Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес, Оттого что лес — моя колыбель, и могила — лес, Оттого что я на земле стою лишь одной ногой, Оттого что я о тебе спою как никто другой.
— Как нагло ты пользуешься тем, что я не могу встать, — Ирина неотрывно следила за тем, как мужчина методично разбирался с устроенным ею беспорядком: подвёз коляску, оттащил в одну сторону стол, в другую — распинал ногами крупные осколки, расчищая путь к ванной. Работал молниеносно. Злился неприкрыто. — А я, между прочим, пока тебя не было, гуляла сама. Я всё могу сама! Понял? Са-ма! — Что? — Геннадий, наклонившийся за фоторамкой, замер. — Повтори, — ошарашенный, он медленно разогнулся и вновь очутился около её лица, обхватывая его ладонями, поднимая к себе — глаза в глаза, — что ты делала сама? Посмеиваясь, издеваясь над ним одними лишь уголками сухих губ, она стойко выдерживала эту игру во взгляды. И будто не замечала в карих, сделавшихся почти чёрными, как смола, глазах кричащего страха. Шутила с непозволительным. Жестоко и несмешно. Он был готов обрушиться на неё новыми вопросами и беспокойными упрёками, когда брошенный на комоде телефон стал настойчиво приглашать к какому-то разговору. Взглядом намекнув Павловой на то, что беседа не окончена, Кривицкий нехотя удалился за мобильным, экран которого светился фамилией «Лазарев». — Заместитель твой звонит, — опомнившись, мужчина заметил, что по-прежнему был одет при полном параде, несмотря на стекающие по спине струйки пота — то ли от жары, то ли от фокусов Ирины. — Алло, — удерживая щекой телефон, он принялся стягивать пальто. «Вечеринка… Брагин… Склиф…», — оставил ботинки у порога. «ЧП… ножевое… не стал звонить Ирине Алексеевне…», — кинул шарф на банкетку, выглядывая из-за стены, не отрывая глаз от Павловой, которая прожигала его не менее интенсивно, любопытно, увлечённо. — Чёрт! Костя, я сейчас никак не могу приехать, — это было неправильно, неприлично с его стороны. Незаслуженно для Олега, который с недавних пор был их верным и незаменимым помощником. Но правила сейчас диктовала сидящая на диване, слегка покачивающаяся и накручивающая на палец прядь волос Павлова. Нетрезвая, разбитая и угнетённая. Дошедшая до края и подтолкнувшая к этому же краю его. — Ира… Ирине Алексеевне нехорошо. — Мне очень хорошо! — прокричала низко и убедительно, очевидно, намереваясь, чтобы услышал если не Лазарев, то и первый, и последний этажи их дома. — Нет-нет, всё нормально. Почти… Да, завтра утром мы будем, — Геннадий поспешил объясниться и отключиться. — Что же ты позоришься, начальница? — попытка пристыдить не увенчалась успехом, и он снова наблюдал глуповатую улыбку, сменяющуюся то отрешенностью, то гневом. Настал черёд второго. — А что ты тут рассказываешь обо мне, хорошо мне или плохо? — диванные подушки приняли череду ударов раздосадованной женщины. — Что ты знаешь, что ты понимаешь? Мысленно считая до десяти, Кривицкий выдохнул. А она всё смотрела на него в ожидании продолжения диалога. Ждала хоть какое-то слово, которое можно было бы перевернуть, перекрутить, использовать против. Или всё это ему казалось? Только зелёные с поволокой глаза действительно путешествовали по его фигуре — изучающе, оценивающе, будто видели впервые. — Ну, поехали умываться, освежаться, взбадриваться, искать энтеросорбенты? — Подожди, мне кто-то… мне Фаина звонит, подожди! — внимание Ирины привлёк загоревшийся экран. — Это очень важный звонок, надо ответить! — Никто тебе не звонит, — вполне догадываясь, о чем желала доложить заведующей старшая медсестра, он быстро забрался на диван, перехватил телефон и, отклонив вызов, откинул мобильный в дальний угол. — Ты… Что ты себе позволяешь? — ей не понравилась инициатива Кривицкого, и следующей мишенью неожиданно тяжёлой ладони оказалась его грудь. — Ира… — обычно нежное имя прозвучало первым предупреждением. — Да пошёл ты! — другая ладонь впечаталась в его пиджак с новой силой. — Ира! — взамен следующему предостережению он поймал её запястья, обездвиживая и обезоруживая. — Мне тебя связать? Павлова глянула на зафиксированные руки и, ухмыльнувшись, тряхнула головой, сбивая упавшую на глаза в этом маленьком «сражении» чёлку. Язык очертил пересохшие губы. Длинные ресницы неспешно поднялись, и глаза, всё ещё затуманенные и блестящие, вернулись к уровню его глаз. Даже в этом самоубийственном, самоуничтожающем состоянии она — надо же — оставалась загадочно обаятельной. — Какой-то ты сегодня не такой, — выпрямила спину и медленно подтянулась к его лицу, окутывая ароматом не так давно продегустированного алкоголя. — Красивый… костюм. — Обменяемся комплиментами? — Геннадий насмешливо вскинул брови. — Ты, Егорова, сегодня тоже не такая. Он и сам расставался с трезвым рассудком, когда её губы оказывались так запредельно близко — для того не было нужды в горячительных напитках. И если бы в любой другой момент Ирина сидела напротив такая покладистая, сговорчивая, расположенная — осознанно покладистая и расположенная, — он непременно бы не сдержался, не отказал себе в удовольствии развеять её страхи и печали своими губами. Но не сегодня. — Поцелуй меня… — горячее дыхание шёпотом коснулось его щеки в мольбе, в требовании, в очередной смене настроения, в провокации. Молчание, тишина, нарушаемая лишь ходом секундной стрелки настенных часов, отсутствие ответной реакции затемнили её глаза непониманием и сомнением. Но Кривицкий даже не моргнул, не повёл бровью. Только случайно ослабил хватку и позволил ей освободить руки из плена его ладоней. — Поцелуй… — ногти проложили неторопливую дорожку от свободного края галстука выше, к шее, но он оставался неподвижен, непреклонен. — Ну же! Не хочешь? — Павлова прильнула к мужской щеке, словно ласковая кошка, преследующая свои корыстные цели, в надежде, что сейчас он сорвётся, не устоит. Прижмёт податливое тело к себе, по обыкновению пригладит волосы, обхватит голову руками, накроет губы трепетным или жадным поцелуем. — Хочу. Но подожду, пока ты протрезвеешь, — а он только отстранился, восстанавливая между ними прежнюю дистанцию. Наблюдая, как по её лицу разливается недобрый оттенок недовольства. Сокрушения провального плана. Послушав его ответ, она не услышала. Не услышала в нём привычной любви и бережной заботы, зато выяснила поверхностное: его нежелание. Почувствовала себя отвергнутой. Обрела решительную готовность уличить Геннадия в противоречии собственным словам. — Ты лжец! Ты только и умеешь, что разбрасываться обещаниями и признаниями… И что? Пустота. Ничего не значащие слова. Ты никогда ни о ком не думал, кроме себя! Давай, признайся! Пусть выговорится. Пусть выплеснет праведный гнев и обиды, боль за несправедливость и пьяные откровения. Пусть в который раз мальчиком для битья станет он. Завтра забудется. — Что молчишь? Нечего сказать? А как же «я понимаю тебя как никто», «мы справимся», «мы всё преодолеем»? Где твои «милая», «любимая»? В рифму ответить? — Павлова хрипло рассмеялась, но показательное веселье начинало походить на надвигающуюся истерику. Пальцы пренебрежительно сжали галстук и, потянув за аксессуар, заставили мужчину вновь наклониться ближе, до предела. — Был у меня один такой с красными галстуками… А надо ли рассказывать? Тебе знакома эта история! — она на мгновение остановилась, подбирая нужные слова, рассматривая зажатый в кулаке галстук. — Так вот ты такой же. И любовь твоя такая же! Осталось рука… ру-ко-при-клад-ством заняться — и такой же! «Люблю», «я же люблю тебя» — все вы поёте красиво… Честно скажи — «не люблю!» — и вали!Я тебя отвоюю у всех других — у той, одной, Я не буду ничей жених, ты — ничьей женой, И в последнем споре возьму тебя — замолчи! — У того, с которым Иаков стоял в ночи.
— Замолчи! — он подорвался так, что Ирина испуганно отшатнулась, будто вправду поверила, что Геннадий мог бы совершить то же, что и тот, с кем она ставила его в недостойное сравнение. — Сказать? Сказать тебе? Их взгляды сошлись. Непохожие, неправильные, чужие: его — с пылающим огнём внутри, с кипучей яростью и нашедшей выход, острой, допёкшей усталостью, её — с признанием непоправимой ошибки, с бьющейся раненой птицей тревогой, с принявшим очертания страхом потерять, остаться одной. — Не люблю. Произнёс — и, быть может, это было самым пугающим — невозможно спокойно. Так безразлично, будто и впрямь ничего не чувствовал. Не добавляя ни слова, Кривицкий развернулся и ушёл. Бросил её один на один с тем, чего она хотела, о чём нескладно, сумбурно, но отчего-то уверенно кричала и просила. Морозный воздух, подгоняемый ночным безжалостным ветром, казалось, летел из приоткрытых окон прямиком к ней в душу. Обнимал за неподвижно, безвольно свисающие с дивана ноги, проникал под кожу, перелистывал мысли, то выкидывая одни, то принося с собой другие. Возвращал сознание и отрезвлял. В ванной, где за шумной водой скрывался Геннадий, было не теплее. Желая вымыть руки, умыться чем-то ледяным и отморозить из памяти всё то, что принесли с собой прошедшие минуты, он забылся и не сразу заметил, как неизвестно сколько стоял, уперев руки в раковину, и бессмысленно вглядывался в зеркало, не разбирая своего отражения за мутной пеленой, застлавшей глаза. Что же она делает? Зачем рвёт душу, терзает, мучит, добивает? Нет, даже не его — себя. На что тратит драгоценные мгновения неведомым чудом сохранившейся жизни? И мало ли он старался, редко ли пытался всеми правдами и неправдами уверить её в добром и светлом, безпроблемном и лучшем, ожидающем их впереди?.. Тщетно. Настала ли пора смириться, сдаться, перестать воевать с непобедимой силой дурного характера и глупости, признать поражение? Ни за что. Кривицкий вернулся в гостиную другой стороной, другой дорогой и остановился позади женщины. Прямая спина, гордая осанка, едва приметное движение плечей при глубоких, неровных вдохах, а может, при стремлении подавить всхлипы — оставить её, не имеющую возможности встать и уйти, убежать и спрятаться от него, поддаваясь эмоциональному порыву, было подло. — Не люблю. Не люблю, когда ты заигрываешься. Мчишься навстречу верной гибели, уничтожаешь всё то, что и без твоей помощи шатко! Не люблю, когда подводишь людей, которые, в отличие от тебя, боролись и продолжают бороться за твою жизнь. Я не о себе говорю, нет, если ты так думаешь. Людей, которым ты нужна. А себе ты почему-то не нужна, за себя ты бороться не хочешь. Я не люблю, когда ты опускаешь руки и опускаешься до уровня одинокой пьянки, пока я на корпоративе рассказываю, почему Ирина Алексеевна не пришла, что Ирина Алексеевна занята. А чем ты занята? Позорным самоуничтожением? Я не знаю… Это действительно не ты. Павлова не реагировала. И тогда он подошёл, вставая за её спиной, и по-хозяйски уложил руки на дрогнувшие плечи, ещё не догадываясь, какие крупные, тяжёлые, солёные капли срывались из опущенных глаз и падали на пижамные брюки. — Но я люблю тебя. И, если так кому-то и чему-то угодно, переживу все твои налёты скверного настроения. Все твои, Егорова, выходки. И, хочешь ты того или нет, останусь с тобой, никуда не денусь, не оставлю больше без присмотра ни на мгновение. Уж прости, но по поведению ты зарабатываешь «неуд». Геннадий обошёл её и присел рядом, когда Ирина уже, до контрастной боли сжав рот ладонью, предпринимала последние попытки не разрыдаться. Предательские слёзы стекали по пальцам и не находили ни одной причины прекратить бурю из накопившихся эмоций, обострившихся чувств, оголённых нервов. — Ну, чего ты? — отлепив её ладони от лица, он принялся утирать чёрные дорожки своими, глупо улыбаясь тому, как она, немногими минутами ранее обвиняющая его во всех смертных грехах, теперь льнула щекой к его же рукам. — Я дура… Прости, я такая дура… — И всё-таки мы справимся. Со всем. И с этим тоже, — Кривицкий усмехнулся. Искренне, расслабленно, внушающе доверие и позитив, как умел только он. Отпуская ситуацию, принимая неожиданно быстро пришедшее раскаяние.***
Отсветы жёлтых уличных фонарей и фар проезжающих по двору машин играли на потолке и стенах сумрачной спальни причудливыми формами. По подоконнику гулко били капли — таящие остатки былой вьюги в потеплевшей ночной столице. Но до них мужчине не было никакого дела. Важным были лишь её размеренное дыхание, лишь голова, покоящаяся на его плече, где-то под его щекой. Правая рука давно затекла, но и это не имело значения, когда на ней, прижимаясь к его боку, мирно, несвойственно беззаботно для последних месяцев спала Ирина. Неудобно, местами больно, но приятно. И потому Геннадий, забыв о себе и раннем подъёме, только — как мог дотянуться — гладил её предплечье, охраняя редкий спокойный сон, отдавая без остатка нежность вместо всех перепробованных панацей, и уводил глаза то к расцвеченному тенями потолку, то к ней — к своему главному волнению, главной заботе, вынужденной войне и единственному миру. Мысли всё убегали к многословному и насыщенному событиями вечеру: он окончился, но неприятным осадком остался на сердце. Они сказали друг другу достаточно и, быть может, не без оснований парировали обвинениями и пьяными откровениями. Ей следовало выговориться в иной обстановке, не прибегая к такому кардинальному и гнусному способу. Ему не следовало оставлять её одну в усугубившихся семейными неурядицами обстоятельствах. Ему нельзя было играть столь злую шутку — идти у неё на поводу — и заставлять её усомниться в его отношении к ней. Ему нужно было быть внимательнее. Ему — чёрт возьми! — не следовало оставлять её одну ещё тогда, в другом веке, и, возможно, ничего из свершившегося не случилось бы. Но история не терпит сослагательного наклонения. Павлова время от времени напрягалась, словно желала освободиться и повернуться — он не удерживал, — но оставалась на месте, прислоняясь к нему так, будто он был и подушкой, и одеялом, и единственной опорой, и одним спасением. Кривицкий улыбался через усталость и изнеможение, но, чувствуя её — рядом, с собой, своей, родной, — не верил боли. Они давно простили друг друга. Он давно принял решение любой ценой, любыми жертвами, любыми усилиями отвоевать её у случая, у времени, у судьбы — хитрой и жестокой, но отчего-то щедро дающей шансы снова и снова. Она давно подчинилась ему, как подчиняются, продолжая показательно сопротивляться и испытывать на прочность остротами своего характера, единственно истинной любви. Они ещё повоюют — друг с другом, с обстоятельствами, с мыслями и принципами, — но исход давно предопределён.Я тебя отвоюю у всех времен, у всех ночей, У всех золотых знамен, у всех мечей, Я закину ключи и псов прогоню с крыльца — Оттого что в земной ночи я вернее пса.