***
С чего они продолжили потом общаться — ни Дадзай, ни кажется, рыжик-Чуя, не помнили, но первый отчетливо разделил, на два полюса момент их первого осмысленного взаимодействия с чем то ранее несущественным — ненужным. То получилось у них в пресловутом отсыревшем подвале, В наглухо запертом подполье, где вышедшая из под контроля, каждый-новый-раз обнуляемая Порча дробила неготовое к силе Бога тело, мучило, задавливало жаром, но... Язвенный дух не обнуляло, не кидало в отчаяние. Чуя непокорный. Нахальный, словно бы никого на всём свете не уважающий, И даже когда котенком жмущейся к Осаму груди, когда хватающий в секунды опосля блокировки, за длинные в бинтах пальцы. Дерзит. Даже когда с уголка рта по чуть заметным веснушкам морая подбородок и бледную шею стекает тонкая струйка еще горячей крови. Огрызается. Даже при том, что тонкий черный ошейник одиноко скатавшись валяется в противоположном углу, прикрытый такой же растрепанной шляпой, нахально скинутой да свергнутой Дазаем Рыжие тонкие брови разбитые слева, впивались ставшей синяком синеву собирались домиком вторя недовольному полу-бормотанию. Эта картина выглядит незнакомо Хотя... Чуя не прекращал быть таким, каким являлся — всё равно обескураживающе честный, даже сумасбродный. — полная противоположность неполноценности, и этим, как вскоре выясняется, пленяющая. Дазай дивился, переминаясь с затекшей под собой ноги, на ногу другую, аккуратно перемещая вес ничком доверительным-клубком притуленного в руках Чуи, чьи голубые кристаллы так смиренно, преданно и будто с надеждой ласкали глаза темные, в моменты оцепеняющей-безбожно-недолгой тишины. Смотрели на Дазая — вернее, как будто в него — расплывались в шальной жалкой, с последних сил выдавленной, собачьей улыбки, решившейся на грандиозный поджег. И в какой то такой раз — Чуя так невесомо, сипло, не сущенно, притягивается яростно да настойчиво, к уху, где-то совсем недалеко от мочки, Шепчет с последние соскребленных по заколкам полу-возможности: — грубо и расторопно. Шепчет, что благодарен и впредь этого слова не скажет никогда, потому что теперь — на него, На Дазай — полагается, Что теперь он — неизменно — его партнер. Его пара. Его человек. Осаму — обессиливший от суточного, практически беспрерывного использование способности, не меньше, опьяневший, испугавшийся, того что мог попутать, ослышаться, что вдруг говорили не про то — сжал руку на взмокшей от пота, схуднувшей в боках пояснице сильнее, уткнулся носом в копну спутавшихся жаром, рыжих горинок, вдохнул все тот же обычно-особенный, аромат листьев да карамели все ярче пахнущий морозцем трущоб и... Узнал, что говорил мальчишка все-таки именно это, Именно это имея в виду. И стой секунды кажется, роскошный шарм запахов почти-почти прорастает этой своей не вмещающейся янтарной редкостью сгнивших листьев до подвальных вершин, захватывает, пропитывает растерявшегося Осаму.***
Когда Дадзай пришел в себя, избавившись от сошедшего с ума сердца, обнаружил их обоих в больнице, на придвинутых в плотную кроватях. Обнаружил чужую потеплевшую ладошку в своей — Все еще в своей. Кажется, подняв взгляд он столкнулся с уже бодрствующим Чуей. Тот ничего не сказал, зато смутился, занервничав, наверняка от того что поймали, уставился грозно, вцепившись пятерней пуще, заехав царапающимися когтями под белые повязки на кисти. — Чу-уу-ечк-аа... Дазай — не знал почему тот фрагмент бренной жизни, ни в какую не шел из головы. Воспоминание, контраст намертво вгрызшееся в подкорку — юноша, заполняя собой все перевернувшиеся черные мысли. Дазай не знал почему было мутные сны, переродились в светлые ликами распаханный шум: из темноты в темноту, из суток в сутки. Не знал почему "партнер" — в его сторону используемый "титул" так грел, Почему язык, душа, будто искореженные не выговаривали боле "титул" этот с того дня, на право и налево. "Партнер" применялся лишь в сторону все такого же мальчишки-вверившего-в-фей, худого, невысокого, сияющего в глазах Осаму поболи светила, со смешными на растопырку крайне бесцветными веснушками — странными вкусами, и неизменными шляпками. Не знал почему хотелось оставить при себе именно то чувство вложенное в значение этого слова. Не знал... почему, в конце-то концов, не схватит за чужое запястье, не вздернет аккуратное маленькое тело, не перекинет себе через плече, и не унесет, не спрячет от всего, никогда уже впредь не вернет, отдав ему, — уже похищенному — сумасшедшему бестию, все что тот только пожелает. Знал только то, что Чуя стискивает до жжения лишь чтобы глупо не проиграть, и пронзив в утопленника сердце Дазай, расплывается в улыбки такой яркой и искренней, расположенной и бойкой, что места на сомнения и обман отчаливают Вон...***
С тех лет — как казалось теперь — достаточно беззаботных, прошло еще три-четыре, За то Осаму успел пробраться, прожиться, привычками Чу-и прорости. Мальчик-дьявол-из-преисподней-Бога, Мальчик-рыжий-ржаной-пес любящий трещать, раздражающийся по не-угоде, любящий спорить и всяко-всему-на-свете-не-верить зачаровал Осаму ранее к такому просто не готового, Ибо никогда настолько шумного, взбалмошного, дерзкого, но при этом искреннего живого и умопомрачительно откровенного по его пути прежде не появлялось. Зачаровал — нет даже за-дорожил; Осаму до-ис-конца. Теперь он — теряющий голову под верткой синицей взмывающей невозмутимый взгляд, в котором шуршащий оберткой конфеты из синей вазы, принял глубоко закрепив да крепко намотав на ум: — Дазай готов для своего партнера на все; становиться обходительным, ухаживающим или честным для одного его искреннем. Готов осыпать его черную, такую же в отсутствие души загрустившую, а потому занявшую — бесноватость. Готов мыть дороги под и без них — гравитацией или способностью — одеждами-телами-бездыханными-когда-то-людьми сложенных теперь на манер горы-трупов из детского ужаса о Пиковой даме, и конечно, чтобы удобнее на эту гору было взобраться, подать, как истинный кавалер, изящно руку. — Хочешь, иди по головам, милый-дорогой-Чуя, только не забудь об мне, страхующего так чинно рядом. Не забудь, что обязательно, поступь будет легка, стоит эту руку принять, ведь подручный действительно готовый за короля такого на изнанку свихнувшегося мира, грызть глотки, ломать хребты, лишать оков жизни того — на кого рыжий господин укажет играющимся капризными пальцем... Только вот Накахара не капризен. Это — не оно — это все ще то злополучное безумие, с которого он дает понять: ему то предложенное не нужно. Нужен ему лишь такой придурочный, непонятный, неразгаданный никем настоящий Дазай.***
— Ты... это серьезно?.. Я не могу это принять. Чуя приведший его, после очередной сдвоенной — только их вылазке, не шпигованной коробью подзатыльников, не угрозами в расправе, а просто за руку, просто завязав глаза и волоча за собой, не уберег, отнюдь не пытался, от ржавого сто-лет-на-одном-месте-стоящего-столба затормозил, где то на тридцатом этаже прыткой подножкой, Впрочем, давно Дазаем разведенной и специально использованной, в полете шага. Не упал — Чуя предусмотревший то подхватил, ловко от запястья перебежав пальцами к локтю. Фыркнул, что то оскорбляющее, но повязку с глаз в момент сорвал, ослепив противным льющимся в стену-окно (отчего то открытого) светом. — Ты должен! Без возврата. Без обмена Я не остаюсь в долгу Ты радуешься обновке — ...Не нравится? Яхонтовым отливом кожа обновных перчаток, что как раз и преподнес Дазай, погрозилась, приникнув к лепесткам щек, нервно перемещаясь в замок за спину. Волновался? Чуя то? Дазай просто в шутку Тогда-с-пол-года-назад ляпнул, что-то о том, что за уничтоженное коллекционное, редкое, подписанное самим автором, который между прочем уже убился, издание, Чуя не расплатиться и в жизнь. Будет должен — вечность. Будет должен таскаться не только псом, как когда то проиграв обещал, а псом повышенной дрессуры. Он конечно шутил, вметая в разговор все о чем не успел подумать, выметая детали, казалось бы важные Чую полностью оправдавшие. Например, как то, что книжонка сгорела от сорви-голова-решения попасться под руку горящей анти-в-гравитации не вписавшейся Порче остановив ту, каким то неясным действом, вроде трепания малость разнуздавшихся волос. — Не нравится!? Сума ты спятил, еще как! Дадзай хлопает глазами. На фиантовой крышки медицинского стола, гордой птицей нашедшей свое место в кабинете исполнителя, возлегает оно — недоверие, неуверенность, страх понять неправильно и превратно истолковать: Залитое радугой струящегося солнца чрез витражное стекло, пиантовое ранобэ красной обложкой — черных иероглифов поверх, прямой черной удавкой галстук. Пусть неправильным было бы счесть желания рыжика насладиться смертью напарника по инструкции... Неправда Он запомнил. По какой-то причине просто так преподнеся то, что материей существовало сейчас тут. Тут — для Дазая. Сундук мечтаний в его мыслях вновь щелкнув распахнулся сложив в себя и то, сколь воодушевленно Чуя, хоть из подтяжка смотрит наблюдает ждет. И то как неугомонно, неустойчиво его настроенье, как нетерпеливо переминается он с ботинка на ботинок, как перебирает пальцами. Сундук забрал, подписав ячейку миловидной каомодзи. — Еще одну ячейку среди, кажется, уже тысячи. Осаму хранил в этом сундуке многое, а сил оставлять это в безмолвие в коробке в рамках стен становилось всё меньше, хотя просилось, всем существом молилось и требовалось подойти, но не к столу, а к человеку... Не к подношению — оно, если разобраться, было лишь стопкой переработанного дерева, хлопка, зелени... ...всего лишь. Конфликтом было то, что Человек был не "всего лишь" Почему то вызывающий неестественное "только" Притащивший эту редкость, непойми у кого отбив-отобрав-отжурив. Вопреки ноги сами подносят; в руках приятной знакомой до грамма тяжестью лежит она с полным комплектом страниц, с размашистой, ручной подписью Настоящая. Одна из десятка. Все также пахнущая киноварью, ладаном, немного деревом и... Чуей. Им пахнет и ткань на вкусовые взгляды подобранного бестием ожерелья мафиози. Проходит минута, еще и еще, Дазай все перебирает презенты равные бесценности, дивиться; Сколько долго Чуя все это бережно хранил? Сколько, для того чтоб свей карамелью, да осенью пропитать? Сколько решался чтобы отдать? не впихнуть, не бросить, не вбить в лицо, (чему, определенно, Дазай был рад бы не меньше) а так, утонченно подарить. Приятно, до жути, до чертиков. Настолько что пальцы ног непроизвольно поджимаются сдерживая способную разрушить магию момента резкость: ...хочется прыгать, от всей ребячьей души, настолько он... рад?.. — Чуя... это просто невероятно! Где ты..? Это же невозможно!.. Я бы даже поцеловал тебя! А... в смысле... Дазай не-хочет-не-хотел говорить этих слов — слова снялись с его губ необдуманно самостоятельно. Голос падает следом за "поцеловал", голос хрипит и почти плачет, грудь сдавливает непосильное разочарование в своей чрезмерной торопливости, а глотка все продолжает выпускать бабочек-оправданий: — Я бы хотел... Я мог бы.. ты бы... можно..? Весь строенный представлениями мир летит к чертовой прошло-жизненной-матери когда укушенный закатом бесенок приподнимаясь на носки лакированных туфель, оставляя разломы трещин по обувной коже не бережет их целостности носа лишь для того, чтоб теплые, как оказалось, в приятной шершавости губы касающиеся щеки холодной, выглядывающей из под бинтов, так тягостно, медленно щекоча лениво даже с неохотой отстраняясь после, сказали — пролепетали, место ненавистных рычаний, довольное, давно выкушенное: «Можно» Вместо всего, что кувыркалось и каруселилось на языке, ожигая и кружа содранную честность он молчит застывшим в воске человеком-теперь-статуэткой. Молчит какую то четверть секунды... Откладывая тяжесть с рук обратно. Ощущая, как бешено и пробойно, впервые и ажноть до конца, будто у новорожденного младенца, заколотилось его ранее подчиненное сердце, Оно теперь не слушалось, не управлялось, как того он бы хотел, Не ощущалось чем то подвластным. Оно рассылало по телу сковывающую дрожь, позволяя одно: с нелепым, даже смешным шоком глядеть сверху вниз на едва не смущенного, с робеющими щеками юного Бога впервые настолько отчетливо состроившего эмоции. У Дазая точно происходит передозировка — разум не удержавший в руках поводка, сорвавшегося удравшего за горизонтальный поворот грудного яблока, скулил, в скользких от крови, стертых, подобиях шлеек удерживая хотя-бы рациональность: «Не сейчас, умоляю, не сейчас. Накричи, ударь, избей. Скажи что пошутил. Но не разрешай. И не отдавайся мне. Не так. Потому что я... хотя-бы потому что я хочу ...поиграть в надежду еще». Осаму аккуратно отступает, однако отчего то не назад. Верно он ведь не может вторить его отказам. Даже если навеселившись вдоволь его кинувшемся за пазуху черного фрака, сердцем, Чуя сожжет, раздавит, просыпит, мешая прах органа с песком под ногами — Пусть Пусть. Если это сделает Чуя будет все равно. Потому что Дазай сам уже играть закончил давно, а может, (о чем он страшиться и помыслить) — не начинал. Он поддается вперед с некой мягкостью отпуская на украшающий солнечный свет лоб руку впитывая любое Чуи противодействие — которого к жалости ли — нет, и оставляет в уголке на самой кромке зажмуренных век след. Свой маленький-невидимый-робкий отголосок впитавших холод с дымом губ, прямо рядом с давно манившей, самой стесняющейся, самой несущественной веснушкой. Касается слишком медленно отступая. Ибо... Боится сделать больше — боится себя. Как не рассуди, он все еще преступник — все еще вор. А Чуя не его сокровище. Не его — но Дазай в миллиметре от того, чтоб его присвоить. А может наоборот. Жуликов тянет к драгоценностям и к тому чтоб ими обладать — так думают они, но не их человеческое начало, что совершенно ознаменовано: Сокровище не властно — оно власть. Наоборот значит — Чуя в настоящем за мгновение, чтоб Осаму приручить. Камешки космических видимых с трущоб слабо, пытаясь не спугнуть, распахивают огранку, щурятся, обращаясь только вперед, рассматривая только отпрянутые подарившие касания черты — Дазай успел подловить этот момент, на корню, не упустить. С этим ловушка захлопнулась — совершенство приблизилось к тому чтоб стоять с мальчишкой в одном предложении.***
Было пасмурное полу-ночье начала октября. — И куда тебя выперло задница суицидальная? — едва разлепляя губы, пробормотал бархатный, полутон только скрывшейся за взвизгом отчаянно последнего звука очередной оставленный без компании, денег и власти на предсмертном одре сопротивник-мафии. — Нибудь ко мне столь предвзят, я просто дышу... Обращенный, не сильно шелохнувшийся отвечать, показано сыграл обиженный протяжный всхлип, поджал губы, Чуть перемялся поменяв позу и вновь отрешённо и как-то даже тоскливо продолжил съедать взглядом дремлющую даль. Загородный особняк, считанные часы назад наполненный изысками светской музыки, льстивым смехом толстосумов, опрокинутый сейчас в промораживающий шарм трупного молчания качает в объятьях ночного тумана двух молодых годов мужчин. Стоя на вписанном в стену балконе, Дазай упирается о балки загородки, расслаблено удерживая в пальцах полу-испробованную сигарету. Позадь — в самом доме, в его гостевой, догоревшие, истлевшие угли дав темноте той самой, природной смелости, одолеть холодной зыбкой стеной, поцеловали сквозняком затылок, перебрав до того убранные в неровный хвост колосы куркумы. Наверху, подле еловых лап, над крытым балконом продрал голос пробудившийся, на запах свежего, коршун. — Ну-ну... Гортанно почти промурлыкав, подступился на шаг ближе, раздавив испачканными, вылизанными днем, туфлями бывалые тлеющие бычки, Чуя. Уставший, потягивающийся, небывало тихий — спокойный. Его, как показалось чуть скосившемуся в сторону Осаму, клонило, размаривало сном. Было жгущие взгляд даже в самой непроглядной черноте волосы, смиренно ниспадали к бледному лбу, щекоча россыпь жаворонком уснувших веснушек. Достаточно необычная сцена, для столь обычной зачистки недалеко от родного города. Гонимые с севера тучи потихоньку раскрывали живопись налитая на непокорную серебряную луну, грозясь, повторяя то, что время ее прибывание вышло, пора бы откланяться на покой оставляя пределы следующей стадии графика суток. Дазай чуть вздрогнул, вряд ли на яву, насколько где-то под собственной шкурой, выдохнул клуб дыма, что уже успел обжечь табачной терпкостью горло и немного сгорбившись в плечах поддался кротким ощущениям: Сняв оголодевшие перчатки, отложив на притумбу-стены-окна Чуя боднулся головой в спину будто притискиваясь к теплу. — Я закончил. — Сегодня так скоро? Впрочем, непосмотрев на удивленный в игре тенора вопрос Дазай с охотой такую необычную умиротворяющую ласку принимал, прислушивался, думал, каким-то хидным инакомыслием и понять никак не мог: то ли мальчик и в самом деле закончил развлекаться и шанс вот так рядышком помолчать, позабыв обо всем, поделиться чувством да в никуда посмотреть, выхватил, то ли умысел какой бесовской в мешке притаранил. Чуя шумно, вдохнул где-то у самых лопаток, мимолетно слабо, едва ли слышно причмокнув поелозил головой поперек спины... ...В конце концов Дазай, решил: явно чего-то желает, этот солнечный кошмар. — Эй, малыш Чу-я... — шепотом начал было он… Да так и оборвался, так и смолк, обернув темную за-кудрявившуюся в уже ране-утренней влажности голову — Рыжик-то, приникнув зашуганным крольчонком, расслабленно прикрыл глаза, разрешив напряженным вечно в настороженности мышцам отстраниться от ситуации. Складочки промеж бровей аккуратно разгладились оставив за собой лишь мутные тени. Щеки чуть порозовели напитавшись свежестью с морозцем. — Не задумал значит. Уже про себя договорил Осаму, тем-не-менее сигарету недоконченную потушив, выбросив вон, в осторожности, чтоб не побеспокоить — не спугнуть, потянулся чужих болтающихся липовыми ветками рук. Запрятав те в карманы своего драппа-пальто, окольцевав своими, растирая, только теперь довольно зажмуривая глаза, купаясь в неясном благословении щедрого после-рабочего марева. Чуя на это лишь растянув губы легкой улыбкой, умостил стрепанную ветром голову подбородком на высоком плече, совсем умиротворенно утыкаясь в спрятанную бинтами, навряд ли пропускающую потоки чужого дыхания, шею. На сердце Осаму неполноценно, теперь впроче-с непослушном, оттого непойми каком, совсем сделалось, свободно, уютно, хорошо... Счастливо, наверное. наверное, счастливо: — Ты забудешь обо мне на сиреневой луне... — невесомо задыхаясь от отражающегося в глазах мечтательного восторга промырчал Осаму трепетно уронив голову на косматую макушку — ...Может только на мгновенье... Кажется растворившийся в полете полусна сознания Накахара хитро приоткрыл один глаз оборвав доступ кислорода вовсе. В пляске скачущего по облакам лунного сияния, в хриплом сквозняковом мандраже противящегося дома, Дазай чувствовал, боковым зрением видел, почти дорисовывая в мыслях: как Чуя кукситься, морщит нос располагая миловидным ямочкам лизнуть светлые черты. Он — веснушчатое (его) солнце — чуть шикнул и прекратив себя за-душивать притерся ладошками к рукам в карманах. —...Оставляя для меня только тоненькую нить Только каплю сожаленья Скрывшийся в складках ткани на плече теплого кота смех совершенно растворяет всякое продолжение. Так они и стоят в тишине проходит секунда, еще, десятая — или, может, это время замедляется, исчезает из их общей одной — двойной жизни. Стоят лениво присматривая затем, как тают в пропадающем мраке звезды, отсчитывают тембр под легкими понимая что внутри все таики есть что-то помимо — за гранью... Дазай ухитрившись вынырнуть сгребает уже самого целого-полностью Чую в объятья пристроив, облокотив его спиной о балки перегородки, не выдерживая уже на самых губах обрывая то что сказать бы хотелось, но никак совсем не выходило; Поцелуем с чуть горьким, свежим карамельным вкусом бережно поделенных переплетшихся душ, запечатывая (черную и красную) в успокаивающееся бесконечное небо, совсем немощным: — Люблю