Возвращение в Слободу
19 марта 2023 г., 18:20
Примечания:
Автор разумеет, что в 16 веке не было скорее всего песенки, которую вы встретите в тексте, но кого это волнует :)
Федьке всегда становилось лучше после сна — душевные терзания его отпускали — и утром он проснулся хоть и каким-то вымотанным, да все ж не в тоске. Федька погляделся в зеркало, опасаясь, что глаза его будут опухшими от слез и малосонной ночи, однако выглядел он как всегда прекрасно, лишь на щеках его пылали алые маки румянца. Наспех позавтракав и бессовестно пропустив заутреню, опричники пустились в путь. Дунька, отпросившись у хозяйки, выбежала проститься с чернобровым молодцем да пообжиматься перед разлукой за высокими столбами боярского крыльца. Об убитых позаботиться взялся Роман Филиппыч: его люди обещались доставить печальный груз на дровнях на будущий день, чтобы передать тела близким для отпевания и оплакивания. Сам он также собирался отправиться в Слободу через несколько дней — государь отпустил его на целую седмицу, чтобы приготовиться к приезду Федора, а заодно побыть с молодой женою. Ксения Степановна на двор не вышла, но все прижималась носом к замерзшему окну и вглядывалась в фигуру в черном плаще, одетом поверх атласного кафтана сапфирового цвета на куньем меху, расшитого крупным жемчугом так плотно, будто владелец его прошел сквозь снежный вихрь, оставивший чудные завитки. То был Федька, вел он себя как всегда надменно и глядел на всех свысока, и презрительно отказался от предложенного ему боярином теплого возка — девка он что ли в санках разъезжать? Он — воевода, и скакать ему на верном коне.
Утро было ясным, но морозным и ветреным. Белыми толстобрюхими лебедями плыли по небу скорые пышные облака, подчеркивая лазурь утренней вышины. Снег захрустел, как битое стекло, под лошадиными копытами, когда со свистом и громкими криками «Гойда!» опричники вылетели с боярского подворья, осыпав провожающих снежными осколками.
— Тьфу, спесивец! Федора Царская! — с презрением проговорил Роман Филиппыч, сплюнув на землю, когда за опричниками заперли высокие ворота. — Гордость ненавистна и Господу, и людям.
***
Дорогой, когда ехали шагом, Федька переговаривался со скакавшим подле Максимом. Лицо его при этом становилось почти приятным — хоть губы и сохраняли высокомерную ухмылку, но глаза смотрели весело — и иногда Федька улыбался до ямочек на круглых щеках и смеялся. Демка, ехавший за хозяином, дивился этой странной перемене — друзей у Федора Басманова отродясь не бывало, ибо, избалованный и себялюбивый, уступать он не умел и к взаимности чувств был не приучен. Федька рассказывал Максиму пустые истории из детства — как ездили они на ярмарку и батюшка купил ему деревянного медведика, что стучал молоточком, как праздновали широкую масленицу гречневыми блинами, как подарили ему лошадку и он все ждал, чтоб подрасти и скакать верхом — словом, такие истории, что имеют ценность лишь для того, кто искренне заинтересован в собеседнике и вреда принесть никакого рассказчику не могут. Максим улыбался, смеялся вместе с Федькой и, практически не отводя от того серых добрых глаз, смотрел тем же щенячьим взглядом, который, впрочем, больше Федю не злил, а скорее льстил ему. Боярин Скуратов в свою очередь тоже поведал Федьке про сестриц и их причуды бабьи, про матушку свою обожаемую, обходя в разговорах этих отца, и как жили они до того, как батюшка попал в царскую милость. За беседами этими время летело незаметно для обоих.
К обеду погода изменилась — небо стало тяжелым и серым, низким, будто потолки холопских подклетей, и давило своим облачным животом на плечи. Разыгрался лютый ветер, трепавший коням гривы и хвосты и задувавший наездникам в вороты. К вечеру пошел снег, но не мягкий и пушистый, а колкий и мерзлый — ветер нещадно бросал путникам в лицо острую льдистую крупу. Укутанный Федька посильнее натягивал черный капюшон, защищая лицо от ледяных щупалец, готовых щипать до кровавых корок — кожа у него была нежная и легко обветривалась. Наконец дорога пошла лесом — высокие стволы немного закрыли путников от бури, и все с облегчением выдохнули.
— Федор Алексеич… Федя, — молвил Максим: он весь день путался и называл Федьку то по-старому, то по-новому, отчего Федор шутил над ним, но беззлобно, говоря, чтоб тот уж определился, как будет его величать, а то де Федька ужо сбился с толку. — Вьюга не унимается, того и гляди пурга начнется, остановиться бы, тут село есть недалече.
— Нет, — упрямо молвил Басманов, — сегодня в Слободу воротимся.
— Кони уж устали, еле тащатся, да и люди продрогли совсем, прояви милость, Федор Алексеич, — не отставал Максим. Он видел, что отряд устал, и природная его сердобольность не давала ему смолчать.
— Нет! — Федька обернулся и поглядел на него зло. — Ежели умаялись, становитесь на ночлег, я один в Слободу поскачу, — сказал он по-детски упрямо, хотя тоже устал и чувствовал себя совершенно разбитым.
— Куда ж ты один в такую метель? Федя, ты ума лишился что ли? — нахмурился Максим. — Ладно, ты воевода, тебе и велеть. Ежели и ехать, так всем, — мягче добавил молодой боярин.
— А я все равно первый доскачу, — Федька вдруг задорно обернулся, блеснув голубыми шаловливыми глазами и белозубой улыбкой, и наподдал коню пятками, пуская Вихря галопом и рассмеявшись.
— Ах вот ты как! — усмехнулся Максим и тоже пустил коня галопом.
Измотанные и замерзшие опричники рванули следом, в мыслях своих кляня Федьку за самодурство и желая лишь оказаться подле огня да выпить чарку горячего меду.
В Слободу доскакали уж совсем ввечеру — прошла и вечерня, и общая трапеза. Ветер и снег смешались в каком-то безумном танце, норовя сорвать шапки и забиться во все щели. Влетев на быстром коне на широкий двор, Федька спрыгнул прямо на ходу и, не оборачиваясь более ни к Максиму, ни к Демьяну, ни к отряду своему, взбежал по широкому крыльцу и устремился во дворец. Останавливать решительно идущего в государевы покои Федора Басманова никто бы не решился, ежели только на то не было указа самого Ивана Васильевича, и Федька беспрепятственно влетел в покои царя.
***
Иван Васильевич сидел в озаренной свечами горнице на высоком резном золоченом кресле за широким столом, полным бумаг всевозможных. Рядом за низким столиком сидели два писаря, коим государь диктовал указы царские. Они старательно выводили буквы скрипучими гусиными перьями, низко склонившись над желтоватыми листами. Царь часто поглядывал в незакрытые еще ставнями окна — на улице разыгралась такая вьюга, что казалось, будто дворец несется в снежном вихре, а не стоит на земле православной. Иван Васильевич хмурился, думая о том, что где-то среди этого снежного бурана скачет на коне его юный полюбовник. Федька легко простужался и тяжело болел, а лечился с капризами и вельми испытывал тем царское хрупкое терпение.
Неожиданно тяжелая дубовая дверь с размаху ударилась о стену, заставляя писарей вздрогнуть, отчего один из них поставил безобразную черную кляксу на государственный документ. К его счастью, Иван Васильевич того не приметил, отвлеченный буквально ворвавшимся в комнаты Федором Басмановым. Его возлюбленный мальчик, румяный с мороза, с заснеженными бровями и ресницами, словно Снегурочка, в заметенном снегом длинном черном дорожном плаще на собольем меху стоял в дверях и глядел ему в очи невозможным умоляющим взглядом. Иван понял Федьку без слов.
— Вон пошли! — бросил государь, и молодые писари в черных рясах, низко кланяясь на ходу, спешно вышли из светлицы. Никто не желал бы оказаться на пути государя и его фаворита.
Еще и дверь за ними не до конца затворилась, как Федька бросился в объятия к вставшему ему навстречу Ивану. В несколько шагов оказавшись подле, он с разбегу повис у государя своего на шее, впиваясь холодными, мокрыми от талого снега губами в теплые и сухие. Обнимать сейчас Федьку было все равно, что обнимать снежную бабу, но государь крепко прижимал к себе долгожданного мальчика, чувствуя сквозь плотную, расшитую по рукавам и вороту драгоценными узорами черную рясу, холод и сырость его плаща. От Феди пахло морозом и жасмином — невиданное сочетание. Иван сбросил с Федьки капюшон, снял шапку, расстегнул золотой замочек на шее, что было непросто, ибо Федька льнул к нему со всей возможной страстью. Плащ упал, обнажая атласный переливчатый кафтан с белым, будто снежным, кушаком.
— Государенька, — Федька сбивчиво дышал, от поцелуев им обоим не хватало воздуха. — Свет мой ясный, любовь моя, я так соскучился! Уж думал, коня загоню, так хотел в объятия твои упасть поскорее!
Федька смотрел на Ивана такими искренними, такими влюбленными очами, что у государя сжалось от нежности сердце. Не знавший любви с самого детства и отчаянно в ней нуждающийся, Иван Васильевич находил ее сперва в Анастасии, а после в Федоре.
— Кто ж в такую метель верхом-то скачет? Промок чай весь, соколик мой, — государь огладил Федькино личико, стирая капли от растаявших в натопленной горнице снежинок. Мокрые ресницы невероятно красили царского полюбовника, но государь даже себе не желал признаться, что вид заплаканного Феденьки ему весьма был приятен.
— Маленечко совсем, — улыбаясь и ласкаясь к Ивану, как котенок, молвил Федя. — Высохну, не тревожься об том.
Федька поглядел на государя лукаво, в блестящих его глазах заплясали бесенята. Он легко толкнул Ивана в кресло и опустился ему на колени лицом к лицу — Федькины коленки как раз поместились в царевом троне. Федя принялся покрывать поцелуями сперва лицо государя, затем обнаженную шею, спускаясь к плечам и наконец возвращаясь к губам, бесстыдно скользя широким языком от губ до носа, словно облизывая сахарного петушка. Иван не прочь был поддаться — он блуждал руками по Федькиной спине и бедрам и гладил нежную шейку, задевая сережки, не перехватывая инициативы. Поцелуи их становились глубже и горячее, обоих захватывал сметающий все на своем пути вихрь безудержного плотского желания. Государь спешно развязал Федькин кушак и бесцеремонно расстегнул сапфировый атлас кафтана, обрывая несколько жемчужных пуговиц, которые бесшумно упали на застеленный тяжелыми коврами пол. Наконец и кафтан опустился подле кресла. Иван резко встал, придерживая Федьку, чтоб тот не упал и, поставив юношу на пол, жестко развернул к себе спиною, разрывая поцелуй. Федька недовольно застонал и хотел было прильнуть к государю, как был рывком опрокинут на царский стол, сминая грудью свитки и бумаги и вскрикнув от неожиданности. Иван грубо сдернул с него шитые серебряными плотными узорами шальвары, коленом раздвигая его ноги, и задрал край рубашки, обнажая поясницу. Федька лишь на мгновение почувствовал внутри влажное прикосновение царевых пальцев — государь даже не снял перстней — которое сменилось резким толчком. На глазах у Федьки выступили слезы, и он прикусил щеку, чтобы не вскрикнуть — в соседней горнице наверняка дожидались писари, не окончившие своего дела. Истосковавшийся по чаду своему возлюбленному государь сегодня не церемонился вовсе: крепко держа белые бедра — на утро непременно распустятся лиловыми фиалками синяки — он двигался резко и рвано. Федьке было больно и до невозможности сладко одновременно. Он кусал губы в кровь, чтоб не кричать, но сдавленные стоны все равно срывались с его уст.
Если б Федька не знал государя так хорошо, он бы решил, что тот на него за что-то гневается. Первое время такая близость пугала юношу, ибо каждый раз он чувствовал себя провинившимся, и ему чудилось, что это чудное соромное наказание. Но со временем он понял, что Иван просто любил брать его вот так — грубо и решительно — и тоже начал получать от происходящего удовольствие. Впрочем, государь бывал и нежен, и Феденьке нравилось с ним по-всякому — а с другими он и не пробовал.
— Ну же! — не своим от страсти голосом велел государь, не сбавляя темпа.
Федька понял, чего от него хотят, но исполнять не спешил.
— Услышат! — сбивчиво прошептал он, кусая пухлые губки и до побелевших костяшек вцепляясь в край стола.
— Не посмеют слушать, — властно молвил Иван, входя особенно глубоко, отчего с уст Федьки сорвался очередной стон, заглушенный его ладошкой. От тона государя по спине у него пробежали мурашки. — Сам того желаешь, не упрямься!
Федька строптиво мотнул головой, за что получил обжигающий шлепок тяжелой ладонью в золотых перстнях по левой ягодице и против воли вскрикнул. Удар был таким хлестким, что у Феди выступили слезы. Силен был государь всея Руси.
— Так-то, драгоценность моя, цветок мой вешний, — государь погладил ушибленное место, рассыпая от прикосновений своих чарующие мурашки, и повелел, — громче!
Спорить с царем не имело смысла — в постельных делах Федька подчинялся его воле безоглядно, исполняя все, чтобы тот ни повелел, а потому перестал сдерживаться и позволил себе стонать и вскрикивать — сперва тихо, затем все звонче. Иван был прав, ему этого хотелось, он жаждал отдаться государю всецело и отпустить последние тонкие нити контроля. «Пусть слышат, — думал он, — нет в том сорома, что люб я государю! А посмеют хоть взглянуть косо, так государь их глаз лишит!».
Движения Ивана стали совсем уж жестокими, подчиняя себе и тело, и самую душу. Федькины вскрики пьянили, как рейнское вино. Он скользнул рукою по Фединому трепещущему от сбивчивого дыхания животу, спускаясь ниже, лаская в такт, лишая последней воли и самого рассудка.
— Государь, государь, государь мой, свет мой, жизнь моя, — скороговоркой зачастил Федька, зажмуриваясь, дрожа и проваливаясь в сладкое небытие, позволяя удовольствию затопить тело и мысли, как полноводная река по весне затопляет широкие берега.
Словно в тумане Федька почувствовал еще несколько глубоких толчков и будто издалека услышал Иванов стон, и ощутил внутри приятное тепло. Он безвольно лежал на деревянном жестком столе не в силах пошевелиться — в его голове не было ни одной мысли, душа его словно отделилась от бренного тела и наблюдала за всем со стороны. Он почувствовал нежные, ласкающие шею поцелуи и скорее ощутил, чем услышал шепот в самое ухо:
— Радость моя весенняя, зазнобушка моя, Феденька…
Царь целовал его рассыпавшиеся кудряшки, и столько в этом было нежности, что Федя тихонечко вздохнул и издал звук, похожий на мурчание кота. Государь оглаживал его дрожащие бока кончиками пальцев и медленно целовал плечи, спину, обнаженную поясницу и, наконец, покрасневший, болезненный след от удара. После он выпрямился, и длинные полы его рясы с шорохом опустились — государь сел в кресло.
Федька лежал на столе поверх смятых челобитных и приговоров в спущенных шальварах и поддернутой вверх рубахе и не открывал очей. Двигаться на хотелось совершенно, чтобы не растерять еще таившуюся в теле негу. По бедрам его стекала липкая влага, и это должно было бы быть соромно, но было невообразимо приятно — вот так всецело принадлежать его государю. От мыслей этих сердце его забилось чаще.
Он знал, что царь смотрит на него, буквально ест глазами, и знал, что для государя он сейчас что дивная картина заморская любовательная, будто он создан взор царский услаждать. Вид обнаженного Федьки был для Ивана словно медовый пряник после сытной трапезы. Удовольствие государя будто накрывало своими волнами и его, и он лежал, не смея шевелиться.
Иван и правда любовался ненаглядным своим мальчиком, покуда взгляд его не уперся в малиновый, с проблесками синевы уже отпечаток его ладони.
— Больно тебе, Федюша? — нахмуривших спросил государь.
— Больно, — приоткрывая глаза и глядя на государя лукаво и с улыбкой игривой, молвил Федя. — Целуй, тогда чай перестанет.
— Ох и хитрец ты, Федька, — улыбнулся царь, наклоняясь и выполняя просьбу, долго покрывая горячую кожу трепетными поцелуями.
Наконец, он откинулся на высокую золоченую спинку, утягивая неодетого Федю к себе на колени. Тот сел бочком, подбирая ноги, устраиваясь головой на плече царя и обнимая за шею. Как же хорошо было вот так полулежать в любимых руках. Государь покрывал его личико поцелуями, гладил волосы, ни то разбирая пряди, ни то спутывая еще сильнее.
— Люблю твои запутанные волосы, — тихо молвил Иван.
Федька только блаженно улыбнулся в ответ. Он готов был вечность провести вот так.
— Мне в баню надо, — наконец проговорил Федька, не предпринимая, впрочем, ни малейшей попытки подняться и, вопреки словам своим, целуя снова государя.
— Ступай, — не отпуская и целуя кравчего в ответ, насмешливо молвил Иван.
— Я приду к тебе после? — с замирающим сердцем спросил Федор — он всегда боялся, услышать отказ, государь был непредсказуем.
— Приходи, цветок мой вешний, — с улыбкой отмолвил царь. — Соскучился я, — он поцеловал Федин лоб и все еще пылающие маковым цветом щеки. — Ну, ступай, быстрей пойдешь — быстрей воротишься.
Федька кивнул, еще раз легко коснулся губ государя своими, грациозно поднялся, оправил одежду и скоро выскользнул за дверь.
***
Спустя пару часов, еще раз налюбившись вволю — на этот раз уж нежно и неспешно — государь и Феденька лежали в ворохе перин абсолютно обнаженными, продолжая ласкаться. Ставни уж были заперты, и опочивальня была погружена в чарующий свечной полумрак, столь свойственный средневековью.
— Синяки откуда? — спросил Иван, проводя пальцами по Федькиным плечам, на которых даже в слабом свете отчетливо виднелись фиолетовые следы.
Федор был в затруднительном положении — ему надо было рассказать о случившемся в лесу так, чтобы вспыльчивый и тревожный государь не посадил его снова под замок и при этом не усомнился в его словах. Федька смущенно улыбнулся и заглянул государю в глаза:
— Да пустяки, свет мой, не бери в голову, — начал было он, но Иван не дал ему продолжить.
— Федор, — молвил он так строго, что у Федьки на миг остановилось сердце. — Голову мне не морочь. Сам скажешь али Малюту вызвать с докладом?
Верный пес государев, несомненно, все уже знал в мельчайших подробностях. Не от Максима, разумеется, а от опричников, злых на Федьку за то, что вынудил их скакать в такую метель. От мыслей этих Федька скривился — еще не хватало.
— Вчера близ Рождествено на лесной дороге отряд наш попал в засаду станичников, — тихо молвил Федор, заглядывая государю в очи и отслеживая малейшие реакции — взгляд Ивана стал гневен, меж бровей появилась глубокая морщинка. — Но все хорошо со мною, видишь? Синяки всего лишь, ерунда, пустое, не тревожься, свет мой ясный, — Федька сел подле государя и принялся разглаживать и целовать суровый лоб.
— Нет края бесчинствам народа лихого на земле русской, — гневно произнес Иван Васильевич. — Огнем жгу их, мечом секу, да словно с гидрой сражаюсь — на месте головы одной две появляются.
Федька не разумел, что такое эта гидра, но смысл уловил.
— Мы их всех зарубили, государь, никого живым не оставили, не тревожься об этом, — серьезно молвил он. — А знаешь, мне игуменья икону Великомученика Феодора Стратилата пожаловала за вести добрые, — с улыбкой прибавил Федька, стараясь сменить тему неприятной беседы. — Искусная такая, ты бы…
— При тебе была? — нахмурившись пуще прежнего, перебил его царь.
— При мне, за пазухой, — кивнул Федька.
— Истинно Царь Небесный и все воинство его святое бережет тебя для царя земного, — прошептал Иван Васильевич, осеняя себя крестным знамением. Глаза его фанатично заблестели, как всегда случалось с ним в приступах религиозного экстаза. — То святой Феодор тебя уберег, храм ему воздвигну на том месте!
«Если б только знал ты, царь-батюшка, насколько ты к истине близок», — подумал Федор, но об смерти своей возможной он не сказал бы царю даже на дыбе.
— Там лес непроглядный, царенька, — молвил Федька осторожно.
— Срублю и воздвигну! — Иван снова перекрестился. — Завтра же велю!
— Как угодно тебе, любовь моя, свет мой ясный, — покорно прошептал Федька, отвлекая государя поцелуями и не позволяя провалиться в православные настроения. Хитрость Федина на этот раз возымела успех.
— Есть вести про котика нашего? — спросил с надеждой Федька чуть позже, лежа в объятиях царя и доверчиво глядя тому в глаза.
— Слыхал, что Пряник давеча поймал здоровенную мышь, — усмехнулся Иван Васильевич.
— Я не об нем, — Федька поморщился от упоминания грызуна и капризно надул губки. — Ты понял, об чем я спрашивал!
— Понял… — государь тяжело вздохнул. — Не нашелся покамест.
Федька обиженно поджал губки, личико его приобрело самое свое жалостное выражение.
— Когда же уж? Нет мочи ждать! — молвил он капризно.
— То Господь тебя терпению учит, Федюша, — с улыбкой молвил государь, целуя кравчего в лоб. — Вот как выучишь урок его, так и будет тебе котик заморский.
Федька недовольно засопел, отворачиваясь и укрываясь одеялом с головой. Царь лишь усмехнулся, встал, надел рубаху длинную да, взяв со стола свиток исписанный, вернулся в постель. Федька пообижался еще немного, да и перелег к нему на плечо. Мир как-то расплывался, юноша то проваливался в дрему, то выныривал в явь, потревоженный шуршанием бумаги.
— Государенька! — Федька вдруг приподнялся на локте и заглянул Ивану в глаза совершенно детским, чуть расфокусированным взглядом. — А что, ежели его вовсе не существует?
— Кого, Федюша? — отвлекаясь от челобитной и глядя на юношу, спросил Иван.
— Кота тибетского. Что, ежели его выдумали сказочники да нарисовали? — у Феди было лицо ребенка, спрашивающего у матушки об том правда ли существует Господь и ангелы его. В глазах у него стояли слезы — Федька готов был расплакаться.
Это был отличный момент, чтобы закончить историю с манулами раз и навсегда, просто сказав, что все это верно выдумки и нет такого зверя ни в одном королевстве, но Федька смотрел так доверчиво, так умоляюще, что Иван не смог.
— Ну что ты, драгоценность моя яхонтовая, конечно, существует, — он склонился и поцеловал Федю. — И я для тебя непременно его найду, дай срок.
Федька улыбнулся до ямочек на щеках и кивнул, снова укладываясь Ивану на грудь. Он был совершенно, абсолютно счастлив — быть вот так с государем, слышать биение его сердца, чувствовать его запах, касаться его кожи. Федька не заметил, как тихонечко соснул.
***
Иван Васильевич всегда имел проблемы со сном — он мучительно засыпал, а соснувши спал так чутко, что просыпался от малейшего беспокойства. С Феденькой царь спал значительно крепче, а оттого кравчий почти не ночевал в своей опочивальне, являясь личным сортом государева сонного зелья. Однако сегодня сон его был плох, ибо Федька бесконечно вертелся на перинах, то укрываясь с головою, то скидывая одеяло вовсе и наконец совсем прервался среди ночи, когда Федя со стоном уткнулся в него горячей головой. За окнами продолжала надрывно плакать вьюга, стуча снежными пальцами по запертым ставням. В слабом свете нескольких никогда не гасимых свечей Иван увидел Федькины потрескавшиеся приоткрытые губки, пылающие щеки и влажные, прилипшие ко лбу кудряшки. Сердце у государя замерло, он потрогал влажный лоб — тот был горячим. В голове мудрого правителя тут же сложилась вся цепочка событий — обрели смысл и щеки с не проходящим румянцем, и глаза с поволокой, и капризные Федины вопросы, прежде чем тот соснул. После душевных переживаний да на морозе Федька всегда заболевал, пугая Ивана Васильевича, ибо любая простуда в шестнадцатом веке могла закончиться отпеванием. Государь вздохнул и перекрестился.
— Феденька, — тихо позвал он, убирая с любимого лобика спутанные волосы.
Федька часто и поверхностно дышал. От прикосновения государя он вздрогнул и распахнул глаза.
— Руки студеные, — поморщился он, уворачиваясь, хотя руки у царя были теплыми. — И вообще зябко! — капризно пожаловался Федька, кутаясь во влажное от пота одеяло. Простыни под ним тоже были сырыми.
— Захворал ты, Феденька, — ласково молвил государь, с тревогой глядя на чадо свое возлюбленное. — Лекаря позову к тебе.
— Не хочу! Пить хочу, компотика тепленького дай, — молвил он плаксиво, снова закрывая очи и соскальзывая в ту липкую болезненную дремоту, что случается с людьми в горячке.
Государь вышел из опочивальни и уже там, чтобы не тревожить больного, кликнул слуг. Всё мигом ожило во дворце: на кухне принялись готовить ягодные взвравы, забегали с тазами серебряными, полными студеной воды, слуги, призван был итальянский лекарь, что служил при государе и лечил самого царя. Все куда-то спешили и тревожились, в Троицком храме начался среди ночи молебен за здравие младшего боярина Басманова, разбудив колоколами всю Слободу. Только в опочивальне государя все было тихо и лишь Федино шумное дыхание нарушало покой. В горнице пахло брусничным узваром и горькими снадобьями и натоплено было жарче обычного — Федька мерз. Холопы уж сменили на постели белье и принесли новые пуховые шелковые одеяла, больного обтерли прохладной водою, отчего Федька стонал и вырывался, обрядили в длинную батистовую рубаху и заставили выпить лекарство, что, впрочем, удалось не с первого раза и только царевыми уговорами и ложечкой с медом, поспешно засунутой Феденьке в рот вслед. Под глазами у Федьки легли тени, длинные ресницы трепетали, на лбу покоилась влажная голубая ткань, которую сам государь каждые несколько минут вновь и вновь смачивал в студеной водице, обтирая любимое личико. Одеялами Федя был укутан по самый подбородок.
Через пару часов Феденьке стало чуть лучше, он открыл очи и виновато посмотрел на государя — тот был уставшим и взволнованным, лицо его осунулось и выглядело каким-то мертвецким в слабом свете свечей. Федьке стало так жалко и себя, и его, что из глаз потекли слезы.
— Ну что ты? Радость моя весенняя, что с тобою? — молвил растерявшийся государь, утирая Феде слезы и целуя в пылающие щеки. — Худо тебе? Болит что? Матушку вызвать твою?
Федька только всхлипнул и помотал головою, и, с трудом высвободившись из одеяльного плена, горячими руками обвил склонившегося к нему царя за шею.
— С тобою только хочу, не уходи, — сдавленно прошептал Федька и снова всхлипнул. И вдруг добавил, — я в шапке был.
— Я про то все ведаю, — улыбнулся Иван, целуя Федин лоб.
Давеча он вызвал Демку, чем премного напугал бедного холопа, и подробно расспросил его как жил Федор Алексеич в поездке. Про инцидент в лесу Демьян смолчал, ибо целовал на том хозяину крест, но про остальное все поведал — да и нечего ему таить было, боярин и вправду тепло одевался, а когда нет, так того Демьян и сам не видал, иначе бы уж позаботился об этом.
— Ты умаялся, Феденька, сосни чуточку, тебе полегче станет. Я с тобою побуду, ангел мой, — государь поглядел на него скорбно и очень нежно. — Ну, закрывай оченьки, отрадушка моя.
— Спой мне песенку, царенька, — жалостливо попросил охрипшим голоском Федя, глядя государю в глаза.
Государь всея Руси песенок не певал: он бывал исполнителем и сочинителем духовных песнопений, но то было, разумеется, другое — душеспасительное действо, возвышенное и богоугодное. Федька же хотел не Псалтирь, а колыбельную. Мужи века шестнадцатого песен таких не пели и младенцев не качали — не делал этого и Иван Васильевич, даже с дитятями от любимой Настеньки. То было исключительно бабье дело. Однако же и он был когда-то мальчиком, и пели ему матушка да нянюшки монотонные убаюкивающие тексты про гулей, мишек и волчков, чтоб маленький, еще счастливый и любимый всеми Ванечка поскорее засыпал в своей кроватке. Песенки он знал, но, видит Бог, если б кто другой попросил его о таком, он бы счел это за оскорбление и немедленно отправил бы охальника на виселицу, но то просил Феденька — измученный жаром, несчастный, плаксивый его мальчик, ищущий утешения отчего-то именно в нем — холодном, жестоком, властном Царе Руси-матушки. Воистину, любовь — не сказка многочисленных книг, она опасна и, выбирая себе жертву, не разумеет — холоп ты или самодержец.
— Об чем, Федюша? — ласково спросил государь.
— О котике, — Федя слабо улыбнулся.
— Что же знаю я о котиках? — усмехнулся Иван, снова меняя компресс на Федином лобике, отчего тот поморщился — его знобило, и холодная ткань казалось ледяной. — Дай-ка поразмыслить… — государь призадумался. — Кажись, припомнил. Ну, ты токмо глазки закрывай да спи, чадо мое возлюбленное.
Государь погладил Федьку по лицу, и тот послушно опустил пушистые ресницы, прижимаясь горячей щекой к прохладной, как ему казалось, руке царя. Иван вздохнул. «Нет в том сорома, чтоб просьбу его исполнить, ежели Феденьке от того полегче будет. Сам я виноват, не надо было его зимою отсылать, хворь его мне в наказание от Господа, что терпения не имею, гневаюсь на чадо неразумное за желания его невинные, — думал Иван Васильевич, — бедный мой мальчик, совсем его горячка умаяла». И государь всея Руси, грозный Иоанн Васильевич, запел дитячью колыбельную для полюбовника своего Феденьки Басманова:
У кота ли, у кота
Колыбелька золота.
У Федюши моего
Есть покраше его.
У кота ли, у кота
Периночка пухова,
У Федюши моего
Есть помягше его.
У кота ли, у кота
Изголовье высоко.
У Федюши моего
Есть повыше его.
У кота ли, у кота
Одеяльце шелково.
У Федюши моего
Есть получше его.
Да покраше его,
Да помягше его…
Государь смочил платок и снова уложил его Феде на лоб. Юноша даже не шелохнулся — Феденька сладко спал, улыбаясь приоткрытыми губами и шумно дыша. Метель закончилась, и за окнами вставало солнце, окрашивая небо розовыми акварелями, начинался новый день.