревожный блеск в его глазах только усилился. Может, ему бы действительно стоило согласиться. Отряд штурмовиков был бы жив, их шаттл был бы цел, и он сам не был бы в криффовой западне, в которой ему остается доживать свои последние дни. Он бы отделался легкими травмами, не стоящими даже пары бакта-пластырей, но все равно и как обычно был бы доставлен в медотсек, а Кайло, яростно расхаживая перед ним в своей неподражаемой манере, цедил бы сквозь зубы ругательства на незнакомом ему диалекте. В адрес повстанцев, конечно же. У Рена порой был такой острый язык. Да — может, ему бы стоило согласиться. Но что могла сделать Сила против вражеского корабля, которое разделяло с ними бесплотное пространство бездушного вакуума? Впрочем, ему уже незачем задавать такие вопросы. Может — сложилось бы все по-другому. Может — стало бы еще хуже, чем есть на данный момент. Тысячи ответвлений, в каждом из которых их могло поджидать все что угодно. И Хакс понимает, что думает о Рене больше положенного. Это то, чем наполнен его второй день — сожалением и редкими, всплывающими в голове фрагментами прошлого. И иногда это больно — думать, предполагать, размышлять. Иногда голова ощущается настолько тяжелой, что это кажется непосильной задачей, и хочется заснуть, просто заснуть, но сон не приходит. И потому Хакс продолжает сплетать слова в мысли, а их — в горечь сожаления, стремительно подкатывающую к охрипшему горлу в виде тошноты. Возможно, ему бы стоило пригласить Кайло выпить с ним вместе. Тот не пил, но попробовать все-таки стоило. Может, Рен бы понял. Может, увидел бы по глазам, прочел его мысли. Он же это умеет? Он же умеет читать чужие намерения так же, как с экрана датапада? Он же слышит их так же отчетливо, как сказанные фразы? А когда-то он корил себя за эти мысли. Наверное, несколько лет тому назад, когда Кайло Рен только прибыл, и когда он еще не знал о нем столько, сколько знает сейчас. Когда-то Хакс отмахивался от этих мыслей, запивал их в редкие вечера стаканом коррелианского бренди, пытаясь стереть из собственной головы Рена так же усердно и тщательно, как грифельные линии, уже ставшие неотделимой частью бумаги. И становилось легче, хотя бы на время — он верит, что так и было, так и должно быть. А потом он опять видит Кайло, идущего в полутемном коридоре ему навстречу, и панели безопасности на стенах дают его кудрям темно-синий, струящийся отблеск, и все вновь катится к хаттовой матери, стремительно и бесповоротно, ведь именно так всегда и бывает. Но это незыблемое, хрупкое чувство стоило всего своего осуждения. Это то, что Хакс не отрицает и даже не будет пытаться. Он никогда не был склонен к подобному самообману, а лгать самому себе — самое глупое, что только можно делать в жизни. Но еще хуже — сожалеть о том, что не сделал. О том, на что не решился, что отверг. О том, что больше всего хотелось бы сделать. И слишком, прямо пугающе много в его жизни стало этого «может» — такой же горький факт, как и то, что он больше никогда не увидит Рена. Не увидит ничего, кроме этих каменных, серых и непробиваемых стен, не услышит ничего, кроме шелеста моря и возгласов птиц, не почувствует ничего, кроме застарелой боли и поцелуев резкого, холодного ветра. Невероятно удручающая истина, выпивающая из Хакса все соки. Он потерял все возможности, что у него были.

***

Тритт Опан. Его обязанности перейдут Опану. Это будет лучшим решением. Опан, его личный, методичный убийца, будет лучшим на этом месте после него. Холодный рассудок, отсутствие принципов и готовность буквально идти по головам — у него было все, и от этой мысли становится несоизмеримо легче. Первый орден будет в порядке. Первому ордену ничего не грозит. Первый орден забудет его, как сделал это и с остальными. И при мысли о последнем что-то внутри Хакса воспротивилось, взбунтовалось. Это было непросто — вот так покидать то, ради чего он жил, ради чего делал все, что было для этого необходимо. Но Первый орден когда-нибудь станет еще сильнее, чем прежде, обязательно станет, и эта мысль уже приносит хотя бы крупицу покоя, или же только намек на нее. Первый орден справится без него — должен, обязан справиться. Его «Старкиллер» когда-нибудь совершит выстрел, погубящий флот Новой Республики, и все будут помнить, что это именно его достижение. Его назовут «убийцей звезд» — так же, как базу — и какое-то время его лицо все еще будет на баннерах, как призыв не сдаваться, и бороться, работать на благо Первого ордена. И он будет жить после смерти: в старых досье и архивах, в головах подчиненных, в собственных программах, модернизациях, вкладах. Он будет жить, даже когда вскоре умрет. Но размышлять об этом — пытка. Такая же изощренная, как и стены вокруг. Но Первый орден будет жить, а значит — будет жить и он тоже.

***

К этому почти можно было привыкнуть. К звукам. К шелесту ветра. К шипению волн. К крикам этих неугомонных птиц. Тишины, к которой Хакс так привык, практически нет. Но запертый в четырех стенах, он едва ли мог цепляться за что-то другое, и поэтому он слушает — лежа на обрывках ткани, аккуратно сидя, облокотившись, у холодной стены, или расхаживая по камере вперед и назад, считая шаги. Он слушает: порывистый ветер, тихое море и дикие птицы. Он слушает: отчаяние, забивающееся под ногти, когда он со скрипом чертит ими по каменным стенам. Час за часом, день за днем, засыпая и просыпаясь. Он продолжает размышлять, насколько это место может быть отдалено от основных путей, насколько его хватит, пока он не продрогнет до костей. Наверное, пять-шесть дней. А потом он скорее иссохнет от жажды, чем получит переохлаждение. Поэтому звуки спасают — наверное, в какой-то степени. Они отчасти заменяют мысли, и отчасти — боль и изнеможение в теле. И вот к боли в свою очередь — практически невозможно привыкнуть. Это — его третий день здесь. Сломанные кости никуда не исчезают. Рука болит, и болит так сильно, словно невидимое лезвие режет ее изнутри. Возможно, ситуация хуже, чем простой перелом. Возможно, костные отломки продолжают повреждать мышцы и нервы. Хакс не знал. Но боль есть, она постоянна, настойчива и порой невыносима, и он давно бы принял обезболивающее, будь у него такая возможность. У него всегда был низкий болевой порог — факт, который Рен с удовольствием бы распробовал на вкус. Рен. И вновь мысли Хакса сводились к нему. Кайло был как наваждение. О нем не получалось не думать. Но он не считал себя виноватым: Кайло Рен и травмы — сочетание, которое он видел множество раз. Тот, казалось, не замечал как минимум половины той боли, которую испытывал, или просто-напросто мастерски умел это скрывать. Наверное, его болевой порог был так же велик, как и эго. Или, скорее, чуть меньше. Мысль об этом так забавляет. — Вы так изнежены, генерал, — произнес он однажды, и его глаза казались сосредоточением глубокой бездны, в которой Хакс бы в любой момент утонул, привычно падая в обморок. — И продолжаете изматывать себя, даже осознавая, насколько хрупки. Тогда Хакс ощетинился, только услышав последнее слово. Но продолжал идти, превозмогая усталость и оскорбленную гордость: чувствуя, как нещадно кружится голова и слабеют ноги, и ощущая, словно огонь, прикосновение чужой ладони к спине, не дающей упасть. Хакс почти не верил самому себе — тому, что видели его глаза, объятые на периферии подрагивающими тенями ресниц. Кайло выглядел обеспокоенным. Кайло выглядел встревоженным. Кайло выглядел как кто-то, кому не все равно. — Я проведу вас до медотсека, — говорят эти губы, а стены палубы вокруг Хакса то сжимаются, то расходятся, а линия потолка отдаляется, становясь таким же далеким, как небо. Темное, звездное небо. А цвет чужих глаз расплывался, как чернильные пятна, и поглощал все вокруг. Хакс смотрел в них, не отрываясь, а собственные ноги двигались почти сами по себе. Приближали его к стерильно-белым стенам и очередным уколам стимулятора, приближали его к тому мгновению, когда рука Рена исчезнет с его спины, а глаза — опять станут воспоминанием, изощренной уловкой угасающего сознания. Как долгий сон, от которого его пробудит игла, входящая в ровную линию вены. Это воспоминание было так похоже на другое: то, в котором Рен точно так же вел его, ослабевшего, потерянного в ощущениях, легко подталкивая в спину. Но вокруг была не тьма жилой палубы, а белоснежно-алебастровые просторы, на лице Рена была непроницаемая маска, а не выражение искренней озабоченности его состоянием. Все было по-другому — как черное и белое. Но Хакс чувствовал, что ничего не изменилось. Тогда в груди так же отстраненно ныло, а прикосновение, даже сквозь слои одежды, горело и он… — Вы мне нужны здравомыслящим и не теряющим сознание, — насмешливо, но мягко скажет Рен, прежде чем добавить: — Для сегодняшней партии. И Хакс тогда вспомнил, прерывая предательские мысли: да, партия, конец гамма-смены, двенадцатая палуба. А потом обернулся, отдаленно пребывая где-то в забвении, уже когда его передавали медицинскому дроиду и одному из корабельных врачей, протягивающего к нему руки. — Спасибо, Рен. И тот склонил голову, такой же почтительно-загадочный, как и всегда. Поэтому — да, к боли невозможно привыкнуть. Хакс пытается, но у него не выходит. Саднящая скула по-прежнему горячая на ощупь, бока и живот ноют, при каждом выдохе и вдохе, а сломанную руку словно беспощадно терзают чьи-то клыки. Боль есть, и порой она невыносима. Он не умеет относиться к ней так же, как Рен: не замечать, считать ее лишь назойливым препятствием на пути к своим целям. Это больше, чем он сейчас может дать. Это больше, чем у него было со времен Академии и Брендола Хакса. Времена, когда он ее терпел, стоически не показывая и вида, прошли. Хакс не хочет привыкать к ней заново, не хочет, он лучше умрет. Но он может привыкнуть к звукам, доносившимся где-то за стеной. К шелесту и шипению волн, к звонким возгласам птиц. К тихому морю, которое шепчет о своем приближении. К холодному ветру, который резво, со свистом врывается к нему в камеру через «окно». Так, что складывается впечатление, будто у него больше ничего нет. Ничего, кроме звуков. Ничего, кроме боли, раскаленной нитью протянутой сквозь его тело.

***

Но были и воспоминания. Он помнит переговоры на Монтре. Планета, сочившаяся светом. Беспрестанный шелест густых крон, возвышающихся над столицей выше отчаянно цепляющихся за стволы облаков. Зеленый — так много зеленого цвета, необъятного, бесконечного, везде и вокруг, и солнечный свет, замирающий у них под ногами, рубил воздух косо брошенными копьями, не находящими цель. Монтра была по-своему великолепна. Она была как глоток свежего воздуха, и Хакс дышал полной грудью, едва успев сойти с трапа. Кайло там нравилось — по крайней мере, именно так это выглядело. Он не участвовал в диалогах, не играл роль телохранителя и не стоял, выжидательно замерев, за его правым плечом. Рен сразу же оставил шлем в шаттле, и солнце сияло сквозь его темные волосы, с легкостью превращая его в картину, достойную восхищенного созерцания. Они пробыли там всего четыре дня, и Рен не покидал утопающих в теплом воздухе улиц до поздней ночи, пока безмолвно не проскальзывал в отведенное им крыло резиденции, словно бесплотный призрак. — Я бывал во многих мирах, — обронил он, в их последний, четвертый день. — Еще в детстве и даже множество раз после. Они готовились к отбытию, и в глазах Кайло, ставшими по цвету как молочный ксортский шоколад, поселилась печаль. — Многие из них красивы. Особенно — подобные этому. В отличие от вас, генерал, я не питаю слабости к уничтожению обитаемых планет. Хакс тогда вскинул брови, слушая Рена, словно безумца. Только сейчас он понял, что тот не пытался его ни задеть, ни осадить, ни возвыситься самому. Кайло лишь говорил то, что ему некому было сказать. — Я верен целям Первого ордена, — продолжал Рен. — Но ваше решение испытать «Старкиллер» на Хосниан-Прайм — это кощунство. Я бывал там однажды, и поверьте, вам бы там понравилось, выдайся возможность увидеть ее своими глазами. Тогда Хаксу казалось, что Рен сошел с ума. То, о чем он говорил, было преступно. Но тот лишь повернул к нему голову — ласковое солнце вновь окрасило его темные глаза в нежно-шоколадный — и спросил, словно и не ожидая ответ: — Вы бы хотели, чтобы я показал вам? Теперь Хаксу кажется, что сходит с ума он сам. В камеру врывается запах соли и моря, и он держится за него так крепко, словно его рассудок в любое мгновение покинет его, вновь погружая в неспокойный, полный неясных образов сон. Ему больше не за что цепляться. У него ничего не было. Ничего, кроме воспоминаний. И он помнит все, и в то же время — ничего. Минуты, проведенные на обзорной палубе. То, как Рен наблюдал за бескрайным полотном космоса вместе с ним. Его аккуратный профиль, окантованный нежно-голубым освещением. Размеренно вздымающаяся под темными одеяниями грудь. Погруженные в молчание, они подолгу вглядывались в эту непостижимую бездну, свободно растекшуюся, словно море беспинских чернил, за защитным экраном. И разговоры были не нужны — тогда молчание говорило за них больше, чем слова. Их игры в шахматы в комнате отдыха на двенадцатой палубе. То, как взгляд темных глаз становился задумчивым и сосредоточенным. Пар, идущий от его кружки с горячим чаем из цветков дерева кассиус. Деревянные фигуры, легко стиснутые между чужих пальцев, что выглядели внезапно так беззащитно и миниатюрно. Их соперничество, необъяснимым образом превращающееся там в невинную, практически детскую игру. — Я предлагаю ставку, — сказал Рен в тот самый вечер, неспешно расставляя свой оплот из черных фигур. — Информация. — О чем? — О себе. Хакс тогда поддался ближе, заинтригованный его лукавым блеском глаз. Кайло был в хорошем расположении духа, и этой возможностью не стоило пренебрегать. Впрочем, Рен был хорошим игроком — слишком хорошим, что в прошлом его сумело удивить — и если он думал, что Рен не будет сражаться и здесь, он глубоко заблуждался. И когда тот выиграл две партии из трех, Хакс лишь откинулся назад, в жесткое кресло, скрещивая руки на груди. «Ты начинаешь первым» — гласило его выражение лица. Рен насмешливо вскинул бровь, не возражая. — У меня аллергия на голубое молоко, — заявил он. Хакс недоверчиво взглянул на него, словно Рену внезапно вздумалось лгать. — Ты не можешь быть серьезным, — фыркнул он, но Кайло опасно сузил глаза, и он не мог не спросить, внезапно найдя эту небольшую ситуацию забавной: — Как так вышло, Рен, что у тебя аллергия на самый гипоаллергенный продукт в Галактике? — Если я скажу, что для баланса Вселенной, ты примешь такой ответ? Рен говорил спокойно, серьезно, но глаза его смеялись, и Хакс почувствовал, как затрепетали крылья его носа от беззвучного смеха. — Твоя очередь, — заметил Кайло. — Кажется, я влюблен, — с легкостью признался он. Шах и мат. Хакс выдал обещанное, как проигравший, но почему-то чувствовал себя победителем, бросая этот маленький факт Рену прямо в лицо. И Кайло, словно не имея возможности спасти своего короля, не имел и возможности избежать этих слов, повисших между ними, словно мигающим красным тревожная кнопка. Он не знал, что его подвигло это сказать: может, тот заразил его хорошим настроением, или он вдруг решил, что Рен воспримет это как нелепую шутку. Впрочем, это было неважно. Ему надоело быть с этой мыслью один на один. Хакс с безмятежным видом убирал с доски белоснежные фигуры, задержавшись на собственном короле, за которым Кайло так алчно охотился, практически идя напрямую. — Еще одно, — сказал Рен хрипло. Внезапно огрубевший голос тогда вынудил его поднять голову, всмотреться в лицо по ту сторону хромированного стола. Глаза Кайло были практически черными под тенью опущенных ресниц. Они смотрели на него, не мигая, так откровенно, так обнаженно, и Хакс вдруг почувствовал, как загорелись скулы, когда его внезапно бросило в жар. — Я никогда до этого не проигрывал в шахматы, — признался он, и собственный голос вдруг показался ему ослабевшим, в одно мгновение потерявшим всю былую и мнимую беспечность. Он помнил звездопад, который они с Реном однажды наблюдали на одной из планет. Тогда он, утомленный учтивостью и обменом фальшивых любезностей, вышел на балкон, и резиденция той планеты подарила ему вид, который он не видел с юных лет. Над здешним морем серебрились полосы света — почти отблеск, практически иллюзия, рожденная преломлением света с церемониального зала за его спиной. Но это начинался звездопад. Сгорающие хвосты комет, стремительно и стремглав падающие за горизонт — и звездная россыпь была похожа на искры, что с потрескиванием вылетают из горящего костра. Темно-синее небо как рождало их, так и забирало обратно — точно так же, словно это были сны, забываемые утром, стоило только окончательно открыть глаза. Хакс наблюдал за этим сквозь полуприкрытые веки, погруженный в собственные мысли или же в долгожданное их отсутствие. А потом почувствовал, как в какой-то момент рядом с ним появилось тепло — осязаемое и столь отчетливо человеческое, что он почти обернулся, и только силой воли сумел заставить себя остаться на месте. — Вам нравится звездопад, генерал? И конечно, это был Рен. В тот самый день он был в парадном мундире, черном и с красной эмблемой Первого ордена на груди, с бесстрастным, спокойным сиянием глаз — и он был тогда так красив, практически как звезды, ненавязчиво мелькающие вдали. Он вполне мог не присутствовать на тех переговорах, в этом не было нужды, но Кайло по необъяснимой причине вновь и в который раз решил лететь вместе с ним. И кто знает, что творилось тогда в его мыслях — быть может, Хакс все выдумал, и уже тогда начал утрачивать рассудок, выдавая желаемое за действительное. А звездопад продолжал освещать небо. Ему не было конца, и серебристо-золотые линии, оставшиеся от догорающих небесных тел, неумолимы и полны сожаления. И, крифф, это напоминало сон, от которого не хотелось просыпаться. Хакс сжал пальцы на прохладных перилах, отделяющих его от смерти — от падения, от здешнего моря, от того, как Кайло ощущался близко, нестерпимо близко. — Метеорные тела, вторгшиеся в атмосферу? — спрашивает он, отгораживаясь от вопроса Рена так же, как от себя самого. — Вы находите это красивым? Уголок губ Рена дернулся вверх — в легкой, какой-то сочувственной улыбке. — Ты не умеешь наслаждаться жизнью, не так ли, Хакс? И звездопад прекратился. Вот так просто, внезапно, словно по щелчку пальцев. Последняя звезда на небе умирает с его именем на чужих губах, и Хакс, оцепеневший, крупно вздрогнул, почти испугавшись того, с какой легкостью он позволил себя завлечь — тихим, низким баритоном Рена, согревающим теплом его тела, и сгорающими хвостами погибших комет, равнодушно и молчаливо пронзающих ночное небо над их головами. Позже он будет жалеть о своем пренебрежительном тоне. Уже после того, как Рен умолк и больше не задавал вопросов, и еще позже — после того, как Рен и вовсе ушел, оставив его наедине с самим собой. Потому что не было ничего хуже, чем стоять после звездопада в одиночестве, одному. Но в те минуты Хакс не знал, что говорить. Совершенно не знал, как вести себя с Кайло Реном, когда он такой — с мягким, беззащитным выражением лица, со спокойным и столь нежным голосом, и с фразами, почти интимными, затрагивающих столь личное, но самом деле невинными. Он боялся, потому как думал, что Рен, объятый гаснущими сумерками — прекрасен. Стоило поступить по-другому, но возможность была давно утеряна. Теперь Хакс это отчетливо осознавал — и от этой мысли ему сейчас даже больнее, чем он полученных ран. Больше не будет звездопадов, кометы уже не сгорят только ради них двоих. Больше не будет тихих и безмятежных ночей, когда были только он и Рен. Отныне они никогда не укроются под сводом незнакомого неба, никогда не вернутся на обзорную палубу, объятые молчанием, не сыграют еще одну партию в шахматы и никогда не заведут бесед, неизменно и так привычно перерастающих в страстный спор о чем-то совершенно неважном. Теперь Хакс жалел обо всем, на что в те моменты у него не хватило решимости. Если бы он только мог поступить по-другому. Потому что он помнит все, и в то же время — ничего. В камере холодно — холоднее, чем он может себе представить. Не настолько, чтобы заработать обморожение, но достаточно, чтобы сделать его последние дни еще более невыносимыми. Прохладный воздух появляется ближе к наступлению ночи, его приносит с моря порывистый ветер: он с легкостью проскальзывает под потрепанные китель и галифе, и неизменно вызывает сотрясающий тело озноб, от которого у Хакса нещадно подрагивают пальцы. Он всегда ненавидел то, как легко замерзал. Но собственные мысли спасают даже от этого. Пережидать холод проще, когда ты погружен в бесконечный поток из воспоминаний: теплая, утопающая в зелени Монтра, и ослепляющее солнце, окрашивающие глаза Рена в шоколадный, и звездопад, вместе с которым что-то умирает в груди, и голос, спрашивающий то, что спрашивать не должен. Но холод жесток, и изредка все же вырывает Хакса из согревающих его видений, когда обнимает его, словно чьи-то крепкие руки. И тогда в такие моменты он вспоминает Илум. Это был еще не «Старкиллер» — лишь проект, бесчисленные чертежи и его собственные амбиции. В то время он участвовал в разведывательных миссиях: они изучали местность, на которой в дальнейшем планировалось строительство базы — от рельефа до особенностей спрятанных в недрах тектонических плит. И в один из таких дней он распустил сопровождавший его патруль раньше, чем было положено. Хакс уже не помнит, с какой целью. Помнит лишь то, как блуждал в одиночестве среди укрытых снегами равнин — и дальше, пока перед глазами не начала зыбко вырисовываться линия одного из растущих поблизости непроходимых лесов. Тогда было в сто крат холоднее, чем сейчас. Голенища сапог утопали в мерцающем, белоснежном снегу, а холод пробирался даже под плотные перчатки, от которого немели пальцы. Но он шел дальше — даже не вглядываясь, куда именно. Хакс в тот момент чувствовал так много, слишком много, размышления о будущем съедали его заживо, и на «Финализаторе» его ожидало неисчислимое количество дел, и карьера, его жизнь должна была перемениться — тяжесть, вскоре ставшая на его плечах неподъемной. Происходящее осознавалось если не как побег, то хотя бы как послабление себе — невинное и отчасти жалкое, какой только и может быть прогулка наедине с самим собой. А потом он услышал треск, и укрытая снегом земля ушла у него из-под ног. От выброшенного в кровь адреналина тело вспыхнуло, как спичечная головка. Паника лишила мыслей, а на изнанке век полыхнуло ослепительно-белым. Толща ледяной воды сомкнулась над ним, словно исполинская пасть — проглатывая его, будто спрятанный в песчаных дюнах сарлакк. И тяжелая шинель, тут же намокнув, сковала его, превратившись в тянущий на дно капкан. Бесславная, нелепая смерть — вот, чем это могло стать. Он утонул бы в скрытом покровом снега озере, пропав без вести. Он захлебнулся бы прежде, чем всплыл к зияющей над ним пробоине полупрозрачного льда. Его тело навсегда осталось бы не найденным, дрейфующим где-то под водной гладью. Погибший по собственной глупости — то, каким действительно должен был стать его конец. Ему не дали утонуть. Мощный рывок, и внезапно он, продрогший до костей, уже лежит на поверхности, а воздух, такой же ледяной, как смерть, хлесткой пощечиной бьет его по мокрым щекам. Хакс помнит: его зубы стучали, тело нещадно дрожало, сердце исступлено билось, изнутри почти ломая ребра. А рядом, возвышаясь над ним, стоял Рен — громадная фигура, сотканная, казалось, из непроглядной, темной материи, за спиной которого шлейф плаща напоминал пару исполинских черных крыльев. Он внимательно, пробирающимся под кожу взглядом изучал его сквозь визор своей маски, и Хакс не мог представить, даже сейчас, насколько он в тот момент выглядел жалко. — Как вы меня нашли? — спросил он тогда, ошеломленный холодом и отступающим страхом. — Вы как маяк, генерал. Хакс разомкнул онемевшие от холода губы, чтобы поблагодарить его… — Громкий, яркий, назойливый маяк, — пророкотал Кайло Рен, помогая ему подняться на ноги. …и сомкнул их обратно, решивший, что тот не заслуживает подобных слов. Тогда он, униженный произошедшей ситуацией, подумал: «Рен вместе со своим пренебрежительным тоном может идти к хаттовой матери». Мысль согревала его не хуже чужого тела, помогающего убраться от червоточины из сломанного льда. Мысль помогала ему не поддаваться дальнейшей панике, и не позволяла вцепиться в плечо Рена, отчаянно ища то ли поддержки, то ли тепла. В конце концов, Хакс не протестовал против его помощи — наоборот, в нем поселился неясный, будоражащий сознание трепет. Он был опьянен им, словно кореллианским вином. Кайло проводил его обратно, прямиком до пепельно-серой, овеваемой ветрами точки шаттла. Он шел рядом — молчаливый, отстраненный и загадочный спутник, источающий силу и великодушие — изредка бросая на него испытующие, подсознательно ощутимые взгляды, а Хакс лишь плотнее заворачивался в его пропахший дымом плащ, легко наброшенный ему на плечи. — Впредь будьте осторожнее, — произнес Рен, настойчиво подталкивая его ладонью, — я не всегда буду рядом, чтобы спасти вас. И эта фраза будет повторяться в его голове еще ни один час — гулким эхом, отголосками безумного помешательства. Кажется, все вокруг сливается в нечеткую массу ощущений: он отдаленно слышал взволнованные голоса, его направляли, и он покорно шел, ему задавали вопросы, но их смысл ускользал от него, его пытались согреть, но он по-прежнему упрямо дрожал. Все вокруг стало легким, преходящим, его не касающимся. Какая-то его часть остается там, в бесплодной, ледяной пустыне, и к тому времени, как шаттл взлетает, он всецело принадлежал лишь голосу, звучащем так бесстрастно сквозь модулятор маски. Это стало началом. За следующие годы Кайло снимет шлем, утратит часть вспыльчивого нрава и станет к нему ближе, чем когда-либо раньше. Он превратится из сумрачной и безжалостной тени в живого человека, сумевшего отбросить тяжкое бремя наследия. Он превратится в мужчину с шоколадными глазами, любящего упиваться солнечным светом. И Хакс следил за этой переменой, словно завороженный, не смея отвести взгляд. Ведь он помнит все: помнит его необъяснимую мягкость, внезапно появляющуюся среди их повседневных встреч, помнит его редкие прикосновения, горящие на нем, словно клеймо, и помнит непреодолимое чувство потери, стоило Рену задержаться на своих заданиях дольше, чем обещали его туманные, вскользь брошенные фразы. Он помнит все, даже если ему кажется, что не помнит ничего. И это воспоминание — холодное, как сам Илум — сейчас дарит Хаксу долгожданное тепло.

***

Весь следующий день Хакс жил какой-то странной, двойной жизнью: одной — в реальности, другой — в прошлом. Это по-своему спасало его, не позволяя увязнуть в болезненных ощущениях. Боль, какой бы ужасающей ни была еще четыре дня назад, стихает — успокаивается, оставаясь в теле безмерной усталостью и тупой, навязчивой пульсацией. Сломанная рука в какой-то момент опухает, и он вынимает ее из рукава кителя, ставшего внезапно для нее тесной. Хакс старается не прикасаться к ней — это не приносит ничего, кроме боли, и его медицинских знаний слишком мало, чтобы оставаться в этом плане беспечным. Он осторожно приводит ее к груди, и наверное, это лучшее, что он мог сделать. Он ощущал жажду, он ощущал голод. Четыре дня без воды и пищи — это сродни пытке, и быть может, его похитители до сих пор истязают его, если все еще живы. Во рту было сухо, настолько сухо, что сглатывать представлялось еще одной, маленькой, пыткой. Горло саднило, и если бы Хаксу пришлось говорить, то какофония хрипов — единственное, на что у него хватило бы сил. Казалось, внутри его тела страшная, зияющая пустота: она беспощадно сжирает его изнутри, выкручивает и выламывает кости, и вместе с кровью по сосудам течет усталость, сплетенная с застарелой, бесконечно угнетающей болью. Он не знал, сколько еще так протянет. Наверное, и не хотел знать — так было проще. Но воздух по-прежнему влажный, прохладный. От него почти неуловимо веет солью, и кажется, будто она оседает на его лице, и иссохшую кожу лба, щек, скул начинает отдаленно тянуть. Он слышит волны — тихие и нежные, но периодически шумно набрасывающиеся на берег, и словно рычащие, как дикие звери. И тогда в камеру врывается ветер, который Хакс уже успел возненавидеть. Это так напоминает Арканис. Влажный, сырой, с беспрестанным звуком воды, везде и всегда — падающей с небосвода или журчащей под ногами, в бесконечных лужах, напоминающих прозрачные, словно зеркало, кратеры. Но от мыслей о нем становится так же холодно, как от порывов ветра, и Хакс усилием воли заталкивает эти воспоминания на периферию, в темноту, где им и место. Время уже неразличимо. Он осознавал, когда наступает рассвет: его камеру отчасти заливает теплый, солнечный свет, и на полу, прямо там, где возвышается это подобие «окна», лежат ровные золотые линии, ближе к полудню перебрасывающиеся на противоположную от него стену. Он осознавал, когда наступает закат: холодный камень маловыразительных стен окрашивается в кричаще-алый, а с моря приходит холод, заползающий к нему под одежду, как ядовитые змеи. Но ночи здесь короткие. Хакс проваливается в сон, но складывается ощущение, что он не длится и четырех, пяти часов, и когда он пытается заснуть заново, то видит, сквозь полуприкрытые веки, как навязчивый золотой свет уже скользит где-то рядом. Большую часть дня он лежит и слушает волны. Какие-то старые обрывки ткани служат ему своеобразной подушкой, но укрыться совсем нечем, и каждый порыв ветра ощутим, как прикосновение. Впрочем, это меньшая из его проблем. Иногда на него накатывает паника. Что, если снаружи до стен камеры достанет прибой? Что, если это место каким-то образом сумеет затопить морская вода? Она просочится сквозь щели, пробоины, трещины. Эта комната наполнится водой, словно огромный аквариум. Мысли почти абсурдны по своей сути, но Хакс поглощен тревогой, и в этот раз она сильнее его, настолько, что поток пугающих образов нескончаем, и не позволяет ему перестать думать, не позволяет забыться сном, чтобы не впадать еще глубже в безумную паранойю. Порой хочется разбить голову о стену, изгоняя страх — мысли — и все, что не дает ему покоя. Все, что не дает умереть спокойно. Порой ему хочется заснуть, и больше не проснуться. Он не боялся смерти — больше не боялся. В голове плещется пустота, как те же самые волны, и все теряет смысл, стремительно, безнадежно. Но она не приносит облегчения. Пустота изматывает. Пустота — глубокая, бескрайняя дыра — переполняет его, как вязкая вода. Хакс в нее проваливается, и из нее же выбирается раз за разом — как из полудремы, как из глубокого обморока, во время которого отчасти сохраняешь сознание. И эта вязкая вода темна, как ночь, она бездонна и лишает его всяких сил, особенно — на страх смерти, уже который день маячивший перед лицом, как солнечные блики на холодных, каменных стенах. Четвертый день тянется медленно, как смола. Рассвет. Часы, проведенные как в тумане. Закат. Беспокойный сон и спутанное, сбивчивое пробуждение. И снова рассвет. «Я не всегда буду рядом, чтобы спасти вас». Но воспоминания не уходят, они возвращаются, и от них невозможно избавиться. Хакс опять слышит в собственной голове металлический, неживой баритон, только потом он меняется, и на его место приходит другой — низкий, мужской. Человеческий. Произносящий его имя так близко, словно интимный шепот на ухо. «Вы бы хотели, чтобы я показал вам?». Хакс чувствует, что почти готов сдаться: горячий тяжелый воздух Монтры, изнемогающей от жары, мягкий перелив насыщенно-карих глаз и туманный посыл, растворяющийся между ними, как аромат чего-то неясного и зыбкого, хрупкого. Иногда Хакс задумывался, что именно Рен имел в виду. Иногда Хакс был готов поклясться звездами, что согласился бы. Но утраченные возможности всегда горчат, когда думаешь о них слишком долго. «Ты не умеешь наслаждаться жизнью, не так ли, Хакс?». Нет, он не умел. Он отстранялся от теплого голоса Рена, продолжал отгораживаться от солнца, необременительных бесед и безрассудных, губящих чувств. Но вся его борьба была тщетной. Его холодный фасад неумолимо бороздили трещины, и от этого страшно — настолько, что становилось смешно. Наверное, это та самая тьма. Тьма, проистекающая с Кайло, как бесплотные тени. От его карих, выразительных глаз, от широких и мозолистых ладоней, от его голоса, звучащего иногда так мягко и неосторожно. Он заразил его, он заразил ею Хакса. Он уничтожил его понятие личных границ, он приближался все ближе, и ближе, вынуждая его отступить — и дальше, к разговорам о звездах и солнце. О вещах, которым не было места. Именно Кайло Рен был виноват в его душевной боли. Да, именно Рен. И к криффу тот факт, что Хакс уже и сам не помнит, кто из них сошел с ума первым: иногда он верил, что первой была его мысль о том, что он был не прочь пригласить Рена выпить, и иногда верил в обратное — первым было чужое прикосновение, нерушимое и настойчивое, что вело его к спасительному шаттлу. Иногда хотелось отречься от всего этого, словно от помешательства. Иногда хотелось верить, что это все сон. Изощренная уловка Сноука, нацеленная проверить его верность. Иллюзия, рожденная болезнью или вызванная ядом. Нелепые трюки подсознания, погрязшего в одиночестве, которое он так отрицал. И да, Хакс по-прежнему не умел наслаждаться тем, что было вокруг. Его мысли дрейфуют, ни на чем не останавливаясь дольше секунды. Запах соли и моря навязчив, холод беспощаден, а шелест волн — уже почти оглушает. Он отчаянно хотел вернуться назад, но не к «Финализатору», не к узкой койке собственной спальни. Он хотел вернуться в поздний, теплый вечер, к резкой линии прохладных перил, к Рену, неподвижно застывшему за своей спиной. «Вам нравится звездопад, генерал?». — Да, — говорит Хакс, зная, что его никто не услышит.

***

На пятый день начинается дождь. Хакс просыпается от звука барабанящих снаружи капель воды. В камере по-прежнему темно, еще глубокая ночь. Он заставляет себя подняться, встает, слегка пошатываясь, и здоровой рукой упирается в стену, рядом с которой постоянно проваливается в сон. Он не видит ничего, кроме слабого, едва различимого квадрата света — вероятно, от спутника этой примитивной планеты — и это красиво, почти так же красиво, как гаснущие сумерки, когда звездопад и теплый голос Рена сумели застать его врасплох. Но Хаксу и не надо видеть. Он медленно идет и поднимает голову на свежий воздух, врывающийся в камеру сверху, над его головой. Так пахнет дождь, так пахнет вода с облаков. Это успокаивает. Влажный воздух ощущается еще отчетливее, чем прежде. Окутывает его прохладой, и от нее больше не дрожит тело, от нее не холодно, как от моря. Хакс будто опять в отцовском поместье, просыпается посреди ночи от того, как крупные капли бьют в окна, но эту иллюзию быстро разъедают боль в сломанной руке и то, какой шероховатой кажется стена под его ладонью. Старый и давно потерянный дом вновь превращается в непримиримую, тесную камеру, давящую на него со всех сторон. «Окно» слишком высоко. Но в этой небольшой пробоине есть углубление — камень, из которого здесь все сделано, уходит полуаркой вниз, неаккуратно выточенный то ли чьими-то старательными руками, то ли режущим ветром. Теперь Хакс видит в нем подрагивающий, дрожащий отблеск света, крошечный и слабый, как угасающая звезда. Он вглядывается в него так тщательно, словно тот упорхнет, как вспугнутый его дыханием светлячок. Это была попавшая в ловушку дождевая вода. И Хаксу искренне захотелось рассмеяться. Это ли не его второй шанс? Он дотягивается до «окна» лишь пальцами вытянутой руки. Хакс черпает воду и пьет ее из сложенной ладони, и кажется, будто он лишь оттягивает неизбежное, и кто знает, когда будет следующий дождь и ему удастся вновь утолить жажду, но он не может остановиться, и он пьет, как обезумевший. К какому-то моменту рука начинает болеть, но он все пьет, и пьет, пока дождь по-прежнему шумит где-то снаружи, пополняя для него эту своеобразную каменную чашу. Горло смягчается, и он думает, что снова мог бы говорить, по крайней мере, хотя бы с самим собой. Жажда все еще глубока, но и того, что есть, пока что хватает. Наверное, хватает. Хакс засыпает под утро, когда дождь стихает, а рассвет окрашивает стены. Это лишь продлит его мучения, не так ли?

***

Кайло делает ход. Его ладья выдвигается вперед, и становится к его белой пешке так близко, что следующее действие Хакса — несомненно, ее погибель. Он удивлен, пусть и не так сильно, как прежде. Иногда Рен играл совершенно хаотично, но это не всегда означало, что глупо. В этом явно было что-то от него на поле боя: так же нетерпелив, так же резок, но каждое его движение рассчитано задолго до этого, и только кажется необдуманным. — Твоя стратегия обескураживает, — говорит Хакс, делая ход. Он подцепляет двумя пальцами чужую ладью, и убирает ее с доски. — Ты думал, у меня ее нет? — спрашивает Рен, поднимая на него взгляд. «Ты думал обо мне?» — мог спросить он, и оказался бы прав. Этот вопрос, кажется, озвучен кем-то посторонним, третьим, и Хакс умолкает, опять следя за тем, как Рен делает ход. Тот берет фигуры пальцами так нежно, легко — его мозолистые подушечки пальцев вначале касаются вершины, а после медленно, почти вдумчиво скользят вниз, поглаживая отполированное дерево, словно оно могло почувствовать, каково это — ласковое прикосновение. Рен сегодня отвлекается. Он делает то резкие выпады, то размышляет над каждой фигурой дольше положенного. Он словно не замечает времени, оно песок, текущий сквозь его пальцы. — Тебя что-то беспокоит? — спросил Хакс, почти чувствующий, что что-то должно перемениться. На какое-то время воцаряется хрупкое молчание. Напряжение витает в воздухе, и Хакс видит, как темный взгляд напротив источает тот же накал. Рен натянут, как готовая лопнуть струна. Тот опускает голову, слегка сводит плечи, словно один только воздух давит на него, заставляет склониться ниже над черно-белой доской. Его пальцы зависли над одной из собственных пешек. — Иногда мне кажется, я чувствую слишком много, — признался Рен, по-прежнему рассматривая доску, как крохотное поле сражений. — Так много, что мне почти больно, Хакс. Ты когда-нибудь чувствовал подобное? Чувствовал, что пошел бы на все, только бы перестать думать? «Да», — лихорадочно думает Хакс. Да, да — бесчисленные «да». Иногда он готов отдать все, только бы мысли перестали глодать его разум. Только бы он перестал вспоминать, как легко глаза Рена окрашиваются солнцем. И внезапно короткая улыбка расцвела и погасла на губах Кайло, будто он улыбнулся лишь одним своим мыслям. Движение, которое Хакс чудом заметил. — Я отвечу, если ты выиграешь, Рен, — насмешливо отвечает он, стараясь не думать о том, как улыбка преображала чужое лицо. — Откровения у нас здесь не бесплатны, или я не прав? — Не бесплатны, — повторил тот, и его рука, словно заведенный механизм, приходит в движение, когда он наконец-то делает ход. Хакс просыпается. От медленно открывает глаза, и сон отступает так же неспешно, словно нехотя, а его образы отпечатывается на изнанке век. В голове звучит эхо — голос, растворяющийся как кровь в воде. «Не бесплатны», — со смешком думает он, и тут же сдавленно стонет, когда сломанная рука, прижатая к телу, опять дает о себе знать. Боль, наверное, лучшее средство от мыслей. Часть его умоляет закрыться: остатки сна цепляются за него, суматошно перемешивают мысли, собирают их в клубок, который не распутать. Образ Кайло, задумчиво переставляющего шахматные фигуры, затуманивает зрение. Но сон догоняет его, прошлое вновь догоняло его — отчасти из-за того, что больше не было смысла думать о настоящем и, тем более, будущем. Прошлое — это все, что ему оставалось. И он помнит. Легкий всплеск гордости, когда он выигрывал. Короткий взгляд на Рена, который вновь от досады проговаривает какое-то словно на незнакомом ему языке. Должно быть, ругательство. Насмешливо-уязвленный вид, который Кайло периодически принимал после проигрышей — знак того, что он отплатит фактом либо неприличным, либо забавным. Впрочем, Хакс никогда не был против. — Я должен был соблюдать целибат, — сказал Рен тогда, изогнув бровь. — Во время обучения у прошлого Учителя. — И ты соблюдал, как и подобает хорошему ученику? — Я этого не говорил. И Хакс тогда рассмеялся, весело и хрипло. Он зачем-то поддался ближе, почти навис над шахматной доской, и зрачки Рена расширились, опять сделав его глаза темными, как неограненный обсидиан. Холодно. После дождя воздух пронизан прохладой. Хакс медленно и аккуратно растирает ладони, пока они не становятся красными, и встает, чувствуя, что больше не может лежать. Пол ледяной, и располагаться на нем сегодня — еще одна пытка. И поэтому он встает, чтобы провести очередной день так же бессмысленно, как и остальные — еще одно его испытание. Солнца сегодня нет. Хакс вдумчиво ходит по камере, потому что это единственное, что он сейчас может. Ослабевшие ноги дрожат. Семнадцать шагов вдоль, и всего шесть шагов — поперек. Лицо Кайло, бледное, открытое. Тихий звук, с которым на клетку приземляется деревянная фигура коня. Вокруг — никого, и Рен откидывается назад в кресло, расслабленно протягивая к столу раскрытую ладонь. Блеск его глаз, когда он снова выигрывает, говоря довольное «мат». — Ты так горд собой, — недовольно вырвалось у него однажды, но Рен лишь усмехается, пожимая плечами. — Верно, — бросил он, и его глаза опять смеялись. Семнадцать шагов вдоль, и всего шесть шагов — поперек. Хакс был одновременно рассеян и сосредоточен. Холод целует его шею и щеки, забирается под китель, заставляя зябко поеживаться, пока он ходит по камере вперед и назад. Полдень. Наверное, полдень. Солнца нет, ничего нет. Усеянная созвездиями кожа, почти голубовато-перламутровая в освещении комнаты отдыха. Конец гамма-смены, а дальше — начало цикла сна. Они идут почти вровень, переставляют фигуры слегка неаккуратно, почти не обдумывая. Кайло хмурится, и тонкая складка пролегает между его темными бровями. Он проигрывает. — Как ты меня нашел? — спрашивает Хакс, пользуясь суматошно-увлеченным моментом, и чужая рука замирает, стиснув черную фигуру меж пальцев. Его явно услышали. — Тогда, на Илуме. Рен поднимает на него нечитаемый взгляд, и что-то темное, густое проникает в воздух. — Я ответил. — Не так, как было бы понятно нечувствительному к Силе, — замечает он. — Более расплывчатый ответ сложно представить. — Это может стать твоей наградой, если выиграешь эту партию, Хакс. Тогда он склонил голову набок, как и всегда в моменты беспечной самоуверенности, глядя на Кайло через шахматную доску. Тот прищурился, словно бросал ему вызов. — Ты безнадежно проигрываешь, поэтому сделаем вид, что это уже произошло. Если честно, он ожидал, что Рен пренебрежительно фыркнет. Бросит саркастичный, беззлобный ответ, с горячей решимостью передвигая свои фигуры сильнее, чем надо. Но Хакс оказался не прав. Редкая уступчивость Кайло по-прежнему заставала его врасплох, и сейчас был именно этот момент. — Мы чувствуем мир иначе, чем вы, — заговорил Рен, и Хакс почувствовал, что позабыл об игре, она стала лишь одной из деталей, не имеющих смысла. — Ярче, окрашенным в эмоции. Не только свои, но и чужие. И я был там в тот день, когда ты отправился в одиночестве исследовать Илум. Кайло встречается с ним взглядом, а потом переводит его на вершины фигур, застывшие, оцепеневшие, и словно подслушивающие их, подобно миниатюрным шпионам. — Сначала я ощутил недоумение твоих офицеров, когда ты сумел удивить их своим внезапным решением. А потом я почувствовал тебя, где-то далеко, за пределами безопасной зоны. Кровоточащая рана. — Кровоточащая рана? — переспрашивает Хакс одними губами. — То, каким ты был в те моменты, — тихо отвечает Рен, опять встречаясь с ним взглядом. — И я пошел за тобой следом. Должно быть, закат. Его лицо на мгновение утопает в алом мареве, просочившегося сюда, словно кровь. Семнадцать шагов вдоль, и всего шесть шагов — поперек. Вокруг лишь камень, столько камня — везде, куда падает взгляд, везде, куда дотягиваются пальцы. Варварство, дикость. Криффова клетка, не дающая ни выжить, ни умереть. Пятый день, и от всего этого уже тошнит. Хочется кричать, но у него не выйдет. Хочется содрать кожу с ладоней и пальцев, отчаянно царапая стены. Хочется выть, и так громко, чтобы его услышали за десятки парсеков. Хочется прожить так долго, насколько это возможно — и одновременно с этим привычно сжать рукоять своего монокулярного лезвия, вонзая его себе в шею, где из последних сил пульсирует жизнь. Весь вечер Хакса не покидало ощущение ужасающей безнадежности. Ему внезапно захотелось жить, и так сильно, что от этого больно, нестерпимо больно где-то глубоко в груди, словно его сердце сжимает горячая ладонь. Оно ускоряет ритм, бьется внутри грудной клетки, как птица, случайно попавшая в раскрытые силки. «Кровоточащая рана», — опять думает Хакс. Наверное, он и сейчас в Силе — лишь кровь, лишь боль. Смерть — всего лишь противоядие от его дальнейших страданий. Пятый день окрашен в ярко-красный и в воспоминания о шахматах, черных — Рена, и его — белых. И когда Хакс засыпает, уже когда темнеют стены и холодеет воздух, то до сих пор словно чеканит шаги. Семнадцать вдоль, и всего шесть — поперек.

***

На шестой день его одолевает жар. Хакс просыпается, чувствуя, что горит. В голове по-прежнему залито красным, болезненным и вспыхивающим, как бластерные выстрелы: сегодня ему не снились сны — ни Кайло, ни шахмат, ни «Финализатора», забирающегося его с этой опостылевшей планеты — и ночь ощущается как скитание по болоту, вязкому и густому, что не дает сделать и шаг, что лишь держит его, настойчиво вцепившись в ослабевшие от жара ноги. Теперь он понимает, почему. Теперь он понимает, почему чувствует себя таким разбитым. Бесконечно сломленным, и наконец-то готовым сдаться. Его знобит, и лоб ощущается горячим, даже если мерить температуру самому себе — плохая идея. Холодный пол словно обжигает. Как снег, как затерявшееся озеро Илума, почти проглотившее его в тот злополучный день. Наверное, это конец. Шансы, и до этого будучи призрачными, окончательно близятся к нулю, и даже те, что до сих пор теплятся в сознании — лишь навеянная помешательством иллюзия, которую Хакс отбрасывает от себя, как только она всплывает наружу. Вместо этого он невольно вспоминает немногочисленные медицинские трактаты, борясь с пульсирующей головной болью где-то в затылке. Общие постулаты, обрывки фраз — все смешивается, становясь похожим на ком, и вычленить из этого нечто практичное словно бы невозможно. Хакс только чувствует, как сломанные кости в руке будто бы ломает еще раз, и какой невыносимо взмокшей кажется его кожа под изношенной формой. Кажется, выживаемость при лихорадке неясного происхождения — около шестидесяти процентов. Шестьдесят — это же много? Может, его убивает жажда. Может, это делает голод. Или, что возможно и страшнее — болезнь. Может, просто настал его час, и ему больше незачем, не за что бороться. На самом деле, Хакс готов к смерти — был готов. Он был готов умереть от выстрела из бластерной винтовки, был готов умереть от яда, был готов умереть от кинжала, перерезающего горло или ловко вонзающегося меж его ребер. Он был готов умереть от собственной глупости, от предательства, от собственных рук. Но не так, не здесь — не позабытый, не потерянный. Не сгоревший в лихорадке, в то время как единственное, что его держит — камень. Не до того, как дотянется до Кайло через шахматную доску и поцелует эти раздражающе-пухлые губы. И не до того, как проиграет очередную партию, чтобы признаться: «Может, я влюблен в тебя, Рен». Наверное, это конец. Мысли плавятся, тело плавится. Но ему холодно, очень холодно, даже если с него стремительно сходит горячий пот. Последние запасы воды в его теле уходят бесполезно и быстро. Хакс даже не встает — не может, а если это и возможно, то все равно незачем. Он устал, безмерно устал, и он лучше умрет лежа, чем упадет замертво, разбивая голову и лицо в кровь. Стены, светло-серые, кажутся совсем бесцветными. В этот раз шелест волн уносит его куда-то далеко, за них, и прямиком на свободу. Хакс слабо протягивает ладонь, устало кладет ее на стену, и пальцы подрагивают, а поверхность под ними — царапает кожу. Его сознание, рассудок блуждают, и он словно бы видит насквозь — через камень. Видит то, к чему его приводит резкий свист ветра, звонкие крики птиц, шепот спокойных вод. Он знает, видит — где-то там шафрановое, неукротимое море, где-то там песчаный берег, чья линия неумолимо темнеет от прибоя. Где-то там Рен, среди металла и мерцающей россыпи звезд. Они мертвы. Его похитители, кто бы они ни были. Да, его похитители мертвы. Они не могли принять столь глупое решение — просто оставить его умирать. Они определенно мертвы, это единственная верная мысль. Они мертвы, и он тоже мертв. Он будет мертв — через минуту, час или день. Или мертв уже, но еще не понял этого, и его душа всего лишь мечется в ловушке из каменных стен. Потому что шафрановое море, которое он видит — подозрительно похоже на Арканис, полузабытый и оставшийся там, в прошлом, в детстве. Потому что он видит лицо собственного отца, багровое от ярости, искаженное от разочарования. Он слышит обвинение, хлесткое, как пощечина: «Тонкий, как бумага, и такой же бесполезный». Он слышит гул лекционного зала за своей спиной, и Академия, в которой он провел столько лет, по-прежнему дышит и живет. И потому что он ощущает в руке бластер, которым убивает Брендола Хакса — второй раз, но так же долгожданно, как в первый. И потому что тело болит так же, как от его частых побоев, а горло раздирает и сушит, как от алкоголя, когда он был пьян впервые за жизнь — получив наконец-то заветное звание. Потому что он видит «Финализатор», клином застывший на орбите. Потому что он видит, чувствует, слышит Илум — вокруг себя и внутри. Потому что он вновь словно проваливается под лед, и тонет, тонет, спускаясь на дно. И ему больно, снег обжигает его так же, как пламя, снег обжигает его так же, как прикосновение громадной, темной фигуры, источающей силу и внушающей страх. Потому что он слышит голоса офицеров, которых рядом нет. Они говорят: «Генерал, с вами все в порядке?». И Хакс думает — нет, определенно нет. Он умирает, умирает, и они спятили, если спрашивают о подобном. Возможно, спятил он. Лихорадка расплавляет его мысли, как металл, и придает им совершенно новую форму — безумную, странную и пугающую. И Кайло, которого здесь быть не должно, который здесь быть не может, присаживается рядом и спрашивает: — Не против сегодня после смены сыграть несколько партий? Он умирает.

***

Но что-то еще остается. Когда он прекращает думать, и позволяет мыслям перекатываться под звуки рокочущих волн. Что-то в нем еще остается, теплится в груди, как огонь. Должно быть, организм отдает последние ресурсы, чтобы продержаться — не спрашивая его мнения, хочет ли он действительно протянуть еще, и еще дольше. Но его телу плевать, так и должно быть: сердце методично перекачивает кровь, легкие, раскрываясь как крылья, наполняются стылым воздухом, а ткани заживляют раны, и им все равно, что он вскоре умрет. Так и должно быть. И даже когда приходит ночь, холодная, темная и глубокая, становится легче. Лихорадка, жар слегка отступают, и прохладный воздух остужает его, болезненно, но так хорошо. Пальцы перестают подрагивать, а ноги — дрожать. Хакс вновь спит урывками. Он проваливается в сон, но вскоре опять просыпается, и по-прежнему горит, потому что температура, на самом деле, никуда не уходит. Но даже жалкие минуты сна, кажется, окрашены в нечто бирюзово-яркое и вязкое, как смола. В нечто, что напоминает исполинские волны, накрывающие его с головой. В нечто, что пахнет солью, от запаха которой он так хочет скрыться. Но что-то еще остается. Наверное, это надежда. То, что не подкрепляется мыслями, логикой и рассудком. То, чему все равно, сколько в его теле осталось запасов воды и жизненных сил. То, что существует вопреки всему, что он чувствует, что он думает. Глупое, безрассудное чувство. Такое же безрассудное, как желание зарыться пальцами в черные волосы, блестящие под закатными лучами солнца. Но Хакс не думает о спасении. В те минуты, когда он не спит, вновь просыпаясь одновременно от холода и жара, то старается затолкать мысли куда-то далеко, или и вовсе выкинуть их из головы, потому что думать — вспоминать — больно. С него достаточно, хватит. Но ночь так же темна, как лабиринт из палуб его «Финализатора». Ночь так же глубока, как чужие глаза. Нет, не чужие: это глаза Рена, в которых сгущаются краски — от шоколадного до обсидианово-черного. На изнанке век вспыхивает красный — это его световой меч, это жаркий закат на Монтре, это его кровь. Тело то горит, то дрожит от холода — это и снег, и солнце. А рядом, всегда и везде — Кайло. Это его жизнь, не так ли? Спать всего лишь шесть часов в сутки, перед сменой вводя себе стимулятор, а после нее — снотворное. Перегрызать другим глотки в борьбе за первенство, и следить, чтобы этого не сделали с ним же. Отдавать всего себя, полностью, до потери сознания и привычного пробуждения в медотсеке. Встречать Рена в его личном ангаре, от которого веет либо гордостью, либо разочарованием. Позволять себе такую малость, как игру в шахматы. Притворяться, что ничего не замечает — ни прикосновений, ни взглядов, ни фраз. Делать вид, что все невысказанное, нетронутое его нисколько не беспокоит. Делать вид, что он не знает. Если Хакс утратит это, то окончательно потеряет себя. Это его жизнь, и ему так хотелось к ней вернуться. И поэтому — да, что-то еще остается. Что-то все еще живет в нем, и горчит так же, как надежда, сотканная из его воспоминаний, и сшитая золотыми нитями. Такими же золотыми, как солнце.

***

Утром седьмого дня Хакс вздрагивает, прежде чем просыпается от прикосновения. Прикосновения, внезапно испивающего его боль до дна. Но это по-прежнему сон, заблуждение, бред сгорающего в лихорадке рассудка. Он открывает глаза, только чтобы столкнуться с наваждением, преследующим его все эти долгих шесть дней. Наваждением, впервые кажущимся таким реальным, словно он уже умер, и все, что его окружает — грубый сплав из прошлого и безрассудный мечтаний. Но на него смотрит Рен, и он — не Рен из воспоминаний. Его волосы местами в охристой пыли, а кожа лица в коричневато-золотистой грязи. Его взгляд открыт, и все в нем — исступленный страх и облегчение. Поблизости нет ни шахматной доски, ни снега, ни лучей незнакомого солнца. Только стены по-прежнему из камня — камня, готового его поглотить. «Сон», — опять думает Хакс, сгорая в продолжающемся жаре, и смотря на него сквозь полуприкрытые от усталости веки. На этот раз голос Кайло — зов из-под океанских глубин: — Я нашел тебя. И Хакс лежит, не имея сил даже пошевелиться, а лихорадка и недоумение сжирают его изнутри. И все это, кажется, нереально: он видит темный провал там, где находилась каменная дверь, он чувствует запах палящего огня и дыма, стекающий с волос Рена, как эхо или отголоски чей-то смерти, и он видит, словно элементы странной, жуткой мозаики — маски рыцарей Рен, темные и пугающие, что застыли где-то за спиной Кайло. Невозможно, абсолютно невозможно. Рен же не мог перерыть всю Галактику, он же не мог отправиться за ним следом, он же не мог… Но ощущения так реальны, и так осязаемы. Его тело — лишь тряпичная кукла, которое Рен аккуратно подхватывает на руки и несет к выходу из этих стен. Его прикосновения, как обычно, горят. А воздух, проникающий в легкие, живой и пронизан утренней прохладой. «Кровоточащая рана», — вновь думает Хакс, и его голова подрагивает на груди Кайло в такт его глубоким шагам. — Больше не беспокойся, Хакс, — говорит Рен, сжимая крепче его в своих руках, и рокот этих слов Хакс чувствует сквозь толщу его темных одежд. — Я позабочусь, чтобы от нее не осталось и шрама. Хакс только слабо отворачивается, когда солнечный свет внезапно заливает лицо. Шепот моря, не заглушенный стенами, и голос Рена наконец-то привносят в него покой. Кайло опять смотрит на него, встречаясь с ним взглядом, и его глаза вновь таят в себе шоколадный.
111 Нравится 8 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (8)