[Sitting in the backseat, dead heat summer]
Дазай сидит в перегретой машине, и его перегретый разум сгорает от нетерпения.[Staring at the ground in a lucid light]
Снаружи раскаленный асфальт медленно плавится под лучами неистового, спятившего солнца, постепенно превращаясь в лаву. На крохотной, всеми заброшенной автозаправке, затерянной где-то в (почти) никому не известных пригородах пригородов Йокогамы, нет больше ни души.[I can feel a heartbeat built like thunder]
Сердце бешено колотится. Нервная система сжигает саму себя. Да где же он? Дазай обожает людей — но одного из них обожает немного больше, чем всех остальных. Дазай ждет его каждый раз как в первый.[Running round my head in a holy fire]
Дазай восторженно рад, когда наконец видит его, возникшего на другом краю парковочной площадки. Возникшего словно из ниоткуда. Возникшего словно из самого сияния солнца. Будто мираж. Он неторопливо шагает по заправке, и его темная фигура становится все ближе и ближе. Дазай едва может усидеть на месте от волнения. Иди же скорее, скорее...[Open up the doors, let me feel that zephyr]
Он открывает дверь — и в жаркое пространство салона машины врывается оглушительно свежий ветер. Долгожданный. Благодатный.[Freshen up the air underneath the streets]
И в спертом пространстве внутри головы Дазая, полном кипучих мыслей, (обычно) не находящих себе выхода, тоже сразу делается... свежо. До чего замечательно. Дазай улыбается. Федор Достоевский садится на заднее сиденье рядом с ним. Теперь они здесь вдвоем. (Знакомые незнакомцы — или незнакомые знакомцы?)[Now I'm locking eyes with a silent stranger]
Теперь наконец можно вздохнуть с облегчением — и позволить себе блаженно закрыть глаза на несколько мгновений. Еще немного, совсем немного потомить душу липким, как карамель, предвкушением.[Don't run, don't hide]
Неужели это правда снова происходит? Дазай все еще не полностью верит в это. В то, что здесь, здесь и сейчас (сейчас, сейчас и здесь) он наконец, наконец, наконец...Может дать свободу своим мыслям.
Потрясающе. Он открывает глаза. Он встречается взглядом с Достоевским. И... начинает говорить.[And I can feel the static rising up and out your mouth]
Они начинают говорить. Они с Федором. С ума сойти. Что может быть лучше? Что может быть изумительнее? Что может быть великолепнее? Зачем Дазаю наркотики, если у него есть это?[We're making waves of conversation]
Этернализм. Технологическая сингулярность. Острова стабильности. Бесконечная вложенность материи. Кварк-глюонная плазма. Темы сменяют друг друга, словно в калейдоскопе блестки. Что черепаха сказала Ахиллесу? Слышен ли звук падающего дерева в лесу, если рядом никого нет? Смерть — всё то, что бодрствуя мы видим, а всё, что спя, — то сон? Если бы ты был бессмертен, о чем бы ты думал в последний день перед исчезновением Вселенной? Философия. Космология. Логические парадоксы. Есть ли хоть что-то, о чем они еще не разговаривали? Последние достижения нейропроцессинга. Унылость кватроченто. Что такого в улыбке Моны Лизы? Период 3, влекущий хаос. Автономность хроматики и плагальные обороты. Существование и не существование — это действительно одно и то же? Искусство. Идеи. Гипотезы. Богословие. Они разговаривали уже обо всем — но им всегда находится, о чем поговорить еще. Это противоречит всем законам всего. Это так умопомрачительно![Got a rush of energy]
Знакомые незнакомцы — или незнакомые знакомцы? И то и другое. Ни то ни другое. Они не знают друг о друге ничего, абсолютно ничего — и в то же время знают все, абсолютно все. Все, что они говорят, означает совсем не то, чем кажется. Каждая фраза — головоломка, каждое слово — ребус. То, о чем они беседуют, не понял бы больше никто — но вовсе не потому, что они ведут речь о каких-то (якобы) умных и сложных вещах. Просто у каждой реплики есть двойное дно. И тройное. И четверное. И пятерное. Просто каждая реплика — многослойная повесть, рассказывающая на самом деле о чем-то совершенно ином. Еще и зашифрованная к тому же.[We ride up, we slide up]
Но для них это не проблема. Им известны ключи для дешифровки. Им известно, как не запутаться в слоях и не потеряться даже на десятом дне чужого сознания. Они изучили друг друга слишком хорошо. Им обоим всегда слишком нравился криптоанализ. (Я знаю, где твоя уязвимость. Я знаю, где все твои уязвимости.) (Я знаю, что ты знаешь, где моя уязвимость. Я знаю, что ты знаешь, где все мои уязвимости.) Они друг другу чужие, бесподобно, беспримерно чужие — но вот парадокс: никого ближе у них нет. Самый парадоксальный из всех.[We won't stop lighting our minds up]
Дазай говорит: «Никогда не пробовал доказать теорему Янга — Миллса? Я вот вчера пытался от скуки — хочешь, расскажу?» — и на самом деле это означает: «Я боюсь, что так и не найду смысл ни в чем». Дазай говорит: «Давай придумаем, как можно совместить принципы релятивистской локальной квантовой теории поля с существованием нетривиальной матрицы рассеяния!» — и на самом деле это означает: «Побудь со мной подольше».[Do you have the time?]
Дазай спрашивает: «Нравственность — это разум воли? „Преступление” и „наказание” — эти понятия для тебя стоят в синонимическом ряду или в антонимическом?» — и на самом деле это означает: «Я не понимаю, как это — быть человеком». Дазай спрашивает: «Можно ли полностью проанализировать познание с точки зрения обработки информации на некотором уровне абстракции?» — и на самом деле это означает: «Всю свою жизнь я чувствую себя не на своем месте, оторванным от всех и от всего». Дазай спрашивает: «Что ты думаешь о метафизической неопределенности загадки Бэкуса-Кехо-Кидланда?» — и на самом деле это означает: «О чем ты думаешь, когда остаешься один?»[Do you hate your life?]
Дазай говорит: «Нет ничего проще, чем сотворение Вселенной. Дали бы мне материю — и я показал бы, как из неё должен образоваться мир!» — и на самом деле это означает: «Я потерял способность даже страдать». Дазай говорит: «Антиреализм в парадигме эссенциальной мультимодальности по своей сути неправомерен с точки зрения гамильтонианской трансформации личностного абсолюта. А вот, допустим, если бы истина была не единицей, а двойкой...» — и на самом деле это означает: «Главное — заставлять людей смеяться, и тогда им не особенно бросится в глаза мое пребывание вне того, что они называют „жизнью”». Дазай говорит — и знает, что Федор понимает (и никто кроме него). Нет ничего, чего Федор не смог бы понять в его словах. Нет ничего, что Федору не было бы ясно и очевидно даже на десятом дне его сознания. Дазай улыбается. Он ценит это. Бесконечно ценит.[I can make your day go sun to rainbow]
— Смотри-ка, Федор-кун, жара уже спадает. Как хорошо становится! Прогуляемся до края мироздания... или хотя бы до края парковки? Достоевский усмехается. Он не против. По крайней мере, до края парковки — точно не против. А может, даже чуть-чуть дальше. Они покидают машину. Их встречи здесь совершенно случайны — и в то же время, конечно же, совершенно не случайны. Об этом свидетельствует этот старый, ничем не примечательный, проржавевший автомобиль, оставленный тут бог знает кем и когда, который они единодушно избрали для себя конечной точкой этих удивительных, забавных, программируемо-непредсказуемых стечений обстоятельств, из раза в раз приводящих их сюда. Друг к другу.[Colour in your step, let me lose your mind]
— Погода замечательная стала! Пока гуляем, может, поиграем во что-то? Нарды? Покер? Шашки? Правда или действие? А может, все одновременно? Я так люблю наши стохастические мысленные игры! Дазай знает, что Достоевский ужасно любит эти игры тоже. — О, или поиграем в трилемму Мюнхгаузена? Правила тебе известны. Да? Отлично! А потом можно и в шахматы по классике. Итак, у тебя, как обычно, есть три варианта: регресс в бесконечность, логический круг, догматический аргумент — что ты выбираешь, Федор? Дазай всегда обожал людей — обожал очень странно, извращенно, своеобразно, но тем не менее. Обожал со страстью исследователя умозрительно деконструировать их сложнейшие чувства до голого каркаса; обожал со страстью хакера взламывать их мышление, будто несовершенный компьютер; обожал со страстью писателя пропускать сквозь свои пальцы эту трепетнейшую, тончайшую, неисповедимую диалектику их душ. Но никто, кроме Федора, не приводил его прежде в такой восторг. — Фc3-g3? Сf5-h3? Цугцванг в миттельшпиле — опять? Великолепно! Интересное применение функции Шпрага-Гранди... Все в нем поет и кричит Достоевскому: «Wkmbrt ghs. Tkmbfr cru. Izutch cgn». И Федор, конечно же, все понимает. Не может не понимать.[Every time I meet your eyes]
Потому что в насмешливых глазах его Дазай читает очень ясное и отчетливое: «Яъозятп».[I can feel life come alive]
Осаму смеется. Какое счастье. Он обожает людей. Обожал их всегда, всю свою жизнь — но никогда, никогда их не понимал (хоть и очень старался). А они, в свою очередь, никогда не понимали его (старались ли они?). Но вины их в этом, разумеется, нет. Просто он — не один из них. Не «свой». Не человек. Он — пришелец. Странное, причудливое, бредово устроенное существо, криво-косо натянувшее на себя плохо скроенный костюм гуманоида и теперь жалко пытающееся приспособиться к жизни в обществе, выдавая себя за какого-то там Осаму Дазая (нельзя было хоть имя нормальное себе придумать?). Он — неумелый игрок из другого измерения. По дурацкой ошибке однажды ввязался в эту артхаусную игру под названием «Человеческое бытие на планете Земля», не зная толком ее правил и особенностей управления своим персонажем, а теперь одержимо стремится любыми способами выйти из нее, лихорадочно нажимая клавишу Escape (жаль только, что она заела и не работает). Он — глупый, нелепый, неаккуратно раскрашенный паззл. Паззл, на котором черт знает что изображено. Паззл из миллиона кусочков идиотской формы, который никто никогда не хотел попробовать собрать всерьез (да он и сам уже давно расхотел). Так было — было всегда. Так было — до того, как он встретил Достоевского. Как-то так вышло, почему-то так оказалось, неясным образом так получилось, что, едва увидев его, Дазай сразу почувствовал: Федор — такой же, как он. Такой же пришелец. Такой же игрок. Такой же паззл. Единственный, кто способен по-настоящему понять его. Единственный, кого способен по-настоящему понять он. Какое счастье. Какое счастье, что Дазай наконец нашел его. Того, с кем они понимают друг друга — всецело, всеобъемлюще, всесторонне — на любом из существующих и несуществующих языков. (Mi scias, ke vi ankaŭ estas feliĉa.) (あなたは私以外のすべての人に退屈しています。) Того, с кем они понимают друг друга безусловно. (149425292642149425292825149425292842142725149425292945149425292927149425292846142725149425292827149425292846149425292832149425292844149425292846149425292831149425292845149425292846142847) И с полуслова — тоже. И со словами, закодированными любыми из всех мыслимых и немыслимых шифров — тоже. (Тсъ йроржр н мрюрх.) (-.. .- .-- .- .--- / .--. --- -... ..- -.. . -- / ..-.. - . .-. -. .- .-.. .. ... - .- -- .. .-.-.- / .-.- / .... --- ---. ..- --..-- / ---. - --- -... -.-- / -. .- ---- .. / .-. .- --.. --. --- .-- --- .-. -.-- / -.. .-.. .. .-.. .. ... -..- / .-- . ---. -. --- .-.-.-) Того, с кем он так искренне смеется — и ум его сбрасывает оковы его ума. Того, с кем можно играть на равных, никогда не проигрывая и не выигрывая, и сколь угодно наслаждаться этой нескончаемой партией. Того, с кем он, забыв жару, забывает и тень. Того, с кем они обожают друг друга с одинаковой силой, в одинаковой манере, одинаковым образом, по одинаковым причинам. Того, с кем они мыслят с такой точнейшей идентичностью и с такой идентичнейшей точностью. Наконец-то. Торжество тождественности, крах принципа запрета. Подавись, Паули. (d09ed0b1d0b5d0b7d18cd18fd0bdd18b20d0b220d090d180d0bad182d0b8d0bad0b5 ••• −• −−− •••− •− −− •• ьлмяуцс 灯台 ноэриж 31 imsway oreverfay.)***
Они доходят до края парковки — и даже чуть-чуть дальше. Умолкают. Останавливаются. Встречаются глазами еще раз. Стоят так несколько секунд. Их сегодняшнее время подошло к концу. Пролетело быстро, мгновенно, незаметно, как и в прошлый раз. Как и в позапрошлый. Как и в... Федор не утруждает себя приветствиями — не утруждает и прощаниями. Да, впрочем, эти условности им и ни к чему. Все равно сейчас завершится лишь их устный диалог в формате реального мира — а мысленный диалог в формате их собственного мира-внутри-разума продолжится, как продолжался и всю дорогу до этого. Федор разворачивается и удаляется. Нет, не удаляется — исчезает в солнечном сиянии точно так же, как и возник из него совсем недавно. Исчезает без следа. Исчезает, не оставив после себя ничего. Мираж пропал. Будто и не было. Дазай снова один. Прислоняется к покосившейся колонне, поддерживающей бетонный навес над парковкой, и запрокидывает голову. Который час? Сколько он уже здесь? Дышать становится чуть тяжелее. Хочется поправить воротник рубашки, резко впившийся в горло. Он достает из кармана телефон, переведенный на беззвучный режим — и видит то, что и следовало ожидать увидеть. Четыре раза звонил Ацуши. Два раза Танизаки. Три раза Куникида. Ха-ха. Доигрался. Ладно, и не такое еще бывало. Прорвемся... Дазай перезванивает.[Elevate the headstrong dead long halo]
И медленно сползает спиной по колонне вниз, пока в телефоне тянутся длинные гудки. Хотя ждать приходится не так уж долго. Куникида берет трубку почти сразу. Он в своем обычном состоянии — то есть, вне себя. Возмущен до крайности, бушует, негодует и орет. Что-то про очередное собрание, на котором директор просил всех обязательно быть; что-то про очередные подвиги «Крыс мертвого дома», с которыми пора уже обязательно разобраться. Что-то насчет того, что Дазай — кретин и идиот, не ведающий стыда, и ему следует умереть от позора прямо в эту самую минуту, где бы он, жалкий самоубийца, ни находился. Дазай слушает его расслабленно. Он уже сполз до самого низа, удобно устроился у основания колонны, положив свободную руку на согнутые перед собой колени, и теперь рассеянно смотрит на зеленые ростки травы, пробивающиеся из трещин старого асфальта. Он абсолютно спокоен.[Caught up in our skin, gotta fight the grind]
Он обожает людей. Он ничто на свете так не любит, как их. Поэтому сейчас он дослушает гневную тираду Куникиды, пламенно извинится перед ним, попросит передать свои пламенные извинения еще и директору, и Ацуши, и Танизаки, и всем остальным, и пообещает приехать как можно скорее. Закончит звонок, поднимется и отряхнется. Пойдет по парковке в сторону ржавого автомобиля. Пройдет мимо него. Уйдет с заправки, не оглядываясь. Свернет на тропинку, ведущую к автобусной остановке в паре километров отсюда. Будет шагать по ней ровно и уверенно. Может, даже вприпрыжку.[Cause I'm getting high, getting high]
Посидит на остановке. Дождется вечно пустого автобуса, которым, кажется, не пользуется никто, кроме него. Проедет на нем немного, а затем выйдет на улицу, вызовет такси и домчится на нем до детективного агентства с такой скоростью, что даже Куникида в итоге смилостивится над ним и не станет откручивать ему голову. Правда, потом он обнаружит, что Дазай так и не дописал ни один из тех отчетов, которые обещал дописать дома, и голову все-таки открутит... слегка. Ну, это мелочи. Голова — ерунда, новая отрастет. Дазай ведь пришелец как-никак.[I'm getting high on humans]
И он допишет отчеты. (Или не допишет, а свалит все на Ацуши. Да, определенно свалит. Как будто он вообще рассматривает другие варианты.) И сходит на ковер к директору, чтобы еще раз извиниться перед ним лично. И будет рьянее всех участвовать в разработке плана по поимке «Крыс». И будет предлагать больше всего идей, как обойти и ликвидировать Беса.[I'm getting high, getting high]
И будет смеяться вместе со всеми, и дурачиться, и рассыпаться в любезностях и шутках, и ходить в кафе, и болтать с официантками. И не будет думать о всякой чепухе. Будет думать только о деле. О спасении человечества и всем таком прочем... В общем, о действительно важных вещах. И будет обожать всех своих дорогих друзей — и приятелей, и знакомых, и просто прохожих на улице. Всех-всех-всех. Всех и каждого. Всех без исключения. Всех людей в мире.[I'm getting high on humans]
Но когда его силы снова иссякнут, и быть среди них снова станет невыносимо, и тошно, и панически страшно... Он знает, что тогда будет. Он снова все оставит. Оставит, бросит и забудет, наплюет на обещания и планы, перешагнет через договоренности и обязательства, выкинет отчеты в мусорку, не помоет за собой кружку, нахамит соседям, выключит телефон, никого не поставит в известность — и, гонимый меланхолией и нервозностью, сбежит. Сбежит от всех и от всего. От друзей (друзей?), от себя, от всех этих социальных ролей, которые он уже терпеть не может, которые его уже почти придушили. Сбежит почти на самый край мироздания. Сбежит на крохотную, всеми заброшенную автозаправку, где всегда стоит только одна машина, и ворвется в нее, и упадет на заднее сидение, и будет ждать, ждать, ждать... Ждать его. Ждать как в первый раз. Ждать так, как не ждал никого и никогда. И... он придет. Конечно же, придет. Возникнет словно из ниоткуда. Возникнет словно из самого сияния солнца. Будто мираж. И неторопливо приблизится. И откроет дверь, впустив свежий ветер. И сядет рядом на заднее сидение. И Дазай наконец вздохнет с облегчением. И позволит себе блаженно закрыть глаза на несколько мгновений. И впервые за все это время почувствует себя живым. И они будут говорить. И он будет в восторге. Будет будто пьян, будет будто под чем-то. И ни на секунду не вспомнит о спасении человечества. Не вспомнит вообще ни о чем.[Cause I'm getting high, getting high]
Дазай обожает людей. (Если повторять себе это перед сном почаще — может, однажды удастся поверить?) Дазай ничто на свете так не любит, как их. Но... лишь рядом с таким же не-человеком, как он сам, Дазай может быть по-настоящему счастлив.[I'm getting high on humans you]
[We won't stop, no, we won't stop]
Дазай с улыбкой смотрит на Федора. — Привет. Я... рад тебя видеть. Снова. Сегодня в агентстве опять собрание. Сегодня он опять на него опоздает (точнее, не придет вообще). Сожалеет ли он? Ничуть.