♧ ♡ ♢ ♤
— Знаешь, что у нас в старину делали с неупокоившимися мертвецами? Гоголь интересуется этим словно мимоходом. Он медленно ходит по кругу, осторожно переставляя ноги, и от скуки жонглирует красными яблоками. Достоевский что-то пишет за столом; перед ним хаотично разложены игральные карты и валяется пара шахматных фигур. В такие моменты он всегда выглядит так, будто ему известны ответы на все загадки мироздания. Будто он знает все — все, что было, и все, что будет. — Ты однажды уже поведал мне об этом, Николай. Это правда. Гоголь и сам теперь вспоминает, что как-то раз уже рассказывал Федору о древних обычаях своего родного региона. О том, допустим, что раньше, если в селе умирал кто-то, кто потенциально мог стать «нечистым покойником», этого человека хоронили с особыми предосторожностями — например, привязывали ему руки к телу или подрезали сухожилия на ногах, чтобы он не смог подняться из могилы. Но, как считалось, это не всегда помогало, поэтому иногда какой-нибудь неупокоившийся все-таки мог затесаться среди живых — и это неминуемо приводило к всевозможным несчастьям. Из-за этих убеждений в народе стали зарождаться разные обряды, направленные на обнаружение этих… существ. Весьма известна была, скажем, такая практика: те, кого окружающие подозревали в «мертвости», должны были пройти через горящий костер; если отказывались — их тащили через огонь силком. Люди верили, что пламя должно уничтожить именно того, кто лишь притворяется живым — а на самом деле является неупокоенным трупом. Об этом Коля тоже рассказывал. Приятно знать, что Федор это помнит. Достоевский откидывается на спинку кресла — и вдруг спрашивает, не глядя на Гоголя: — Ты скучаешь по своим родным местам? — А по мне кажется, что я скучаю? — Ты всегда говоришь о них с любовью. — Голос у Федора ровный и близок к безэмоциональному. — О традициях. Об обычаях. Обо всем. Гоголь не может удержаться от смешка — и тут же роняет яблоко. На мгновение его это сбивает, и он не сразу успевает правильно перестроить свои движения. В следующую секунду на пол градом падают и остальные яблоки. Огорчительно. Коля вздыхает и опускается на стол, за которым сидит Достоевский. И молчит. Долго, невыносимо долго молчит — несколько минут или несколько часов? — и думает о чем-то, теребя косу. А потом рассеянно произносит, обращаясь как будто даже не к Феде, а просто куда-то в пространство: — Возле нашего села было много полей с подсолнухами. Приходишь туда — а там даже горизонта не видно, потому что подсолнухов километры и километры. Я плел из них венки иногда. Получалось красиво. Я и сам их носил, и для других делал. Некоторые называли меня «мальчик-подсолнух».♧ ♡ ♢ ♤
Полубессмысленные обрывистые разговоры без определенного начала, внятного конца и четкой темы — их обычное времяпрепровождение. Другое их обычное времяпрепровождение — убивать людей. — Помнится, ты как-то обмолвился, что убитые тоже могут становиться нечистыми покойниками. — Федор касается носком ботинка чьего-то тела. — Может, подрежешь им сухожилия на ногах? На всякий случай. Чтобы не бродили потом. Гоголь слышит в его тоне легкую издевку, но это привычно. Привычно и нормально. Даже самый издевательский яд Достоевского — мед для ушей Николая. Наверно, у Николая просто проблемы. С чем-то. Возможно, со всем. — Не волнуйся, Федя. Здесь не может быть других живых мертвецов, кроме нас. — Я вроде еще не умер. — Это тебе так кажется.♧ ♡ ♢ ♤
— Тебе не бывает одиноко, Николай? Достоевский со скучающим видом сидит в кресле, положив ногу на ногу и оперевшись на подлокотник. Гоголь, как всегда, смотрит на него во все глаза. Неотрывно. Беспрерывно. Если он — мальчик-подсолнух, то Федор, несомненно, его солнце. — А почему мне должно быть одиноко? — Люди, похожие на тебя, обычно нуждаются в большом числе тех, с кем можно поговорить. А ты общаешься только со мной. Гоголь смеется. Федя, как обычно, просто издевается над ним. Как будто не знает, что подсолнух, у которого есть солнце, по определению не может быть одинок. А вот может ли испытывать одиночество само солнце? Это уже интересный вопрос. «Не может. Пока у него есть я — не может», — сам себе мысленно отвечает Николай. Будто загипнотизированный каким-то заклятием, он садится на пол у ног Достоевского и тянется к нему ближе. Вот она — его настоящая свобода. Она совсем рядом. Он буквально осязает ее подушечками пальцев, когда в этом странном слепом порыве хватается за полы Фединой рубашки, словно утопающий за соломинку. — Испачкал, — равнодушно роняет тот, даже головы не повернув. Николай опускает взгляд и видит, что, оказывается, его руки все еще в крови. На белоснежной рубашке Достоевского расцветают алые пятна — там, где Коля только что касался его. Он резко отстраняется. — Извини. Ну, а кто говорил, что будет легко? Дотрагиваться до солнца — это всегда непросто. Это может быть даже больно.♧ ♡ ♢ ♤
Коле часто снится один и тот же сон. Сон-воспоминание. В этом сне он идет по бескрайнему полю подсолнухов, и нет ему конца. Над его головой — чистейшее синее небо, в которое, кажется, можно упасть и утонуть, если слишком долго стоять с запрокинутой головой; его окружает тишина, нарушаемая лишь пением сверчков, а глаза слепят солнечные лучи. Полдень. Никого. Он в поле один, и ему хорошо. Это его время. Его час. Остальные спрятались от неистовой полуденной жары по своим домам, как мыши по норам, и только он прятаться не желает. Пока солнце в зените, это — его мир. Его маленький безмятежный мир, заключенный в самую середину нескончаемого лета. И он в этом мире безраздельный хозяин. Он счастлив. Ему не страшен обжигающий зной, опаляющий его ресницы. Его завораживает раскаленное марево, дрожащее на горизонте. Подсолнухи расступаются перед ним, словно кланяющиеся люди, когда он проходит среди них. Он идет по этому полю уже целую вечность — и готов пройти еще столько же. И опять, и опять, и опять. Вечность за вечностью. Над его головой пролетает одинокая птица, и он машет рукой ей вслед. Он похож на нее, и это неудивительно. Ведь на самом деле он и сам — птица, просто запертая в человеческом теле, словно в клетке. Ему всегда было это известно. С самого рождения. Однажды он сотрет свои кости в пыль, разорвет свои мышцы на лоскуты, сломает эту клетку — и тогда, лишь тогда наконец сможет взлететь. Тогда он вернется к себе. К истинному себе. Это ему тоже всегда было известно. С самого рождения. Подсолнухи шепчут ему сказания былых времен, и он думает, что когда-нибудь сам станет таким сказанием. Когда-нибудь наступит момент, когда уже кто-то другой будет идти в полдень по этому полю — и подсолнухи будут рассказывать ему историю о юноше, который уничтожил себя, чтобы обратиться птицей. И это будет хорошая история. Когда к завершению приближается десятая (или сотая?) вечность, он останавливается. Солнце все еще в зените, но он тут больше не один. Перед ним стоит Федор. — Красиво у тебя здесь, Николай. Ты уверен, что не скучаешь?♧ ♡ ♢ ♤
Конечно, когда-то у Гоголя действительно было много «тех, с кем можно поговорить». У него были друзья — и приятели, и знакомые, и все прочие. И даже родные. Но это было давно и больше не имеет никакого значения. С некоторых пор ему не нужен никто, кроме Федора. Поэтому он забывает имена — и друзей, и приятелей, и знакомых, и всех прочих. Забывает и их лица, и голоса. И даже родных. Каждый раз, проливая чью-то кровь, он омывает ею свою память, дабы очистить ее от всех этих образов, от этих людей. Он будто проводит какой-то священный ритуал — и знает, что поступает правильно. Ведь так и должно быть. Он уверен, что Достоевский забыл всех тоже — так что все честно. «Помни только мое имя, Федя. Только мое лицо и только мой голос. А я буду помнить лишь тебя. Зачем нам кто-то еще?» Николай ни о чем не жалеет. Перешагивая через каждый новый труп на своем пути, он возносит судьбе самую пылкую, самую искреннюю благодарность — и благословляет тот день, когда она позволила ему встретить Федора. Ничего лучше с ним еще не случалось. Он убежден: с того дня, как он встретил Федю, его бытие превратилось в бесконечный праздник. В фестиваль радости. В парад ликования. Он никогда раньше не был ни в чем так сильно убежден, как в этом. Ничто прежде не вызывало у него таких чувств. Никто прежде не вызывал у него таких чувств. Он охвачен восторгом. Он говорит (он решил, что пришла пора сказать это вслух): — Я люблю тебя, Федя. И получает в ответ: — Люби. «Скучаешь ли ты по своим родным местам?» — ну что за дурацкий вопрос! Он бы сжег каждое поле с подсолнухами дотла, если бы жар этого пламени мог хоть немного отогреть сердце Достоевского.♧ ♡ ♢ ♤
И он сжигает. Сжигает их снова и снова, поле за полем. Сжигает их в своих мыслях, в своих снах, в своей душе, в своем сердце. Сжигает до тех пор, пока летние песни сверчков не прекращают звучать в его ушах, пока кожа не перестает ощущать фантомный полуденный зной, пока из глаз не исчезает отражение безбрежно-синего неба. Наверно, это его форма освобождения. Это его жертва, которую он приносит Федору без раздумий. Это его способ выразить свою любовь. И когда спустя десять (или сто?) пламенеющих вечностей, полных дыма и треска горящей травы, Коля в очередной раз видит Достоевского в своем сне — он сразу бежит к нему и кричит: — Смотри, Федя! Теперь тут еще красивее! И Федор поворачивается. И Федор смотрит по сторонам. Вокруг них до самого горизонта простирается черная выжженная пустошь, накрытая сверху холодным мглистым небом. Не осталось ни одного подсолнуха. Не осталось ничего. Солнца тоже больше нет. Но оно и не нужно, ведь теперь у Гоголя есть Федор! Достоевский осматривается долго, невыносимо долго. А потом медленно кивает. И улыбается. — Ты прав, Николай. Так действительно красивее. И улыбка эта делает Колю таким счастливым, каким никогда не делала ни одна полуденная прогулка.♧ ♡ ♢ ♤
Федор читает Библию, пока Гоголь кружит по комнате в танце с каким-то старым скелетом. Это еще одно их обычное времяпрепровождение. Вообще, разумеется, Гоголь хотел бы кружиться в танце с Федей, но Федя обычно отказывается от его предложений — вот и приходится танцевать с тем, кто отказаться не может. Но, видимо, сегодня что-то переменилось. Потому что когда у скелета вдруг отваливается рука, а спустя еще пару секунд — череп, и Коля на мгновение беспомощно останавливается посреди пируэта — Достоевский внезапно откладывает Библию и смотрит ему прямо в глаза. — Кажется, Николай, твой партнер утомился. Взгляд у него насмешливый, как и всегда. Снисходительный, как и всегда. Но теперь в этом взгляде есть что-то еще. Что-то, чего не было прежде. И Гоголь понимает, что не зря кровью отмыл свою память от всех лишних воспоминаний — и подсолнухи сжег тоже не зря. Его солнце наконец обернулось к нему. Не во сне, а наяву. — Действительно утомился. Настолько, что даже голову потерял, — соглашается он и отбрасывает скелет в угол. — Не желаешь присоединиться ко мне вместо него? И Федор улыбается ему — точно так же, как улыбался в последнем сновидении: — Почему бы и нет?♧ ♡ ♢ ♤
Коля не удивляется, когда однажды обнаруживает, что даже при всем желании уже практически не может вызвать в своей памяти ничего из того прошлого. Из той жизни, которая была у него до встречи с Достоевским. При малейшей попытке что-то вспомнить у него в голове появляется лишь картинка белого шума — такую обычно можно увидеть на экране сломанного телевизора. Пестрая пелена, рябящая в глазах. Что-то, может, и можно за ней разобрать, но это слишком трудно. Да и нужно ли? Это вполне закономерный исход. Он кладет голову Достоевскому на колени, и все в нем радостно замирает в тот момент, когда Федор позволяет ему это сделать. А еще… Федя гладит его по волосам. Легкие, мимолетные, едва ощутимые прикосновения — наверно, так бог должен гладить по волосам своих заблудших любимых детей. Николай чувствует себя восхитительно заблудшим — и в результате этого восхитительно любимым. Оказывается, нужно было всего лишь хорошенько потеряться (потерять себя) для того, чтобы Федор стал к нему благосклонен. Не такая уж и высокая цена за ключ к его сердцу. Если Феде он больше нравится таким, то пусть так оно и будет. Коля не против. Он счастлив. Счастлив? Да, определенно счастлив. Не может быть никаких сомнений. Из окна на них льется мягкий солнечный свет, и Гоголь блаженно щурится. Он готов провести еще десять (или сто?) вечностей вот так, не сходя с этого места. Прижавшись к ногам Достоевского и наслаждаясь его касаниями. Весь мир отходит на второй план, кажется игрушечным и не стоящим никакого внимания. — Как ты думаешь, Федя… Снаружи доносится щебет птиц. Чудесные, умиротворяющие звуки. — Как ты думаешь, Федя, а я — живой? Как же хорошо. — Думаю, что живой. И Николай смеется — громко и искренне: — Глупый ты. Глупый. Он думает о том, что в кои-то веки знает больше, чем Федор. Знает правду, которую обычно зоркий Федя почему-то упускает из виду. И правда такова, что Коля Гоголь мертв. Он умер уже много раз. Первый раз — в тот самый день, когда полюбил Достоевского, прекрасно зная о том, что вскоре это чувство разрушит его душу изнутри. Второй раз — в тот самый день, когда забыл и отказался от всех, кого знал прежде. Третий раз — в тот самый день, когда сжег последнее поле подсолнухов. В тех полуденных полях была заключена вся его сущность. Вся его суть. Все, что делало его собой. У него просто не было ни шанса выжить. Как апостол Петр трижды отрекся от Иисуса — так и Коля трижды отрекся от себя. Трижды себя убил в себе. У кого вышло бы остаться в живых после такого? Ну, а Достоевский… Он ведь тоже мертв. Он умер еще раньше, давным-давно — просто сам того не заметил. И никто уже не узнает, когда и как это произошло. Грехами своими они лишили себя возможности найти успокоение в посмертии, но это не страшно. Главное, что теперь они вместе. Вместе на века. Вместе навсегда. Вместе до самого конца света — и до конца тьмы тоже. Вместе, как в капкане, из которого невозможно выбраться. Безысходно, безвыходно, беспросветно вместе. И если однажды Федора поведут через костер — Николай знает, что пойдет следующим. И, может, хоть тогда они наконец обретут покой. И, может, хоть тогда все эти вечности наконец закончатся. Пожалуйста, пусть они закончатся.