***
— Тебя здесь быть не должно. Биторес Мендес не верил людям с красивыми руками: у него были руки воина, его руки были навсегда забыты лаской, справедливы, а оттого скупы на милость. Люди с красивыми руками были привычны думать только о себе, но опыт безошибочно подсказывал, что только они не могли в итоге о себе же и позаботиться. Сколько бы хлыщей ни мелькало припрятанными в рукавах козырями, они все обещали ему деньги за смелое решение проблем уязвимых людей с красивыми руками, не готовых жить, но готовых выдумать себе какие-то жизненные трудности. — Кто сказал? Ты? Луис, прислонившись к вагонетке, беспечно вертел балисонг, от мастерства рук больше похожий на разогнавшийся пропеллер: сверкающие грани сливались в полупрозрачный воздушный диск, растворяющийся также быстро, как и появляющийся, когда близнецы-рукоятки ударялись друг о друга или о смуглую костяшку. Если бы возникло желание присмотреться, то можно было бы заметить белые рубцы шрамов — неуды по обращению с колюще-режущими предметами — их было много, и все они врали. — Не заставляй меня повторять дважды. Они оба стояли чуть поодаль рельс, а сзади без перерыва что-то кричали, о чем-то ругались, чего-то не могли поделить — как хор; звенели кувалды и кирки, шуршала галька, грохотали стены — как оркестр. — Ваш главный считает меня... как же он сказал? Такое забавное определение... — Луис задумчиво пощелкал пальцами, для чего на мгновение перекинул распахнутый нож в безошибочно поймавшую его левую руку. — «Подающим надежды», что ли? Да, точно. «Подающим надежды». — Откопав в памяти нужный фрагмент, он также непринужденно швырнул нож обратно и возобновил свой трюк ровно в том же месте, в котором его прервал. Его лгущие, праздно обвешанные перстнями пальцы танцевали вокруг лезвия, как обезумевшие от собственной неуязвимости глупцы, гневящие хищника ради забавы. — Только вот каким образом я должен оправдать его, без сомнения, щедрое... — Дзынь. — ... доверие... — Дзынь. — ... если даже не знаю, с чем работаю? — Рукоятки лязгнули последний раз, чтобы вслед за этим одним ловким, едва уловимым движением сложиться обезвреженным футлярчиком, и Луис лукаво взглянул на Мендеса снизу вверх, подпихивая локтем мешающиеся динамитные шашки. Наглый, самодовольный беспризорник. — Поэтому прости, приятель, но тут твои пожелания уже все, не учитываются. Мендес опасно прищурился, и его огромная голова угрожающе выдвинулась из, казалось, капканом удерживающих ее плеч. Верхняя губа по-собачьи дернулась, оскалив крепкие зубы, и каждая произнесенная им «р» стала тройной: — Пожелания? Слушай сюда, парень. — Заметив, как мельтешащие, путающие, обманывающие руки, явно позаимствовавшие свою дерзость от бродяжничества и азартных игр, снова распахнули нож-бабочку, Мендес яростно схватил Луиса за запястье и сдернул его с вагонетки. Тот спрыгнул так, будто сам давно собирался, без вреда для себя, без обиды, без вывода. — Я делаю только то, что должен, как и эти люди за моей спиной, как сам лорд Саддлер и как все прочие, кто понимает, что желания — ничто перед священным долгом. Так что забудь это слово и впредь заботься только о том, что необходимо. Быть может, там ты особенный, но здесь ты никто, поэтому не сильно обольщайся вниманием лорда, пока он не пожалел о том, что дал тебе повод считать себя лучше нас. Единственный живой глаз подобно лоботомическому орбитокласту впивался в шальные глаза напротив, оценивающе задранные на него — ни капли покорности, ни капли благоразумия — только вопиющие развязность, бесстыдство и строптивость тремя хлыстами испытывающие его на прочность. Откровенность, практически непристойная в намерении разоблачиться. — Так ты сомневаешься в Его выборе? У-у, если так дальше пойдет, то кто знает... — Рука, побывавшая в немилосердном захвате, что-то неопределенно изобразила в воздухе, то ли подзывая, то ли отмахиваясь. — Может, предложишь Ему завести жалобную книгу? Мендес замер. Ощущение, будто его самого вертят ловкие пальцы, ударяя то о праведную ярость, то о священный запрет, заледенело на нем безобразным, чуждым, разъедающим чувством беспомощности перед фокусом столь неизящного шарлатана, уже схлопнувшего свой оживший балисонг до следующего трюка. Как если бы все чувства рассорились и предали друг друга, сделалось пусто и невыносимо. Заметив случившуюся с Мендесом перемену, Луис трактовал ее по-своему — и опять попал в точку. — Вот видишь, все с самого начала могло бы быть намного проще. А теперь покажи мне янтарь, раз уж ты ничем не занят.***
Луис Серра не умел держать язык за зубами. За общим лукавством ему очевидно не хватало манер, сколько бы не случалось благородных нотаций, напутствий и наставлений, всякая попытка достучаться до самоубийственно беззаботного сознания будто бы сама по себе сжималась, иссякала, и сквозь эту плотину протискивалась уже чрезвычайно скудным тезисом, лишенным обаяния. В том была разница между «слышать» и «слушать» — безвкусные дифирамбы не менее безвкусных певцов Луис мог только слышать, как слышишь множество голосов, из общего хора которых не можешь вытащить ни единого слова. Однако он приучил себя делать вид, что именно «слушает» и в лицедействе ему, как оказалось, не было равных. — ... плоть слаба, а священное тело уязвимо, поэтому на днях меня посетила замечательная идея... Блуждающий между рыцарями Луис украдкой глянул на Салазара, пока тот что-то самозабвенно вещал ему, уставившись в гравированный щит прямо перед собой — позже станет очевидным, что головы на собеседника он предпочитал не поднимать, то ли игнорируя чужие преимущества над ним, то ли их же опасаясь. Луис присмотрелся внимательнее. Визуальный образ будущего врага, когда его слова в собственных торжественных нагромождениях были избирательно беспредметны, мог поведать больше, чем прямое самоинтерпретирование, и все эти маленькие детали сливались в маленького человека, не подозревающего о том, что его читают как открытую книгу. В людях порой скрывались самые будоражащие эксперименты несправедливой жизни, что стихийно решала, кто будет велик, а кто — ничтожен. И тут действительно было, за что зацепиться. Например... — ... стремится освободить душу, но что если... ... трость — хотя скорее тросточка — с набалдашником в форме женской головы, при ближайшем рассмотрении оказывающимся обезвреженным навершием Медузы Горгоны. По блестящей, с трещинкой, лысине можно было предположить, что любимая — руки у него были беспокойные, хищные, все время порывались что-то дергать, тереть или царапать, и особенно обострялись эти нервные приступы, когда в радар его личного пространства кто-то беспардонно вторгался (как сейчас вторгся Луис, обходя очередной постамент). Среди прочего он... — ... и покуда не станет слабости, не будет и преград, чтобы... ... выглядел чисто и явно следил за собой, жаль только, что без толку: запах мертвечины не удалось перебить даже парфюмом, от концентрации которого при близком контакте начинали слезиться глаза. Каким-то удивительным образом во всем его естестве, в каждой его фразе, каждом движении одновременно совмещались робость и кровожадность, две вечно соперничающие крайности, грызущиеся увечья тела и разума. — ... было бы проще. Как итог: беспомощность. Одна огромная беспомощность, скрывающая беспомощность поменьше, маскирующую еще одну, совсем крошечную — ходячую слезоточивую гранату. С тростью. Хотя скорее с тросточкой. — Так к чему это я: можно ли вырастить, скажем, несколько особей, а затем поместить их в пустые доспехи? Они выживут без носителя? Заигравшийся с диагностикой Луис не сразу понял, что монолог закончился вопросом, требующим внимания (уже провороненного) ко всему вышесказанному. Поэтому он традиционно пошел ва-банк: — А что, ваши адепты уже не справляются с... чем они там заняты? Белые брови поползли по гигантскому лбу сначала возмущенно вверх, а затем раздраженно вниз, отчего Луис почти растерялся — очевидно, тщательно скрываемое равнодушие к чужому заунывному пустословию было рассекречено. Враз потускневший Салазар развернулся на каблуках, утратив всякий интерес к рыцарю, которого до этого разглядывал чуть ли не с любовью — теперь в нем будто что-то сдохло. И смердело. — Разве матушка не учила вас, что отвечать вопросом на вопрос невежливо? — Мне не довелось знать мою матушку. — Решив попытать удачу и хотя бы частично реабилитироваться, Луис снова ткнул наугад и, кажется, что-то нащупал. — Зато о вашей наслышан. Удивительно целеустремленная барышня, любой другой на ее месте уже бы сдался, учитывая... затруднительность маневра. Салазар скривился, как если бы Луис, «что-то нащупывая», случайно ткнул ему в глаз. Крошечный человечек — снаружи, огромный багаж воплотившихся ночных кошмаров — внутри. Его руки, будто пытаясь отвлечься от чего-то тяжелого и мрачного, отложили трость и принялись перебирать декоративный букетик вербы в серванте. — Ничего удивительного. Нас не учили смирению. Никто бы и не осмелился. — Неужели? — Под эффектом двойного фола Луиса понесло уже так неистово, что мысль не успела за языком, и произошла катастрофа. — А знаете, в этом что-то есть: вот что случается, когда гордостью становится дефект. Ребенок-мутант — сам по себе жутчайшее оскорбление, какое только можно нанести выносившей его матери... Видимо, непредвиденным обстоятельствам смелость не так уж и нужна. Рамон замер. Веточка вербы погребально хрустнула у него в руках. Противореча раннему заключению, он поднял свою безобразную голову и уставился на Луиса долгим, неприятным взглядом — и вместе с тем он впервые действительно показался непредсказуемым. — ... Как ты меня назвал? Будто благодаря какому-то потустороннему влиянию или вибрациям, призывающим к опеке уязвимого хозяина, оба стража — оба физических воплощения смертной казни — сдвинулись от охраняемого ими входа и окружили Салазара по обе стороны его тщедушной фигурки. Луис примирительно поднял руки ладонями кверху и отступил на пару шагов, чувствуя, что ничем хорошим это не кончится. И все-таки не сдался: — Что это я, в самом деле, взбредет же в голову... Без обид, приятель, ладно? — Пошел вон! — рявкнул Салазар, будто взорвавшись, и на букве «в» зубы плотно вошли в нижнюю губу, венозно синюю, как от холода; брызнула слюна с кровью, дважды дернулся глаз. Все обыкновенно мертвое лицо приобрело неестественную живость, словно его приводил в движение невидимый кукловод, и этот крайне скверный сценарий мимики не мог определиться с конечной эмоцией, бросаясь от бешенства к удивлению, но в итоге заканчивая ужасом. — Вы двое! Уберите его отсюда к чертовой...! к чертовой...! Грязный мерзавец! Стражи вынырнули из-за его спины и синхронно, двумя смертоносными орудиями, двинулись выполнять приказ, но Луис не стал их дожидаться и сам ринулся к дверям, уворачиваясь от хитиновых секир, пытающихся то ли его поймать, то ли отрубить ему голову. Убежав на безопасное расстояние, уже у самого выхода он обернулся через плечо, и на его губах играла безрассудная улыбка, рвущаяся сквозь сбитое адреналином дыхание: — Эй, погодите, так что там насчет доспехов? — Выродок! Ничтожество! — Мне зайти позже? Суббота подойдет? Две черные фигуры потянулись к нему последний раз, но вместо того, чтобы схватить, только требовательно вытолкали его в коридор, как если бы провожали из бара дебоширящего пьяницу. — Ненавижу! Чтоб тебя собаки...! Двери закрылись, своей непроницаемой толщиной отрезая кусок любезного пожелания, которое, впрочем, Луис додумал сам, приправив пикантными эпитетами на свой скромный вкус — чужой истерический фальцет в голове был еще жив и звучал весьма убедительно. Приладив перебитый клешнями ворот, он что-то пару секунд соображал про себя, а затем снисходительно пожал плечами: — Значит, воскресенье.