сегодня в воздухе пахнет весной

PG-13
Завершён
256
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
35 страниц, 15 974 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
256 Нравится 32 Отзывы 61 В сборник

***

Настройки
Примечания:
сегодня в воздухе пахнет весной, ты, как всегда, холодна. солнце уходит за мной: так захотела луна. в воздухе пахнет весной, ты, как всегда, холодна. сложно остаться одной — так захотела луна.       Антону кажется, что спрятаться на самом видном месте — идея хорошая.       Поэтому он приезжает домой.       Дороги в области переплетаются, поэтому чуть ли не каждые пятьсот метров тут и там виднеются развилки и перекрëстки; день стоит солнечный, ветра почти нет, хотя вокруг — голая земля без намëка на лес или другую бурную растительность — лишь снег, который на горизонте серостью сливается с туманным небом — конечно, тут ему светит солнце, но он в курсе, что уже в пяти километрах на север отсюда начинается непогода. Потому что сам утром проезжал мимо административного центра области и едва не врезался в столб.       Было бы смешно: он в розыске где-то около столицы, а нашли бы его в развороченной машине в глухомани Сибири. И на могиле его друзья, узнавшие о случившемся, наверняка написали бы что-то вроде «удача ничего не значит, если руки из жопы».       Конечно, можно придумать различные вариации: глаза на жопе, головы на плечах нет, ноги вместо рук — ну, кто-нибудь из них придумает что-то реально остроумное. У Антона и так дел много.       Иначе он останется без руки и никаких тогда шуток по поводу — получится, что шутки будут без повода. Не зря он любит слушать Крëстного папу, получается.       Доехать до родного рабочего посëлка — а в его детстве это были просто несколько домов в километре от деревни Еблгай — задача всегда сложная: это как ритм-игра, где вовремя нужно нажать стрелку с правильным направлением, иначе вместо р.п. Палочка попадëшь к реке, где умники внесли свою лепту: на указателе той гордо значилось «р. Папочка». А река вообще в другой стороне района. И хорошо, что современные дети живут в большинстве своëм в областном центре, иначе речушка стала бы сахарной.       С мясом наружу вместо плеча сложно быть сентиментальным с ностальгической точки зрения, но у Антона даже почти получается. При виде двух сосен на въезде в условные границы посëлка он вспышками вспоминает детство, когда летние дни нередко заканчивались тем, что чьи-то кроссовки оказывались закинутыми на ветки тогда ещë не таких высоких деревьев. Сейчас дом его родителей — едва не единственный по-настоящему жилой, но Антон не собирается показываться на глаза родственникам. В последний раз мать и так звонила с претензией в голосе, мол, тут опять твои гвардейцы белëсые — она их так называла из-за неизменных бледной кожи и пренебрежения формой — заходили, спрашивали, не появлялся ли.       Антон знает, что, сколько бы они ни смеялись, маме грустно и тоскливо без него — и из-за него тоже.       Когда-то они собирались кучей чуть ли не по двадцать человек — все соседские дети, все знакомые друг с другом, все друзья. Но время их разделило: кто-то уезжал, учась ещë в начальной школе, остальные сваливали, чтобы получить высшее или хотя бы среднее профессиональное образование; иногда возвращались на каникулы, кто-то даже навещал родителей, растрачивая на это свои отпуска; Антон же за всë время, что прошло с тех пор, как уехал поступать в универ, был здесь раза два от силы.       Посëлок встречает тишиной.       Здесь тоскливо даже проезжать мимо, что уж говорить о жизни, но Антон заезжает на пригорок рядом с первым домом — конечно, заброшенным, — откидываясь на спинку сидения и прикрывая глаза. Он пытается расслабиться хотя бы немного, но не переусердствовать, иначе всë пойдëт коту под хвост. Впереди ещë много дел, да и на часах едва полдень; нужно понять, что делать с рукой, куда деть машину, где схорониться и как не попасться кому-либо на глаза, не умерев с голоду или от жажды. В багажнике, безусловно, воды хватит на ближайшую неделю точно, еды — дней на пять, если сильно постараться, но дальше придëтся всë равно что-то выдумывать.       И когда всë пошло наперекосяк?       Ещë с месяц назад ведь всë было прекрасно. Они с Димкой достаточно крепко осели в городе, по ощущениям застрявшем в девяностых не только архитектурой, настроением и лицами людей, но и способом территориального устройства: условно нецентральные районы между собой делили ОПГ, постоянно участвовавшие в различных стычках. Больше стычек — больше смертей, да, но Антона больше интересовало, сколько огнестрела они смогут пропихивать одновременно разным группировкам, оставаясь целыми и невредимыми. Ну, собственно, сейчас он может ответить на этот вопрос.       Наверное, прибыльнее и в каком-то смысле безопаснее было бы податься каким-нибудь рядовым сменщиком в наркоторговлю, но они с Димкой ещё с универа сначала были муравьями, потом случайно попали на серый рынок, а дальше — уже на чёрный, когда Антон освоил ювелирное искусство переделки травмата в настоящий огнестрел. В общем-то, долгие десять лет, когда они успели и закончить универ, и едва не отсидеть, и чуть не умереть с десяток раз, плавно подходил к концу: этой весной Антону исполнится двадцать восемь. И будет замечательно, если он справит свой день рождения в исходной комплектации, доставшейся с того самого рождения.       Солнце продолжает светить, но пространство вокруг будто закрывает лёгкая дымка — пора всё-таки искать, где остановиться и жить. Иначе буря придёт и сюда, и тогда Антону искать ночлег не придётся: машина тоже на последнем издыхании, любая метель грозится тем, что она окончательно заглохнет, и жить и умирать он будет погребённым в сугроб. За последние несколько часов он ни разу не видел людей, а потому шансов на спасение при таком сценарии у него будет даже не ноль, а неопределённое число, стремящееся к минус бесконечности.       Антон скучает по маме. Конечно, внутри теплится желание пойти к ней, положить пострадавшее ещё несколько дней назад плечо и попросить сделать хоть что-нибудь — она умная, она смогла бы его спасти; но они же говорили пару недель назад по телефону, и его тут не то чтобы пасут, но шанс словить не просрут. Оставшись в родном доме, он станет причиной ещё большего беспокойства, чем когда находится где-то далеко — всё же лучше ей не знать, что он приехал. Как и другим родственникам, что расположились в домах по соседству, иначе празднество по поводу его приезда станет весёлыми (или не очень) поминками и гуляниями на местном кладбище — и лучше так, чем слёзы матери где-нибудь в суде или на свиданиях в тюрьме.       Антон не станет возвращаться к ней, пусть это будет очередным испытанием на пути его сепарации от родителей, но победить в себе желание хотя бы издалека посмотреть на дом, пусть и не увидев ни одного человека, он не может. Поэтому выбирается из машины, отогнав её подальше вглубь заброшенного участка: у семьи во владениях было если не десяток, то уж два гектара точно, а они всегда были любителями пьес Чехова и растили себе свой фруктовый сад — деревья остались, но многие, поломанные, лежали на земле, а владельцы и вовсе испарились; стирает с рук грязь влажными салфетками, накинув тонкую джинсовку на потрёпанную толстовку, закрывает авто и направляется по дворам куда-то вглубь посёлка по памяти.       Ближе к условному центру из труб парочки домишек валит дым, но выходить на улицу в выходной, видимо, совсем никому не хочется; вдалеке виднеется несколько достаточно высоких зданий: школа, двухэтажный торговый центр и какое-то новое, которого Антон совсем не помнит. Если бы оно, статно возвышающееся башней над школой, стояло тут всегда, как все остальные, вспомнить его труда бы не составило: дом семейства Шастунов находился в паре сотен метров.       Хотя бы что-то новое за десять лет, получается.       Антон идёт тихо: снег не скрипит, его удивительно мало — раньше даже на дорогах за зиму скапливалось сантиметров сорок, — кое-где даже виднеется асфальт. Весна, конечно, началась, но в такой глухомани даже птиц почти нет, поэтому в воздухе, кроме дымки, висит и тишина. Нынешнее состояние родной глуши слишком сильно контрастирует с воспоминаниями о детстве и юности: забавно, что местные власти стараются развивать посёлок, но в итоге с каждым годом он пустеет сильнее и сильнее.       Где-то на подходе к единственному перекрёстку, разделяющему школу и торговый центр, Антон слышит скрип двери. Звук короткий и достаточно тихий, поэтому понять его источник сложно, но почему-то на подкорке ему кажется, что это откуда-то со стороны нового здания, которое сейчас уже получается рассмотреть получше.       Антон не особо разбирается в архитектуре и искусстве — всё-таки учился он на менеджера и занимался не реставрацией оружия, а иногда даже весьма кощунственной его переделкой, — но выросшее рядом нечто смутно по воспоминаниям с уроков МХК в школе хочется причислить к готизму. Здание сделано из тёмного кирпича, окна узкие, некоторые покрыты какими-то странными витражами, тут и там выделяются арки, а на противоположной стороне — видимо, над входом — возвышается тонкая башня со шпилем на крыше. По соседству с растрескавшимся торговым центром и пережившей десятки капитальных ремонтов только на памяти Антона школой эта церквушка — причислить к другой категории постройку с витражами не получается — выглядит неказистой и будто бы навязанной зазря: она здесь лишняя, попусту тратящая место.       У Антона в детстве был знакомый из достаточно религиозной семьи. Иногда ему казалось, что и крестик у того на шее, и соблюдение всяких постов на словах — это вообще не причина причислять себя к христианам, потому что в остальном ни сам паренёк, ни его родители от обычных жителей посёлка не отличались: вспомнить имя давнего приятеля не получается, но он бегал с ними, играл свободно, а мама или папа никогда его за громкие крики и порванные брюки не ругали —почему-то даже сейчас кажется, что настоящая вера — ну, по крайней мере такая, какую он видел в стране, изображённую в фильмах и других картинках по телевизору — несёт с собой бесчисленное множество ограничений. Поэтому в своём деле Антон на богов никогда не надеялся и старался сам не плошать.       Но семья того парня оказалась в итоге достаточно религиозной, чтобы отправить сына учиться на теолога — это последняя информация о его судьбе, которую детвора узнала. Парень был старше Антона на какое-то количество лет — сейчас уже и не вспомнить, — потому его отсутствие быстро стало чем-то привычным, а потом и вовсе забылось, будто того здесь никогда и не было: он не вернулся через год, три и пять, а дальше уже и Антон уехал.       Самые близкие друзья всё равно остались рядом с ним, например Димка. Который сейчас, правда, где-то между полуостровом Таймыр и посёлком Эконда — навряд ли за всё это время он успел добраться до пункта назначения: они разъехались в Ноябрьске, и Антону объективно было ехать ближе. Что Поз забыл в Эконде, Шастун так и не понял, но он что-то болтал про страсть к рыбалке и мечту стать членом семейства Удыгир, что в его же голове переквалифицирует его из русских в эвенков. Димка обещал маякнуть, когда доберётся, а потом и позвать на свадьбу с какой-нибудь из представительниц интересующей его семьи: он, конечно же, как настоящий мужчина, возьмёт фамилию жены.       Ещё в Ямало-Ненецком округе они поговорили и решили, что лучше пока что залечь на дно. Продолжительность сего действа не обсуждалась, но Антон уже предчувствует, что через пару месяцев ему захочется занять руки и голову чем-нибудь интересным — а это грозит тем, что он снова вольётся в криминал. Навряд ли в Палочке или даже Еблгае есть что-то, хотя бы отдалённо напоминающее организованную преступность, но, честно говоря, никто не мешает ему самому стать главным организатором. Только в этом случае ради сохранения хоть какого-то азарта придётся сначала ждать, когда местные правоохранительные органы возродят сами себя — становиться сотрудником МВД пока что не хочется, да и растрачивать лидерские качества на людей, которые от булочек с маком отличаются только отсутствием мака и умением говорить — а интеллектуальный уровень у них примерно одинаковый, — не то чтобы прикольно.       Антон рассуждает, спрятавшись за углом очередного бесхозного дома; вскоре скрип повторяется, и он выглядывает, просматривая перекрёсток в немой надежде увидеть человека, который смог бы ему помочь: обезболы закончились, а руке требуется перевязка — какую-то часть пути этим занимался Поз, но делать перевязки самому себе — это какой-то новый уровень сложности, к которому Антон не был готов. На перекрёстке и правда появляется женщина в пуховике и шерстяном шарфе, плотно оборачивающем голову на два раза по типу косынки, и если бог существует, то он явно приколист: это Антонова мама. Вышла из той готической церквушки и складывает обратно в карман пакет.       Она выглядит почти так же, как и десять лет назад, когда он в последний раз видел её вживую, только морщин, наверное, прибавилось: издалека рассмотреть сложно, но лицо просто кажется немного постаревшим — и спокойным, совсем не грустным. Идёт себе домой, не торопится. И не знает, что сын наблюдает за ней.       Наверное, в церквушке кто-то есть. И этот кто-то, возможно, сможет помочь Антону; но этот кто-то, что неудивительно, знаком с его матерью и, наверное, знает про её сына. Вероятность того, что человек — или люди — внутри знают его на внешность, высчитать сложно: если служитель там один, то о его личности у Антона вообще нет никаких представлений. И с каких вообще пор его мама стала ходить в церковь? И что это, блин, вообще за церковь такая?       Антон смотрит, как мать заворачивает к дому, и снова оборачивается на церковь. Фактически, он уверен только, что там должны быть люди, хотя бы один человек. Больше идти ему некуда: родной дом не считается, а остальные кажутся такими же безжизненными — даже если из труб клубами валит дым. Люди не выходят из них на улицу, так что быть уверенным в том, что его пустят, Антон не может, а вот священник в церкви навряд ли откажет, а решить проблему неразглашения его нахождения здесь не должно быть так уж сложно. У него есть мозги и деньги, на худой конец припрятано и оружие, хотя угрожать священнику, наверное, как-то неправославно, а его мать подалась в веру… Ну, ничего.       У него рука отваливается, а он последние трое суток на это почти не обращал внимания и ехал дальше. Как-нибудь и шантаж священника устроит, если надо, лишь бы ему дали нормально промыть и залечить руку и поспать на чём-нибудь мягком и удобном.       По сторонам можно и не оборачиваться, всё равно людей нет, но Антон то и дело поглядывает по бокам, боясь быть обнаруженным — это профессиональная тревожность, и она уже не лечится. Было бы хорошо понимать, куда конкретно он направляется — пусть веры в его жизни было мало, он не совсем тупоголовый и в курсе, что существуют разные религии и их течения. Если церковь христианская, то всё понятно: говори про Иисуса — не прогадаешь; но если что-то другое, то Антон в пролёте, особенно если священник неблагочестивый. Хоть он, конечно, тот ещё болтун, и в общем и целом заставить верующего в какого-нибудь Шиву обернуться приверженцем Аллаха — задача для него сложная, но отнюдь не невозможная.       Рядом со входом на каменной табличке готическим шрифтом красовалось «Кирха им. Ирьи Асколы».       Ни что такое кирха, ни уж тем более кто такая — или такой — Ирья Аскола Антон не знал. Карты в телефоне отобразили то же название и единственную оценку в пять звёзд от какого-то незарегистрированного пользователя, зато у торгового центра по соседству было всего две звезды: оценку поставили пять пользователей, а трое ещё и написали гневные комментарии. Учитывая количество постоянных жителей Палочки, в голову приходила шальная мысль, что все пять человек в этом ТЦ не только закупаются, но и работают. Антон очень любопытный, а потому глянул и оценку школы: у той в среднем оценка 4,1 от двадцати пользователей — если всё это дети, то откуда они и где они сейчас?..       Наверное, стучать в церковь перед входом необязательно, поэтому Антон просто толкает массивную деревянную дверь и проходит внутрь.       В нартексе темно и тихо; после того, как дверь плавно закрывается до конца, уши вообще будто закладывает — настолько воцарившаяся тишина кажется вакуумной. В основном помещении храма светлее, не все окна закрыты витражами, а в арочные колонны будто встроены лампы, светящие наверх. Своды наоса скрыты под причудливой мозаикой, отражающей и рассеивающей электрический свет. Потолок намного ниже, чем Антон привык видеть в обычных церквях, но всё ещё достаточно высокий, чтобы оставлять ощущение величия здания.       Это точно какая-то церковь, потому что на стенах по бокам виднеется серия изображений, где угадывается Иисус — Антон выдыхает, это всё-таки какие-то христиане, — а впереди, возвышаясь над немногочисленными рядами скамеек, светится небольшой алтарь, не закрытый от глаз посетителей. Сбоку от алтаря с распятием, позади которого находится обычное окно с видом на близлежащее озеро, стоит кафедра, навевающая воспоминания об универских временах.       Антон всё ещё плохо понимает, куда попал, но здесь тепло и, вероятно, только служители церкви — никто из прихожан не увидит, что разогревающаяся в организме кровь грозит вылиться новым потоком откуда-нибудь из его руки. Так уже было: по пути в Ноябрьск кровотечение началось ни с того ни с сего, но Дима был рядом и помог.       Сейчас Димы рядом нет, а о медицинских познаниях местных обитальцев Антон может лишь догадываться.       Ему не совсем понятно, что делать: кричать на всю кирху «эй, есть кто?», наверное, не очень красиво, но он не знает, как по-другому привлечь внимание к себе. Это вообще первый раз, когда он самостоятельно и по своей воле посещает храм божий, а потому к общей нервозности и напряжённости прибавляется растерянность. Антон ощущает себя не на близкие двадцать восемь, а едва на десять. Он один в этом большом здании, как и один в этом большом мире, и если раньше это успокаивало, то после односторонней встречи с матерью вызывает лишь свербящую внутри тоску. Он скучает. И сейчас, находясь в кирхе, куда она заходила, рассматривая её внутреннее убранство и не понимая, зачем и почему она сюда заходила, он осознаёт это ещё лучше, и сила его собственной внутренней грусти едва не сбивает с ног.       Антон решает просто пройти вперёд и сесть перед алтарём — ему, по большому счёту, ничего больше и не остаётся. Он присаживается на скамью во втором ряду и откидывается на спинку, съезжая немного вниз — ноги тут особо не вытянешь. Джинсовка пару раз стукает по дереву пуговицами, но потом снова становится тихо, и начинает казаться, что людей здесь и вовсе нет.       Здесь не совсем удобно, но уставший организм не особо отличает кровать и другие поверхности, даже если они не совсем горизонтальные, и Антон верит, что просто закроет глаза, чтобы они отдохнули после долгой дороги, но засыпает прямо сидя.       Так, наверное, и всю жизнь проспать можно, но ему снится детство и все дворовые пацаны и девчонки — а у них посёлок такой маленький, что весь как один двор; снится какое-то лето и разбитая коленка, тёплые руки матери, поглаживающие плечи, — и это больше воспоминания, чем сон. И её голос, зовущий по имени, тихо и мягко, чтобы он успокоился и больше не плакал — боже, как же он скучает. Дима тоже заботился о нём, но это всё вообще не то, когда есть, с чем сравнивать.       — Антон, — снова зовёт мамин голос, но он уже будто дальше и будто не совсем мамин; кто-то гладит его по плечу, так же нежно, как это делала она, но ладонь больше и теплее, и вовсе не его это мама.       Антон слушается голос и открывает глаза; он всё ещё сидит на лавочке в кирхе, за окнами светит солнце, а спина ужасно затекла; рука гудит, ему жарко, и от боли почти трясёт, но голос рядом повторяет его имя, и он послушно поворачивает голову.       Когда Антон думал, что не имеет представления о том, кто может быть священнослужителем в местной церкви, он, признаться честно, немного наёбывал сам себя: конечно же, был один очевидный вариант, который всё же почему-то казался каким-то глупым, но история циклична — и если они виделись последний раз больше пятнадцати лет назад, то почему бы им не увидеться прямо сейчас?       В общем, очевидный вариант стоит рядом, заметно прибавивший в возрасте — но не в весе — за это время, одетый почему-то в нежно-розовую, едва не белую, рубашку с закатанными до локтей рукавами, поверх которой его греет вязаная чёрная жилетка. Он священник, и это неудивительно, учитывая его белоснежную колоратку и религиозное прошлое.       Жаль, бейджиков им религия не предписывает носить, потому что Антон никак не может вспомнить его имя.       Но он прекрасно помнит, что они дразнили его палочником — не столько потому что он жил в Палочке, как и все они, собственно, сколько потому что всегда был худым, как палка, часто ломал себе что-то или ходил с вывихами, да и в общем и целом напоминал одноимённого жука, хоть это и не совсем жук.       — М-м? — Антон не разговаривал все три дня, что гнал из Ноябрьска сюда, и сейчас его голос наверняка напоминает скрипучую дверь на входе, поэтому он думает о том, что пока может не говорить: мужчина никуда не бежит, лишь слегка улыбается, ловя Антонов взгляд.       — Ты как? Выглядишь не очень, — он присаживается рядом, продолжая смотреть прямо в глаза. Это немного напрягает, но в последнее время Антона напрягает в принципе всё, так что такую настойчивость не так уж сложно вытерпеть.       Антону одинаково сложно говорить и не хочется двигаться, но рука надоедливо пульсирует, и с этим нужно что-то сделать, иначе история грозится закончиться похоронами руки, как в «Полустанке», а то и целыми антоновскими. Из двух зол всегда советуют выбирать меньшее, и в данном случае сначала стоило бы, наверное, объясниться словами, тем более жук рядом сидит и ждёт, но Антон решает, что лучше действовать, чем трепаться, и снимает джинсовку.       Он поворачивается к мужчине лицом и едва не тычет потрёпанной повязкой на левом плече, снова начинающей пропитываться кровью, и только уставше спрашивает:       — Сможешь сделать с этим что-нибудь?       Палочник с каким-то не совсем здоровым интересом осматривает повязку, не притрагиваясь к руке, о чём-то задумывается и кивает:       — Что-нибудь смогу.       Он встаёт и тянет Антона за здоровую руку, чтобы встал тоже, и они вместе идут ближе к алтарю. В голове пляшут мысли, он всё ждёт, когда священник что-то скажет про его мать, но тот молчит. Они останавливаются у распятия, и Антон старается сделать голос больше смешливым, чем сиплым и растерянным:       — Если ты собираешься за руку помолиться и дальше бросить меня на произвол судьбы, лучше сразу бросай.       Мужчина оборачивается на него с вопросительным взглядом, но потом снова улыбается, и наклонив голову вбок, вздыхает.       — Ну, раз ты так просишь… — и отпускает его, исчезая за дверью недалеко от кафедры.       Антон всё ещё плохо понимает, что делать, как себя вести и что вообще происходит; здание построено добротно, потому из-за двери не слышится ни одного звука, и мужчина может как стоять за ней, так и удалиться куда-то вглубь здания — вероятно, там есть какие-то комнаты для священнослужителей или помещения для прихожан, — и остаётся только тупо стоять и смотреть на дверную ручку в ожидании, когда она снова повернётся, раздумывая над тем, что такое кирха, к какому течению относят себя местные посетители и почему священник был, сука, в розовом?       Розовый? Серьёзно?       И этот мужик в розовом просто взял и съебался?       — И чё, это всё? — Антон не пытается быть тише, потому что, очевидно, кроме них, здесь никого больше нет; не факт, конечно, что в глубинах пространства за загадочной дверью его слышат, но попробовать стоит.       Дверь приоткрывается почти сразу же.       — А что ты ещё хочешь? — выглядывает только голова, которая улыбается мягко и говорит воодушевлённо.       Антон закатывает глаза, и священник тихо смеётся.       По-моему, раньше с ним было не так сложно: либо он просто выкинул из памяти такие моменты, либо в детстве, будучи ещё пацаном, этот жук был посговорчивей. Они реально много времени проводили вместе — Антон вспоминает это сейчас, слушая его смех, видит перед глазами картинки, как они втроём с Антоновой мамой сидели на их домашней кухне и лепили пельмени, летом собирали — ну, или воровали — яблоки, а весной на две семьи сажали картошку на участках. Они даже по телику фильмы часто смотрели и несколько раз праздновали Новый год, собираясь семьями.       Антон даже сейчас вспоминает, как сильно, на самом деле, грустил, когда узнал, что его друг уезжает учиться и навряд ли скоро вернётся. Со временем эмоции поутихли, конечно, и тогда даже действительно стало казаться, что этого парня с ними никогда и не было — да, он был когда-то другом и частью их компании, но не всегда идеально в неё вписывался из-за возраста, потому что основная масса детей в посёлке была намного младше него, и в итоге его отсутствие заполнилось само собой, дети ведь в нормальных семьях запрет на эмоции не ставят и правильно их проживают — вот и тогда всё это по-здоровому пережили и отпустили всем двором.       Мужчина вздыхает, и улыбка никак не уходит с его лица — у Антона такое обычно, когда они с Димкой долго не видятся, а потом он замечает его идущим на встречу в ста метрах и бежит сломя голову обниматься с лыбой до ушей. Будто жук всё это время скучал, а теперь его тоска закончилась.       — Нет, не всё. Через пару часов вечернее чтение, можешь послушать, — он наклоняет голову вбок снова, и теперь её видно полностью и выглядывает кусочек шеи. — Правда, возможно, придёт твоя мама, а ты наверняка не особо жаждешь с ней встречи? — голова кивает куда-то внутрь, за дверь. — Если так, то пойдём.       Антон, наверное, по нему не скучал, иначе запомнил бы имя; и его неспособность ответить искренне на такие тёплые эмоции от человека, который знает его ещё с прошлой, законной, жизни, ударяет под дых: Шастун и так часто чувствовал себя неполноценным, но сейчас, кажется, это ощущение само возводит себя в абсолют. Он не то чтобы прожжённый бандит и отъявленный зэк, и всё же десять лет не в лучших кругах делают своё дело: Антон не становится черствее, просто автоматически глушит все чувства, кроме иногда нездоровой тревоги, помогающей оставаться начеку и явно уже переросшей в полноценное расстройство.       — Должность-то у тебя какая? — он интересуется, проходя мимо галантно придерживаемой двери, и надеется, что как-нибудь невзначай имя собеседника всё-таки всплывёт само и спрашивать не придётся. Как-то это совсем неловко: он-то Антоново имя помнит.       — Пастор, — мужчина аккуратно прикрывает дверь и проходит вперёд, чтобы Антон последовал за ним.       — И кирхá — это?..       — Ки́рха, — спокойно поправляет жук, поднимаясь по винтовой лестнице, кажется, под самую крышу. — В нашем случае это евангелическо-лютеранская церковь.       — А, то есть вы католики? — Антон наконец-то понимает, где и с кем находится, и это выражается протяжным выдохом облегчения. Со стороны, наверное, кажется, что он ярый противник православных христиан, раз наличие католика рядом успокаивает так ярко — пастор снова посмеивается, — но Шастун просто ненавидит, когда ничего не понимает. Однажды он не понял новую тему на физике, поэтому через семь лет обокрал дальних родственников своей физички — всё, правда, получилось и сошлось случайно, но ему нравится думать, что это была подсознательная работа его оскорблённого когда-то мозга.       — А что, не похожи?       — Ну, ты вообще в розовом… Что за баптистская бабблгам бич?       Мужчина заводит его в необжитую комнату и усаживает на стул рядом со столом, где уже лежит вполне себе современная аптечка первой помощи и ещё какой-то чёрный пакет.       — А ты знаешь, кто такие баптисты? — он, кажется, даже удивлён, но Антон быстро нивелирует чужую веру в свою разумность — это не всегда выгодно:       — Нет, но знаю, кто такая бабблгам бич.       Пастор всё так же улыбается, и это уже выглядит подозрительно, но аптечка на столе явно новая и вскрытая из упаковки недавно — рядом на столе же лежит упаковка, поэтому травить и убивать его пока что не собираются, так что, наверное, пусть улыбается себе дальше.       — И кто же?       Его пальцы едва подрагивают, снимая старую повязку; она в некоторых местах присохла на сукровице и старой крови, поэтому он промакивает её полотенцем, смоченным в тёплой воде, держа руку на весу над сухим полотенцем, сложенным вдвое на столе. Рядом стоит небольшое ведёрко с водой, и Антон вдруг понимает, как сильно хочет пить и есть.       — Ты. Принесёшь попить?       Жук аж выдыхает от неожиданности — или от недовольства, но служителям церкви, наверное, нельзя злиться — и даже приподнимает брови, выражая всем лицом какую-то смешанную эмоцию, которую идентифицировать получается плохо.       Хотя, может, проблема в том, что внутри Антона такой бардак, что он в себе разобраться-то не может, что уж говорить о копании в глубинах других людей?       — Воды или лучше заварить чай с сахаром?       — Воды, — просит Антон, а потом не выдерживает: — Почему ты так улыбаешься?       Пастор, как настоящий палочник, вальяжно исчезает за дверью, заворачивая куда-то вбок от лестницы, виднеющейся почти прямо напротив выхода из этой комнаты; где-то рядом скрипит другая дверь и слышится шуршание, а уже через несколько секунд мужчина появляется с пол-литровой бутылкой обычной воды без опознавательных знаков. Антон жадно к ней присасывается и чуть не давится, когда ему отвечают на заданный прежде вопрос:       — Просто рад тебя видеть.       Судя по голосу, за этим скрывается что-то большее, чем радость от простой встречи с давним знакомым; вполне вероятно, что мама Антона держала пастора в курсе происходящего с сыном, выдавая те обрывки новостей, что получала от самого отпрыска, его лучшего друга, правоохранительных органов и интернета — тогда такое воодушевление можно объяснить его желанием передать Антона в руки матери почти невредимого, зато живого. Но он не спешит ей сообщать о пришедшей пропаже и ранее прекрасно понял, что тот видеть родительницу совсем не желает. И тогда возникает вопрос: чё он, собственно, до сих пор так лыбится?       Вместо выражения недовольства, Антон, как и всегда, просто кивает, отставляя бутылку на стол. Это место кажется настолько странным, что в голову неспешно закрадываются мысли о том, что он всё-таки где-то по дороге въебался в столб или впал в кому из-за заражения крови, и всё, происходящее вокруг, — плод его больного воображения, сюрреальность, пьеса в театре безумцев. Пастор в розовом — разве так бывает? И откуда в их глухоманьской Палочке взялась эта кирха, которая в сравнении с другими зданиями выглядит слишком величественной и, несомненно, дорогой? И почему тут он, человек, имя которого Антон за прошедшие часы так и не вспомнил — и это тоже вопрос: почему он не может вспомнить его имя?       Антон привык, что рука болит, поэтому пока рану пытаются промыть, он едва даже моргает больше раз, чем нужно, чтобы глаза не отсохли, и от мыслей он отвлекается, только когда пастор достаёт из пакета перчатки и шприц. Не то чтобы он боится уколов, просто не любит иглы и другие колюще-режущие острые предметы, если они не у него в руках.       Пастор, открывая коробку с перчатками, ловит вопросительный взгляд и поясняет:       — Кажется, у тебя в ране инфекция. Придётся остаться здесь, чтобы проколоть полный курс антибиотиков. Ты выглядишь так, будто отключишься в ближайшие полчаса, поэтому я подумал, что внутримышечно будет быстрее, да и нормальные антибиотики у меня только в ампулах.       Антон понимает, что сам с собой совсем не в ладах: он часто игнорировал как физические, так и моральные потребности, поэтому сейчас чувствует только усталость, не покидавшую его последние лет пять, отголоски тревожности и голод. В его случае, наверное, со стороны и правда лучше видно, поэтому его голова снова кивает, а глаза закрываются прежде, чем пастор рвёт упаковку шприца.       В голове на автомате возникают вопросы ко всему происходящему: мужчина всё ещё в розовом, у него есть шприцы и антибиотики и хорошая аптечка, что удивляет ещё больше — он умеет пользоваться шприцом и в принципе делать инъекции, а ведь по должности он священнослужитель в вполне себе мирное время и учился, по памяти Антона, на теолога, а не медика, так какого чёрта тут происходит?       — А что с рукой-то случилось? — мужчина спрашивает, пока прокалывает кожу — возможно, пытается отвлечь от неприятных ощущений; ах, если бы он знал, насколько его пациент ничего не чувствует…       — Неудачно перелез через забор. Потом ещё неудачно упал около разбитого стеклянного стеллажа. И шлифанул неудачным перелезанием через забор обратно.       Антон видит, что на него смотрят как на полного дурака, но лишь пожимает плечами: а что, он виноват, что ли? Вообще, его потом ещё по этой же руке ножом пару раз полоснули, когда они с Димкой удирали от слегка недовольных представителей двух конкурирующих группировок, которым они сбагривали огнестрел. У него потом, кажется, кусочек кожи просто отвалился и потерялся, и Поз, сделав умный вид, сказал, что заживлять они это оставят вторичным натяжением: у него всё равно нет возможности сшить края, да и края там не везде сошлись бы, учитывая тот самый оставшийся в лесах центральной части России кусочек Антона.       Это как кинуть монетку в фонтан какой-нибудь Италии, чтобы потом вернуться.       Но не то чтобы Антон хотел туда возвращаться.       Руки постоянно касаются пальцы — аккуратно и нежно, будто в руках у жука был самый драгоценный в мире камень, — и это всё, что Антон чувствует ясно; в голове постепенно будто темнеет, и в сон начинает клонить сильнее. Наверняка организм расслабляется, потому что ему наконец-то нормально помогают, и Шастун и вправду отрубится в ближайшие минут десять, но уже чтобы просто поспать, не теряя сознания. Пастор даёт ему какие-то таблетки, и Антон запивает их не задумываясь. Если бы его хотели убить, то убили бы ещё с час назад, когда он только сюда зашёл.       Он просыпается, когда на улице уже темно. В комнате едва светло только из-за полоски света из коридора. Сам Антон лежит в кровати, переодетый из толстовки в чистую футболку, укрытый тёплым пледом; окно приоткрыто, и жук, уснувший прямо за столом, наверняка замёрз: переплёл пальцы своих рук, спрятав их под щёку, и не издаёт ни звука, будто и не дышит вовсе.       Но Антон хочет есть и в туалет, поэтому пастору придётся проснуться.       Он вздыхает и, приподнявшись, тыкает мужчину в щёку пару раз, пришёптывая много раз «вставай!» Тот просыпается почти сразу, но Антон чисто из хулиганских побуждений тыкает его ещё несколько раз, пока его палец не хватают и не отводят в сторону.       — Чего тебе, старче? — мужчина хрипит со сна, и у Антона едва не мурашки от такого голоса: он иррационально пугает и возбуждает одновременно.       — Старче тут ты.       — Я не намного старше тебя, — парирует жук, хитренько улыбаясь. — Так что? Туалет, ночной ужин и снова в кроватку?       Антон фыркает и встаёт с кровати, замечая, что его ноги упрятаны в тёплые вязаные носки, а рядом для него стоят мягкие тапочки.       — Беру свои слова назад. Ты не старче, а экстрасекс, — Антон показушно прикрывает рот ладонью и переигрывает удивление. — Я, конечно, имел в виду «экстрасенс», просто оговорился.       Мужчина прыскает в кулак, и Антон безумно рад такой реакции: его могли бы начать отчитывать за богохульство или вообще дать в морду, но католики в его глазах всегда были странными — только поэтому он и решился сказать такое. Ну и потому что давний знакомый уже не ребёнок, как и сам Антон, и даже не подросток, и выглядит действительно хорошо, и Антону неиронично нравится уже сейчас. Сложно сказать, что будет дальше: он точно так же неиронично надеется, что их сожительство — а если Шастун понял правильно, то на какое-то время пастор сам оставляет его здесь — окажется ужасным, не приведёт к привязанности или сильной симпатии и позволит в итоге исчезнуть так же, как появился.       Но этот жук, показывая ему туалет и объясняя, как потом добраться до кухни, выглядит таким радостным и красивым, что Антон готов остаться здесь на подольше, если такие чувства вызывает его присутствие здесь, потому что мужчине так идёт его эта улыбка, мягкая, но хитрющая пиздец — хотя пиздец ждёт их впереди, потому что Антон уже залипает и скинуть это на лекарства или общее болезненное состояние не получается: он прекрасно себя чувствует и так же ясно и чётко осознаёт, что это его залипание — прямой результат простого желания позалипать на конкретного человека.       Кажется, он начинает думать не той головой. Антон смотрит вниз, будто оценивая, какая часть мозгов за время вынужденного воздержания могла уплыть не туда, но, намывая руки после туалета, решает, что примерно никакая, потому что, во-первых, на него это не похоже, а во-вторых, он же не животное какое, да и не то чтобы хочется этого жука разложить — или чтобы он разложил Антона, — пока что присутствует лишь неопределённое желание быть рядом и смотреть.       Вполне вероятно, что это следствие того, что о нём позаботились и не спросили ничего лишнего, понимают его желания с одного взгляда и ничего не требуют — такой коннект у Антона был только с Димой, но они расстались в спешке и готовым к этому нельзя было быть. За последние недели было пережито много стресса, и пастор — просто первый человек, рядом с которым Антон по-настоящему расслабился.       Новая книга серии «Антон Шастун и…»: в этот раз — «тысяча причин, почему ему хочется выдавать глупые подкаты в отношении человека, с которым они не виделись пятнадцать лет», сиквел книги «Антон Шастун и тысяча тупых способов остаться без руки».       Его кормят куриным бульоном — как банально, будто он слегка загрипповал, а не схватил тысячу и одно колюще-режущее приключение в области плеча, — а после поят чаем с ягодным пирогом, и Антон готов дать больную руку на отсечение (пусть она уже не болит, реально заебало), что пирог делала его мама: всплывают воспоминания, как он однажды кормил их собаку пирогом со смородиной — точно таким же, — а та отравилась и её потом неделю поносило. Антон тогда был ещё совсем Тошей и не очень понимал, почему ему нормально, а собаке не очень.       Правда, он бы и сейчас не прочь скормить этот пирог кому-нибудь ещё, потому что он безумно вкусный и им хочется поделиться.       — Да, — просто говорит мужчина напротив, доедая свой кусок пирога, и Антон непонятливо на него смотрит. — Ну, мама твоя пирог готовила. Сегодня заносила. Странно, что вы не виделись… хотя, учитывая твоё желание спрятаться от неё, не так уж и странно.       Антон дожёвывает пирог в ахуе.       Он не считает себя эмоциональным калекой и никогда не страдал от непонимания людей: у него хорошо развита как когнитивная, так и эмоциональная эмпатия; несмотря на заглушку собственных чувств, примерно обрисовать мысли и чувства людей вокруг ему никогда не составляло труда. Но чтобы человек чуть ли не дословно понимал его мысли — это, кажется, что-то ненормальное.       — Я не верю в сверхъестественное, — дожевав кусок и запив его чаем, раздупляется в реальность Антон, стараясь разохуеть обратно, — но ты меня пугаешь, — он поднимает на него глаза и хмурится. — Где твоя прикольная розовая рубашка?       Мужчина хмыкает, забирая со стола кружки и кладя их в раковину; кухня в кирхе совсем маленькая, явно предназначенная для одного-двух людей, зато есть и плита, и раковина, и холодильник с микроволновкой и электрическим чайником.       — Уже понедельник.       Антон пытается связать ответ с вопросом, но никак не получается. Что это вообще значит?       — Типа по воскресеньям ты носишь розовое, но по понедельникам — нет? Что за дискриминация цвета одежды по будним дням?       Пастор прячет кружки в шкафчик и возвращается за стол, укладываясь щекой на кулак поставленной на локоть руки. Антон моментально проводит аналогию с мемом «ну давай, расскажи мне», только вариант перед ним намного приятнее эстетически и выглядит, как сонный воробушек. Хочется его укутать в плед и отправить спать, но он чего-то ждёт — видимо, что Антон продолжит свои рассуждения и придёт к правильному ответу сам.       — Ну чё смотришь? Если ты умеешь читать мысли, это не значит, что все умеют, — он скорее бубнит, чем пытается говорить понятно, но его всё равно понимают: это видно по смешинкам в светлых глазах напротив.       — Я не читаю мысли. Просто делаю логические выводы, прямо как и ты сейчас, — он вздыхает и убирает руки со стола, садясь прямо. — Вчера было четвёртое воскресенье Великого Поста. В этот день можно надеть розовое, сегодня понедельник — уже никакого розового.       Мужчина будто целенаправленно не употребляет слово «нельзя», словно в религии запретов не существует, а только разрешения. Может, это, конечно, какой-то психологический приём для проповедей, но Антона в веру уже поздно втягивать, поэтому он просто кивает, как и всегда.       На него смотрят пристально, и раньше похожие взгляды посылал Димка, но за несколько дней в полном одиночестве Антон успел отвыкнуть от такого — ему много не надо. Он думает уже спросить, что случилось, но мужчина встаёт из-за стола:       — Пойдём. Покажу, где моя комната, и отправлю досыпать.       Антон кивает, в ответ на что раздаётся совсем какое-то лисье фырканье. Удивительно, как этот человек по жизни напоминает больше разнообразную смесь животных, чем просто человека. И почему создатель этой церкви не назвал её в честь пастора? Тогда Антон бы вспомнил его имя и, пожалуй, стал бы самым благочестивым прихожанином.       Пасторская комнатушка оказывается точно такой же, как та, где теперь живёт Антон, только больше обжита и находится чуть левее с лестницы. Шастун кивает на наставления разбудить в случае чего и уходит спать, не отзываясь на внутреннее желание сотворить какую-нибудь шалость наподобие ещё одного глупого подката или тычка в щёку, заменившего бы чмок туда же — за такое в стенах священного места, наверное, реально можно отхватить. Хотя вот и дилемма: он не узнает, пока не попробует… а это уже попахивает азартом, который порой смертельно опасен: рука, конечно, на месте, и теперь Антон даже уверен, что не отвалится и не оторвётся с концами, но всё-таки часть себя он оставил за сотни километров отсюда, и, если бы не взыгравший внутри азарт, ничего бы не было.       Будить, впрочем, приходится самого Антона, чтобы ближе к обеду следующего дня промыть рану и вколоть антибиотик. Он встаёт нехотя, и пастор отказывается мучить его на голодный желудок: организм отдыхает и восстанавливается, и притупившаяся во время сна боль на чистый и ясный ум во время перевязки может вспыхнуть заново, а на голодный желудок там и до обморока недалеко — поэтому сначала они обедают, заодно доедая остатки смородинового пирога, и Антон снова вспоминает случай с собакой, только теперь это вызывает не тоску, а смех, и собеседнику приходится объяснить, что такого весёлого произошло. Выслушав историю, пастор сам посмеивается, и они, обсуждая собачий понос, садятся в пристанище Антона.       — Твоя мама придёт сегодня на вечерние чтения, — после долгой тишины вдруг говорит пастор. Они молчали, пока он делал перевязку, и Антон снова удивлялся, какой же тот тихий. — Понимаю, что видеться с ней ты не хочешь сейчас, но, если хочешь увидеть её, можешь остаться на втором этаже у органа.       Антон думает недолго, всё-таки на службу посмотреть ему тоже интересно: он бывал в церквях в самые разные моменты, но обычно после его появления любые службы прекращались, а потому узнать, как они происходят, наверное, было бы не лишним — как минимум в знак уважения и почтения всем священникам, чьи труды он прервал когда-либо.       Ну, и на работающего жука посмотреть тоже хочется.       Они договариваются, что ближе к началу повечерия пастор отведёт его к органу — Антон даже почти просит, чтобы отвели его за ручку, — и расходятся по своим делам: Шастун крадёт из местной небольшой библиотеки в коридоре книгу и устраивается на кровати, чтобы почитать, а пастор спускается вниз.       Антон вспоминает, что в детстве частенько видел палочника с книгами. Он много читал; они иногда летом детворой убегали к озеру, что как раз виднеется из окна за алтарём, и пока все купались или загорали, жук чаще читал, спрятавшись в тени деревьев. Антон страсти ко всяким интеллектуальным хобби никогда не испытывал, и даже тогда такая увлечённость чтением вызывала восхищение, а способность несколько часов просидеть не двигаясь — даже зависть. Он сам всегда был непоседой, не мог усидеть на месте, и когда это не прекратилось с возрастом, в одном из городов, где он был проездом, Шастун даже наведался к психиатру. Получил свой СДВГ и поехал дальше, не в состоянии усидеть на одном месте. Сейчас такие вспышки активности случаются реже и реже, ему хочется больше лежать и ничего не делать, но азарт больше по привычке всё равно зажигает что-то внутри. Даже если этого что-то осталось с гулькин хуй.       Вот так прозаично.       Место у органа оказывается весьма удобным, чтобы наблюдать за действом внизу и оставаться при этом незамеченным; единственной проблемой оказывается девчушка, что взбежала в этот же закуток и плюхнулась за орган, но, если пастор не счёл нужным как-то обезопасить Антона от неё, значит, всё хорошо. И с каких это пор он так доверяет почти левым людям?..       Наверное, в голове остались какие-то знания о том, что, будучи ещё парнем, тот был надёжным. Единственный его проёб за все тринадцать лет, что Антон его знает, состоял в том, что он уехал, но сам Шастун потом в восемнадцать тоже свалил и появился в родных краях случайно, а жук-то вернулся, судя по всему, целенаправленно, даже если и никому не давал обещания вернуться. Было ли ему грустно, когда он, прожив в посёлке снова какое-то время, понял, что никого из старых знакомых здесь больше нет?       Если да, то…       В кирху медленно стекаются люди; Антон насчитывает двадцать прихожан, среди которых и его мама. Она, как и все остальные, опускает сначала руку в чашу с водой около входа, крестится и заходит дальше внутрь, берёт песенник и склоняет голову перед алтарём, садясь почти на то же место, где уселся ещё вчера Антон. Удивительное совпадение.       Когда все собравшиеся устраиваются на местах, полностью затихая, пастор становится в алтаре и словно пересчитывает взглядом всех пришедших, даже заглядывает куда-то в сторону Антона и девчушки. Он успел переодеться в белый стихарь, и то, как ему идут все цвета, вызывает благоговейный ужас: не иначе это проделки дьявола прямо под носом божьим.       Антон не особо интересовался о том, как всё будет проходить; он знает только, что обычно священнослужители поют, ну и в церквях, наверное, читают молитвы — на этом его познания всё. Поэтому когда все собравшиеся, включая органную девчушку, пропускают лишь часть первого слова, а потом читают вместе с пастором просьбу о спасении душ так эмоционально и громко, что недолго и голове заболеть, Антон чуть не валится со стула, специально поставленного для него ранее:       — Исповедую перед Богом Всемогущим и перед вами, братья и сестры, что я много согрешил мыслью, — пространство кирхи заполняется равномерным гулом разных голосов, и Шастун старается не вслушиваться в саму молитву, но он бы, наверное, тоже попросил прощения, только не у бога, а у своей мамы: за то, что пропал, за то, что мало с ней общался эти десять лет, за то, кем он стал — его-то всё устраивает, но он не может не чувствовать вину перед родительницей за то, что наверняка не оправдал её надежд, — словом, делом и неисполнением долга: моя вина, моя вина, моя великая вина, — на каждое «вина» прихожане вместе с пастором и даже органисткой, устроившейся рядом, бьют себя кулаком в грудь. Антон изучает лица пришедших, и для него это остановится откровением: люди могут верить во что-то неосязаемое, в кого-то даже не факт что существующего так сильно, в то время как сам он всю жизнь надеялся только на себя — и иногда на Димку. — Поэтому прошу Блаженную Приснодеву Марию, всех ангелов и святых и вас, братья и сестры, молиться обо мне Господу Богу нашему.       Эхо ещё ударяется о своды и стены кирхи, когда все уже замолкают.       — Да помилует нас Всемогущий Бог и, простив нам грехи наши, приведёт нас к жизни вечной, — заглушая своим голосом остатки всеобщей молитвы, произносит пастор. — Аминь.       Антон смотрит дальше, как прихожане поют что-то, иногда подглядывая в песенник; то встают, то садятся обратно; иногда органистка что-то играет; но вся череда лиц и звуков будто смазывается, смешиваясь во что-то единое и целое. Если бог существует, то его мать, приходящая сюда последние пять лет, давно должна была отмолить свои грехи, но она продолжает приходить и отмаливать их дальше, старается не пропускать мессы и службы и будто бы действительно верит — и в этом тоже, получается, вина Антона: он настолько разбил её внутри, что заставил обратиться за помощью к какому-то богу, который не то чтобы был милостив и справедлив.       После окончания службы все кладут песенники на специальную полочку, кто-то подходит к пастору и недолго говорит с ним; органистка сбегает вниз, когда никого уже не осталось, и бежит к пастору:       — Отец! Отец! Как я сыграла? — её косички достают до пояса, и мужчина прижимает их к спине, обнимая прилипшую к его ногам девчушку.       Антон выдыхает от неожиданности. Они не то чтобы похожи, поэтому он надеется, что её повторяющееся «отец» — всего лишь дань его сану. Да и, наверное, будь она его дочерью, жила бы здесь, в кирхе, да и вообще, пасторам разве можно заводить семью? И почему его это волнует?       Жук отвечает тихо — явно не хочет, чтобы Антон их слышал, — а потом, когда девчушка скрывается на улице, смотрит наверх:       — Спустишься?       Антон держался весь день. Он чувствует себя прекрасно, особенно в сравнении с его состоянием неделю назад, когда они только подъезжали к Ноябрьску, и лёгкая головная боль, конечно, немного раздражает, но и этим же толкает на великие свершения, поэтому он просит:       — Только если ты отведёшь меня туда за ручку.       Наверное, Антон богохульничает. Но он только что просидел службу с непонятно чьей дочерью под боком, думал о маме и о том, как хочется оказаться дома, но не хочется её подставлять, и его теперь расслабленный мозг требует какой-то нормированной нагрузки. Здесь заняться нечем; если он будет слишком много читать, книги скоро закончатся — поэтому логичнее будет занять себя разговорами, спорами и препираниями. Только Антон не уверен, что пастор вообще будет с ним спорить по какому-либо поводу.       Мужчина внизу улыбается, снова наклонив голову вбок; смотрит так мягко-нежно, в глазах отражается свет ламп, и в этом всём белом он какой-то совсем будто ангел — и Антон чувствует, как плавится, потому что вот этот вот человек, так нереально стоящий там внизу, приютил его, дарит ему заботу и понимает без слов.       Антон хочет улыбаться в ответ. Но губы в улыбку никак не растягиваются, и он понимает, что всё это время зачастую запрещал себе даже улыбаться, будто любое выражение любой эмоции делает его слишком уязвимым и открытым перед людьми. И как только его не выгнали отсюда за такое каменное ебало?       Пастор, наконец, кивает и заходит к лестнице. Его нет достаточно долго, но Антон так и сидит, не двигаясь: его обещали отвести вниз за ручку — он будет ждать, пока его отведут туда за ручку, как и обещали. Мужчина появляется уже переодетым в ту же белую рубашку и вязаный чёрный свитер, и Антон даже немного расстраивается, но выжидающе протягивает ладонь.       — Такой ты забавный, — улыбается жук хитрюще, ловя его ладонь в свою, и тянет, чтобы тот встал и пошёл за ним.       — Ещё скажи, что тебе не нравится?       Антон, на самом деле, реально боится, что перегибает палку, а пастор просто слишком добрый и благочестивый и не может ему об этом сказать: для него самого все эти религиозные правила и традиции никогда не имели значения, но такое пренебрежение ими со стороны у набожного человека наверняка вызывает недовольство или тревогу.       — Почему? Нравится.       Значит ли это, что ему дали зелёный свет на дальнейшие потуги в романтику на грани с безумием? Потому что рано или поздно он выдаст, встретив пастора в кухне, что-то вроде «всегда здесь один завтракаете?»       Антон старается не думать об этом, как старается не думать о маме и давящем чувстве вины. Они спускаются вниз, и он не совсем понимает, зачем его вообще туда позвали, зато аккуратно держат его холодные пальцы в тёплой ладони, и этого, пожалуй, достаточно для начала.       Пастор решает провести ему экскурсию по основному помещению. Рассказывает немного про архитектуру, упоминая неоготику, и Антон мысленно радуется, что почти угадал; говорит о Страстях Христовых, что изображены на четырнадцати картинах по периметру, о пяти латинских тезисах, появившихся во времена реформации; о том, как сильно лютеране ценят хорошее воспитание, любят музыку и спокойно относятся к иноверцам.       И всё это он делает, продолжая держать Антона за руку.       Антон внимательно слушает, сжимая жучью ладонь сильнее; он вспоминает их детство, и сейчас постоянное времяпрепровождение того с книжками уже не кажется странным — это просто такое воспитание, он наверняка научился читать ещё до того, как Антон родился; он заслушивается, потому что речь приятная, а голос такой мягкий и завораживающий, что едва не в сон клонит. Это как-то иронично, что в своей голове Шастун сравнивает того с ангелом — потому что сам он даже в бога не верит.       На первом этаже есть ещё одно помещение, похожая на их комната, только без кровати: с полочками, стульями и столом, небольшим окном без витража, выходящим в сторону перекрёстка — видно даже, если извернуться, крышу Антонова дома. Они садятся внутри, и пастор рассказывает про таинство исповеди, которое лютеране не то чтобы отрицают, но не признают таинством: эта комнатка в закуточке первого этажа — аналог исповедальни, где люди могут наедине поговорить со священнослужителем, рассказать о каких-то своих грехах — всё равно все вспомнить они не в состоянии.       Антон думает, что ненормально сильно привязался к этому человеку так быстро. Возможно, свою роль сыграло их давнее знакомство: где-то на подкорке остались воспоминания и положительные эмоции, сопровождавшие их тогда, — и вкупе с проявленной сейчас добротой это кажется огромным плюсом пастору в рейтинге социальных антоновских контактов, что выносит того даже не на первое место, а делает обладателем гран-при, единственным объектом проявляющегося внимания и целью комплиментов и подкатов заодно. Возможно, дело в том, что этот человек — нить в обычную, мирскую жизнь, где нет опасности, рисков и азарта, и Антон, уставший что-то делать, готов ухватиться за неё так, как никогда раньше — но в этом случае уже через месяц он может убежать в свой криминальный мирок снова, потому что предсказать своё поведение бывает сложно.       Наверное, если бы он оказался дома и глянул фотоальбомы, там были бы фотографии в том числе и с палочником — и тогда Антон бы вспомнил его имя и, вероятно, вспомнил бы лучше их отношения, в особенности в последние месяцы перед отъездом того на учёбу. В голове почему-то дымкой закрыты воспоминания о том, что он чувствовал, когда они всем двором провожали жука из посёлка: Антон ясно видит картину, но она пустая — в ней нет звуков, нет цветов и нет никаких эмоций.       Пастор продолжает держать его за руку, пока они сидят перед окном на соседних стульях, и Антону кажется, что такое уже было, но последние два дня в целом кажутся чем-то нереальным и ненормальным, поэтому он не концентрируется на этом тревожном чувстве — только на тепле жучьей ладони.       Слышится скрип входных дверей, и кто-то шуршит пакетом.       Пастор мягко гладит ладонь и аккуратно отпускает её, шёпотом прося:       — Посиди здесь, я сейчас.       Антон кивает, как и всегда, но уже скучает по теплу, что растворяется так быстро, и прежде, чем дверь комнаты закрывается до конца, он слышит голос собственной матери:       — Отец Арсений! Подарок забыла отдать! — она произносит это скороговоркой, немного запыхавшись, и Антон понимает: время клонится к полуночи, а сегодня понедельник, двадцатое марта — Арсов день рождения.       Он вспоминает.       Пока там Арсений и его мама о чём-то переговариваются, Антон удивляется, как много с собой может принести одно лишь имя: теперь, видя перед собой ту картину отъезда, он чувствует, что едва сдержал тогда слёзы; что в списке его социальных контактов непутёвый и слишком взрослый для их компании Арсений Попов всегда занимал первое место именно потому, что был взрослым, но ещё достаточно ребёнком: всегда обо всём интересно рассказывал, умел успокоить и уговорить маму не ругаться, и даже его нравоучения было нескучно слушать — Антон, поприсутствовав на службе, понимает, что уже тогда Арс будто проповедовал о чём-то, только никогда бога не упоминал, потому что с пониманием относился к выбору семьи Шастунов не верить.       Арсений всегда нравился: был статным, не сутулился, умел играть в дворовые игры и никогда не обижался, даже когда его шутливо дразнили и прозвали палочником в честь странного насекомого. Он уже тогда, в свои семнадцать, улыбался так по-лисьи и щурился, склоняя голову вбок, когда что-то задумывал. Он был высоким, и Антон от него не отставал, поэтому Арсения было удобно обнимать — и они долго стояли обнимались вечером перед днём, когда жук — тогда казалось, что навсегда — ускакал из их посёлка.       Антон понимает, что все эти пятнадцать лет он мог бы точно так же скучать, как скучали по нему, но его голова уже тогда начинала барахлить по-жёсткому — и вылилось это в то, что Арсения, которого тогда ещё мелкий Тоша обожал всей душой, выросший Антон совсем забыл.       Он понимает, что носки, в которые вчера его обули — одели? — и вязаная жилетка пастора — наверняка такие же подарки на праздники от его матери или других прихожан. Антон не видел на службе родителей Арса, поэтому либо их в посёлке нет, либо они не общаются с сыном — их отпрыск, несмотря на благочестивое воспитание и поведение, во многом всё-таки не соответствовал ожиданиям родителей, и то, что он всё-таки выучился на теолога и стал священнослужителем, теперь очень нехуёво удивляет: он больше не ощущается бунтарём, которым казался когда-то давно. Будто прогнулся под ожидания общества.       И всё равно смотрит по-хитрому и улыбается этой своей улыбкой.       Арсений всегда нравился — и неудивительно, что нравится сейчас.       Это, конечно, странно, что Антон умудрился его забыть, и с этим, наверное, нужно будет что-то сделать, но он подумает об этом потом. Сейчас он думает о том, что было бы правильно Арсению сказать, когда тот вернётся: поздравить с днём рождения? Признаться, что не мог вспомнить его имя? Стоит ли что-то вообще сделать? Стоит ли что-то говорить?       И чё теперь дальше?       Антон слышит, как дверь скрипит снова, но Арсений пока что не возвращается. Зато вскоре под светом единственного фонаря на перекрёстке проплывает по снегу его мама: сегодня днём была небольшая метель, и выпавший снег ещё лежит. Антон понимает, что пропустил момент, когда она так же шла в церковь — видимо, заслушался и отвлёкся, хотя глазами и смотрел в окно.       Он, наверное, должен как-то сказать своей маме спасибо, ведь, если бы не она, то…       — Мда, — говорит зашедший внутрь Арсений, следя за исчезающей женщиной за окном. — Я надеялся, что ты помучаешься подольше.       Антон даже не удивляется, только глубоко и шумно вздыхает, закатывая глаза. Мужчина прыскает, устраиваясь обратно на соседний стул, и наигранно обиженно бубнит с улыбкой в голосе:       — Ты ни разу не назвал меня по имени. Даже разбудил, тыкая в щёку, хотя мог просто позвать по имени — не так сложно догадаться, что ты его забыл.       Антон чувствует, что Арсений совсем не обижается: ему это всё тоже было забавно — и видит, как тот раскрывает ладонь, протягивая её в сторону к нему. Теперь, когда Шастун снова знает его имя, всучить свою ладонь кажется таким же проявлением уязвимости, как и неконтролируемая улыбка, что лезет на лицо, но ещё он уже помнит, что это — тот самый Арсений, который читал по вечерам вслух, гладил по кудрям, утирая слёзы с лица, они даже не раз и не два видели друг друга голыми — пусть и было это едва не с два десятка лет назад, — поэтому Антон медленно вкладывает свою ладонь в арсеньевскую.       Внутри зудит чувство, что нужно срочно что-то сделать.       — Пойдём ужинать, — Арсений тянет его со стула, поднимая и направляя к выходу из комнатушки.       Антон послушно встаёт, но дальше не двигается, не пуская жука ускакать из комнаты. Он пытается придумать, что нужно сказать, чтобы, когда его рука заживёт и придёт время уходить, ему можно было возвращаться сюда — и его бы всегда ждали. Антон всё ещё не уверен, нет ли у Арсения семьи — тому, всё-таки, уже за тридцать, — потому что так и не уточнил про лютеранское отношение к целибату, но пастор и сам ничего не упоминал, и единственным смущающим эпизодом остаётся девочка-органистка. Если семья всё-таки есть, то, конечно, Антон навряд ли вернётся сюда когда-нибудь: он очень сильно сомневается, что его чувства пятнадцать лет были исключительно дружескими, а уж сейчас они и подавно перешагнули ту грань стереотипной крепкой мужской дружбы — ещё в тот момент, когда Антон его только увидел.       Это, наверное, точно клиника, пора наведаться к психотерапевту и попросить что-то от головы, например гильотину.       Арсений спокойно стоит, с интересом наблюдая за интеллектуальными потугами человека напротив, и продолжает без остановки подушечкой большого пальца поглаживать Антонову ладонь.       Наверное, лучше сглупить и обосраться сейчас, чем не сглупить и обосраться позже в бóльших количествах.       — Сорян за, наверное, тупой вопрос, — Антон начинает не так уверенно, как хотелось бы, но и сформулироваться правильно никак не получается. — Но мне интересно…       Арсений продолжает внимательно следить за ним, и Антон как-то совсем тушуется. Он плохо понимает, всегда ли эта лиса в курсе, что конкретно он хочет спросить, и, даже если не всегда, но прекрасно предполагает, о чём пытается сказать он сейчас, — тогда молчание выглядит как издевательство. Хотя, может, это и хорошо, потому что Антону бы не помешало научиться говорить и выражать эмоции, и если это о нём так заботятся, то он точно сейчас растает и уплывёт в канализацию.       Как там говорят? Мы обосрались, а вы даже не попытались пукнуть?       Ну, щас попердим.       — Я пытаюсь придумать как-нибудь по-нормальному, но ты вообще не помогаешь, знаешь, — Антон вздыхает.       Арсений пожимает плечами, мол, я тут ни при чём, и Антон решает, что страдать должен не только он, но и Арсений со своим богом, поэтому выдаёт простое:       — Ебёшься с кем-нибудь?       Его лицо всё такое же каменное: спасибо годам тренировки, что ни единый мускул не дрожит, уши не краснеют, а дыхание не сбивается — он уже, кажется, слишком стар для этого. Наверное, ему всё-таки чуточку стыдно за сквернословие в стенах церкви, но они в этой комнатке-исповедальне, может, эти стены слышали и не такое?       Арсений словно выключается на пару секунд: операционная система выдаёт ошибку и перезагружается; едва ли он жалеет, конечно, что не ответил на непоставленный вопрос сам, потому что лучше так, чем Антон постоянно будет молчать, но это всё равно как-то неожиданно и резко. Он включается в реальность обратно и машет головой, отвечая отрицательно.       — А чё так? — Антон переводит взгляд на него, и вместе с его покерфейсом это выглядит совсем комично, поэтому Арс прыскает, потянув его за ладонь на себя.       — Если ты об обете безбрачия, то я уже говорил, что у нас только сола скриптура и никакого монашества.       Антон не совсем понимает, можно ли из этих ответов сделать вывод о том, что, вероятно, своей семьи у Арсения нет, поэтому решает попроказничать ещё, утягивая пастора в объятия прямо на пороге комнаты.       — Знаешь, почему я не звал тебя по имени? — он бубнит куда-то в Арсову макушку, расслабляясь под его поглаживаниями по спине и горячим дыханием в ключицы.       — Почему?       — Потому что все зовут тебя Арсением, а я бы позвал тебя замуж.       Арсений сначала будто перестаёт дышать, но потом смеётся, щекоча Антона своими смешинками, и сжимает его крепче в объятиях.       Всё ещё остаётся загадкой, что у жука в голове: там всегда были непроходимые джунгли, но теперь Шастун чувствует себя более-менее способным научиться там ориентироваться и не против послушать, что произошло за эти пятнадцать лет у него в жизни. Судя по всему, мало-мальское представление об Антоновой жизни в посёлке имеют все, но, несмотря на характер его деятельности, прихожане спокойно обнимали его маму и говорили с ней — наверное, никто здесь не считает его плохим. Антон уже понял, что лютеране ещё страннее, чем католики в целом, и ему их, наверное, никогда не понять, но он готов слушать речи Арсения про эту религию хоть ещё десять лет, если это будет означать, что ему можно будет остаться рядом с условием, что признать бога он не готов и готов никогда не будет.       Всё-таки Шастов кусочек лежит в лесах центральной части страны, и если на то воля божья, то на хер такого бога. Он лучше будет уверен, что у него руки из жопы из-за генетического заболевания.       Они ужинают в тишине.       Следующим днём Антон просит что-то вроде куртки и шапки, чтобы сбегать до машины: там есть вода, которую будет жалко просрать просто так, а ещё телефон и небольшая сумка с вещами. По его расчётам Поз должен был уже добраться до Эконды и наверняка ждёт ответное сообщение о том, что Шаст тоже в порядке. Арсений спрашивает, стоит ли его проводить, но Антон просит его остаться в церкви, чтобы прогуляться одному и подумать обо всём — в ответ его обнимают и провожают до выхода на задний двор, чтобы не светился у главного входа средь бела дня.       Вчерашний снег, не успевший растаять под закатным солнцем, начинает подтаивать сейчас. Небо ясное, и даже дымки нет — видимость отличная, слышны песни птиц из небольшой лесной посадки около озера, и, выйдя на улицу, Антон глубоко вдыхает.       Запах терпкий и сладкий, и приходится вдохнуть ещё пару раз, чтобы окончательно убедиться: сегодня в воздухе пахнет весной.       Такое открытие как-то иррационально сильно поднимает настроение, и Антон, у которого рука почти не болит, кулак почти полностью сжимается, желудок полный, а голова, несмотря на множество мыслей и тревог, лёгкая, едва не вприпрыжку летит до машины.       Поз       Я доехал. Чуть не сбил оленя на подъезде.       Ты там как?       18:23       Димка написал ещё вчера — и Антон быстрее печатает ответ. Хорошо, что у них почти все телефоны всегда были из серии кирпичей: он заряжал его последний раз с неделю назад, а зарядки до сих пор больше половины.       Он кладёт телефон в карман, надеясь, что не забудет вытащить, потому что куртка не его; лезет в багажник, чтобы достать сумку и воду, и хватает из бардачка кошелёк, с удивлением замечая, что там лежат сигареты: получается, он не курил с тех пор, как направился в сторону забора, чтобы перемахнуть через него, потому что потом было уже не до этого, и, что самое интересное, ему и не хочется. Димка бы ликовал, узнав, поэтому Антон печатает ещё вдогонку: «Я, кажется, бросил курить».       Он бредёт обратно медленнее, чтобы насладиться тёплым воздухом. Солнце приятно греет кожу, и он решает, что будет стараться прогуливаться хотя бы недолго каждый день, пока его лечат. В следующий раз, наверное, даже позовёт Арсения с собой.       Антон очень хочет спросить, что чувствовал Арс, когда уезжал. Как он пережил отъезд, как его приняли в другом городе, как прошла его учёба, куда он подался дальше и как давно вернулся сюда. Где его родители, почему он всё-таки стал священником, бывает ли ему грустно, было ли ему когда-нибудь страшно спать одному в этой огромной кирхе. Как Антонова мама относится к нему сейчас. Скучал ли он по Антону. Где-то внутри, там, где нет места божьим заповедям, не обижается ли он, что Шаст смог забыть его?       Всегда ли он помнил Антона?       С другой же стороны, лучше, наверное, ничего не спрашивать: ему и так снится мать, которая плачет, и он чувствует себя невероятно виноватым перед ней — даже если Антон пытался жить эту жизнь так, как умел, это не давало ему права портить жизнь другим людям. Пусть он никогда не убивал, только если косвенно — переделывал травматы, из которых потом, возможно, кого-то всё же застрелили, — но он разбил, вероятно, не одно сердце, он приносил мучения своей матери, которая, может, до сих пор плачет по ночам, вспоминая его и ожидая звонка.       Антон понимает, что виноват, что вина разрастается так сильно, что мешает спокойно дышать, и это тоже кажется ненормальным, но он не знает, что с этим делать.       Может, если бог есть, он над ним смеётся и это отныне его крест?       Логично было бы постараться сделать всё по порядку. Для этого необходимо создать какую-то иерархию запросов в голове, но она шальная, ей хочется только поспать в обнимку с Арсением и потом, желательно, никогда не просыпаться — и не то чтобы это прямо уж главная насущная проблема, но её, наверное, тоже придётся как-то решать…       Антон заходит тихо, сразу юркая наверх в комнату. Арсения слышно в стороне кухни, и он решает не отвлекать его, выкладывая вещи на стол. Сумку кидает под кровать, одну бутылку воды оставляет на столе, остальное ставит под него, а кошелёк открывает и недолго рассматривает две фотографии, что там лежат внутри: Антон с мамой и Антон с Димкой.       Первая фотография старая-старая, там Тоша ещё на самого себя даже не похож, а вот фото с Димой — новое, сделанное пару лет назад. Поз ждал, пока Антон помоет руки в туалете какого-то задрипанного клуба, где у них была встреча с главарём какой-то группировки, внезапно достал телефон и щёлкнул их отражение в зеркале.       Через пару дней распечатал и подогнал Антону. На вопрос о природе желания сделать такую фотку, Димка честно ответил:       — Да я чё-то подумал, что у нас ни одной общей фотки, а у тебя цепи так красиво на шее блестели, что я не сдержался.       Антон улыбается, вспоминая это, и убирает её обратно. Он отходит в туалет, чтобы помыть руки и ополоснуть лицо, а когда возвращается, на то же фото задумчиво смотрит Арсений.       Если бы это был кто-то другой, Антон, безусловно, разозлился бы, но это Арс, который, рассматривая фотографию, выглядит даже немного тоскливо и грустно.       — Я всё думал, как ты выглядишь в своём бандитском амплуа. Теперь знаю, — он трясёт фоткой в руке и аккуратно убирает её обратно.       — И что, не нравится? Так разочарованно смотрел на неё.       — Нет, ты что? Ты очень красивый. Просто вспоминаю, каким побитым котёнком ты выглядел, когда уснул там внизу. Не то что на фотке.       Антон снова обнимает его и шепчет в макушку:       — Извини.       Арсений гладит его одной рукой по спине, другой — по голове, приглаживая кудряшки, совсем как в детстве, и, чуть касаясь губами шеи, говорит:       — Я ни на что не обижаюсь. За что ты просишь прощения?       Антон готов снова расплавиться: человек в его руках так умело и хорошо успокаивает, при этом прекрасно понимая, что ему нужно выговориться: забитые в глотке слова сжигающее чувство вины только подогревают. Он и сам не знает, о чём конкретно говорит, поэтому сначала так и отвечает: «Не знаю», но потом исправляется: «За всё» — и осознаёт, что этого всё равно недостаточно. Одних слов всегда оказывается мало, как и только поступков — Антон не ощущает себя легче только потому, что попросил прощения; ему нужно словами взять на себя ответственность за то, что он сделал и чего не сделал, и если появиться в таком разбитом состоянии, когда он едва может связать два слова и выразить хотя бы одну нормальную эмоцию невербально, перед мамой пока что не хватает смелости, то перед Арсением он такой уже стоит — и почти всегда был перед этим человеком открытым. Наверное, неудивительно, что Арс так хорошо его понимает.       Он слегка отстраняется и смотрит Антону в глаза, перенося ладони на шею и поглаживая под челюстью.       — Мне нужно доделать ужин. Если ты чувствуешь, что не готов говорить, поговорим потом, — он ободряюще улыбается. — Или, как вариант, ты можешь написать то, что не получается сказать, а потом мы вместе прочитаем. Идёт?       Антон горбится и прижимается щекой к его щеке, много раз кивая; он и правда чувствует себя побитым котёнком, который не может нормально довериться людям и не может разобраться в себе. Это заставляет чувствовать ещё и разочарование в себе, помимо вины, и Антон готов почти заплакать, когда Арсений касается его губами под линией челюсти — там, где касался пальцами.       Зато курить бросил. Знал бы Димка — оставшуюся бы жизнь стебал.       Арсений говорит, что позовёт, когда ужин будет готов, и исчезает. Антон решает последовать его предложению и, откопав бумагу на книжной полке, достаёт из сумки карандаш, садясь за стол.       Он задумывается о том, стоит ли писать только про Арсения или про маму тоже; решает писать всё подряд и обнаруживает себя с засохшими слезами на щеках через полчаса, исписавшего два листа. Он отвлекается, потому что Арс зовёт ужинать, и идёт сразу в кухню, решая умыться уже там.       Сначала едят молча, потом Антон чувствует себя достаточно успокоившимся, чтобы спросить один из интересующих его вопросов, и выбирает самый безобидный: о том, как эта церковь вообще появилась и как здесь оказался Арсений.       — Даже не знаю, с чего начать, — тот вздыхает, ностальгически улыбаясь. — Ну, когда я учился в семинарии в Питере, мы часто знакомились и общались с зарубежными пасторами, епископами и прихожанами, особенно с немцами. И я подружился с одним, простой человек, вроде, а оказался очень интересный и необычный: из достаточно богатой семьи, сам неплохо зарабатывает, но почти все деньги отдаёт на благотворительность, ещё и жуткий фанат Ирьи Асколы. До знакомства со мной они с родителями уже построили несколько кирх по всему миру, и я, видимо, так ему понравился, что он решил узнать, откуда я родом, и, собственно, вот результат, — Арсений неловко улыбается. — Обычно церкви не называют в честь священнослужителей, но и считаемся мы просто Палочкиным приходом, а табличка на входе — это исключительно желание того парня.       — А с чего такая любовь к Ирье? — Антон всё ещё не понимает, мужчина это или женщина или, может, небинарный человек — бандиты, может, тупые в целом, но в современных вопросах достаточно просвещённые, — но склоняет имя наподобие Ильи, вспоминая Макара, с которым они не виделись уже лет шесть — тот однажды после сделки во Владивостоке ускакал в ближайший морской порт и решил, что теперь он если не пират, то кругосветный путешественник. Год назад в его инсте красовалась семейная фотка с отдыха на Бали. Потом у Антона насладиться соцсетями времени особо не было.       — У него долгое время были достаточно напряжённые отношения с родителями… Они плохо приняли новость о том, что их сын — гей, а потом Ирья благословила первый однополый брак — и родители резко поменяли своё мнение.       Антон строит недовольную мордочку:       — Какое-то это ханжество с их стороны, нет?       Арсений пожимает плечами, улыбается и отвечает:       — Не судите, и не будете судимы; не осуждайте, и не будете осуждены; прощайте, и прощены будете; давайте, и дастся вам: мерой доброй, утрясённой, нагнетённой и переполненной отсыплют вам в лоно ваше; ибо какой мерой мерите, такой же отмерится и вам.       Антон кивает важно, типа понял, и мотает на ус, что крысить с Арсением не получится — ну, ничего, для этого у него всегда есть Димка. Слишком много крыс в семье — тоже плохо.       Арсений собирается уходить на вечерние чтения, и Антон ловит его в объятия на выходе из кухни — кажется, ему теперь жизненно важно обнимать жука каждый день по десять раз, потому что раньше он невероятно сильно это дело любил, — и смешливо произносит:       — Я боюсь темноты. Составишь мне компанию ночью?       Арсений щекочет его бока, говорит про маленькие кровати и неготовность спать за столом ещё раз, но Антон лезет обниматься снова — всё с тем же каменным лицом — и обещает, что не отпустит, пока Арс не согласится. Жук какое-то время молча слушает его сердце, потом касается губами его футболки в месте где-то над сердцем и соглашается, тут же выскальзывая из кухни.       Антон борется с желанием снова посмотреть на службу — не только потому что хочется увидеть Арсения в белой ризе снова, но и потому что хочется увидеть маму. Но решает вместо этого снова сесть в комнате, перечитать то, что написал, и, возможно, написать что-то ещё. Ему становится легче, когда он пишет, но потом листок он всё-таки прячет: представить, что всё это нужно будет вывалить на кого-то, кто не сам Антон, получается плохо — и даже эти расплывчатые картинки вызывают тревогу, от которой начинает тошнить.       Он поворачивает голову на кровать и понимает, что она действительно маленькая, а в комнате Арсения — точно такая же, но они оба уже согласились спать вместе, так что, в принципе, какая разница? Свернутся в три погибели и поспят рядом — ничего с ними не случится.       Антон достаёт телефон. Димка прислал какие-то восклицания, поэтому он пробует позвонить ему: никаких сигналов тревоги не поступало, так что, вероятно, друг в безопасной обстановке и звонок не спровоцирует череду негативных последствий.       Они говорят всё время, пока Арсений не возвращается обратно. Антон рассказывает и про маму, и про кирху, и про такого хорошего Арсения, который, поднявшись и заметив, что Шастун занят разговором по телефону, прикрывает дверь в его комнату, чтобы не смущать своим присутствием и тем, что может услышать что-то из разговора. Антон почти пищит в трубку после этого — и Дима по привычке ставит диагноз, хотя учился не на психиатра: вмазался.       Антон даже не пытается спорить.       Они обсуждают, хорошо это или плохо, и Шастун жалуется, что тут не получается никому перемыть косточки, но Димка успокаивает тем, что, во-первых, обсуждать людей за спиной — плохо и нечестно, а во-вторых, для этого есть грешный и порочный Позов, который после переквалификации в эвенков планирует продолжить путешествие по Сибири вместе со своей избранницей и обещает мимоходом заскочить в Палочку тоже. Антон смеётся и по привычке обзывает его бесогоном, на что в ответ получает цоканье и фырканье, а потом бубнёж про то, что Антона вытащить из криминальной тусовки можно, но криминальную тусовку из Антона — уже не получится.       Дима говорит, что с их парочки потом можно будет слагать притчи, и советует поговорить по поводу мамы хотя бы с Арсением, раз поговорить по поводу мамы с мамой пока не получается.       Когда они прощаются, Антон вздыхает и думает, что Дима прав.       Арсений заходит через пару минут и спрашивает: «К тебе или ко мне?» — и Шастун фыркает. Ему хочется завести шарманку по поводу непорочности пасторских покоев, и именно поэтому он выталкивает Арса из своих хором: у того на кровати, вроде как, два матраса — там будет мягче.       Антон мысленно настраивается спросить хотя бы что-то о маме. Наверное, будет достаточно только заикнуться, и основную массу информации ему вывалят без дополнительных вопросов, но именно чтобы начать разговор, ему смелости не хватает. Это снова об ответственности, которую он должен взять на себя сам — и большое спасибо Арсению, который не стал заводить эту тему и взваливать на его плечи этот груз, пока он не способен его принять, и дожидается его первых шагов. Антон даже понимает, что, наверное, раз всё это время его мама общалась с пастором, она была в надёжных руках, но он не может оправдаться перед самим собой, почему оставил её так и толкнул в чужие руки, когда мог бы заботиться сам.       Арсений предлагает попробовать оставить руку на ночь без повязки, чтобы рана подсохла: навряд ли они будут много ворочаться, поэтому вероятность того, что с ней что-то случится, минимальна — и Антон просто кивает, как и всегда. Он чувствует Арсеньевы пальцы, снимающие бинты, пока думает о маме — мысли о том, как сильно он виноват, не хотят оставлять его, и это заставляет чувствовать себя ещё беспомощнее. Если раньше он постоянно боялся облажаться, паранойя по поводу и без, то теперь осознаёт, как сильно облажался, и чаша весов, по сути, не двигается, но с тревогой он жил так долго, что научился её не замечать.       Антон понимает, что его зовут, когда Арсений берёт его лицо в ладони и пытается поймать взгляд. Они укладываются, и прежде, чем съехать куда-то вниз, Арс целует его в макушку, потом устраивается под шеей, несильно сжимая пострадавшую руку за предплечье. Он тёплый, и эта теплота греет лучше батарей и нагревающегося весеннего солнца.       Они засыпают быстро, но Антону приходится проснуться тогда же, когда Арсений поднимается готовить завтрак и проводить утренние чтения. Он перевязывает ему руку, кормит и снова клюёт под челюсть прежде, чем уйти проводить службу, и Антон хнычет, как ребёнок, сохраняя почти нейтральное выражение лица, потому что вдруг понимает, что Арсений, вероятно, давно поцеловал бы его по-настоящему, но не хочет взваливать на его плечи ещё и это, потому что не уверен, что Антон в состоянии адекватно принять и продолжить настоящие отношения. Ему оставляют поле разгуляться, чтобы сделать выбор самостоятельно, будучи полностью в нём уверенным.       На неделе Антон ещё несколько раз смотрит на службы, стараясь не залипать на матери. Димка пишет, что уже познакомился с одной из представительниц фамилии Удыгир, но та оказалась занята, зато у неё есть дочь, которой двадцать два и которая скоро приедет на выходные домой из универа. Позов всегда отличался способностью находить нормальную работу там, где это, казалось бы, невозможно, вот и сейчас устроился в магазин, которым владеет ИП одного из Удыгиров, причём не полы мыть, а сразу смесью продавца, кассира и товароведа — магазинчик маленький, зато спать можно прямо там. На освоение кассового аппарата ему понадобилось пятнадцать минут. А ещё он подружился с оленем, которого чуть не сбил, и тот уже вторые сутки сбегает из не особо огороженного хозяйства к магазинчику в Димкину смену.       Поз кидает поддерживающие фразочки, когда звонит, и не давит: проникается доверием к Арсению и верит, что, если будет нужно, он сам вставит Антону необходимых пиздюлей. Шастун строит скептическую мордочку, объясняя, что вставлять пиздюлей Арсений не умеет по своей природе, но Поз не отчаивается и говорит, что тот всё равно что-нибудь придумает.       Через неделю большую часть времени Антон уже находится без повязки: рука отлично высыхает, хоть и после окончательного заживления будет выглядеть стрёмно, и Арсений сообщает, что антибиотик осталось колоть пару дней. Антон кивает, как и всегда, и, оставшись один, лезет за листочком, который сочинил ранее, пробегается по нему глазами и, всё ещё не уверенный, что готов, всё же решает хотя бы начать разговор о чём-нибудь.       Арсений зовёт его обедать, и они едят в тишине. За окном слышится капель — недавно снова нападал снег, но уже несколько дней солнце жарит, и скоро, наверное, асфальт совсем будет сухой. Антон смотрит в окно, размышляя над тем, что даже не поздравил Арсения с днём рождения, о своих сомнениях по поводу чего спешит сообщить, но ему в ответ улыбаются по-лисьи и щурят глаза:       — Ты появился здесь в мой день рождения — это лучший подарок, какой я только мог от тебя получить. Мне всё нравится.       Они смеются, и Арсений убирает посуду, а потом собирается куда-то выйти, но Антон хватает его, обнимает, продолжая сидеть на стуле и утыкаясь носом аккурат ему в солнечное сплетение.       Он ничего не говорит, только обнимает в ответ, перебирая пальцами кудряшки на затылке. Наверное, через вязаную жилетку не так хорошо ощущается, но Антон всё равно целует его под рёбра и тихо, забито, будто ребёнок, поставленный в угол, спрашивает:       — Расскажи о маме?       Арсений продолжает чесать ему затылок, аккуратно интересуясь:       — Что конкретно ты хочешь знать?       Антон будто сжимается весь — ему сложно, трудно и больно, но он уже спросил, так что бежать обратно смысла нет. Он пытается сформулировать мысль как-нибудь правильно, но почти сразу же сдаётся: в последнее время красноречием он не блещет, да и не то чтобы когда-то блистал.       Они спят вместе всю эту неделю, и обычно это Арсений тыкается ему куда-то в грудь носом, но теперь Антон тоже слушает сердце другого человека, прислонившись к рёбрам щекой и ухом, и ему так нравится-нравится, что он не против просидеть так ближайшие пару часов — или даже пару лет.       — Как она тут, — он вздыхает тяжко, — пока меня не было.       Арсений клюёт его в макушку и продолжает почёсывать затылок, будто настоящему коту, и через пару минут начинает говорить. Антон думает, что, будь это не арсеньевский голос, всё сказанное показалось бы концом света — но, чуть хрипя, Арс рассказывает, что приехал сюда обратно шесть лет назад и сначала не узнал её. Она, конечно, постарела, но будто устала больше, чем за все годы жизни до; будто даже воспитание непоседливого и неуёмного Антона ей давалось намного легче, чем его отсутствие. Она стала ходить в церковь почти сразу же, но редко: Арсений сам по себе тоже напоминал о сыне, который вечно где-то пропадал, а вскоре первый раз к ней наведались и сотрудники внутренних органов — она была разбита, но Арс и все в приходе постарались по возможности склеить её обратно. Она потом много говорила с пастором — и не сразу, но потом ей стало легче, а Арсений стал объектом материнской заботы, которую сам потерял несколько лет назад, оставшись без родителей. Они на этой почве отлично сошлись: мать без сына и сын без матери — и помогли друг другу справиться так, как умели.       Арсений учил её снова смеяться и надеяться на лучшее, даже если до конца в бога поверить у неё не получалось, и сам признавался, что по Антону очень скучает, чтобы ей было проще открыться хотя бы кому-то. Он упоминает, что они много раз засиживались в комнатушке-исповедальне, но не говорит о сути их разговоров, и Антон благодарен за то, что жук хоть и хитрый, но делает своё дело так, как должен и как его учили — не распространяется о том, что было сказано за теми стенами.       Когда рассказ окончен, они долго молчат, продолжая обнимать друг друга, но через несколько минут Арсений опускается на колени рядом с ним и смотрит в глаза с улыбкой:       — Знаешь, как Иисус говорил?       — Да он много чё пиздел, — Антон фыркает.       — Твоя правда, — он прыскает, но быстро успокаивается и снова просто мягко смотрит, поглаживая Антоновы ладони в своих. — «Прощаются грехи её многие за то, что она возлюбила много, а кому мало прощается, тот мало любит»; «Если же согрешит против тебя брат твой, выговори ему; и если покается, прости ему; и если семь раз в день согрешит против тебя и семь раз в день обратится и скажет: «Каюсь», — прости ему». Твоя мама это всё тоже прекрасно знает, она читала и слушала, как читаю я. Понимаешь?       Антон думает только о том, что стоит сказать всему приходу спасибо — они откормили его маму, поэтому та сейчас выглядит очень даже хорошо, и честно отвечает:       — Не совсем.       Арсений клюёт его в коленку — ну точно воробей какой-то — и просит, сжимая ладони:       — Послушаешь меня? Только внимательно. Постарайся понять, что я говорю.       Антон просто кивает, как и всегда, и пытается сосредоточиться не столько на голосе, сколько на словах, что он произносит.       — Я хочу сказать не как пастор, а как человек, который тоже потерял близких. Жизнь идёт вперёд, и твои сожаления о потерях не смогут обернуть её вспять — они только бесконечно будут тормозить тебя и не давать жить в настоящем. Ты не вернёшь того, что уже сделал, и как бы больно от этого ни было, нужно научиться не жить этим, а жить с осознанием этого. Потому что твоя мама в любом случае простит тебя, потому что она тебя любит, а ты — её; но ты должен понять, что тебе нужно простить себя самого тоже — чтобы любить не только других, но и себя. Люди приходят и уходят, но от себя ты никуда не денешься.       Антон молчит.       Он, наверное, понимал это всё и прежде, потому что слова не звучат как новость, но когда речами твоей совести говорит другой человек, в это становится ещё сложнее поверить. Антон задумывается, насколько действительно виноватым себя чувствует, и не замечает, как Арсений, клюнув его под челюсть, уходит к себе.       Антон понимает, что простить себя не так сложно, как признаться самому себе, что ты себя прощаешь — это вызывает иррациональную тревогу, потому что то ли душевные терзания кажутся недостаточным наказанием, то ли они закончились слишком быстро, поэтому он терзает себя и за то, что почти простил. И об этом, кажется, Арсений и говорил цитатами из Библии: это в порядке вещей — прощать, и почему бы Антону не простить себя так, будто это нормально и обычно?       В универе, едва попав в не самую лучшую тусовку, Антон насмотрелся, как люди бывают жестоки по отношению к другим людям — и по отношению к самим себе; видимо, где-то на подкорке закрепилась установка о том, что даже самый ничтожный проёб карается жёстко, иначе в их деле и не преуспеешь — но после осознания масштабов своих собственных проёбов стало казаться, что тут не хватит и божьей кары.       Но хуйня случается, и с этим ничего не поделаешь.       Ему точно стоит как-нибудь наведаться к врачу.       Арсений приносит звонящий телефон и прикрывает кухонную дверь, и Антон смотрит ему вслед и хочет делать это примерно ещё целую вечность, но только сейчас он, кажется, готов сделать первый шаг, чтобы эти рандомные желания стали реальностью.       Дима говорит, что олень сожрал его телефон, и они вместе смеются; пришлось покупать новый и хорошо, что он помнит Шастов номер наизусть — и Антон понимает, что взял трубку от незнакомого номера, и это ещё одна монетка в копилочку его шальной кудрявой головы. Они обсуждают колоритное семейство Удыгир, и потом он делится общими чертами состоявшегося разговора, а Димка предлагает остаться в кирхе на всю оставшуюся жизнь, на что Антон, конечно, смеётся, но потом бубнит, что и сам бы не против.       Это всё больше шутки, правда, потому что быть уверенным, что они протянут рядом хотя бы год, не получается от слова совсем: такая одинаковая жизнь пока что не надоела только потому, что в ней ещё есть эмоциональные потрясения, но скоро их не останется, рука заживёт окончательно — и в любой момент желание уехать, сорваться куда-нибудь может выстрелить слишком сильно, и тогда Антон не знает, что сможет сделать.       Он точно не сможет остаться, пока в жопе шило, но и уехать наверняка будет слишком трудно.       Ох уж эти взрослые проблемы.       Закончив разговор, он встаёт со стула и, едва завидев бок Арсения на повороте к лестнице, разворачивает его к себе и впечатывается в губы, коротко целуя, а потом шепчет с покерфейсом:       — Как думаешь, неделя совместной жизни — достаточно, чтобы реально позвать тебя замуж?       Арсений сначала ничего не понимает, как и немного погодя; потом смеётся, но тихо, и шепчет ему в губы:       — Знала бы твоя мама внизу, что здесь, наверху, происходит, — и целует тоже, но уже глубже, а потом поднимает левую руку, указывая на безымянный палец, и, бросив что-то типа «жду кольца», спускается вниз.       Антон крадётся за ним, чтобы подслушать — да, плохо, но это не он тут святой, пастор или прихожанин; внизу его мама говорит, что сегодня снова приходили белёсые и сказали, что Антон скрылся из столицы в направлении к Уралу. По камерам на трассе в Казань вычислили их машину, и теперь она в розыске. Телефон у Антона в руке — он сразу же пишет Позу, чтобы избавился от тачки, хотя навряд ли где-то рядом с Экондой есть камеры на дорогах. По-хорошему, свою ему бы тоже куда отогнать или вообще утопить в местном озере — жаль, конечно, но что поделать? Надо узнать, какая там глубина, а то, может, это бедное озеро можно на этой машине переехать и даже капот не намочить.       Арсений заговаривает ей зубы, и Антон понимает, что всё это время ему приходилось работать на два фронта — лечить Антона и успокаивать его маму, опасения которой, он знает, бессмысленны, но обнадёжить которую он не может, а потому продолжает говорить что-то про вселенское добро и милосердие господа; ему жалко их обоих, но с этого дня он учится себя не обвинять во всём подряд, поэтому поднимается наверх и ждёт возвращения Арсения.       А пока тот говорит внизу дальше, копается в своей сумке и радуется, что всегда любил таскать с собой кучу ненужной мелочёвки, которая дорога сердцу.       — Я так понимаю, тебе нужно избавиться от машины? — он звучит устало, и Антон тянет к нему руки, чтобы снова обнять.       — Во-первых, ту, что они ищут, они… навряд ли найдут, я не особо верю в обустройство транспортных сетей в малонаселённых районах Сибири, — Шастун усаживает его на кровать, заставляя откинуться на спинку, и ложится между его ног на живот, просовывая ладони ему под спину, чтобы помассировать её в пределах возможностей. — Во-вторых, думаю, да, мою тачку тоже надо куда-то деть.       Арсений прикрывает глаза и предлагает загнать её в гараж на его участке — он всё равно им не пользуется, а родительская машина давно уже стала металлоломом.       — В-третьих, я, кажется, жалею, что меня не было рядом, когда ты потерял родителей. Это очень тупо, я понимаю, но, если вдруг ты захочешь об этом поговорить, я вот он, здесь, всегда кручусь где-то рядом теперь, — Арсений улыбается и клюёт его в макушку, не открывая глаз и шепча тихое «спасибо». — В-четвёртых, лежи, как лежишь, и не открывай глаза, пока не скажу.       Он мычит согласно и кивает.       Антон встаёт, берёт с полочки бархатный мешочек и садится обратно на кровать. Достав одно из колец внутри — серебряное, с цветным рисунком, похожим на один из витражей в кирхе, — говорит:       — После того, как папа ушёл, однажды мама чуть не выкинула кольцо, которое он подарил ей как помолвочное. Я забрал его у неё и бросил что-то о том, что подарю его кому-нибудь, кого буду любить по-настоящему, — Арсений фыркает, улыбаясь. — Не хочу наврать, но, по-моему, я тогда заливал ей про девчонку из школы, которая мне очень нравилась, но не помню, чтобы мне реально нравилась какая-то девчонка из школы.       Арсений смеётся:       — Ну да, я-то не девчонка.       — Базар, — Антон целует костяшки его левой руки. — Если бы я сказал ей тогда, что мне нравится Арсений, который скоро сваливает, она бы, наверное, подумала, что я сошёл с ума.       — По-моему, я и тогда ей нравился.       — Пастор, поубавьте гордыню.       — Я констатирую факты.       Антон надевает кольцо ему на безымянный палец, и, когда оно почти идеально подходит по размеру, восторженно просит открыть глаза.       Арсений смотрит на кольцо и улыбается ярко-ярко, как солнце за окном, и тянет руки к Антонову лицу, потом целуя, долго, мягко и нежно, продолжая улыбаться. Он ложится обратно, укладывая голову Шаста на своей груди, и гладит кудряшки. Антон издаёт звуки, пытаясь косить под кота, и Арс смеётся, из-за чего его голова на нём трясётся, и они смеются вместе. Антон всё ещё чувствует себя не очень хорошо в эмоциональном плане, а вот так открыто смеяться — потом кажется неправильным, но он старается аргументированно заглушить эту тревогу, чтобы насладиться этим моментом, когда они вдвоём и относительно счастливы; он надеется, что сможет справиться со всем, что происходит в его бедовой голове, потому что ему так сильно хочется быть счастливым здесь, где есть его мама и Арсений. Такой хороший, мягкий и яркий.       — Покажешь маме кольцо? Хочу с ней встретиться.       — Хорошо. Хочешь, мы как-нибудь сводим тебя к психологу? У меня есть один знакомый.       Антон кивает, стараясь особо не задумываться.       На повечерие приходит его мама; после службы Арсений просит её остаться и подождать, пока все уйдут, а когда они остаются наедине, сообщает о том, что Антон жив, почти здоров и ждёт её наверху. Она ожидаемо не верит, но Арс достаёт из кармана кольцо.       — Откуда оно у тебя? — она щурится, и он не знает, как бы так ей сказать, что это Антон, кажется, так ему предложение сделал, поэтому просто надевает его обратно на безымянный палец левой руки и пожимает плечами, повторяя:       — Он наверху, я провожу вас.       Они вдвоём успокаивают её, утирая слёзы, Арсению приходится искать нашатырный спирт, потому что такая встреча после десяти лет врозь — это слишком; пастор хочет оставить их наедине, но Антон просит остаться, потому что с ним рядом легче говорить, а мама Антона просит его остаться, потому что боится ещё раз отключиться.       Арсений тихо сидит, пока они говорят, плачут и обнимаются; он чувствует себя немного неловко и лишним, но не уходит, потому что его просили остаться, и где-то через час все спокойны достаточно, чтобы Антон огорошил маму тем, что позвал Арсения замуж её кольцом.       Мама копирует покерфейс сына идеально — кажется, это передаётся по наследству, — потом поджимает губы и начинает смеяться, роняя слёзы снова, и Арсений сам скоро, наверное, начнёт плакать, потому что ничего уже не понимает, но Антон уверенно держит его за руку — он сам удивительно спокоен.       Она в итоге пожимает плечами, говорит, что они её утомили, и просит налить воды — Арсений ведёт её в кухню, даёт воды и ставит чайник, потому что она принесла ещё один пирог. Они пьют чай, тихо переговариваясь; Антон рассказывает про Димку и его приключения в Эконде с оленями, про их попытки доехать до Ноябрьска по бумажным картам, где город пришлось отмечать вручную почти наугад в Перми. Он упоминает и причину, почему им пришлось уехать, но опускает подробности, чтобы не волновать маму снова; они обсуждают девяностые и нулевые, когда бандиты ещё не ушли в цифровое пространство, и смеются с истории мамы Антона про то, что она познакомилась с его отцом, когда пыталась выкрасть с их участка тачку для перевозки навоза. Арсений кивает важно и говорит, что сын весь в мать; на него уставляются два осуждающих взгляда, и он улыбается, радуясь, что Антон не закрывается от мамы так, как закрывается от него.       Сидят почти до часу ночи, потом отправляют маму домой отсыпаться, решив, что завтра в обед она поднимется наверх сама и поговорит с ними и они решат, как дальше быть.       Антон не уверен, что может вернуться домой, поэтому думает пока остаться в церкви: здесь его не ищут и навряд ли будут искать в ближайшее время, а потом они что-нибудь придумают. Он всё ещё боится, что через месяц-другой ему захочется убежать отсюда, уехать куда-нибудь — да в ту же самую Эконду, но пока что он чувствует себя приемлемо здесь, в объятиях человека, которого, кажется, действительно по-настоящему любит, пусть полторы недели жизни под одной крышей и навряд ли достаточный срок, чтобы говорить об этом — но Антон влюблялся в него всё своё детство и юность, он плакал в подушку, когда тот уехал, и надеялся, что они встретятся снова — и если бог есть, он его услышал хотя бы здесь.       Димка пишет, что встретился с Катериной — и у них любовь с первого взгляда; его работа, конечно, пока что не позволяет сделать предложение и укатить в закат, но всё равно нужно подождать, пока Катя закончит универ, поэтому ждать их в гости стоит не раньше июля. Олень утром высрал Позов телефон, и он теперь даже не знает, что с ним делать, потому что после часа в хлорке и тщательной сушки он даже включился, но некоторые кнопки теперь западают — хорошо, что это был обычный кирпич, а не смартфон-лопата.       Палочкин приход становится сектой по сокрытию Антона от правоохранительных органов; люди носят им еду и вещи, предлагают денежную помощь, один мужичок даже говорит, что поможет переделать тачку так, что никто её потом не признает — они отводят его в подобие гаража на территории участка, пока сами начинают копаться в земле и убирать участок сначала Арсения, а потом — Антонов. Мужик спрашивает, нет ли там личных вещей внутри, и, получив отрицательный ответ, отгоняет машину в Еблгай. Антон делает сам с собой ставки, вернёт ли он её — Арсений, конечно, в споре не участвует и ставок не делает, хотя предложение получает. Через неделю в гараж под выпученные глаза Антона въезжает машина, кажется, даже другой марки. Они благодарят мужика и предлагают заплатить за услугу, но тот говорит, что это в благодарность за то, что он может пугать Антоном своих детей, чтобы они лучше учились и были послушными — «иначе станут, как дядя Антон. Вы его видели? И я нет, но, говорят, ему очень плохо».       Арсений галантно напоминает, что запугивать детей — не лучший способ воспитания, и обещает, если мужик приведёт их на службу, потом поговорить с ними.       Антон смотрит тоскливо и вечером заводит разговор о детях; он уже несколько раз был у психолога, поэтому теперь старается говорит о волнующих его вещах сразу же. Он убеждён, что Арсений был бы отличным отцом — ну в смысле отцом своих детей, он и так уже отец в церкви, — и спрашивает, не жалеет ли тот, что вляпался в парня, ведь в их паре никто родить не сможет, да и воспользоваться другими методами обзавестись детьми они не смогут в ближайшее время: Антон как минимум всё ещё в розыске.       Арсений целует его в родинку на носу и говорит, что, если бы его что-то не устраивало, он бы не молчал.       И, кажется, вляпаться в Арсения — лучшее решение в жизни Антона, потому что он не рвётся убежать ни через месяц, ни через два; они действительно дожидаются Димку с Катей, и те случайно становятся крестниками родившейся в посёлке девочки, а потом и свидетелями на венчании Антона и Арсения: навестить кирху приезжает епископ-знакомый того парня, что церковь построил, и, когда Арсений говорит о том, что не может венчаться с человеком, который в бога не верит, Антон затыкает его поцелуем: у них не будет другого шанса в ближайшее время, да и Антон не то чтобы в бога не верит, он просто пока его не нашёл.       Белёсые торчат в кирхе всё венчание и не могут понять, почему над ними смеются.
256 Нравится 32 Отзывы 61 В сборник
Отзывы (32)