***
твои мощи рассеет ветра порыв, нежно зарыв останки, осыпаю кудри пеплом твоим пироман — хаски Боков всё так же сидит на стуле, он, вероятно, с него и не вставал. А песня уже, вроде, сменилась. Женя стреляет белым блеском с черных очков, контрастно-иронично всему спокойствию спрашивает: — Всего пять минут, Валер? — Что пять минут? — Непонимающе, вопросом на вопрос, отвечает Козырев. — Ты трахал Добровольскую всего пять минут. Одна песня! Всё настолько плохо? — Боков искренне, добродушно посмеивается. Замечая смущенное непонимание, почти отрицание у Валеры в состоянии, добавляет: — Не отпирайся, мы всё слышали, шо вы там делали! И снова улыбается. Ему легко. Ему хорошо. Ему, блять, морального выбора между сексом с унывшей коллегой и тюремным сроком не понять. Евгению хорошо — он вообще никого в этой жизни не ревнует. Особенно, упаси Господь, мужчину к женщине. Ему, как на Добровольскую насрать, так и на Козырева фиолетово. И это больно, но может быть и прекрасно. Козырев не понимает — укол ревности, где-то под ребрами, укол бесконечной боли он отчетливо чувствует, но как же легко от того, что всё, что он себе надумал, всё, что он выписал на бумагу, всё, что зачеркнул, всё, что стёр — невзаимно. Надежды на понимание нет. И это лучше, чем тени сомнения, лучше, чем искать в озадаченном лице морщинки невзаимной любви. Боков — он, как на ладони — все, что чувствует — непременно в лицо скажет. От этого как-то легче. Хван тоже сидит за столом. Посмеивается с Женей в унисон, а потом как-то резко, приглядевшись к Валерию, замолкает. А потом и вовсе — неловко встает из-за стола и куда-то уходит. Не окончательно, без вещей — ещё вернется, но, пока… Тишины не наступает. То полотно безмолвия, которое настало между всеми людьми в помещении, давно изрезано тяжелыми басами песни. Нарушают возможную чисто теоретически тишину и мелкие шуршащие звуки — ногти по спичкам, цоканье рождающейся из плевы блистера таблетки. Валера смотрит на Бокова. Боков на него не смотрит — играется со спичками. Специально что-ли, а может быть, он действительно заинтересован в таком чудесном изобретении — всё равно, он не обращает на Козырева внимания, и для Козырева — это главное. Пока спичечный коробок с шорохом полевой мыши, крутится-вертится у Жени между пальцев, Валера отправляет в рот колесо барбитурата. Женя не заметил. И от этого пиздец, как хорошо. Валера с преспокойным видом берёт водку — наливает в рюмку, запивает таблетку. Так делать нельзя, но он по опыту работы следователем знает, что от таблеток с алкоголем умирают редко. Чаще всего обходится. Если у него не обойдется — плевать, если обойдется — нечего и волноваться. Но горечь от водки и сильный химический запах барбитурата, как-то выводят из колеи. — Жень, нам надо поговорить, — издалека, как родитель, обращающийся к непослушному ребенку, начинает Козырев. — О чём? — Боков смотрит иронично из-под очков. Это видно, в главном зале освещение получше, чем в коридоре, и легкая темнота совсем не мешает рассмотреть Женины глаза. Они просто темнее чёрных очков. — Ну, мы ведь больше никогда не увидимся… — Было бы хорошо, если б так. А шо? И, действительно, «а что?». Надо было раньше действовать, надо было раньше думать, раньше решать проблемы, возникающие ещё тогда, с первой их встречи. Они тогда, в первый день, кажется, про бананы говорили. Бананы тогда зелёные были. Надежды на взаимность к экстраординарному Жене у Козырева тогда, может быть, тоже зелёные были, если бы и впрямь были, если бы он тогда их осознавал. А сейчас уже поздно — переспели и сгнили. И запрыгнуть в последний вагон уже не получится, потому что не осталось ничего от этого вагона в поле зрения, и только где-то вдалеке стучат колёса, как мысли по мозгам стучат. Время бы утекало, если было бы чему — так река времени давно уже осушена и нечего даже пытаться что-то сказать, нечего, нечего, нечегонечего! — Хочется как-то по-человечески разойтись, разобраться, что мы друг другу в жизнь принесли. — Козырев выдыхает громко, после фразы берется за бутыль водки, наливая новую рюмку. Хочется вернуться назад с тем багажом знаний, который у него теперь есть. Это невозможно, но до одурения желанно. И чтобы всё было красиво, не так, как сейчас в этом уродливом в своей чистенькой похабности местечке. Валера дырявит свои губы острыми пирамидами зубов, представляя, как красиво было бы признаться Бокову одиннадцатого апреля. Тридцатый случай появления кометы Галлея из зафиксированных, преддверие дня космонавтики, дня, когда человечество совершило невозможное — в космос отправилось, такой бескрайний и, может быть, бесконечный. Сказать Жене о том, как он прекрасен, о любви великой к нему, кровь свою пролить под пахнущее водкой движение небесного тела, ведь Боков бы не понял, за романтику бы отпиздил, и принять от него удар — это тоже был бы подвиг, это тоже было бы невозможным. А Козырев всё равно бы ему сказал, всё на свете бы отдал, да только за то, чтобы сказать Жене, как красивы его глаза, похожие на ядро кометы. И это — бесконечная несбыточная романтика, как настолько не встречаемая редкость, насколько почти невозможно встретиться с кометой Галлея дважды. Бокова Козырев, как и комету, тоже вряд ли встретит ещё раз в своей жизни. Когда видишь комету Галлея на закате своих дней — мечтать о втором её пришествии не приходится. А без кометы… А без кометы признаваться некрасиво: ни вечно, ни бесконечно, ни романтично. От этого космического явления все сходят с ума, но комета пролетает и не показывается больше, медленно оттягивая момент своего последнего оборота вокруг Солнечной системы. Но сумасшествие то в людях остается. Козырев на себе это отчётливо испытал. Никогда не имел он тяги к романтике, увлекался и то — техническим, заумным, слегка математическим. Как шахматы. Он вроде бы и не технарь по натуре, но что-то эдакое да в образе мелькало: Козырев, как Прокофьев, гуманитарное искусство жалует, но любит шахматы и запоминать расписания транспорта. Второе необычнее, чем шахматы, для второго занятия нет специальных школ, так зачем это делал великий композитор? Кто ж его знает. Но Козырев искренне считает, что если запомнить расписание в аэропорте — этого момента, этой проклятой секунды, когда самолёт с Боковым на борту оторвется от земли, никогда не настанет. Но и астрономия, вроде бы, точная наука, да только заикнулся Валерий тогда на дне рождения про комету Галлея не как знаток, а как обыватель, дилетант и самый последний дурак. Признаться тогда, в апреле, было бы просто символично. А сейчас? А что сейчас? Обычный день, знаменующий перемены в жизнях только маленькой-маленькой группки людей. И никакой романтики. Только от окон, с огромным усилием пробиваясь сквозь толщину запаха водки, уличный воздух слегка несёт озоном. — Поговорить с маньячеллой не удалось, хочешь меня достать? — С ухмылкой начинает Женя. — Ток не прыгай на меня, как на него тогда, при написании чистосердешного! В Бокове и то хорошо, что он знает, куда целиться. Ерунду всякую в оружие не выберет, даже если оружием выступает слово. Валерий кривится — если бы не Женя, он бы в жизни не набросился бы на Лаваля. Если бы не Женя, он бы, может быть, не бил бы людей. А теперь что? Учитель упрекает ученика тем, чему сам и научил? Боков — хуёвый учитель. Не потому что плохо учит, а потому что учит плохому. Но избиение маньяка — это ведь морально правильный поступок, совсем не плохой. Козырев же бил его не за слова, которые тот так усердно пытался вывести в чистосердечном. Точно-точно. Это было избиение за устроенный цирк, за убитых детей… — Жень, прошу, давай серьёзно на прощание поговорим. — Без всякой надежды на хотя бы толику понимания, пытается гнуть свою линию Валерий. Нет, он слишком слабый, чтобы Бокова заставить поговорить о серьёзном. Это невозможно. — Ты ведь, ты разве не… — Шо? Ну шо, Валера, шо мне тебе сказать? — Женя, увеселившись от водки, превращается в юмориста. Ему теперь есть чему радоваться, ему теперь предоставлена возможность шутить без угнетения совести. Марина на поправку идёт, дело закрыто, почему бы и не пошутить? — Иди вари борщи, рожай детей? Но ты ведь не можешь рожать детей! Тогда, собственно, иди рожай борщи, вари детей! Козырев даже хочет посмеяться, но не так, как Женя ожидает, а истерически, таким смехом, чтобы попутно содроганиям грудной клетки, разбить себе ебало об стол. Об накрытый стол, полный радости и праздника, так черепные кости размножить, чтобы потом вообще не оклематься, и либо сдохнуть, либо получить амнезию. Родиться, считай, заново, без смеющегося Жени на подкорке, без ужаса сомнений и гула сжирающих чувств в сердце. Без Жени. Осколками костей в нежный мозг — больно, но Женю знать больнее. Но Козырев себе ебало об стол не разобьёт — ссыкло, да и под взглядом Бокова… Козырев улыбается — Боков думает, что шутка удалась. У Козырева в голове стучаться ядовито-лестничные строчки из Маяковского — Боков, кажется, придумывает новую шуточку. — Жень, пожалуйста… — Пустым голосом умоляет Валера. — Заебал. — Грубо бросает Женя. — Слушаю! — В общем… Я думаю это дело и тебя изменило, но в твоём характере это не так читается. Ты просто такой весь закрытый, искренний… Нет, не искренний — честный, но бесчувственный что-ли. И, понимаешь, я смотрю сейчас на себя, и я ведь таким же стал! Я на тебя похожим стал, Жень! Я, блять, всё дело пример с тебя брал, и вся интеллигентность у меня исчезла, потому что ты рядом был. Дозволенность насилия, беспринципность… Я себя, Жень, не узнаю после встречи с тобой. Ты меня изменил. Боков поднимает брови — они выходят далеко за оправу очков. Он не возмущен, не обижен и не зол, это просто вдрызг пьяное, слегка шутливое удивление. Шутливое, потому что хоть и искреннее, но слегка с актерской натяжкой. Пока Женя работает следователем, в нём умирает великий актёр американских боевиков. — Звучит по пидорски, — Боков улыбается. С длинным мурчанием буквы «р» обращается: — Валер. «А я и есть» — сдерживается, не признается Козырев. Проглатывает слова вместе со слегка этиловой слюной. Боков действительно настолько ненавидит пидорасов, что признаваться опасно для жизни. Безопаснее начать вещать, вспоров вены ножичком для фруктов, чем признаться Жене открыто, чем прочитать то, что написано на бумажке полностью. Ведь то, что уже прочитано — уже пидорское, а если дальше зайти? Уже тюремно опущенное? Козырев подбирает слова. Думает о том, кого любит сильнее — Бокова, пропитанного ненавистью даже к любви, или плутовку жизнь, которая любовь дарует не к тем людям и не в то время. После смерти нет любви и Козырев любит жизнь больше, для того чтобы больше любить Бокова. — Но разве ты за это дело не изменился? — Вопрос очевидный, слегка риторический. Заигрываясь уже в психиатра на приёме Валерий спрашивает: — Ну вот сам, честно, без шуток, искреннее ощущения у тебя какие? — Да поебать мне по большому счёту на себя — я в себе ничего криминального не заметил. Жестокость человеческую осознал и всё. — «И всё» — легко сказано. Но Женя вкладывает в короткие слова все свои потрясения и весь свой ужас. Ему не надо описывать это «всё», ведь и Козырев это видел. А больше он ничего не понял. Только жестокость и, может быть, свое отношение к этой жестокости. — А ты, видимо… Козырев тяжело вздохнув, подбирает со стола зажигалку. Красивую такую, на вид импортную. Бензиновую зажигалку. Вряд ли Женина — он до одурения любит спички, значит, наверное, Хвана. Но Хвана нет, и он, наверное, простит. Аккуратно, стараясь не устраивать пожаров, но неосторожно, кажется, подливая бензина в рюмку водки, Козырев поджигает сорокаградусный напиток. Это красиво. Это как «Хиросима». Но пиздец, как опасно, учитывая, что стол залит пятнами спирта, а пол измаран следами водки из разбившейся Наташиной рюмки. Это не так, как было в карете скорой помощи. Тогда — гнев и зависть, сейчас — что-то отчаянное и обыденное. Тот паренёк, трахавшийся по доброй воле с убийцей детей — тварь. Для Козырева тварь не столько потому что имел сношения с таким индивидом, а потому что посмел делать это по доброй воле, обоюдно и счастливо. Валера бы так не смог, да и не сможет никогда. Но надо ли оно в том виде, в которым было у этих обитателей красного «Москвича»? Этот шатенчик после почти подожженных волос — струсил и предал. Испугался, что ли, жжёного запаха настолько, что решил не бороться за правду, за любовь? Тва-арь. И Лаваль и он — твари, одна пара. Но подносить зажигалку к лицу молодого человека — это баловство. Хотел бы Козырев поджечь его полностью, а-ля аутодафе — поджёг бы, только не было рядом горючего. А теперь есть. И водка на удивление хорошо горит. Валерий смотрит в бумажку последний раз. Да пошло оно всё. Последние строчки будто обжигают пальцы, но так только кажется — это не строчки, это водка, синем пламенем горящая, руки облизать пытается. «Жень, ты мне нравишься. Я тебя» — написанные тяжёлой рукой синенькие буквы обрываются. Обрываются не смазано, а чётко, бумажка маленькая, место мало — писать было негде. Дальше Валера думал действовать по ситуации, но теперь так отчётливо ясно, что ситуации не будет. Он от Жени многого не хотел — только внимания короткий интервал. Женя бы его предоставил, только внимание бы его было бы… Не тем. А нужным оно никогда не будет — Женя Валеру просто не поймет, потому что нельзя не шутить, нельзя не порицать проявления негативных девиаций. Последние строчки начинает пожирать ненасытное пламя. Там должно было быть написано «люблю», но вместо пяти простых букв теперь пепелище. Хотя почему «теперь»? Слово люблю там не было выведено из-за страха. А огня Козырев с недавних пор не боится — играется смело. И только теперь Боков приподнимается со стула. — Шо за листочек? — Спрашивает заинтересованно Женя. — Ерунда. Старость, Жень, слова забываю — приходится выписывать. — Лёгкий флёр приукрашивания. Козырев отдергивает пальцы от открытого огня. — Пиздишь. — Серьезно обвиняет Боков. — Старость, слова, в чём я вру? — Валера готов перечислить ещё сотню вещей, которые он использовал, как неправду, лишь бы не пришлось говорить Жене очевидные слова, лишь бы он сам, своим умом дошел до простых истин. — В том, что это ерунда. Ерунду не сжигают. — Умно заявляет Боков. Козырев хмыкает. В ответ ничего не говорит — спорить с Женей? Да упаси Господь. Женя, как всегда, прав, и уж лучше звукоподражать, чем доказывать неправду. Сила с неправдою не уживается же, а Боков силен и только потому правдив. Да и в конце концов ему всё равно — он сказал правду и радуется, что оказался прав, ему не нужны подтверждения. А, впрочем, и Валерий прав — в бумажке ерунда. Для Жени — ерунда. А у Козырева не бумажка — сердце ерундовое горит. Частичка пепла большая — верно кровь артериальная свернувшаяся, от обилия кислорода её черно и много, частичка пепла маленькая — венозная. В человеческом сердце кровь не смешивается — опаленные частицы листка единой горки пепла не образуют. Женя весёлый, как никогда. Нет, вероятно, он такой бывает, или был раньше в своём Ростове, наверняка, но в Москве Валера его таким, как сейчас, не видел. Боков сейчас не уютный, не светлый, не теплый — весёлый. Шутливый. Юморной. Пьяный. Не искренне радостный. Но способный на шутливые поступки. Что-то вроде подложить кнопку на стул учительнице — детям-дуракам смешно, а Женя сейчас не строит из себя интеллигентного взрослого. Совершенно по-дурацки наклоняется он к пылающей водке и почти истлевшей бумаге — дует на бумажку так, чтобы огонь не распространялся, а частички пепла летели прям в Козырева. Так дети сдувают маленькие скомканные крошечки ластика с тетради. И такой Боков искренний в своих шуточных забавах, что Валера невольно улыбается. Улыбается пеплу, который так подходит к цвету волос, на которых оседает, улыбается Жене, улыбается горящему спирту. Но улыбается снисходительно, всё ещё чувствуя личину «мудрости» и взрослости на своём лице. Кусочки растворенного в огне признания под личину не забираются — она так вросла в лицо, что умыться пеплом принятия неудачи недостаточно. — Там было написано, что ты мне, — Пытаясь стряхнуть пепел с волос, Козырев почти решается на импровизированное признание. Но нет. Что-то внутреннее, глубокое, угнетенное страхом за жизнь, если не саму собой, так спокойную, внутри грудной клетки этого сделать не даёт. Секундная запинка, почти вечность. Честность, искренность, но не та. — Не понравился сначала. А потом я привык и понял, что ты прекрасный человек. — Льстишь. — Выносит судейский приговор Боков. Лесть — это не совсем ложь, значит сработало. Значит Женя не будет обвинять в недосказанности и неправде. — У тебя пепел в волосах. Он говорит это так, будто не сам его туда надул, он говорит это, как взрослый и трезвый человек. Женя притворяется на пару секунд, ради шутки, может быть, комичного эффекта. Если бы в юмористы пускали всех, если бы по телевизору можно было пускать матерные аудиодорожки — Боков бы был популярен и признан. А так он просто следак, которому в признание отведена одна чуть натянутая улыбка. Валера улыбается только потому что Боков слишком проницательный. Морщины около губ, может быть, подскажут Жене не думать о причинах лести. — Знаю. Смою потом. — Неважно, чуть тихо, бросает Козырев. — Кажется, дождик начинается. — Не знаешь о чем говорить — говори о погоде. Спокойной крылатой фразой Валерий обрубает диалог. Ему кажется, что обрывает. — Где? — Боков ошалело подскакивает со стула, неосторожно дергая стол. Горящий спирт распространяется гораздо быстрее, чем просто открытый огонь. Вылитая из рюмки горящая водка почти полностью заливает половину стола. Красиво. Как же это, черт возьми, красиво. Хорошо спирт на столе полыхает: из технически небесного цвета языки пламени перерастают в чисто белый. На концах, острых концах этой огненной феерии вообще кроваво-красный ободок. Красиво. Ещё и жарко, вокруг холодно, а около полыхающего пятна, пепла и рюмочки — жарко. Работница столовой срывает с себя фартучек, видимо, желает по всем правилам потушить открытый огонь. Но Боков её опережает. Делает так, как делать не надо — хватает графин с водой и заливает почти серьезный пожар. Водой тушат обычное возгорание, а горящие жидкости, такие как спирт, масло и бензин, тушат как-то по другому. Козырев не вспоминает, как. Мысли не тем заняты. Спирт всё еще горит. Физически, нервными судорогами в пальцах, Валерий радуется, что успел отскочить от стола вместе со стулом. Радуется тому, что как-то инстинктивно отбросил зажигалку со стола. Не хватало тут ещё и бензиновой лужи. Внутренне он искренне считает, что надо было заполучить ожог. Небольшой шрам для визуальной памяти, как метка о собственном позоре и бессилии, нерешимости сказать, переросшей в идиотическую катастрофу. Почти переросшую. Водка потухает. Боков смотрит на неё победно, пальцами пару раз проходится по разлитой воде. Как ничего и не было. — Так ведь не тушат. — Еле живым голосом упрекает Козырев. — Не тушат, не тушат! Я жизнь тебе спас, а ты — не тушат! Я и не тушил. — Женя поднимает указательный палец вверх. — Я развел водку до негорючего состояния. Физик. Или это химия? Козырев испуган и остаточно неврозен, но то, сколько Женя знает разных вещей — поразительно. Не до улыбки или устной радости, но до ещё более учащенного биения сердца. От инфаркта в этой чрезвычайной ситуации Козырева спасают только барбитураты, перемешанные с той частью водки, которая не сгорела. — За жизнь спасибо, но не по правилам ты, Жень, действовал. — Слегка грустно, ещё немного дергано от прошедшего страха, продолжает упрекать Валерий. — И шо? — Женя перегибается через стол сильнее, отдавая воде все свои отпечатки пальцев. Снимает очки, смотрит пристально. За окном громыхает. Гром. Глубокий звук, раскатистый и громкий. Гроза. Скоро дождь польёт, а они до сих пор тут сидят. Неправильно. Лучше бы быть уже около спального места, а не в столовой, не имея возможности даже нормально из него выйти. Но как Женя смотрит… Вопросительно, долговато, так же глубоко, как звучал гром. Выразительно. Если бы он перегнулся раньше, тогда, когда водка горела в прозрачном кольце рюмки, тогда, когда у Валеры ещё было желание глупо, отчаянно и самоубийственно признаться — он бы признался. Под пристальным взглядом темноты, оттенённым природной бурей, которая где-то там, за стеклами, он бы не только признался в том, что правдиво, опасно и искренно, но и в том, чего не совершал. Но Боков отворачивается. — Девчули, вы воду уберёте? Я доплачу! — У Жени из кармана блистают голубеньким отливом пять рублей. — А мы пойдем покурим. — Там гроза на улице. — Козырев смотрит в окна, на миг просиявшие светом, поворачивает голову, смотрит на Женю. Тот невозмутим. — Мы пойдем покурим. — Утвердительным, не терпящим возражений тоном повторяет Боков. — Самое то, Валер, пойдем. — Там гроза, блять, с дождём, какой покурим? — Сигареты покурим. Вставай, не мешай людям работать. — Нас там смоет и убьет шаровой молнией, — это фатализм. Потому что Козырев себя знает, Женя сказал — он и пойдёт. Повозникает, но встанет. В конце концов. — Ну ты хуйню то не неси, вставай и пошли! — Боков дергает Валеру за рукав. Касание даже не до тела — до ткани, чтобы взбодрить и как маленького ребенка куда-то вывести. — На природные явления надо смотреть с улицы. — Это у вас в Ростове на грозу смотреть на улице безопасно, а у нас… Козырев пытается что-то добавить про Москву, но ничего дельного в голову не приходит. Никакие шаровые молнии в столице лично его не преследовали, и единственное, что можно сказать дельного, так это то, что в Москве грозу не так видно. Но Женя не даёт сказать даже этого: — Достал, ей Богу! Поставив почти вросшего в стул Валерия на ноги, Женя стремится к выходу. Сейчас будет коридор, где тепло сохранилось только в одном месте. Только на небольшом участке. Мерзкое такое тепло, влажное. А на улице тоже так. Мокро. Сейчас они выйдут на улицу, а Хван, верно, вернётся. Вряд ли к ним пойдет, если официантки не сдадут. А если сдадут, как разумный человек не пойдет. Значит, единение — Козырев, Боков и неуправляемая, убийственная, природная сила электричества. Словно током прошибает у Валеры смятую ткань на плече. Женя до него дотронулся не в ударе, Женя…***
Он, видно, в ссоре с головою Видно, сам себе он враг Надо-ж выдумать такое — во дурак! Дурак и молния — Король и Шут На улице холодно пиздец и светло временами, как днём. Какие-то считанные секунды — но небо и всё в эти моменты белое. Чисто белоснежное, как солнце, если на него долго смотреть. Белый цвет растекается по перилам, мелькает в лужах, рассеивается на Жениной коже. Когда сверкают молнии у Бокова нос очерчен аристократично, важно. Козырев в последний раз принимает сигарету из рук ростовского следователя. Не последнюю сигарету в жизни, табак теперь отчетливо забился в кровоток сизым дымом и никогда уже оттуда не будет выведен, сигарет ещё будет много, но вот из Боковской пачки, из его крепких рук — последняя. Оттого и ценная. Оттого Валерий встает вплотную под козырёк здания, чтобы ни одна капля проливного дождя не распластала смоль по тонкой сигаретной бумаге. А Бокову всё равно, он почти под сильнейшими ударами воды. Если сигарета потухнет — у него есть новые. Пытаясь поджечь опаснейшую для организма вещь, Боков проводит спичкой по коробку, та ломается. Женя, вроде, ругается себе под нос и бросает сломанную спичку в лужу. Козырев долго в неё вглядывается — обычная спичка с отвалившейся серной головой, которая всё еще прикреплена к основанию спички тонкой щепкой. Как будто попрошайка протягивает руку в варежке. Боков всучивает Валере спичечный коробок. — Хорошая погодка! — Делая первую затяжку, действительно радостно произносит Женя. — Штормит же. — Пытается возражать Козырев. Безуспешно. — И прохладно. — Ты прямо, как старый дед. — Презрительной интонацией бросает Боков. — Гроза — это хорошо. Не всегда же солнышку светить. На улице тишины не наступает ни на секунду. Раскаты грома то приходят, то исчезают, зализанные громкими ударами капель об асфальт. Так молчаливо курить, светить путеводным огоньком конца сигаретки сквозь стену дождя — одно удовольствие. Для Бокова. Правда тот порывается всё что-то сказать, или просто странно разминает губы, чтобы не отекли, перед тем, как снова вставить между щелкой рта сигарету. Для Козырева такая погода — не удовольствие, и даже тяжесть хорошего табака — не наслаждение. И от белого следа, побывавшего на сигарете доли секунды, только апатия. — Расскажи шо-нибудь интересное. — Боков, явно пытаясь избавится от скуки, ходит туда-сюда. Просит нервно и почти трезво. — Не знаю я ничего интересного… — Уходя от просьбы, учащающей пульс до ужаса, Козырев пытается в аргументы: — Да и ты рассказчик получше будешь. Более правдивый, более… — У тебя ебало такое депрессивное, когда ты молчишь, что меня затошнило. — Женя, кажется, говорит искренне. И дым выдыхает так, как человек, которого только что мутило. — Когда говоришь, вроде ничего. Козырев поднимает глаза на небо, вновь озарившееся молнией. Вспоминает свою жизнь в которой было, есть и будет мало чего интересного. Рассказывать про то, как правильно хранить зеленые бананы, чтобы они не переспели? Бред, это Бокову неинтересно. Про сына? Тема неправильная, нездоровая, жестокая, касаться не хочется. Про дело говорить? Так закрыли, чего уж и вспоминать. Про шахматы? Бокову будет скучно, да и шахматы он теперь вряд ли обожает. Тогда, выходит, стоит говорить не о собственном опыте, а об историческом, человеческом, всеобщем… Странный, почти легендарный, несколько фантастический факт — Женя может посмеяться, но послушает. Козырев не помнит в какой книжке он его прочел, помнит только, что она была новейшей и было это давно. А в память въелось. Потому что гроза — явление интересное. — В древности богатые римляне отправляли своих детей учиться в Этрурию. Искренне считали, что этруски занимаются наукой, а на деле те учили предсказывать будущее. По молниям. Молнии же посылают Боги, значит, по ним можно определить судьбу. Вроде бы не столько личную, сколько города или знатного человека. — Козырев пытается стряхнуть пепел, но ничего не выходит. Оставляет сигарету тлеть в чуть дрожащих руках. А Женя, вроде бы, слушает. — Это назвалось гаруспицией.Предсказатели делили небо на шестнадцать частей, половина — благоприятные, половина — нет. — Небосвод разрывает бело-фиолетовая молния. — Как думаешь, в какую из частей ударила? — В голову тебе водка ударила, Валер. — Тихо, но чуть звонко-смешливо «отвечает» Боков. — Я думал, ты начнёшь про опыт работы следователем в этой вашей… Замечательной Москве! А ты… Они когда померли то, эти древние чудики… — Формально они не умерли, а слились с римлянами. Но про поглощение народов римской империей тебе надо было в школе слушать. Да я про это и сам мало знаю. Зато с молниями как интересно! — Козырев, уже сам заинтересованный собственным рассказом, захлебнувшийся чужим вниманием, выходит под дождь. Прямой дождь. Ветер не сильный, капли не косят. Но льёт как из ведра — костюм намокает сильнее, чем от пота. Сигарета гаснет, а сильная капля сбивает с неё длинный пепел. Козырев встаёт к Жене Боком, как регулировщик на дороге, пытается что-то понять руками. Вместо белой палочки в черную полоску у него белая сигарета, размытая жёлтыми пятнами смолы. — Гаруспики вставали лицом к югу, справа были несчастливые части, а слева — очень даже ничего. — Козырев поднимает взгляд на небо. Гром долго звучит, широко, а потом прекращает. Молния ударяет от той руки, в которой Валерий держит сигарету. Козырев перекладывает размокший тубусоид пепла из левой руки в рот. — Видишь — счастливая ударила! — Ты неправильно стоишь. — Озадаченно заявляет Боков. У Козырева даже выпадает сигарета из губ и первым вопросом в голове возникает: «почему?», но это дурость. Тем более Женя сейчас выглядит экспертнее — промокший не так сильно, с лицом серьезным и хотя бы горящей сигаретой в зубах. Значит, ему лучше знать. — А как надо? — Козырев поворачивается к Жене лицом. — Вот так и надо. Там сзади дерево, на нём мох прямо напротив меня. Там, значит, север, а… — Боков делает затяжку, прекрасно, кажется, осознавая, что фразу за ним закончат. — За тобой юг. — Валера улыбается тёплой красоте фразы. Женя — южный, и то, что за ним сейчас юг, одно из самых красивых совпадений. Но Козырев ведь лицом к нему встал не для того, чтобы думать о том, каким поэтичным Женя мог бы быть, нет… А от этого жаль. Жаль, что не придется сокращать небольшую дистанцию, чтобы только и делать, что признаваться, признаваться и признаваться Бокову в лицо в любви, обнимая его за покрытые черным костюмом плечи. Придется на молниях гадать. Это мистичнее и, может быть, сакральнее, чем любовь, но Валерий не настоящий гаруспик. От нового раската грома у Козырева даже подкашиваются ноги, новый звук не громче, но значительнее, да и к Жене стоять лицом — нервно. Вот до дрожи в конечностях нервно. Разве что зубы не стучат. Почти темноту, глубокую и черную, разрывает белая ниточка молнии, озаряя всё вокруг себя фиолетовым, а предметы оттеняя белоснежным. Молния ударяет справа. — Пизда нам, Валер. — Умело и точно предсказывает Женя. — Нам? — Почти сорвавшимся голосом спрашивает Валера. — Нам с тобой пизда, да. Справа ведь ударила. — Может быть, это про Москву? Или… — Про Михаила Сергеевича ещё скажи. Не думаю. Думаю, это нам. Дождь льёт так сильно, что с каждым «нам», всё мокрее, холоднее и печальнее. Глупая это была идея — говорить про гаруспицию, да и не должна она была закончиться так. Но шансы были равны: пятьдесят на пятьдесят, восемь на восемь, право на лево, один на один Козырев с Боковым стоят первый второго печальнее. Вот такое прощание