ID работы: 13282947

Quando judex est venturus

Слэш
PG-13
Завершён
71
Горячая работа! 18
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
71 Нравится 18 Отзывы 21 В сборник Скачать

~

Настройки текста
Примечания:

[It's so, so insane]

      Достоевский не должен существовать.        Не должен.        Просто не должен.        В полумраке Гоголь наблюдает за тем, как Федор опускается на колени перед иконостасом и начинает молиться.        С икон на него взирают Иисус и Богородица, архангелы и апостолы, великомученики и праотцы; поблекшие от времени, испещренные паутиной трещинок — но как прежде величественные, как прежде с искрой осознанности и понимания в выцветших глазах. Взирают благосклонно, и Николаю все сильнее хочется спросить у них, у всех этих нарисованных людей, обратившись к каждому из них лично, по имени: «Почему вас устраивает то, что происходит?»       Почему Бога устраивает то, что происходит?       Почему Бог не уничтожит Федора, не испепелит его прямо здесь и сейчас?       Почему Бог не обрушит на него гром и молнию, не нашлет на него потоп и огненный град?       Это ведь просто анекдот какой-то.       Достоевский — воплощение всех библейских грехов, всех вместе и каждого по отдельности.       Достоевский — насмешка над всеми законами Божьими, лишь из прихоти принявшая облик человека.        Достоевский объективно не несет в мир ничего, кроме хаоса, боли и разрушения. Он посвятил этому всю свою жизнь. Он по самой своей сути не способен ни на что, кроме этого.        Почему Бог позволяет ему быть?       В Новом Завете сказано, что «открывается гнев Божий с неба на всякое нечестие». Так почему, почему же гнев Божий никак не откроется с неба на Федора — на Федора, чье нечестие уже давным-давно перестало знать хоть какие-нибудь границы?

[You're playing God with the world on my shoulder]

      Он убивает и предает всех, с кем имеет дело. Он губит все, к чему ни прикоснется.

[You walk the streets, never feel no guilt]

      Он играет чужими чувствами и жизнями с такой же легкостью и с таким же самозабвением, как играет на виолончели. 

[You manipulate with your bag of tricks]

      Он идет по головам, как по шелкам — и не испытывает никаких, абсолютно никаких мук совести. 

[You make your money selling guns on the playground]

      А потом приходит сюда, в эту старую, всеми заброшенную церковь, приходит — и с кроткой, невинной улыбкой смиренно стоит на коленях перед распятием, и упоенно молится с пылом истового праведника, и строит из себя настоящего агнца, чье сердце не ведает зла.        Лицемер.        Гоголь все ждет, когда святые на иконах переглянутся между собой и поднимут Федора на смех. Потому что он бы точно поднял, если бы был одним из них.        Но они не смеются, а лишь безропотно внимают Фединой молитве — как будто все так, как и должно быть.        Но все ведь не так. 

[I know it's not how it's supposed to be]

      Николай садится на холодный протертый пол рядом с Достоевским. — Ты всегда говоришь, что за каждым преступлением однажды обязательно последует наказание. Но я вот чего никак не пойму... Когда будут наказаны твои преступления? Когда, по-твоему, должно прийти твое «однажды»?        На лице Федора мелькает тень улыбки, но он остается недвижим, словно каменное изваяние. Он смотрит мимо. Его застывший взгляд прикован к Иисусу, истекающему кровью в центре иконостаса, а руки все еще сложены в молитвенном жесте.  — А ты как думаешь, Николай?       Гоголь думает, что Федино «однажды» должно было наступить еще годы назад, но почему-то не наступает. Никак, никак не наступает.        Ни одно преступление Достоевского еще не было наказано.        Ни одно.        Никак.        Ни единым образом.        Почему?       Чем дольше Гоголь об этом размышляет, тем больше запутываются его мысли. 

[It's hard to maintain when it's so insane]

      В голове сумбур и беспорядок.       Тяжело.       Все-таки эта обстановка действует ему на нервы.       Стены храма сдавливают его, будто в тисках. Потолок опускается все ниже. Давит, давит. Кровь стучит в ушах. Дышать труднее с каждой минутой — он пытается сделать полноценный вдох снова и снова, но у него не выходит.       Почему?       Ах да. Точно. Это все из-за них.       Древние святоши с икон. Это они.       Они окружают его, окружают со всех сторон. Тянутся к нему за его спиной, тянутся, тянутся. Сжимают. Душат. Не дают пошевелиться. Но стоит повернуться к ним — и они как по команде вмиг замирают в своих расписных клетках, спешно принимают прежние позы, напускают на себя свою обычную отрешенную задумчивость и делают вид, будто они ни при чем. Будто все это лишь проделки его разума. Будто все это ему только кажется. Будто это он просто... ненормальный.       Лицемеры.        Они его раздражают.

[All they ever left was a world in a mess]

      Что они сказали бы про него, Колю, если бы могли говорить? (Безусловно, они могут.)       Наверно, они его осудили бы. (Безусловно, они осуждают.)        Потому что он бы точно осудил, если бы был одним из них.       Он этого заслуживает.       Он думает об этом, когда резко подается вперед и в чистейшем импульсивном порыве целует Федора — нежно, ненавидяще, исступленно.

[My blood, my soul is my enemy]

      Он думает об этом, когда Достоевский, на мгновение отстранившись, шепчет с тошнотворной усмешкой: — Ай-яй-яй. Разве так можно? Прямо в доме Божьем... — Заткнись. Я же вижу, как тебе это нравится. — Гоголь обрывает его с редкой для себя жесткостью и без всякой шутливости, почти с угрозой в голосе; судорожным движением запускает пальцы ему в волосы, дергает и притягивает ближе — с редкой для себя грубостью и без всякой игривости, почти повелительно. — Извращенец.       И целует опять — лихорадочно, беспамятно, безотчетно.       Словно Адам, впервые целующий Еву. (Он точно ненормальный, если ему вообще приходят в голову такие сравнения.)

[My love, my life is poison to me]

      Только в этом месте, только в этой церкви Федя позволяет ему такие вольности.       Только тут он позволяет так касаться себя.       Только тут позволяет целовать.       Как его земля носит?       Почему, черт побери, именно в церкви?       Коле известен ответ — и его это бесит.       Конечно же, все дело в том, что Достоевский знает, насколько ему некомфортно делать что-то подобное именно здесь. Знает — и потому специально создал такие условия, установил такие правила игры.       Поставил его в такое положение. 

[I have no dignity]

      Просто еще одна его тщательно продуманная издевка. Одна из многих.  — Тебе тоже нравится, Николай.       Да, Федя. Верно подмечено, Федя. Будь ты проклят, Федя.       Я хочу целовать тебя вечно, Федя.        Разреши мне, Федя.        Всего этого не должно быть.       Сердце бьется предательски часто. Сердце раскалено до такой степени, что им можно ставить клеймо.       На Гоголе оно уже стоит. И даже не одно. 

[Christe eleison]

      В такие моменты он даже яснее, чем обычно, ощущает, насколько патологична его жизнь.        Он не должен поступать так, как поступает — и это относится к очень, очень многим вещам, которые он совершает.       Он не должен, в том числе, сейчас здесь находиться. Не должен сидеть рядом с Достоевским. Не должен испытывать к нему то бредовое, идиотское, безрассудное, что (почему-то) испытывает.        Таких, как Федор, любить нельзя вообще никак — и уж тем более так.        С такими, как Федор, нельзя вообще когда-либо встречаться. Никогда, никогда нельзя. Это не может принести ничего, кроме беды.       Это не могло принести ничего, кроме беды.

[Kyrie eleison]

      Николай понятия не имеет, почему его охватывает такая черная тоска. Возможно, причина кроется в каких-то новых — очередных — сдвигах в его мозгах (тех же самых, из-за которых ему в последнее время мерещится, будто иконы порицающе шушукаются у него за спиной — Господи, какие же они шумные, не могут помолчать ни минуты), а может, в чем-то другом... Например, в том, что за сегодняшний день он уже слишком много смотрел Федору в глаза, а это не очень хорошо влияет на его настроение.       Потому что больше всего на свете он хочет разглядеть в глазах Феди кромешный мрак, но вместо этого видит в них лишь себя.       Каждый раз — себя.       Сколько бы ни смотрел.

[Exaudi orationem meam]

      Будто в кривом зеркале.       Кривом ли?       (О нет. Пожалуйста. Только не это...)       Он смотрит, так как просто не может не смотреть — и все, все оборачивается вспять. Все его обличительные мысли, отзеркалившись, возвращаются к нему обратно. Все, что он думает о Феде, обращается против него.        Каждый раз — против него самого.        Это карма — или здравый смысл, неумолимыми ростками пробивающийся к солнцу из бездны самообмана?       Тяжело.

[Oro supplex et acclinis, cor contritum quasi cinis]

      Он не должен был вообще когда-либо встречаться с Федором — да, это так.       Но если уж на то пошло — если начинать с самого начала, если говорить о первопричинах причин, если не отводить взгляд от кривого-некривого зеркала — то… он просто не должен был становиться тем, кто он есть. И этим все сказано. И в этом все дело. Хотя признавать это, конечно, печально.       Источником всех своих бед является он сам. Он, а не Федор. Он, а не люди с икон.       Вот что самое страшное.       Николай с усилием отворачивается.       Он ждет, когда Бог уничтожит его, испепелит его прямо здесь и сейчас.        Ждет, когда Бог обрушит на него гром и молнию, нашлет на него потоп и огненный град.        Потому что он не должен существовать — точно так же, как не должен существовать Достоевский.  

[Ingemisco tanquam reus, culpa rubet vultus meus]

      Ведь он такой же, как Федор.        Лицемер.        Он ломает все и всех, с кем имеет дело. Он разрушает все, к чему ни прикоснется.        Он играет чужими чувствами и жизнями с такой же легкостью и с таким же самозабвением, как играет ими Федя.        Он идет по головам, как по цветочным полям — и испытывает ли муки совести?       Настоящие муки совести?       Он в этом не уверен. 

[I'm so ashamed cause we're all the same]

      Отвратительная схожесть.        Разница между ними двоими заключается только в том, что Колю в итоге наказание все-таки постигнет — он это чувствует.        А вот Достоевского не постигнет ничего. Ничего и никогда.        Несправедливо? Нечестно? Да, возможно.        Но, кажется, Гоголь уже почти готов признаться себе еще и в том, что знает (и знает давно), почему все так.        Почему Достоевскому все сходит с рук. Почему он всегда выходит сухим из воды. Почему он никогда ни за что не несет ответственности. Почему ничто не препятствует делать ему то, что он делает — ни Провидение, ни силы природы, ни сама вселенная.        А ответ на самом деле очень простой. Очень простой и лежит на самой поверхности.        Но... что-то внутри сопротивляется тому, чтобы его принять. Чтобы даже допустить его. И это порождает сомнения.

[Supplicanti parce, Deus]

      Достоевский мягко выпутывается из его хватки-объятия — и медленно поднимается.       Распрямляется во весь рост с наслаждением, не торопясь.       Вскидывает подбородок и отбрасывает волосы с лица.        Лучи безбашенного закатного солнца, проходя сквозь витражи окон, окрашиваются в разные цвета, скользят по иконам (они наконец замолчали), заливают все пространство церкви — и играют сверкающими бликами вокруг его силуэта.        Сиятельный.

[Rex tremendae majestatis]

      Гоголь не двигается с места.       Он устал. Его вымотала эта битва с собственными догадками, опасениями и надеждами. Вымотали эти предположения и сомнения, одолевающие, терзающие его душу.       Он смотрит на Федора снизу вверх — и все в нем бушует, и все в нем мечется, не находя верного пути, и вьется, и закручивается в каких-то непримиримых конвульсиях, и это продолжается, и продолжается, и продолжается...       И после тысячи мучительных колебаний Николай в конце концов склоняет перед ним голову.       Склоняет низко, быстро, резко, как если бы его шея внезапно надломилась под весом... всего. Как если бы он был марионеткой, чьи веревочки вдруг отпустили.       Склоняет — и слышит смех.       Смех не человека, но кого-то совершенно иного.        Вот оно.        Вот ответ.        Силы на сопротивление иссякают. Они были на исходе и так, но сейчас, видимо, уже точно пришла пора сдаться.       Ведь все настолько очевидно.

[Quantus tremor est futurus, quando judex est venturus, cuncta stricte discussurus]

      Существование Достоевского — это самое яркое доказательство того, что Бога, к сожалению, все-таки нет.        Точнее — того, что Богом, к сожалению, является сам Достоевский.        И в момент, когда Николай наконец прекращает бороться со своим разумом, когда наконец позволяет себе продумать эту сумасшедшую по своему размаху мысль до ее логической кульминации, все части этого странного паззла разом складываются у него перед глазами.        И он поражается тому, как естественно и правильно собирается эта мозаика.        Верно.       Верно.       Верно, как он мог так долго бежать от этой истины? Как мог отрицать неоспоримое?

[Judex ergo cum sedebit, quidquid latet apparebit, nil inultum remanebit]

      Бог не карает Федора потому, что Федор — и есть Бог.        И это он карает.        И это он скоро уничтожит и испепелит все человечество.       И то, что вот-вот начнет происходить с этим миром по его воле — это будут те же гром и молния, те же великий потоп и огненный град. Просто в новой своей форме, в новом своем прочтении.        Новый конец света с прежней сутью.

[Liber scriptus proferetur, in quo totum continetur, unde mundus judicetur]

      Бог ведь изобретателен.  — Вижу, ты приближаешься к пониманию.       В голосе Федора звучит улыбка.        Оказывается, Всевышний совсем не таков, каким его представляют.

[All I ever lived was a lie]

      Он не всеблагой. Он полон беспредельной иронии и подлинной жестокости, а еще — искреннего веселья и неизбывного лукавства.       Оказывается, ему очень нравится черный юмор и он любит хорошенько посмеяться над своими творениями — и над самим собой тоже.        Оказывается, противоречий в нем больше, чем святости.       Оказывается, он — все.        Он Бог и он Сатана-Люцифер.       Он был Христом — и он же будет Антихристом.       Он учит добру и он же совершает зло.       Он создал людей — и он же сподвиг их на первый грех, и он же их наказал, и он же будет грехом последним.       Он — Творец мира, и он же станет его Апокалипсисом.       Вот что скоро произойдет. Вот зачем он явился сюда на сей раз — в этом облике, в этой ипостаси, в этой инкарнации.

[Dies irae, dies illa solvet saeclum in favilla]

      И это будет не тот классический библейский Божий гнев, который направлен лишь на негодяев.        Это будет Страшный Суд.       И до него остались считаные дни.       И судимы будут все — от самых благочестивых до самых пропащих. 

[Quid sum miser tunc dicturus? Quem patronum rogaturus, cum vix justus sit securus?]

      И, по правде говоря… в конце концов приговор для всех будет одинаков.        Рай для праведников? Ад для грешников? Глупости. Примитивные людские представления о кнуте и прянике.        На самом деле после его Суда уничтожение ждет всех.       Каждого.        Вне зависимости от заслуг и проступков.        Вне зависимости от тяжести преступления наказание будет одинаковым: сперва короткая мучительная агония забавы ради (ради его забавы), а затем смерть и забвение длиной в вечность.       Так было задумано с самого начала.        Создать этот мир и всех в нем живущих только для того, чтобы потом со смехом и удовольствием стереть все это в пыль.       Оказывается, Бог похож на ребенка, который сначала долго и кропотливо строит фантастической красоты замки из песка, а потом с восторгом рушит их и топчет ногами — и от этой части игры испытывает даже больше счастья, чем от первой.       Бессмысленное и беспощадное развлечение, лишенное какой-либо морали и выводов. Как же это подходит Федору...

[And you're buying bombs, and we pay the price]

      Достоевский разворачивается и направляется прочь из церкви.        Его движения ровны и неспешны. Его шаги тверды и решительны. Его голова высоко поднята.        Он спокоен и уверен.       Он ни в чем не сомневается.         Он знает, как все будет — и как должно быть. 

[Is this what you what? Is this what you need?]

      У самых дверей он на секунду останавливается, чтобы весело бросить через плечо: — Долго еще будешь здесь сидеть, Николай? Мне стоит тебя ждать?       И глаза его мерцают.       Гоголь хочет что-то ответить, но до сих пор не может сбросить с себя оцепенение. 

[You're gonna kill us all to bring peace]

      То, что ему сегодня открылось, не полностью поддается осмыслению.       Неужели миру взаправду изначально было уготовано это? Именно это, именно так?       Невероятно. 

[Juste judex ultionis, donum fac remissionis ante diem rationis]

      Потрясающая в своей безнадежности игра, в которую совсем скоро будет вовлечено все человечество.        Хотя... оно уже вовлечено.        И шансов выиграть нет.        Потому что все карты, фигуры, фишки, кубики и нити с самого начала были в руках у Него.        Потому что Он был тем, кто создал эту игральную доску.        Потому что Он был тем, кто придумал правила и написал сценарий.       Книга уже открыта, печати сняты, и механизмы приходят в движение. Часы начинают неотвратимый отсчет. Судья надевает свою мантию и выходит в зал суда.       Что ж. Похоже, выхода нет.       Ни выхода, ни выбора.

[Got no choice, no voice]

      Остается только молиться об избавлении, молиться за упокой, молиться — и... наверное, наслаждаться последними вспышками этой забавной жизни перед абсолютным завершением всего.       Жить мгновением, жить с восторгом.       Быть собой, быть счастливым.       Потому что нет смысла в переживаниях, нет смысла в страданиях, нет смысла сокрушаться и посыпать голову пеплом.       Нет смысла больше ни в чем. 

[There's no way around]

      Не имеет больше никакого значения, кто ты и что сделал не так. Перед лицом бесповоротного краха всего сущего ты ничуть не лучше и не хуже, чем кто угодно другой; перед лицом неминуемой гибели ты можешь делать все, что только пожелаешь, и ни о чем не сожалеть. Это ли не свобода, самоубийственная свобода на грани всеобщей аннигиляции, свобода в самой своей крайней степени, доведенная до абсурда?       Отлично. Просто отлично. Может, он больной — но именно этого он, кажется, и ждал всю жизнь.       Всю свою жизнь.       Коля встряхивает головой и торопливо вскакивает на ноги.        Если свету предначертан неизбежный конец и со дня на день начнется Пляска Смерти планетарного масштаба, значит, он примет в ней участие с жаром и самоотдачей, достойной самого верного слуги Божьего.       Самого отпетого грешника.       Самого отчаянного безумца.        Он будет одним из тех, кто эту Пляску начнет.        Не можешь остановить Апокалипсис? Стань одним из его Всадников!

[Requiem aeternam dona eis, Domine]

      Он всегда любил абсурд. — Бегу-бегу!       Если Страшный Суд будет веселым, значит, он в деле. Если во время Страшного Суда он получит возможность еще хоть немного побыть рядом с этим… Судьей, значит, лучше и вовсе быть не может.        Будь что будет.       Он пойдет за Ним до последнего, и пусть все произойдет так, как должно.

[Preces meae non sum dignae]

      Уже у выхода он в последний раз кидает взгляд на иконы — но они неподвижны, и от них не слышно ни слова.       Видимо, им больше нечего сказать. Видимо, они его отпускают.       Ну и хорошо. Ну и замечательно.       Он отворачивается.

[Sed tu, bonus, fac benigne]

      И покидает церковь вслед за Федором.       И алый закат поглощает его.              Поглощает всецело, сразу, без остатка.       Поглощает вместе со всеми грехами.       И он смеется.       И на душе у него наконец-то светло.

[Ne perenni cremer igne]

      Светло — и очень, очень легко.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.