.
4 апреля 2023 г., 10:30
Люблю это место. Пустой концертный зал при ВУЗе — уютно тихий, тёмный. Мягкий, как кресла, обитые бордовым войлоком, их стройные ряды. Я знаю каждое. Не глядя могу пройти к нужному ряду и месту или сходу подсказать замешавшемуся растерянному зрителю. Театр — не жизнь моя, но та её часть, что безмерно дорога сердцу. В нём кротость взгляда влюблённого мальчишки, в нём страсть, в нём горечь, в нём боль, в нём страх. Предательство и дружба, тьма и свет, красота и уродство, святость и порок. В нём ненависть. И любовь.
Иногда слишком наигранная, так явно обманывающая. Но бывает, что веришь сразу. С первых тихих шагов по дощатому полу, с взволнованного, блестящего взгляда куда-то вдаль поверх макушек переполненного зала. С первых слов.
«А я любил вас и теперь ещё люблю… А вы…»
Здесь, в этом самом зале, мне всегда необъяснимо хорошо. Спокойно и при этом волнительно, как в детстве, когда крепко сжимал руку бабушки взмокшей ладошкой, проходя за ней следом, стараясь прижиматься к спинкам кресел, минуя чужие колени и ступни. Она прикладывала палец к губам с мягкой полуулыбкой и беззвучно выпускала воздух. Тшш. Свет гас и всё вокруг замирало в предвкушении. Моё маленькое сердце — особенно.
То был другой театр. Этот много меньше, но современнее, свежее. Однако магию, что несёт в себе пустой зал — непередаваемую, чарующую — всё же сохранил. Её так просто не украсть.
Но недолго мне наслаждаться тишиной и одиночеством. Ворует их играючи легко, касанием перышка по полоске кожи над воротом рубашки. Буквально.
— Перестань.
— Неа.
— Я запретил себя касаться.
— А я и не касаюсь. Я только держу перо, это оно тебя трогает.
— Назар…
— Ну ладно-ладно, вот, убрал.
Зато дышит прямо в шею, так близко и ощутимо, что непослушные мурашки-предатели выступают по спине и рукам. Даже карандаш в дрожащих пальцах выдаёт мою на него реакцию.
— Я пришёл пораньше, чтобы поговорить.
Мне кажется, что ещё миллиметр и коснётся губами. Веки сами собой мучительно сжимаются, лицо искажает болезненный спазм. Но даже отодвинуться не успеваю, как спасительный шум раздаётся из бокового входа.
— Антон Валерьевич, здравствуйте. О, и главная звезда уже тут.
— Назарчик, ты итак главную роль оттяпал, ну куда ещё подлизываться?
— Не завидуй, Селезнёв.
— Не фамильничай, Игристый.
Студенческая труппа весело щебечет, переговаривается, девчонки хохочут звонко, а парни басисто. Пока режиссёр, ваш покорный слуга, не поторапливает занять места на сцене.
— С этой точки, господа и дамы.
И снова игра света и тени, снова звуки голосов живо растекаются по залу. Громко и выверено, так, как учил последние полгода. И театрально тихо, когда Назар Игристый в белом круге направленного на него единственного горящего софита не играет — проживает монолог.
Каждой фразой, мимикой, движеньем крыльев-рук, статью осанки, взглядом ясных небесно-синих глаз.
Не зря Настасья Константиновна настояла, не зря.
— Каков типаж, каков сокрыт талант, Антоша! Ты только глянь. Ну глянь же, миленький…
И не сказать же народной артистке Советского Союза, что насмотрелся я уже. И наслушался.
— Назар, прочтите мне ещё. Из Мандельштама что-нибудь, пожалуйста…
И дерзкий, лукавый чертяка читал. Но не Осипа скорее, а Ивана. Алексеева. Коварно подкупил старушку знаньем песни Нойза МС.
Я тогда вскипел от ярости. Только завидев пшеничного цвета макушку, возвышающуюся над остальными первокурсниками. Наотрез отказался даже слушать.
Но он влюбил в себя весь зал и всю приёмную коллегию. Простотой и искренностью, энергией, что пёрла из молодого ладного тела, правильными чертами лица, на которое «любой образ нацепи — всё загляденье получится».
«И короля, и конюха осилит. У вас, Антоша, не так много юношей в театре, а где ж такого-то сыскать? Сам пришёл. Глазищи горят! Ах, каков типаж… В мои бы молодые годы…».
Годы. Молодые. Да уж, да уж.
И не думал, что увижу его ещё раз. Оставил и мысли о нём, и воспоминания там, в городе у моря.
Там тоже был театр. Постановка моего самого близкого друга. Слишком близкого, ещё любимого, но уже по-другому. Годы стёрли страсть безжалостным ластиком, оставив лишь нежное, тёплое, вызывающее грусть улыбки, и то, что хочется уберечь, пронести в сердце до самого заката жизни.
— Ну как тебе?
— Шампанское в буфете кислит.
— Значит я угадал?
Завельский, подражая фокуснику, извлёк из-под полы лёгкого пальто бутылку игристого.
— На самом деле прекрасно прошло.
— Брось, далеко от должного. Ленивые, неповоротливые кони, а не труппа. Только Нюрка Шершнева хороша, ну ещё Масолитин неплох. Но стар для роли. Не то, Антоша, не то. Мне бы взрастить второго Видова… Вернулся в ГИТИС, а там всё то же. Неплодовиты девяностые на таланты.
— Может в этом году поступит твой Видов.
— А твой что же? Не Видов, скорее молодой Гаудиньш.
Завельский скосился хитрым, но как всегда проницательным взглядом. А я лишь усмехнулся снисходительно.
Назар стоял в стороне, у мощеной мрамором лестницы. Пришёл же, дурень, в джинсах. Хорошо, хоть в рубашке. Руки не знал куда деть, то в карманы, то в замок за спиной.
— Он мне комнату сдал в квартире бабушки. Задаром почти. Вот я и пригласил.
— Хорошенький.
— Слишком. И молодой совсем. Девятнадцать лет.
— Ты в девятнадцать заглядывался на мужчин гораздо старше тридцати шести. А на одного из них не только заглядывался. А теперь я старый дед, а ты ещё в самом соку, можешь себе позволить юнца горячего…
— Брось, ты здорово выглядишь, Завельский.
Старинный друг подмигнул с лукавой улыбкой и всучил мне в руки шампанское. Назар нетерпеливо выдохнул, когда я подошёл. С набережной веял тёплый морской ветер, разгоняя густую вечернюю духоту, дразня до белёсого выгоревшие пряди волос.
Улыбка у него была до головокружения озорная и пухлогубая. Взгляд по-детски наивным и в то же время с чертинкой где-то на самом дне небесных омутов глаз. Он признался, что не спектакль смотрел, а на меня всё это время. И так многообещающе это прозвучало, ударило под дых, и что-то вспорхнуло в душе, расправило доселе связанные нитью самозапретов крылья.
На вечерней набережной я ещё старался сдерживать этот порыв, убедить себя в обратном, но тщетно и безнадёжно. Оно само рвалось изнутри, жаждало освободиться, и только учуяв надежду на шанс, выскочило, как пробка того самого шампанского — обратно уже не заткнёшь. Пух! И всё.
Ведь это было неизбежно. Ну как тут не влюбиться? Голову не потерять? Когда такое маняще-шебутное, неподдельно весёлое, искреннее перед тобой. Как первый луч солнца — слепящее, легонько ласкающее теплом, растекающееся по всему, до чего может добраться. Всё заполняющее собой, своим ярким светом.
В ту ночь он сказал — «хочу». Наутро — «останься».
Когда я сдал билет, сказал — «люблю».
Шёпотом. На выдохе. Вонзая ногти в мою взмокшую спину.
Мы тонули друг в друге, дарили друг другу ночи и дни оставшегося лета.
Он жадно слушал мои стихи. Я жадно пил его губы. Пьянящие лучше любого игристого. Он и сам был Игристым, взаправду.
Всё оборвалось, ухнуло вниз, когда я, не поверив, открыл его паспорт.
Он не сразу понял, почему я так резко переменился.
— Ты сказал, что тебе девятнадцать.
Обнаженное загорелое тело на белоснежной простыне напряглось. Назар вскочил, подлетел ко мне.
— Антон, я…
— Не трогай. Больше никогда меня не трогай.
— Послушай…
Но слушать я не стал.
Пришлось уже на прослушивании в театральный кружок при ВУЗе, где я преподавал философию, и куда Назар поступил на журфак. После ворчливых сетований Настасьи Константиновны о том, что «Цветаеву так пошло читать совершенно неприлично», его голос — раскатами грома, ударами тока по оголённым натянутым нервам, холодным лезвием кинжалов в самое сердце, — читал мои ему стихи.
Бесстыжий, донельзя прекрасный, ещё недавно весь мною зацелованный — стоял на сцене и читал. Смотрел мне в душу, не в лицо, в глазах стояла мокрая соль. Он смахнул сорвавшуюся на щеку дорожку в полнейшей тишине. Несмело улыбнулся, дёрнувшись от шквала разрезавших тишину аплодисментов.
— Нет.
— Антон Валерьевич!
— Нет.
— Не слушайте его, любезнейший. Прочтите, прочтите мне ещё. Из Мандельштама что-нибудь, пожалуйста…
Это было выше моих сил.
Я умолял его уйти, исчезнуть, позабыть. И не касаться, перестать без конца тянуть ко мне свои руки, искать меня повсюду. Назар прятал боль за улыбкой, уже сейчас взращивая актёра в себе. Но я уж слишком отчётливо помнил её искренне счастливой, чтобы столь хрупкую разницу не уловить.
А вот клялся мне, что никогда никуда от меня не денется — действительно искренне.
Я надеялся, заставлял себя верить — пройдёт. Он молодой, столица скоро протянет к нему свои липкие щупальца, утянет в водоворот кутежа и беспечности, заберёт в пучину беспорядочных и мимолётных связей. Будут новые люди, другие мужчины. На что ему скучный преподаватель с сединой на висках? Чтобы стихи читал и в ногах невозможных валялся?
Скоро на такого красивого и слепяще-яркого слетятся, как пчёлы на распустившиеся весной цветы, обеспеченные папики. Или отпрыски этих папиков, что протирают брендовые джинсы на парах в нашем институте, выстроятся в очередь из желающих прокатить на новёхонькой тачке, да до самой постели в студии на каком-нибудь высоком этаже условного москоу-сити.
Уже ведь слетались и уже выстраивались. Только Назар почти жил в театре, некогда ему было упущенные «перспективы» обдумывать. Даже сегодня вот никак не желает уходить, ждёт, что выцепит меня, оставшись наедине. Я это знаю, потому специально стараюсь от вездесущего взгляда спрятать свой, зарывшись носом в правки сценария.
— Антон… Валерьевич. У меня сегодня день рождения.
— Поздравляю.
— Приходите тоже, все наши будут.
— Я не могу себе позволить пить со студентами.
— Вы уже и так себе не позволяете с ними спать, выпить немного — вполне допустимо.
Я даже комментировать это дерзкое шипение рядом с ухом не стал, наспех затолкал сценарий в портфель и миновал толпу, игнорируя назойливые зазывы пойти с ними на праздник.
Ночью, после протяжного визга звонка, грозящего переполошить всех соседей по площадке, в дверь ввалилось пьяное вдрызг Назарово тело. Тело было таким же красивым, но местами испачканным, источало алкогольными пары и бесчисленные бессвязные признания. Нападало с поцелуями, силилось обнять непослушными руками, путалось в ватных ногах. Рухнуло на диван и тут же уснуло.
Мне же оставалось только раздеть тело до трусов и накрыть одеялом. А ещё сквозь пьяный сон напоить прохладной водой с разбавленным абсорбентом.
Утром Назар обнаружился рядом, в постели. Пах он уже перегаром, а смотрел с соседней подушки виновато-влюблённо.
— Ну прости меня уже наконец, а?
— Руки убери.
— Антон, мне теперь точно-точно можно. Паспорт показать?
— Тебе-то можно. Мне нельзя. Ты мой студент…
— Да сука! Геннадий Палыч, декан наш, зачет за голые сиськи принимает, Киселёв с кафедры романо-германской филологии с девочкой с моего потока вообще живёт. А на прошлом корпоративе юридического Соломонова аж с двумя старшекурсниками зажигала. И все это знают и ничего. Живут, работают. Ты чем хуже?
— Я лучше. Поэтому не опущусь до такого.
— Антон, никто никогда не узнает. Только ты и я.
— Хватит, Назар.
— Я же тебя правда люблю.
— Тебе лучше уйти.
— Пожалуйста, хотя бы прости меня.
Да я уже давно простил. Вижу ведь, как мучит, как раздирает его изнутри вина. Понимаю даже, что тогда страшно было признаться, что по-другому не смог, а теперь…
А теперь касания пёрышком по голой шее. И всё.
Завельский задерживался, думал уже не придёт. Зрители в зале, дан второй звонок. А я жду и волнуюсь, как мальчишка.
— Ну сколько можно, быстрее тряси своими костями!
— Так парковка у вас…
— Быстрее, Завельский, чёрт тебя дери, рухлядь!
— Я оскорблён, Антон. И впечатлён. Давно тебя таким… фух… не видел.
Запыхавшегося народного артиста, профессора кафедры мастерства актёра Российского института театрального искусства, заталкиваю в зал почти силком, аккурат перед третьим звонком. Веду за руку в темноте, ориентируясь не глядя, даже не дыша.
И этот час — как миг. На одном дыхании. Замерев и взгляда не сводя со сцены.
Назар не играл.
Он жил ролью.
Неисчерпаемо талантливый, безмерно прекрасный. Такой родной, ещё немного и, — господи, не верю, — мой.
Занавес. Оваций шквал. Цветы и «Браво!». И всё заслуженно, и всё ему одному.
— Ну как?
— А не жалко?
— Завельский, не томи.
— Эх, негоже ему на журфаке вашем гнить. Взрастите из таланта посредственность.
— А ты взрасти артиста. Прошу.
— Беру. И даже не потому что ты попросил.
— Знаю.
Пустой концертный зал при ВУЗе.
В нём ещё ощутимо, прячется под потолком эхо аплодисментов, ещё не стихших финальных реплик актёров. Со сцены уже убран реквизит. Все разбежались праздновать первый успех. Но я знал, что там, за пыльной кулисой, найду его. Что он ждёт, не уйдёт без меня.
И всё ещё в костюме, остатки грима, наспех стёртого салфеткой, на до дрожи красивом лице. Он молча ждёт, что скажу. Похвалю и укажу на ошибки, где недожал, где выдал лишнее.
Но это всё потом. Сейчас — целую. Горячо, отчаянно, остервенело.
— Нельзя же.
С улыбкой. Искренней, без боли и вины, такой счастливой, как я всё ещё слишком отчётливо помню.
— Уже можно. Можно.