ID работы: 13367026

Душа его во благих водворится

Слэш
NC-21
Завершён
42
автор
shtermm гамма
Размер:
33 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 13 Отзывы 15 В сборник Скачать

И память о нём из рода в род

Настройки текста

Ангелы убивают чертей

На небе, в воде и на суше,

Доказывая, что они сильней,

Но не лучше.

***

      В тяжёлом свинцовом небе мелькает крохотный чёрный силуэт. Мгновение — и пустую тишину безлюдного города прорезает надрывный, пронзающий до самой души, птичий крик. Поэты могли бы назвать его отчаявшимся, обезумевшим от одиночества, но невозможно было бы поверить, что птица способна на такие глубокие переживания. Мощные крылья рассекают плотный влажный воздух, унося бренное тело животного всё выше и дальше, в мрачный туман, похожий на лондонский смог, окутавший замкнувшиеся в себе дома. Яркие цвета, позолоченные элементы декора, величественные белоснежные барельефы, внешняя вычурность, скрывающая помпезные помещения золотого века, — всё померкло, прогнулось под тяжестью облачного покрова, замалевавшим и без того редкое солнце, словно известный художник черным перекрыл свои творения, заставляя кричащие о своей высокородности строения замолкнуть и уткнуться в ворот пальто, приравнивая их к панельным коробкам на окраине. Деревья мерно раскачивают обнажёнными ветвями, и они на стальном фоне — тёмные, искривлённые — похожи на скрюченные пальцы служащей Дьяволу ведьмы со звериными когтями, которая без разбору сгребает всё хорошее и светлое в этом мире, унося в преисподнюю, иногда вместе с душами ни в чём не повинных людей. Когда-то идеально чистая плитка заплёвана, утопла в сигаретных бычках. Морось не смывает грязные следы ботинок и всего человеческого присутствия, она лишь только придавливает всю пыль к земле заодно с душащим унынием и колет мелкими копьями-каплями.              Холодно.              Морозный речной ветер проникает под все слои одежды, пробирает до костей, отчего те покрываются тонкой корочкой инея, заковывает немногочисленных прохожих в кандалы и, пользуясь неспособностью пошевелиться, превращает их в окоченевшие живые статуи. И живые они только благодаря горячему сердцу, растапливающему ледяную корку.       Мёртвым повезло больше — сердце у них не живое, они холода не чувствуют. Бездушное окаменевшее тело даже сродни батарее, с такой лишь разницей, что от умерших веет пустотой и холодом, концом, последним сном без сновидений. Потому что для смерти не позволительны фантазии, она — явление сугубо однообразное, рутинное и безэмоциональное. Этой старухе в чёрном и с косой нет разницы, кого она уводит за собой — перед ней все равны, и никто не сможет её избежать.       Но некоторым удаётся заключить с ней сделку.       

***

      Арсению не холодно.       Мимо семенит девчушка в объёмной куртке, с надвинутой на глаза шапкой, держа руки в карманах. На горле красуется вязаный, наверняка мягкий, шарф, укрывающий её по самый нос. Невооружённым глазом видно, как её потряхивает, а когда она подходит ближе, до мужчины доносится приглушенный стук зубов.       Арсений надменно приподнимает подбородок, оголяя длинную шею, косясь в её сторону — девушка прошла слишком близко, практически соприкоснулась с ним плечом. Он не любит контакты. Он не любит людей. Презирает, не понимает, считает их только вещами. Люди раздражают и утомляют, они глупы и порочны.              Арсений не такой.       Арсений лучше.       А ещё, Арсению не должно быть холодно. Ведь мёртвые не могут чувствовать.              Широким шагом он преодолевает расстояние, чёрные полы не застёгнутого пальто развеваются, образуя подобие шлейфа. Крупные ботинки глухо звучат, ударяясь об камень, лязгая металлическими застёжками. Тёмные волосы взлохмачены ветром, чёлка лезет в глаза цвета северных морей, не способных проявить какую-либо теплоту, в точности как и их обладатель.       Мужчина выходит к набережной Невы, где ветер ощутимо свирепее. Но Арсению не до этого: он ступает на Троицкий мост и опускает кисти на обжигающие железные ограждения. Вода кажется желеобразной, плавно перекатывающейся под порывами разгулявшихся вихрей. Глубина манит, приторным голосом сирены напевает, затуманивая разум. Кажется, что это — один большой организм, чудовище, которое подчиняется исключительно своему создателю — ластится, тихо мурлычет волнами. Но далеко не всё время он ласковый Несси — как только мир видит бушующую стихию, истинную сущность зверя из шотландских легенд, её начинают бояться, ненавидеть, а тех, кто по-настоящему благоговеет и восхищается категорически мало: Айвазовский да Арсений. И они оба чувствуют призрачную родственную связь, словно Локи, стоящий на берегу океана в ожидании Ёрмунганда.              Арсений вглядывается в пучину невских волн, в них не видно его отражения, но он точно знает, что бы там могло быть: мертвенно бледная кожа лица, колышущиеся пряди волос, ещё недавно пребывающие в идеальном состоянии. Он знает, что расчётливым, высокомерным, дьявольским взглядом можно прорезать толщу воды, деля реку на две части, точно Моисей, бегущий с еврейским народом от гнева египетского фараона. Арсений идёт дальше по мосту. Сзади сгущается туман, угрюмый город пропадает из виду, оставляя мужчину в одиночестве, компанию составляют только собственные мысли и воспоминания, даже шпиль Петропавловки скрыт плотной облачной шалью. В кармане пальто приятной тяжестью ощущается обжигающе холодное, остро заточенное копие. Арсений знает, что уже не вернётся на оставшийся позади берег. Его пункт назначения — крепость, бывшая тюрьма — наказание, которого он достоин, и к которому готовился всю жизнь. Он достаточно умён, по своему скромному мнению даже гениален, и эрудирован, чтобы знать, какие зверства творились в Петропавловской. Там всегда держали преступников высших сословий или наследников престола, вставших на пути более кровожадных и влиятельных родственников. Арсений достоин оказаться среди них.              Ведь он — граф.              Неторопливой, вдумчивой поступью Арсений бредёт сквозь молоко. Ему нужно вспомнить каждое мгновение своей жизни, осознать всё то, что он натворил за относительно небольшой срок. Этот путь — своего рода исповедь, отпущение грехов, но не у Бога, а у самого себя. Библию, в классическом её исполнении, он не принимает. Больше по душе приходится извращённое наблюдение, доставляющее садистское наслаждение, как человечество слепо верит в плод своего воображения, доверяет свою жизнь тому, чьё существование даже не доказано. Но то рвение стать подобием идеала и очиститься притягивает, интригует, принуждая погружаться в глубину мироздания и извечные философские вопросы.       Он — идеал, венец творения. И единственное, за что Арсений позволяет себя ненавидеть — присущие людям слабости и пороки, отрицать их существование было бы глупо. А Арсений не глуп, далеко не глуп. Эту простую истину мужчина понял ещё в детстве, научившись врать во избежание побоев матери-алкоголички, когда её помутнённому сознанию казалось, что детям не достаёт воспитания. Или когда мать ещё бывала в адекватном состоянии, и от неё приходилось скрывать, пряча по всем закромам, кусочки гильз, раскрытые и заточенные, — самое серьёзное тогда увлечение, — которые отправлялись на помойку сразу же при обнаружении. С каждым годом маленький Арсений все тщательнее искал выгоду во всём, конкурируя с младшим братом и частенько его подставляя, пользуясь его детской наивностью и своим физическим превосходством.       Рациональной частью своего мозга Арсений понимал, что Даня никому ничего плохо не сделал. И дело не в возрасте и не в том, что он просто ещё не успел, просто уже с самого раннего детства было понятно, что мальчик на подлость ради собственной выгоды никогда не пойдёт. Его добрую душу было видно по глазам: светло-серым, большим, обрамлённым редкими, но длинными светлыми ресницами, по припухлым, как рисуют у купидончиков, розовым губкам, по вздёрнутому носу с острым кончиком (в то время как у Сени он был плоским, будто срезанным). И все эти детали бы не придавали никакой особенности, если бы не мимика мальчика: невероятно живая, заразительная, заставляющая умилительно улыбаться всех вокруг.       Маленького Арсения это сюсюканье с младшим братом раздражало. Он тоже заслуживал внимания; тоже хотел, чтобы иногда в забытьи мать бормотала ему: «Сыночек, хороший…» — и трепала за первую попавшуюся часть тела его, а не Даню. На Арсении держалось слишком многое для мальчика, который ещё не прожил и первого десятка лет, и он прекрасно это понимал. Отец погиб на войне, когда мальчику было пару лет отроду, и Сеня навсегда запомнил слишком бледное окаменевшее лицо матери и пустые глаза, на которые тотчас набежали слезы, когда она прочитала пришедшую похоронку. Тогда ему действительно было жаль мать, наверное, он её даже любил. Последний раз в жизни.       А потом появился Вадим, но он скоро ушёл. Только от него остался Даня, похожий на ненавистного любовника матери как две капли воды, и даже иррациональная любовь к старшему брату и характер святого старца-монаха не могли перебить отрицательных чувств, испытываемых Арсением всякий раз, когда он смотрел на брата. По мере взросления он столкнулся с тем, что все, кому не лень, сравнивали его с Даней, превознося того до небес, и тогда что-то просто отрицательное сменилось настоящей ненавистью, растущей с каждым днём.       Мир знает множество примеров, когда братья или сёстры, выросшие в неблагополучных семьях, сближались и становились самыми дорогими друг другу людьми. История Арсения и Дани таковой не была. У него были на то причины, слишком много он повидал за первые несколько лет своей жизни…       …это был его десятый день рождения — тот самый день, с которого жизнь мальчика перевернулась с ног на голову. Глубокой ночью злые разбуженные криками соседи вызвали милицию. Даню нашли сжавшимся от страха в шкафу, Арсения же на кухне, всего в крови и синяках, почти в бессознательном состоянии. Не вспомнит уже мужчина в деталях, что тогда произошло, но боль от ударов стеклянной бутылкой и жжение спирта на ранах навсегда отпечатались на подкорке сознания. Дальнейшие события Арсений помнил смутно, лишь отрывками. Вот орущую матом мать уводят из крохотной грязной омской квартирки, заломив руки за спину; вот незнакомая грузная женщина, пахнущая отвратительным сельдереем, грубо накладывает повязки, не разрешает ныть и задавать вопросы; вот он крепко держит брата за руку и заходит с ним в здание детского дома. Пожалуй, это был первый и последний раз, когда Арсений почувствовал толику ответственности за него и намёк на их единокровную связь.       Тёмно-серые бетонные стены приюта были все в саже и непристойных надписях, потолки высокие, но такие же пустые. На полу — некое подобие ковра, то есть местами протёртый и выцветший кусок жёсткой ткани, а окна в жёлтом налёте, грязные, в жиру и плевках. Где-то проходили трещины, Арсению удалось высмотреть даже три-четыре выбитых стекла. Учителя месту соответствовали. Неотёсанные, жестокие, равнодушные, вечно с перекошенной от злобы мордой, лицемерные, малодушные и мелочные. Житьё в этом заведении было сравнимо с Адом. На детях отыгрывались разочарованные в жизни взрослые, а те, в свою очередь, искали кого послабее из коллектива и вымещали весь негатив на нём. Роль пушечного мяса досталась Дане в первый же вечер, когда его избивали ногами старшие на глазах невозмутимого Арсения. Тот сразу понял принцип выживания: каждый сам за себя. Дети в детдоме воевали со всем миром, борясь за каждый миг жизни, приносящий какое-никакое удовольствие. Поэтому и кражи, и насилие, как физическое, так и сексуальное, распространённое независимо от пола и возраста, были обыкновенным явлением; за лишние гроши могли нанести серьёзные увечья. Природная смекалка и быстрая реакция развивались стремительно, обстановка воспитывала стальной характер, не терпевший поблажек, а лозунг: «Цель оправдывает средства», — стал нерушимой истиной Арсения на всю жизнь.       Спустя время Арсений узнает о Макиавелли, и тот станет личным кумиром мужчины. Но пока Сене было не до философских деятелей, его желания были намного приземлённее, чем равенство мира, — поесть посытнее да под горячую руку не попасть.       Когда дети поняли, что от Дани ничего путного не добьёшься, и издеваться над ним уже просто скучно, они переключились на его старшего брата, который в силу возраста не мог с ними совладать. Зачастую Сеню утаскивали в какой-нибудь тёмный угол, избивали, доказывая своё превосходство, глумились, обзывая нелицеприятными выражениями, и запирали где-нибудь в чулане. Учителям было всё равно — они этих детей никогда не любили; бывало, что в лицо желали смерти, понятное дело, завуалированно, но всё всегда было и так понятно. Со временем Арсений научился прятаться, сливаться с тенью, но это редко помогало, и, в итоге, заканчивалось, как обычно, кровоточащими синяками, разбитыми губами или носом и жуткой злобой, смешанной с отчаянием, на свою беспомощность и ничтожность.       Единственное, что могло подарить долгожданное умиротворение, — редкие самодельные сигареты, накрученные из недокуренных, найденных на улице бычков, выменянные у более старших или, что было вообще верхом удовольствия и мастерства, — новые, украденные из карманов педагогов. Но не только одни сигареты были для юного Арсения отдушиной. Его любовь, его хобби, его занятие — самодельные ножи, сделанные из чего попало. Арсений вырезал из старых железок, найденных на территории детдома, клинки для ножей, заострял их о точильный камень, который он специально для этого украл на кухне, обматывал изолентой, тряпками, кусками скотча, доводил их до идеала и тщательно прятал от других детей. Слухи о том, что Сеня занимается чем-то подобным, разлетались быстро, но мальчик об этом не переживал — напротив, когда ходят перешёптывания о ноже под подушкой, в обувной коробке под кроватью, в карманах куртки и штанов, лезть будут с меньшей охотой.       Слухи эти оправдались, когда взрослые ребята большой компанией вновь затащили его в подсобку, насмешливо и зло щуря глаза, поблёскивающие в темноте. Они зажали Сеню в угол, пиная ногами, когда в его сознании промелькнуло, что сегодня удача на его стороне: в кармане брюк лежал один из его ножичков, изготовленный буквально накануне. Повинуясь какому-то инстинкту, Арсений выловил удобный момент, выхватил лезвие из кармана и полоснул по ближайшей ноге, даже не разбираясь, чья она. С оглушительным криком здоровенный лоб отскочил от мальчишки, подпрыгивая на одной ноге уже в стороне, пытаясь зажать рану, вышедшую довольно глубокой для самодельного ножа. Пытка прекратилась, и Сеня, получивший нужную передышку, вцепился пальцами в тряпичную рукоятку, сделал страшные глаза, всем видом показывая готовность пырнуть ещё кого-нибудь, стоит только подойти ближе. Когда один из мучителей всё же рискнул двинуться вперёд, мальчик, грозно сверкнув глазами и хрипя от волнения, процедил сквозь зубы своим детским, только начавшим ломаться голосом: «Убью».       Тот случай запомнился надолго и его обидчикам, которые вскоре перестали таковыми быть, и остальным детям, теперь убегающим на другой конец коридора при появлении в нём Сени. Тяжёлый колющий взгляд с непоколебимой уверенностью, аура жестокого властителя, исходившая от Арсения и его новоприобретённое, уже ко второму году нахождения в детдоме, умение дать сдачу тоже повышали статус подростка среди остальных. Его опасались, старались держаться подальше, считали больным на всю голову и просто психопатом. Но мальчишке это все было только на руку: окружив себя ореолом опасности, таинственности и, в какой-то мере, мистики, Арсений наконец наслаждался своей неприкосновенностью. Через пару лет его уже не просто обходили стороной, а откровенно боялись даже находиться один на один в помещении. Потому что не знаешь, чего ожидать от маленького безумца, убившего собственного брата, а после равнодушно смотрящего, как на кусок свежего мяса слетаются вороны — на помойке не часто настолько повезёт.       Арсений до сих пор, когда закрывает глаза, видит тёмный коридор на последнем этаже, куда свет попадает только из окон без стёкол, прикрываемых кое-как прикреплённым куском холщовой ткани. Даня плакал и дрожал, умолял не трогать, но не кричал, хотя мог. Почему — не известно. Может, не хотел привлекать внимание к все ещё брату, может, чисто физически не мог увеличить громкость, но, впрочем, Арсению было и не важно. Просто вышло так, что Даня приглянулся одной семье, и те уже на протяжении нескольких месяцев регулярно высылали мальчику некоторую сумму, прежде чем забрать. Но всё то, что давали Дане, переходило Арсению — таков парадокс. Причём не важно, что подразумевается под «всё»: то могли быть и игрушки, и любовь, и деньги, и, как оказалось, жизнь.       Арсений прижал брата к стене, желая просто припугнуть, доказать Дане, что у него не должно быть того, чего нет у Сени. Старший держал за горло, следил с вниманием хищника за учащающимся дыханием брата и слабеющими с каждой секундой попытками вырваться из железной хватки. Когда кожа приобрела синеватый оттенок, а глаза Дани начали закатываться куда-то вверх, заворожённый Арсений, даже не сильно понимая смысла того, что он делает, вытащил блеснувший в лунном луче изящный нож — настоящий, который стащил из приютской кухни, — и приставил к животу брата, медленно водя из стороны в сторону, не нажимая. Мышцы живота поджимались от соприкосновения с холодным металлом и страха. Тело брата стало совсем податливым, послушным руке Арсения, и мальчика это гипнотизировало, будто он кобра, что танцует под витиеватую мелодию факира, напрочь отключив разум и инстинкты, подчиняясь только проникающим в голубь сознания звукам. Количество эндорфинов зашкаливало, Арсений не осознавал, но был готов зайти дальше. Его нездоровый азарт разгорелся огнём, с каждой судорогой и всхлипом более жарким и всепоглощающим. Арсений был оглушён эмоциями, от чувства полного контроля над чужой жизнью кружилась голова и пересыхало во рту, мир сузился до маленькой точки — сверкающего в лунном свете металла, вдавливающимся постепенно в почти прозрачную, нежную кожу. Кисть двинулась, за ней, чётко по траектории, осталась тонкая полоса, из которой спустя пару мгновений наперегонки побежали струйки бордовой, почти чёрной в ночи, крови. Даня пищал, скулил громко, задыхаясь. Откуда-то появились силы, и он начал бешено отбрыкиваться, даже в какой-то момент больно пнул брата по коленке. Арсений зашипел и, разозлившись, сильнее стиснул кулак, сомкнутый вокруг шеи мальчика, ритмично полосуя молочную кожу.              Судорога. Хрип. Затишье.              Арсений себя не контролировал, он стал похож на акулу, которая, почуяв кровь в воде, сходит с ума, превращаясь в опаснейшего хищника. Металлический запах пьянил, заставляя ледяные глаза гореть синим пламенем.              Удар, второй, третий…              Осознание сделанного настигло резко, как только закончился наркотический эффект, а пальцы окоченели настолько, что практически не сгибались. Все эмоции будто выкачали мощным насосом, оставив лишь дикую усталость, переросшую в желание спать, противиться которому было практически невозможно, и животный страх, даже скорее панику от представления того, что с ним будет, когда найдут тело и его рядом. На глазах выступили слёзы, действительность произошедшего убийства, именно убийства, а не очередного запугивания ножом, ударила в голову с невероятной силой. Поверить в то, что руки и правда перепачканы в крови, что Даня вот здесь лежит перед ним мёртвый, только руку протяни, было невозможно. Но всё внутри гудело, визжало сиреной, взрывалось снарядами ужаса, застилая глаза пеленой. По щекам, шее катились горячие капли, Арсений вытирал их грязными руками, не задумываясь об оставленных на коже следах чужой, но родной, крови. Арсений забился в угол, прижался близко-близко к стене, колотя без разбору руками и ногами, задыхаясь от нехватки кислорода и будто бы осязаемой петли, отделяющей тело, что билось в истерике, от практически пустой головы, в которой набатом раздавалось страшное: «Ты убил!»       Арсений потерялся во времени, но, подуспокоившись и придя к выводу, что надо от Дани избавляться, он не придумал ничего лучше, как выбросить тело на задний двор, где находились мусорные баки — постоянная обитель городских падальщиков и бродячих животных. Работники детского дома там появлялись нечасто, особенно этой зимой, когда температура упала до минус тридцати с лишним и держалась так практически каждую ночь вот уже на протяжении месяца. Так что это было идеальное место, чтобы скрыть труп, как казалось ребёнку. Уставшему мальчику было тяжело протащить останки по коридору, но леденящий страх был слишком сильным аргументом против бездействия, поэтому, поднимая иногда взгляд, Сеня видел оставленную телом тёмную дорожку на дощатом полу, на котором время от времени образовывались сгустки крови и кусочков мягких тканей. Проделав этот путь, Арсений, поднатужившись, перевалил тело за оконную раму, следя, не отрывая глаз, как сугроб за зелёным контейнером стремительно пропитывается кровью и окрашивается в соответствующий цвет.       Арсений поднял пустые заплаканные глаза.       Предрассветное тёмно-фиолетовое небо на горизонте розовело фуксией, редкие окна в хрущёвках светом обозначали бодрствующих жителей. Синий снег на крышах румянился заодно с небом, поблёскивая нежными тонами в золотистых лучах. Но Арсению было не до природной красоты: он невидящим взглядом смотрел на итог своих действий, оцепенев стоял, высунув голову в окно, сжимая раму до побелевших костяшек. Он не чувствовал жалости или вины — на брата-то ему всегда было плевать, собственное удовольствие, максимально возможное в жизни Арсения, априори занимало первейшую позицию, и вот чего-чего, а его как раз он получил сполна. В душе только слишком, практически до физического ощущения боли, пульсировал страх того, что будет с ним, если правда вскроется. Он понимал, что надо бы скрыть улики, стерев следы с пола, пока кровь ещё не засохла, вымыть руки и, в конце концов, уйти обратно в комнату. Но ноги будто бы приросли к полу, тело не слушалось хозяина, отказывалось двигаться, и Сене оставалось только подчиниться и никуда не рыпаться, спокойно переваривая произошедшее. Через некоторое время сердце успокоилось, дыхание выровнялось, но сам мальчик как будто выпал из реальности, оцепенел, полностью погрузившись в себя.       Арсения, так и стоящего статуей у окна, нашли немного погодя после подъёма — не досчитались при утреннем обходе и пошли искать. Ужас на вмиг побледневших до цвета мела лицах от размазанной по чердаку крови, перепачканного в ней же подростка и ужасающей находки за мусорными баками трудно описать словами. Воспитатели, заикаясь, вместе с приехавшей милицией пытались допытаться, что же всё-таки произошло, и много усилий им прикладывать не пришлось — Арсений, пытающийся сначала всё отрицать, в конце концов сдался и выдал всё на духу, разрыдавшись в итоге, доказывая, что это случайность, и он не хотел. Мальчика после допроса на некоторое время — пока оформлялись документы, протокол преступления и проходили разборки в суде — поселили отдельно от остальных, в дальней комнате, запирали его на ключ, не разрешая покидать помещение даже для приёма пищи — её приносил кто-то из работников детдома; справлять нужду он ходил исключительно в сопровождении. Время летело с невозможной скоростью и казалось, что прошло чуть больше недели, до того дня, когда суд вынес решение: недоглядевшему воспитателю дать срок, Арсения поставить на учёт в милиции и отправить его в психиатрическую клинику для того, чтобы узнать, что произошло с нормальным, на первый взгляд, ребёнком. Уже позднее ему диагностировали шизофрению и признали на момент совершения убийства невменяемым.       Следующие неполные два года отчётливой картинкой застыли в памяти Сени. На него нацепили наручники, и двое грузных мужчин в форме повели его в карету «скорой помощи», и так же, под надзором, Арсения передали в руки высокого и сухопарого человека, назвавшимся Фёдором Илларионовичем, чьи костлявые пальцы мёртвой хваткой больно сжали плечо мальчика, сжавшегося под острым презрительно-злым взглядом. Как Сеня узнал немногим позже, тот человек был одним из главных врачей лечебницы, с той разницей, что от «врача», который по идее должен являться спасателем жизней, в нём было лишь название. Арсением Фёдор Илларионович не занимался (мальчик вообще оказался довольно везучим по меркам клиники), но не единожды видел, как в какую-нибудь комнату силком затаскивали пациента под пристальным наблюдением, откуда раздавались нечеловеческие вопли и звуки металлических медицинских инструментов, а через некоторое время, когда всё затихало, оттуда выходил Фёдор Илларионович, стягивая с рук перчатки. Наверняка потом и несчастного пациента отводили обратно в палату, но испуганный Сеня никогда не дожидался этого.       Видимо, из-за очередных бюрократических вопросов или нехватки мест, Арсения поселили во взрослое отделение, но в отличие от большинства взрослых пациентов, которых убивали, накачивая наркотиками и другими изощрёнными способами, Арсения, в силу возраста, держали на более слабых психотропных, но детскому и неокрепшему ещё организму этого вполне хватало, чтобы перестать чувствовать себя живым, но не умереть окончательно. И это существование на грани убивало сильнее всего, даже частые физические издевательства (нормой считалось заключённых бить, насиловать, использовать электрошокеры) причиняли меньше боли, может, потому, что от постоянных инъекций вся нервная система функционировала минимально. Арсению в какие-то моменты начинало казаться, что это всё — плохой сон, который почему-то не заканчивается, сколько бы он не просил. Ему виделась мама, но не та, которую он помнил, — она была счастливой, она улыбалась Сене, нежно на него смотрела, а как только мальчик хватал её за руку, она будто испарялась, растворялась в воздухе. Он начинал плакать, звать её надрывно, но грубые руки не заставляли себя ждать и затыкали буйного подростка уколом, от которого всё внутри начинало гореть огнём, скручиваться в узлы, заставляя метаться в агонии по кровати, дёргая больно конечностями, прикованными к каркасу койки. И если бы он мог, то закричал бы что есть мочи: «Дайте мне умереть!», — потому что и он, и все другие заключённые мечтали о смерти также, как любой нормальный человек мечтает жить. Но убить — значило бы даровать долгожданное умиротворение, а этого «врачи» никак не могли допустить.       Раз в несколько месяцев Арсения таскали на обследования, которые, по сути своей, представляли беседы, где посредством разговора у него выпытывали о желании вновь убивать, о странных мыслях, возможно появившихся в последнее время, и не страдает ли он помутнениями сознания, голосами в голове, слуховыми и визуальными галлюцинациями. По началу Сеня ошибся, решив довериться, и рассказал всё как есть, в том числе и о видениях с матерью, и о желании покончить со своими мучениями, что заставило его очень скоро пожалеть — дозу препаратов ощутимо увеличили, а связывание и контроль ужесточились. В последующие разы Арсений, усвоивший урок, вёл себя смирно, не вызывающе, отрицал всё, что так или иначе могло повлиять на ухудшение существования в лечебнице, и в целом старался производить впечатление абсолютно выздоровевшего, покорного и хорошего ребёнка. Это дало свои плоды — немногим после четырнадцатилетия его выписали и отправили в школу-интернат для трудных подростков, где он провёл всё время до своего совершеннолетия.       После тех жутких месяцев, проведённых в психиатрической клинике, строгое серое здание исправительной колонии для подростков в четыре этажа с равномерно распределёнными по фасаду окнами, закрытыми толстыми прутьями решётки, показалось Сене раем. И его не смущала ни колючая проволока на заборе по всему периметру, ни враждебные взгляды других детей-заключённых, ни строгий режим и контроль в учреждении. Это всё — просто нужные правила, на некоторых даже оказывающие воздействие, которые никто не стремился нарушить — все ценили спокойствие и относительно здоровую атмосферу, потому что у каждого в памяти были живы куда более страшные вещи, чем ограничение свободного времени, разговоры с настоящими психологами или нотации от воспитателя. В общем и целом Арсению даже нравилось там находится: кормили пусть и не всегда вкусно, но сытно, вдоволь и постоянно; учиться Арсению нравилось, а систему, что он в любом возрасте может начать проходить программу чуть ли не с нуля и в более старшем возрасте что-то изучать подробнее, он вообще считал совершенной. Его запихнули в седьмой класс (что всего лишь в два года шло вразрез с обычной школой), где он оказался среди ребят сильно его старше, но от них не отставал. Учителя быстро поняли, что Сеня — мальчик способный, интересующийся и целеустремлённый. Откуда это в нем, они не знали, да и вряд ли это им было важно, ведь самое главное — ребёнок хочет учиться, а значит, их задача наполовину выполнена. Раздражали его, правда, свидания с родителями, точнее то, что на них ходило весомое большинство детей (самых послушных даже выпускали на некоторое время домой), а Арсений оставался один на один с собой.       Но примерно через полгода и эта проблема решилась: он нашёл себе друга. Арсений с детства не любил своих сверстников, считая их недалёкими, высокомерными и слишком злыми, хотя последним качеством отличалось большинство знакомых Арсению людей. Общительным он не был: не сильно нуждался в этом в детстве, а после детского дома уже не было физической возможности. И Сеня к этому привык — его вполне устраивала компания собственных мыслей, пока однажды его, вечного отличника, не задержал после уроков биолог узнать, почему он так плохо написал последнюю самостоятельную работу. И подросток хотел сначала пробурчать классическое: «Не доучил», — но получилось так, что они проболтали ещё пару часов, благо, биология была последней, а после уроков свободное время было и у детей, и у учителей.       Евгений Андреевич был моложе остальных учителей, да и других взрослых тоже — всего тридцать девять лет. Арсений не понимал сначала, что мужчина, довольно привлекательный, умный и молодой забыл на окраине Омска среди преступников-детей и, казалось, вечно старого преподавательского состава, и почему до сих пор не завёл семью. Но, задав этот вопрос учителю, Сеня получил краткий исчерпывающий ответ: «Я всегда хотел помогать детям в трудной ситуации, а жены нет, потому что я не хочу просто так использовать какую-нибудь девушку». Арсений спросил тогда шёпотом, озираясь, не гей ли тот, и Евгений Андреевич утвердительно кивнул со странным равнодушным взглядом. Добавил, правда, чуть позже, когда подросток уже собирался уходить, что не надо растрезвонивать эту информацию. Арсений посмотрел на него серьёзно, нахмурив брови, кивнул своим мыслям и твёрдо произнёс: «Я понимаю, не буду».       С того дня началось между ними что-то вроде дружбы: Арсений приходил в кабинет биологии после уроков, искал учителя в библиотеке, где тот бывало пропадал, в столовой, но зачастую находил его рядом с крохотной церквушкой Николая Чудотворца, что находилась позади основного здания школы. В церквушку эту никто особо и не заходил, кроме биолога, только по двунадесятым праздникам всех детей сгоняли к ней стоять службу (потому что это нравственное воспитание), а приходивший читать проповедь или просто побеседовать священник обычно оставлял там свои вещи. А Евгений Андреевич был верующим, с той лишь оговоркой, что предпочитал в постели мужской пол, и говорил он об этом с какой-то горечью, с самоуничижением, считал себя испорченным и больным, но переделать себя не мог, а лишать какую-нибудь абстрактную девушку счастья в браке слишком подло и выше его моральных сил, и вообще, тогда он будет считать себя не просто «омерзительным», а «омерзительным подонком». Арсений пытался его понять, но для него было слишком странно считать себя хуже других, тем более, если речь идёт об Евгении Андреевиче (который для подростка был наставником и кем-то вроде кумира), но вскоре смирился с вечно меланхоличными настроениями учителя.       Они много разговаривали о медицине (потому что биолог отучился на врача и даже какое-то время оперировал), вере и жизни на свободе, смеялись над глупостями и умностями, гуляли, потому что Арсению было можно — он вёл себя хорошо. А в день, когда Арсению исполнилось шестнадцать, Евгений Андреевич взял того под руку, отвёл за церковь, где была мала вероятность встретить кого-то постороннего, встал близко-близко и спросил шёпотом: «Могу я тебя поцеловать?» — а Арсений, уже несколько потерявший связь с реальностью, обнаружил, что не может вымолвить ни слова, и просто медленно кивнул, не отводя взгляда от нежно смотрящих серо-зелёных глаз.       С того дня поменялось лишь то, что все их совместные моменты теперь были полны поцелуев, причём совершенно разных: и практически невесомых прикосновений, и долгих, глубоких, пьянящих молодой организм, и переполненных нежностью, и с долей страсти и грубости. Дальше поцелуев, правда, дело не заходило, но ученика и учителя всё устраивало более чем. Дискомфорт Арсений чувствовал частенько под конец прогулок, когда после очередной сессии нежностей Евгений Андреевич, уже ставший Женей, заходил в церковь, много времени проводил на коленях перед иконой Иисуса, а когда выходил к ждавшему его у дверей Сене смаргивал выступившие слезы, печально улыбался, обнимал его крепко и дышал тяжело где-то над ухом.       Арсений нашёл в биологе что-то сильное и спокойное, что возьмёт его под крыло, выслушает, напоит чаем с конфетами, чмокнет в макушку и будет любить просто так. Кого-то, кто в дни свиданий придёт в пустую комнату, залезет на койку к Арсению, и они просидят так, в объятиях, молча несколько часов. Евгений Андреевич стал своеобразным маяком, что освещал путь в хорошую жизнь, помогал не стать одним из тех ребят, которых Арсений мог видеть вновь и не раз в стенах школы после их «исправления». Юноша хотел быть похожим на него: таким же умным и разносторонне развитым, таким же красивым, потому что человек красивее, когда улыбается, а Женя улыбался часто, стоило ему только взглянуть на Арсения, просто хотел быть таким же невероятным. Не хотел он только слишком верующим становится, насмотрелся уже, как человек, забывая про все свои достоинства и индивидуальность, пытается вместить себя в общественные рамки, смешивает себя с грязью и угождает каждому, кому не стыдно попросить у него помощи. Арсений злился из-за этой несправедливости, мечтал, чтобы биолог одумался, но, поссорившись с ним однажды на этой почве (Женя потом пришёл извиняться, сгорбившись, с грустными глазами, хотя это Арсений на него накричал), больше вслух эту тему не поднимал, в храм ходил прилежно, даже исповедовался и причащался.       К религии у него вообще было странное отношение. Арсению было поначалу даже интересно слушать биолога о его паломнических поездках и чудесах на операционном столе; он вслушивался в слова приходившего батюшки, пытаясь посмотреть с его точки зрения, и вчитывался в непонятные церковнославянские буквы на страницах потёртой Библии, которую отыскал в недрах библиотеки. Арсению нравилось читать молитвы — к пению у него дара не было — и находить в них не просто набор слов, а целые истории; нравилось строить параллели между реальным миром и тем, что был больше двух тысяч лет назад; нравилось блистать на литературе, озвучивая нераскрытые идеи и смыслы в классических произведениях. Когда Евгений Андреевич принёс из дома маленькую книжечку с порядком богослужения, Арсению начало нравится стоять на службах и читать, что происходит в тот или иной момент. Арсению нравилось смотреть на светящегося учителя, когда чтец начинал его любимую «Херувимскую», перед которой священник зычно восклицал: «Елицы, оглашенни изыдите! Елицы, оглашенни изыдите!», — после чего из церкви выходили все некрещёные — совсем недавно прибывшие, потому что креститься заставляли практически сразу по попадании сюда. Арсению нравилось величие и таинственность богослужений и религии в целом, он чувствовал себя спокойно в храмах, но он терпеть не мог то, во что церковь превращала людей.       Юноша искренне восхищался своим учителем, его хотелось слушать, просто молчать и очень нежно целовать, тая в объятиях. И ему было горько смотреть, как человек, заслуживающий всего мира, загибается под грузом несоответствия себя и того мира, в котором ему комфортно. Но Арсений смирялся, понимая, что спорить бесполезно, и на почве этой обиды искал недостатки в религии, начав испытывать к ней что-то вроде презрения. Дошло даже до того, что однажды, поддавшись злости, Арсений стащил из алтаря забытое батюшкой красивое, позолоченное и резное копие, про которое, спрятав среди своих немногочисленных вещей, успешно забыл.       Поэтому, чем старше и умнее становился Сеня, тем меньше разговоров с биологом было посвящено Богу. Юношу сильно начала интересовать медицина, на которую его вдохновлял ещё и образ Евгения Андреевича. Не было определённого момента, когда Арсений понял, что хочет быть хирургом, но, услышав восторженные слова подростка о том, что у него есть мечта, биолог расплылся в широкой улыбке, сжал в объятиях и зацеловал, казалось, до дыр тёмную растрёпанную макушку. И с того дня за Сеню взялись по полной: Женя и преподавательница химии заваливали его дополнительным материалом и усложнёнными работами. Свободного времени у подростка значительно уменьшилось, но он не сетовал на это — Сеня готов был пожертвовать многим ради лучшей жизни. И он действительно старался: зачитывался научными статьями известных врачей, сумел догнать пропущенные два года, чтобы идти вровень со своим возрастом и как можно раньше подать документы в ВУЗ, несмело фантазируя о будущем в белых стенах здания с красным крестом.       До сдачи экзаменов оставалось всего ничего — каких-то три недели, которые Арсений переносил ужасно, но не только из-за волнения и попытки впихнуть в себя как можно больше знаний, а из-за испортившихся отношений с Евгением Андреевичем. Биолог вообще в последние месяцы юношу начал раздражать: избегал близости с Арсением, хотя тот уже стал совершеннолетним, постоянно контролировал подготовку, все беседы у них теперь сводились только к выбору университета и экзаменам, а на попытку Сени пригласить его в толерантный Петербург, где им не придётся скрывать так тщательно свои чувства, разозлился и ответил резким отказом, в котором прозвучал намёк на желание вылечится от гомосексуализма. И Арсений больше не поднимал ни одну из этих тем, игнорировал извинения и самого биолога, днём пытаясь вникнуть в ещё одну научную работу, а ночами всхлипывая в подушку, чтобы не разбудить соседей в комнате. Из-за постоянного стресса юноша, с рождения не предрасположенный к большому весу, совсем исхудал, под глазами залегли тёмные мешки, да и в целом он, расцветший в интернате по началу, весь как-то осунулся, став выглядеть не самым лучшим образом. Но его это не волновало — до дня икс оставалось немногим больше недели…              …Арсений позволяет себе устало хмыкнуть в туман, в который раз поражаясь наивности людей относительно религии. За красивыми и загадочными обрядами скрывается та жуткая подноготная, о которой мало кто догадывается, но именно она меняет сознание человека до неузнаваемости. Когда-то Декарт произнёс: «Я мыслю, следовательно, я существую», — но он забыл об одной важной детали — насколько эти мысли здоровы? Потому что человека психически больного или с искажённым сознанием нельзя назвать существующим — он живёт в мире своих грёз, он не понимает остальных людей, ему ближе созданная им самим идеология, которой он поклоняется и заставляет поклонятся вымышленных жителей вымышленной страны. Арсений до сих пор помнит затхлый запах лжи и перегара, которым пропиталось все его детство и, кажется, остатки сильнейшего когда-то государства тоже. И народ жил в невозможной никогда фантазии семь десятков лет, принимая все слова прогнивших насквозь вождей за чистую монету, пока мерзкая личина не слезла поношенной змеиной кожей, не выдержав давления собственного лицемерия. Добрая маска церкви крепче, а создатели её — умнее, поэтому и не замечают обычные люди, как меняется их сознание, как религия доводит до худшей версии себя, диктует правила, если бы которым следовал каждый, то мир бы вскоре превратился в восьмимиллиардную армию из серых, однообразных клонов. А не потерей ли себя является смерть? И Арсению хотелось бы выкрикнуть, достучаться до людей, открыть им глаза, но никогда он этого делать не будет — люди не достойны такого спасения, и они либо прозреют самостоятельно, либо их погубит собственное ничтожество, как когда-то неподъёмный груз неприязни и отвращения к самому себе погубил Евгения Андреевича — до Арсения новость о сбросившемся с крыши биологе дошла спустя пару лет после переезда. И Женю ему жаль не было, такой исход был более остальных вероятен, потому что его сознание шло в перпендикулярный разрез со всеми его душевными убеждениями, и этот диссонанс, достигнув пика, четвертовал его изнутри, хотя у Евгения была возможность этого избежать — изменить точку зрения, взглянуть на мир под другим углом, а не в девяносто градусов, как у креста. Но он этого не сделал, значит, виноват сам, и грустить о человеке, который сам себя в ловушку загнал и, не сопротивляясь, ждал, когда она захлопнется, — бессмысленная трата времени, и Арсений просто рад, что на планете стало на одного малодушного человека меньше.       Порыв ветра грубо залетает под полы пальто, взвиваясь вихрем по спине, моментально покрывающейся мурашками. Брови хмурятся, Арсений поднимает воротник, и ему кажется, что рельсы железной дороги, такой спасительной тогда, чем-то напоминают узорчатое ограждение моста, на которое упал тяжёлый взор…              …нужная сумма на билет в один конец состояла из накопленных с подработок (в интернате разрешалось ребятам старшего возраста зарабатывать собственным трудом) денег и представляла собой несколько банкнот и пригоршню монет, чтоб добить до нужной цифры. Кассирша — тучная женщина с уродливо накрашенным лицом жабы — презрительно смерила взглядом маленьких злобных глазок сваленные в специальную ячейку деньги, но спорить с очевидным фактом достаточной суммы она не могла, даже если бы и хотела. Аккуратно взяв двумя пальцами небольшой мелованный листик, являющийся билетом, с таким заветным «Омск — Санкт-Петербург», юноша двинулся к перрону, поёживаясь от промозглого ветра, выдавшегося холодным лета, проникающего даже сквозь плотный таслан, из которого была сшита сильно поношенная куртка Арсения, вставая в стороне от постепенно собирающихся пассажиров. Казалось, что это не реально, что холодная платформа, гул людей, неразборчивая речь диктора — сон, одно из тех чудесных видений, которым не суждено было стать реальностью. Но нет, все это — явь, пусть Сеня и не мог поверить, заглушая нараставшее предвкушение, чтобы все точно сбылось.       Сама двухдневная поездка в памяти отложилась не чётко, скорее представляла собой череду вспышек: душный вагон, гнилой запах испорченной еды и потной одежды, орущие дети и пьяные мужики, жёсткий голый матрас, от которого несло другими людьми… Тяжёлые двери чужого купе. Сильные, грубые руки. Жирные пятна там, где грязная кожа касалась тела. Запах спирта. Синяки. Кровь. Острая, разрывающая боль. Будто диким зверем истерзанное собственное белье, мокрое от слюны и белёсого семени. Разбитая губа и синяк на скуле, замеченные в отражении заляпанного зеркала на автомате ни за что не цепляющимся взглядом, грубым мазком скользнувшим по стеклу. Истерика, удушающая, сковывающая стальными цепями страха, и пустота, ноющая от отсутствия эмоций, выворачивающая наружу, оставляемая под рёбрами кровью, вытекающей из глубоких порезов на ладони, которые появились из-за одного из ножей, сжатого в руке в попытке прийти в себя.       А потом наступила злость. Арсений взбесился на самого себя, свою слабость, общественное равнодушие, что ранило больнее, чем мог бы гнев. Неожиданно в тот момент, он ощутил подъем сил, желание отомстить затуманило разум, и возвращение в реальность произошло только в тот момент, когда тёмная вязкая жидкость стекала с лезвия того же крупного ножа, оставившего глубокий, идеально ровный порез на горле не успевшей даже вздохнуть жертвы.       Сквозь практически прозрачную шторку пробивался свет фонарей — поезд делал очередную остановку, и картина, представшая глазам подростка, не позволяла отвести взор. Наслаждение, в некоторой мере даже эстетическое, вновь нахлынуло, распаляя сильнее. Арсений чувствовал контроль, набатным колоколом в голове билась мысль, что теперь он — хозяин ситуации, что только от него зависит будущее лежащего перед ним человека. И если в прошлый раз он резал, находясь в эйфории от процесса, то в этот все движения были обдуманы и наносились с ювелирной точностью, расчерчивая на уже мраморно белом теле своеобразную карту тонкими темными линиями, на которых мелкими каплями возникала кровь.       Гнев уходил, на его месте появилось злорадствующее удовлетворение, широкой улыбкой отражавшееся на лице тяжело дышащего, как после длительной пробежки, Сени. Уже уходя, оглянувшись, он решил, что насильник заслуживает более ясного наказания, чтоб если у него на том свете возникли вопросы о причине нахождения в Аду, он сам нашёл на них ответы. В шаг преодолев расстояние до койки, Арсений стянул бельё с трупа и отрезал тот самый орган, доставивший ему не так давно столько боли, физической и душевной.       А уже ранним летним утром Арсений стоял на платформе, тщательно осматривая просыпающийся Петербург, и, наверное, тогда он впервые почувствовал что-то похожее на счастье…              …Арсений оглядывается на покинутый берег. Различить какие-либо очертания трудно, но он прожил в Петербурге достаточно, чтобы сознание самостоятельно дорисовывало контуры домов, составляющих горячо любимое место, ставшее уже чем-то неотъемлемым, сросшееся с телом и душой. Сложно сказать, кто привязался больше: Арсений к городу, или город к нему. Удивительно, что в неприступной промёрзлой душе нашлось место для тёплого чувства, пусть оно и возникло не между двумя людьми, но Санкт-Петербург стал единственной отдушиной, тем, кто понимает без слов и жестов, просто знает, подставляя в нужный момент тёмный проулок, закутывая в старинный плащ — туман, заметая следы присутствия ритмичным постукиванием капель умиротворённого и сонного дождя, ставшим настолько обыденным, что никто его уже и не замечает, но в этом весь фокус: хочешь что-то хорошо спрятать — оставь это на самом видном месте.       Арсений — то самое «это». Его знают многие, некоторые уважают и относятся вполне серьёзно, не подозревая о его страшной душе, изорванной в клочья собственными руками. Своей холодностью, высокомерием, что в обществе, где большая часть существует с заниженной самооценкой, воспринимается либо необоснованно негативно, либо с восхищением, доходившим зачастую чуть ли не до целования стоп, мужчина притягивал к себе людей, аки магнит. Все знакомые с ним — перешёптываются у него за спиной, желают разгадать манящую тайну, и, добровольно попадая в тёмные сети, запутываются в них окончательно, позволяя утаскивать себя всё глубже и глубже в темноту пустой, промёрзлой до основания души чересчур бледного человека, освещая путь придуманной свечой, которую зажгли же сами огнём слепого и безрассудного азарта. Арсений — удильщик, морской чёрт, и пускай рыбам он не оказывает никакого расположения, все, попавшие в его обитель, — исключительно жертвы.       Те девушки, оказавшиеся в болезненном плену у собственной любви, те, кто вставал на дороге и так или иначе мешал достижению цели, те милые старушки и дедушки, волей случая имевшие слишком большое количество денег или драгоценностей, все они — Арсению никто, их жизни и судьбы ничего не значат. Мир слишком велик, чтобы настолько незначительных людей считать даже крохотными точками, так почему Арсений должен, пусть он и единственный, кто это понимает?       Может, он болен, может, самый здоровый из всех восьми миллиардов, но ни один из этих факторов не отменяет той осознанности и уверенности в правильности происходящего, с которыми совершались убийства. Каждое из них было чётко спланировано, предусматривались все варианты развития событий, а самое главное — Арсений не сомневался в жертвах, более того, он устраивал многочисленные проверки, понятные лишь ему самому, зачастую неоправданно жестокие, истощающие потенциальную добычу ещё до её конца.              И, пожалуй, среди всей той безликой массы, которой просто повезло родиться homo sapiens, окружающей истинных людей, коих возможно пересчитать по пальцам, был тот, о ком, Арсений вспоминает до сих пор, и этот факт уже свидетельствует о совершенной ошибке. Но вспоминать — не значит жалеть, и он убеждается в этом снова и снова, стоит только мысленно вернуться к нежной улыбке, к мягкому, струящемуся свету травяных глаз, к прохладным, постоянно потеющим, ладоням, что так любили гладить чужие руки, пока проходил осмотр, к тонким кудрям, потускневшим вследствие болезни, когда-то пшеничного цвета.       Арсений не винит себя в содеянном — это не в его привычках, но Антон явно был интереснее и глубже большинства людей, за ним было любопытно наблюдать, иногда не понимать смысла в действиях, удивляться неординарности мышления, делать пометки огрызком карандаша на полях документов, которые всегда брал на процедуры. Жаль только, он подобрался слишком близко к дьявольской тайне, перешёл грань и поплатился за это. Если он догадывался, то произошедшее неожиданностью не стало, и эту смелость, и смирение, странные для столь молодого возраста, Арсений уважает, понимая, что других, способных на такое же, он никогда не найдёт.              Незаметно мужчина оказывается уже на середине моста, где туман сгущается настолько, что вместо недружелюбной свинцово-болотной реки внизу видно только плотное облако, а кончики онемевших пальцев вытянутой вдаль руки подёргиваются дымкой. Потяжелевший воздух клубится, окутывает собой, помещая будто бы в формалин человека с бьющимся сердцем, чьё сознание притупилось и существует уже иррационально, мягко заталкивая в яму прошлого, незаметно засыпая её ворохом всё ещё не забытых дней…              …юноша все чаще ловил себя на мыслях о самоубийстве, возникавших в неопределённые моменты и омрачавших даже относительно неплохие мгновения. Светлые шрамы на ладонях исчезли слишком быстро, и оставшиеся следы служили ключом к шкатулке со смазанными, практически стёршимися воспоминаниями, которую Сеня открывать не планировал. Но с каждым днём пребывания в северной столице непреодолимое желание сотворить с собой хоть долю от того, что он сделал с братом или с насильником из поезда, причинить себе физическую боль, становилось всё более ощутимым, и игнорировать его было всё сложнее. Весь парадокс был в том, что Арсений никогда в жизни не смог бы покончить с собой, как бы сильно его не ломало от невыполненной потребности, а потому, оставалось довольствоваться разбитыми в кровь кулаками, новыми порезами и голодовкой, причём последняя скорее являлась вынужденной мерой ввиду отсутствия заработка как такового.       Арсений думал, что Омск научил его выживанию и способности приспосабливаться даже к самым плохим условиям, но Санкт-Петербург с садистским удовольствием доказывал юноше обратное. Постоянно ветреная и промозглая даже в июле погода действовала на него, с явным недостатком жировой прослойки, уничтожающе, особенно по ночам, когда от протяжных завываний не спасали тонкие, где-то в трещинах, стены чердака хлипкого дома, обогревающегося только жаром, исходившего от находящихся ниже квартир и пролегающих рядом труб. Постоянная сухость внутри и промозглая погода снаружи стали причинами хронического кашля, в приступах которого у Арсения нередко темнело в глазах, а горло горело так, будто на расцарапанную острыми когтями кожу плеснули кислотой. Он пытался отвлечься сигаретами, но лёгкие только быстрее приходили в негодность, а умиротворение буквально на несколько часов этого не стоило. Но если бы от зависимостей было так просто избавиться, курящих бы не было, и Арсений шёл уже по накатанной, сам того не замечая, увеличивал дозу никотина, причиняя себе вред единственным возможным способом.       Спустя пару месяцев, когда вывесили списки первокурсников, Арсений позволил себе отпраздновать поступление на бюджет в университет имени И.П. Павлова химозными сладостями и дешёвой выпивкой, отвратительной по качеству. А следом за этим последовало ещё шесть лет специалитета и четыре — ординатуры. В случае Арсения от идеальности учёбы действительно зависела жизнь, и не будущая, а нынешняя. А потому, очень скоро он завоевал симпатию преподавателей, которые видели и интерес, и рвение, и мотивацию, и получил множество достижений. Самым главным из них были рекомендации от всего преподавательского состава, которые в дальнейшем очень помогли юноше. Но эти десять лет дались непросто: Арсений часто был на грани, бывало, что голодал, поскольку стипендии не хватало, а зарплата была не постоянная; и единственным способом держать себя в руках, как бы абсурдно это не звучало, были убийства.       По окончании университета для Арсения сделали исключение и (вспомнив способ пятнадцатилетней давности) распределили в хорошую клинику, посчитав его слишком выдающимся специалистом, чтоб он прозябал где-нибудь в захолустье, предварительно ознакомив руководство с его успехами, которое его радушно встретило. Пожалуй, с этого момента жизнь мужчины начала резко меняться: он стремительно получал все более высокие должности, мог гордиться уважением коллектива, в большем числе значительно превосходящего его по возрасту, спасённых на операционном столе людей собралось уже приличное количество, о чём говорили нескончаемые благодарственные письма, чуть ли не пропитанные слезами, а зарплата росла в геометрической прогрессии, что не могло не радовать. Фортуна определённо была на его стороне.       Наряду с коллекционированием холодного оружия, которое вновь стало возможным после выпуска из интерната, а сами ножи уже занимали место в коробке приличного размера, Арсений нашёл новое хобби: он выбирал абсолютно любого человека, узнавал его, следил и, в конце концов, убивал. Вообще, рассуждая на эту тему в своей голове, он решил, что таким способом хотел отсеять плохих людей от достойных, но ни один не проходил проверку. Веселее стало, когда Арсения допустили к вызовам на дом по не серьёзным случаям, и он увидел в этом способ подзаработать, надо было лишь сделать так, чтобы смерть более или менее одинокого пациента (желательно пенсионера) выглядела, как от естественных причин или несчастный случай, а самому — вынести какие-нибудь драгоценности или накопления в небольшом количестве из квартиры.       Удивительно для самого юноши, но после каждого убийства он ходил в церковь. Не молился, не причащался, не каялся, но просто приходил в полупустой храм и стоял там, успокаиваясь, подзаряжаясь силами на некоторое время. Его начали узнавать священнослужители и работницы при храме, последние всегда были не прочь подсунуть «худому, как скелет, мальчишке» пару горячих пирожков или банку солений. А Арсений просто благодарно улыбался и думал, что наивность верующих может даже сыграть на руку.       В жизни окончательно наступила белая полоса, когда Арсений выкупил целую коммунальную квартиру за гроши у местных пьянчуг, видимо наследственных, в хорошем районе — на десятой линии Васильевского острова, не самую просторную (как раз на одного человека), но светлую и с уютным ремонтом семидесятых, который не успели раздолбать потомственные алкоголики, и сквозь который пробивалось старинное убранство самого начала двадцатого века; и позволил себе недорогой автомобиль. За стеклом в большой витрине в гостиной, меж громадных шкафов с книгами до потолка, доставшимися от старых хозяев, располагалась коллекция ножей, протёртых с особой тщательностью и поэтому блестевших в лучах редкого солнца. Только весь этот металл был доступен исключительно их обладателю — гостей Арсений не водил, ему было прекрасно наедине с собой, и это было чистейшей правдой.       Но, как известно, затишье обычно бывает перед бурей. Пусть у мужчины и пропали необъяснимые позывы к суициду, и он научился контролировать в обществе свои эмоции, представляясь всем вокруг милым, учтивым, уравновешенным и абсолютно нормальным человеком, а собственное поведение в одиночестве перестало вызывать у него самого ощущение нереальности, будто он сам в прострации и наблюдает за собой со стороны, всему приходит конец.              Конец Арсения носил имя Антон.              Этот парень, лет на пять моложе, сразу показался отличным от остальных. Первой его особенностью был довольно грустный факт — перенести довольно серьёзный инсульт в тридцать, что уже само по себе редкость, стать инвалидом с парализованными ногами и находиться на изнуряющем, тяжёлом лечении, не зная, когда и как все закончится, мало кому пожелаешь. При этом, парень умудрялся пребывать в хорошем настроении без малого всегда, он обладал нестандартным чувством юмора и смешил коллектив до коликов в животе, заражал своей широкой искренней улыбкой всех и каждого, светил ей так ярко, что создавалось впечатление, будто он не человек, а потерявшийся на Земле лучик солнца. Позитив исходил от него волнами, соразмерными с цунами, и даже Арсений, обычно ко всему холодный и скептически настроенный, невольно восхищался неугасаемым оптимизмом и верой в светлое будущее, что так контрастировало с положением Антона.       Когда-то Арсению на глаза попалась потрёпанная и запылившаяся книга в яркой обложке, с выцветшими пятнами, поскольку стояла в дальнем шкафу библиотеки, как раз напротив окна. Было не очень понятно, что «Поллианна» забыла в отделе с газетами за пятидесятые года — возможно, она поступила оптом вместе с сотней других книг, например, после смерти какого-нибудь старика, чьё имущество не сдалось потомкам, или он был просто одинок, а работники не стали заморачиваться и всунули её на первое попавшееся свободное место. Но любопытство мужчины она привлекла, да так, что он за пару вечеров проглотил её полностью, а за следующий — прикончил вторую часть.       История о девочке, играющей в «радость», поселилась в душе Арсения, даже несмотря на то, что его мировоззрение противоречило практически всему, что в книге описывалось, а в самой Поллианне он находил наивность и инфантильность там, где все видели мудрость, хотя никогда её наличие не отрицал. Понимание того, что у них с главной героиней из общего только более или менее близкие отношения с религией, заставило Арсения посмотреть на жизнь под другим углом, принять, что улыбчивые люди не всегда счастливы, что видеть во всем плюсы, независимо от ситуации, — самое сложное искусство, а простая улыбка или доброе слово могут повлиять сильнее, чем какое-либо физическое действие. И пусть Арсений со многим не соглашался, считая, что девочке повезло во многих аспектах в отличие от него, и точку зрения он не поменял, по-прежнему делая акцент в людях на их неидеальности, но когда ему доводилось встречаться с такими личностями, чьё главное оружие — искренняя улыбка, он мысленно снимал шляпу, занося их в отдельную папочку в своих чертогах разума.       Парадокс заключался в том, что в большинстве своём «вечными оптимистами» являлись смертельно больные люди, инвалиды, взрослые, чьё развитие было на уровне пятилетнего ребёнка, бездомные, встречающиеся у ворот церквей и в грязных, почти заброшенных, дворах-колодцах, и в целом те, кто, казалось бы, потеряли всё, у кого уже нет шансов выкарабкаться в нормальную жизнь. Многим это разбивало сердца, Арсений же поджимал губы, сдерживая горькую ухмылку, в который раз удивляясь жестокости иронии судьбы.       Антон «Поллианну» не читал, но это не мешало быть её копией. И, что необычно, раздражения это у Арсения не вызывало. Даже тогда, когда Арсению пришла мысль, что выросший Даня был бы чем-то похож на Антона (или Антон на него?): такая же открытость, абсолютная, ангельская чистота души и печальные огоньки в глазах, прячущиеся за витражом теплоты и даже какого-то доброго сумасшествия; никаких негативных эмоций мужчина не испытал. Раздумывать, почему так произошло, не хотелось совершенно, только для собственного успокоения хирург использовал аргумент: «Ну это же Антон», — а почему у Антона появились какие-то привилегии — уже не так важно. Это же Антон.       Их первая встреча произошла в не самом подходящем для этого месте — на операционном столе. Судя по медицинской карте, Антон находился долгое время в реанимации, и как только ему стало лучше, его засунули в «резальню» — так сотрудники больницы, в частности хирурги и прикреплённые к ним медсестры, ласково обозвали операционную. Работа с сосудами требует особой концентрации и ювелирности, возможных только при спокойствии тибетского монаха, и, вероятнее всего, именно это и помогло Арсению стать одним из лучших врачей в больнице в этой области, поскольку помимо тяжеловесной уверенности, исходящей от него во время работы, нельзя было игнорировать получаемое в процессе удовольствие, понятное только ему самому, сменяющееся на безразличие уже во время обследования пациентов и общения с ними, которое ни разу не заходило дальше обыденных в этих стенах разговоров о самочувствии.              Ни разу, до появления Антона.              Когда Арсений вошёл к нему в палату, криво прилепив ненастоящую вежливую улыбку, словно аппликацию делал маленький ребёнок, то сразу наткнулся на восторженный взгляд и широкий добродушный оскал, который растягивался с каждым шагом врача, хотя казалось, что сильнее уже невозможно. Антон болтал без умолку и обо всем, это утомляло. Он светился и светил улыбкой, постоянно прикасался к рукам, смешно щурился, и не знал, наверное, что во время смеха, у него наливаются щёчки, за которые сердобольные мамаши имеют привычку щипать ребятишек. Он никогда не был навязчив, напротив, порой он слишком часто интересовался, не надоело ли его общество Арсению; был удивительно тактичен и учтив, не затрагивал неприятные или неприличные темы, моментально считывая перемены в настроении. Он был крайне внимателен к деталям, и Арсений даже опешил, когда однажды увидел на прикроватной тумбе стакан с чёрным кофе с собственным именем, написанным аккуратными печатными буквами на картоне. Уже потом ему сбивчиво объяснили, что несколько недель назад, в самом начале их знакомства, Арсений мимоходом упомянул о своей любви к крепкому напитку, и как только Антону было разрешено перемещаться по больнице на коляске самостоятельно, тот целенаправленно искал кофейный аппарат, дабы сделать приятное врачу.       Арсений, пусть к людям относился предвзято, о правилах приличия не забывал, всегда вёл себя воспитанно, но отстранённо. Антону видимо этого вполне хватало, а мягкая благодарная улыбка, коей его наградили за кофе, стала спусковым крючком, и с того момента он все время ошивался рядом с Арсением. Или Арсений рядом с ним, тут уж как посмотреть, но факт оставался фактом — друг с другом они проводили большую часть суток: то Антон поджидал в коридоре с очередной операции, то Арсений, выпросив в столовой две порции обворожительной улыбкой у Лидыванны, смотрящей на него каждый раз влюбленной нищенкой, шёл обедать к своему пациенту в палату, то вывозил его на прогулку, потому что: «Сами вы, Антон, с поребрика не съедете», — хотя оба прекрасно понимали, что это не так.       Чаще всего, Арсений просто приходил помолчать. Операции сильно выматывали, после нескольких часов кропотливого ответственного труда хотелось спать и ни о чём не думать, так что он просто садился на соседнюю кровать, прислонялся к стене и просил, прикрывая глаза, что-нибудь рассказать. Мозг расслаблялся под монотонный, приятного тембра, голос, нередко Арсений засыпал, правда всего на несколько часов, и, словно по будильнику, вставал минута в минуту, протирая осоловелые глаза, чтобы вновь бежать спасать жизни. В редкие моменты наедине с собой, когда не надо было никуда лететь, голову заполнял рой вопросов, которые буквально кричали, привлекая к себе внимание. И ни на один из них Арсений не мог дать точного ответа, более того, не горел желанием это делать. Он не понимал, зачем за него так цепляются, почему он вызывает дружелюбный интерес и с какой стати в нем не возникает никаких противоречий. Иногда мужчину пробивало холодным потом в страхе, что по бетонной стене, которой он ограждал себя от лишних контактов с внешним миром, пошла паутина трещин от настойчивых ударов бучардой скульптора по имени Антон, и когда она рухнет, всем откроется настоящий Арсений — с выжженными черными дырами в душе — пустыни из пепла, Иисус из Ада, чей внутренний стержень не стальной, а из мышьяка, что уже успел отравить каждую клетку тела и разум, носящий ироничное название «Арсеникум».              Он убеждал себя, что даже если так и произойдёт, то он выстоит, переборет общественное осуждение, которое непременно выльется на него вёдрами нечистот, несмотря на то, что это грех, но в глубине неприятным склизким комком ворочался иррациональный страх конца, личного Апокалипсиса, когда единственным вариантом останется смерть, но это будет не самостоятельное решение, а способ избавиться от гнёта и давления. И с каждым новым удачным порывом Антона сблизиться с врачом, тот цепенел от ужаса, холодящего и без того ледяную кровь.              А порывов таких было много.              Антон не скрывал своего интереса касательно Арсения. Ему доставляло удовольствие просто видеть мужчину, ловить робкую тёплую полуулыбку, болтать и молчать обо всем, не испытывая неловкости, просто находиться рядом. Чаще Арсений начал замечать долгие нежные взгляды вне зависимости от того, спал он, ел, приходил взмыленный и измученный после долгой операции или гладко выбритый, хорошенько отоспавшийся утром после выходного. Антон стремился к нему, ждал у дверей операционной до последнего, пока медсёстры не отвозили его в палату, запоминал каждое слово, произнесённое Арсением, любой факт, мало-мальски приоткрывающий завесу его души, и умолял оставить курение. И пускай пачка сигарет и не перестала лежать в кармане брюк врача, доза потребления значительно сократилась: пара-тройка перекуров в день; и от осознания, насколько большое влияние начал на Арсения оказывать Антон, действительно было не по себе, но мужчина старательно заглушал мерзкий внутренний голосок, кричащий, надрывая связки, о преступлении допустимой границы и будущих проблемах. На Антона несложно было подсесть, и Арсений просто воспользовался этим, заменив один наркотик другим.       Арсений мог бы назвать своего пациента ненормальным, если бы не одно «но»: он не сомневался в адекватности Антона и в его эмоциональной устойчивости. А потому, такая искренность, хоть и удивляла, немного пугая, все же больше подкупала, и Арсений позволял себе расслабляться в присутствии Антона, невольно толкая себя же к ошибке — к доверию. Момент, когда Арсений решил, что может Антону открыться, он не назовёт. Просто во время одного из привычных вечерних посещений он поймал себя на мысли, что увлечённо, полностью погрузившись в воспоминания, вещает о детском доме, опуская самые нелицеприятные подробности, которые ни к чему знать никому в этом мире. Но Антон ведь не безликий серый «никто», а полноценная и многогранная личность, занимающий такое же место, как и Евгений Андреевич, в жизни Арсения. Вдохновлённый идеей жить юноша с сознанием умудрённого опытом старца; тот, кто доверил себя Арсению дважды: на операционном столе и уже после, спустя много недель, безмолвно крича всем своим существом о более высоких чувствах, которые могут возникнуть между хорошими приятелями, друзьями или даже кем-то большим. В том, что такие чувства были, сомнений не возникало, поскольку их проявление было уж слишком явным, а Арсений все-таки был не глуп и влюблённость от вежливости или лёгкой симпатии отличить мог.       Тот призрачный страх перестал таковым быть, он приобретал чёткие формы и черты, увеличивался в размерах, чувствуя под ногами твёрдую почву, за которую цеплялся корнями железной хваткой. Паника могла накатить внезапно и неконтролируемо — за это пришлось поплатиться жизнью пожилой дамы, отчего в Арсении впервые что-то треснуло; ему казалось, что все всё знают, и трясся от любого «не такого» взгляда в свою сторону, видя в нем не презрение, которого не боялся, а гнев, какую-то животную кровожадность; дыхание перехватывало, сердце заходилось в бешеном ритме, грозясь пробить ребра при виде Антона, но не от переполнявших чувств и безграничной любви — просто стена рухнула под напором, погребая под обломками Арсения заживо.       И теперь обнажилось то, что не должен был видеть никто, то, что должно было умереть вместе с Арсением, но уже не умрёт, потому что он забылся — сам сделал последний удар кувалдой, пуская финальную трещину, решающую, как оказалось, его судьбу. Но в этом лабиринте тихого навязчивого шёпота, мерзких липких щупалец эмоций, жутких больных фантазий, воплей в пустой голове, отдающихся эхом от бесцветных стен, которые утаскивают в пустоту, была лишь одна светлая мысль, ясно осознаваемая и понимаемая Арсением — он сходит с ума.       Реальность перестала быть отличимой от воображения, эмоции в непривычно большом количестве сменяли друг друга с поразительной скоростью — калейдоскоп уже давно не пестрил цветами, все они смешались в серый. Арсений существовал будто в прострации, приходя в себя на недолгое время после регулярных выплесков не то гнева и ненависти, не то истеричного страха и паники. В такие моменты он оказывался обычно на полу в крови, уже запёкшейся на ладонях и предплечьях, или обнаруживал квартиру полностью разгромленной и в осколках.       Когда очередной приступ настиг его на улице по возвращении с ночной смены и ограничился не сбитыми о деревья или кирпичные стены домов кулаками, а жестоко истерзанным телом молодой девушки, целостность которого смутно угадывалась в мясном месиве, Арсений решил, что надо исправлять допущенную ошибку, и не просто решить проблему, а уничтожить её источник.              Антона.              В ту ночь был ливень, странный для первой половины весны, но погода не живёт по календарю, а потому всему Санкт-Петербургу, итак измученному чересчур морозной, но бесснежной зимой, пришлось терпеть ледяные струи, с остервенением хлеставшие по лицу, затекая под одежду. На улицах пусто — таких дураков, чтоб по собственному желанию высовываться наружу, нет, даже птицы, которые по-хорошему должны радоваться апрелю, забрались в заброшенные чердаки и другие более или менее надёжные укрытия. Тучи закрыли собой луну, и без её отражения на водной поверхности канал, испещрённый рябью, казался зловещей бездной и не внушал доверия. Тяжёлый стук каблуков о брусчатку терял свою звонкость в мокром камне и глубоких лужах, что регулярно попадались под ноги. От дождя зонт не помогал, Арсению все равно застилало глаза, и приходилось часто моргать, чтобы видеть дорогу, освещённую наполовину — то ли из-за погоды, то ли из-за халатности управления, но часть фонарей не горела, дай бог, изредка мигала тусклыми огоньками. Арсений перехватил миниатюрный чемоданчик с выцветшим красным крестом по центру и упрямо продолжил продираться сквозь завесу воды.       Пустующая от посторонних в такой час больница встретила его холодным светом люминесцентных ламп и удивлённым возгласом сонной Тани в регистратуре, которой досталась сегодняшняя ночная смена — да уж, не повезло девчонке. Сколько ей? От силы лет двадцать, может немногим больше, а Арсений хочет ей жизнь перевернуть так рано. Хочет, точнее, не ей, но на неё это повлияет, правда, последствия уже к проблемам Арсения не относятся. Врачей, особенно уважаемых, впускают в любое время дня и ночи, не задавая лишних вопросов. Таня, как образцовый сотрудник, ничего не спросила, только понимающе качнула головой и, немного помедлив, вышла из-за стойки, двигаясь в направлении служебной кофемашины, что стоит в подсобке. Решила, видимо, что без кофеина завалится спать прямо на рабочем месте, жаль только, что растворимый порошок, который работники могут позволить себе закупать килограммами по неплохой цене, возымеет обратное действие. Возможно даже, что, уже уходя, Арсений застанет мирно сопящую себе в сгиб локтя Таню и вряд ли станет её будить. Но пока девушка только бодяжила себе сомнительный напиток, а хирург подошёл к регистрационной стойке и отключил запись с камер, хорошо, хоть с охранником объясняться не пришлось — государство, наивное, все ещё верит, что в больницах они не нужны. Заметив на стоящем рядом ноутбуке девушки вкладку с недосмотренным роликом, судя по названию, довольно тупого содержания, Арсений хмыкнул и поспешил ретироваться в нужное крыло до появления Тани.       Арсений бесшумно крался по коридору, стараясь не разбудить никого в палатах — звукоизоляция в больнице настолько хорошая, что сложно распознать, где пищит комар: у тебя над ухом или за стенкой. Наконец, добравшись до конца коридора, он нажал на ручку одной из тысячи абсолютно таких же белых фанерных дверей и неслышно ступил в помещение. В темной комнате, освещавшейся лишь блеклой настольной лампой, силуэт Антона на инвалидном кресле выделялся ясной четкой фигурой. Его глаза блеснули, отражая свет, — он смотрел прямо на Арсения, в него, заглядывая, кажется, в самую глубь. Арсений прикрыл за собой дверь и замер, пристально глядя на макушку покорно опустившейся головы. Антон все ещё не двигался, и Арсений подошёл ближе, словно в трансе совершая шаги. Тусклых кудрявых прядей коснулась бледная рука, мерно поглаживая, зарываясь пальцами в волосы и задумчиво перебирая их. Ладонь скользнула ниже, на скулу, и замерла. Антон, в поиске прикосновений, повёл головой вперёд, ластясь к ледяным пальцам, постепенно поднимая голову. Их взгляды столкнулись, ведя безмолвный диалог, более ни в чём не нуждаясь.              «Антон, вы знаете, зачем я здесь».       «Да, знаю».              Арсений наклонился, не разрывая зрительного контакта. На ощупь нашёл тонкое запястье, нездоровая бледность которого контрастно сверкнула в полумраке.              «То, что я собираюсь сделать — ваша судьба и моя прямая обязанность».       «Да, я знаю».       «Вы не сможете отказаться или как-то избежать своей участи».              В зелёных, темно-изумрудных в таком освещении, глазах бескрайнее море доверия и смирения вышло из берегов, затопило все живое, не оставляя шанса на возрождение.              «Я знаю. И я не отказываюсь. Я готов».              И он действительно знал, догадливый. Антон единственный, кто понял Арсения, подобрал к нему ключик золотой, из солнечного света вылитый, заглянул в его нутро поглубже и понял. Понял и принял свои чувства, черноту души этого человека, смирился с неизбежностью. Пожалуй, Антон бы мог сказать, что Арсений, как открытая книга, ему бы, конечно, никто не поверил из основной серой массы слепцов, но те, кто видят, пробурчали бы, нахмурившись, что в книге этой всего одна фраза. Для Антона это был его смертный приговор, который он подписал не дрогнувшей рукой, не раздумывая ни секунды, потому что такова плата за любовь к Арсению. А Антон взаправду любил, и потому смиренно ждал своей участи.       Взгляд Антона, не отрываясь, следил за нарочито медленными, в какой-то мере даже жеманными, движениями врача: как тот положил и раскрыл на табуретке около себя чемоданчик, как достал жгут и закрепил на его плече, неприятно стянув кожу. Запах спирта резко ударил по рецепторам, пока Арсений плавными движениями обеззараживал руку. Сквозь мутную ампулу с плещущимся из стороны в сторону раствором, состав которого не известен никому, кроме хирурга, лицо Антона выглядело нечётким и размытым, только две поблёскивающие влажные дорожки выделялись на щеках. Но, несмотря на слёзы, все его существо выражало неподдельное восхищение и болезненную нежность, такую, когда ради кого-то важного, ты готов бросить все и всех, пожертвовать собой, полностью погрузиться в человека, отказываясь от внешнего мира.       Арсению было жаль делать то, что он собирался — Антон слишком необычный, по-хорошему чудной и настоящий. Он производил первое впечатление человека недалёкого и, возможно, даже инфантильного, однако его душа и сознание оказались глубже, чем у многих людей, от того поражая своей неизведанностью, обволакивая с головой дымкой тайны и уводя покорно того, кто, хотя бы, на мгновение поддался мистическому дурману. Он был одним из тех, кто в радости жизни относит сам факт её существования. И это, пожалуй, было главным его отличием от увядшего пессимистического общества, представители которого обычно скучающе поднимают брови и пожимают плечами, смирившись с тем, что творить себе счастье бессмысленно, а значит им остаётся только существовать в ожидании смерти, позволяя себе несмелую, не от мира сего, улыбку в солнечные дни и по редким праздникам.       Краем глаза Арсений заметил нахмурившиеся брови Антона, пока набирал жидкость в шприц.              — Это раствор метадона, — бросил он в ответ на не озвученный вопрос, не поворачиваясь, Антон лишь понятливо кивнул, — куда я ещё по собственному желанию добавил пару капелек. Для храбрости.              Губ мужчины коснулась печальная еле заметная ухмылка: кто бы мог подумать, что тот, кто больше остальных заслуживает жить, сейчас со смирением ожидает, когда его любимый человек введёт один из самых сильных наркотиков в организм. Это, пожалуй, одна из самых жестоких шуток Судьбы (потому что Бог в одной из крайностей — либо в излишней привязанности к людям, либо в равнодушии, граничащим даже, быть может, с ядовитым раздражением), а Арсений… А Арсений просто её личный шут, не имеющий права ослушаться свою хозяйку. И потому он, с присущей ему невозмутимостью, филигранно и послушно выполнял приказ: встряхнул наполнившийся шприц, подошёл к Антону близко, сжал кожу, поднося иглу к вене.       Антон — одна сплошная ошибка. До боли правильная, но случайная, а мир, к сожалению, случайностей не прощает, потому что они, как заусенцы, — мешают существованию, перетягивают на себя одеяло внимания каждый раз, когда вновь за что-то цепляются. Арсений, вот, зацепился об Антона, споткнулся, сбившись с привычного шага, которым проходил всю жизнь от самого её начала. Но заусенцы принято отрезать, и Антон — не исключение, как бы сильно не хотелось обратного. Эта мысль пришла в голову Арсения в тот момент, когда, приготовившись сделать укол, он, сдавшись под безмолвным напором, стер очередную солёную каплю с щеки и, не выдержав, коснулся Антоновых губ своими.       Тот ответил с готовностью — наконец-то дорвался, но от его отчаянной жадности поцелуй не переставал быть менее целомудренным. Арсению чудилось, что ребра распирает комок не понятно откуда взявшихся чувств, переполнявших организм, который под давлением выплёскивается прямо на Антона. Тот целовал рывками, не справляясь с нахлынувшими эмоциями, вжимался в Арсения с такой силой, словно в этом заключался смысл его существования, ластился щекой, словно кот, к сухой загрубевшей ладони. На губах Арсения — слезы — привкус отчаяния, тающей с каждым мигом надежды, что растворялась в другом человеке, равно как и соль, как и Антон. В голове одновременно пусто и гулко от костра мыслей, подожжённых эндорфинами. Сознание Арсения покрылось невидимыми трещинами, не выдержав напора чувств, фонтаном бьющих из всех щелей Антонова естества.       Арсений позволил ему вести — у него была более важная задача, и Антон не кусал, не грубел, только с нажимом водил губами по губам — пытался быть ближе, рвано дышал Арсению в едва приоткрытый рот, всхлипывал, жмуря глаза до появления складок на переносице. Свободной рукой, потянувшись к Арсению, обнял за лопатки, притягивая, поднялся ладонью выше, зарываясь ледяными влажными от пота пальцами в тёмные волосы. Арсений усилием силы воли оторвался от Антона и прислонился к его лбу своим, сосредоточенно смотря в низ. Антон распахнул свои большие глаза и после секундного промедления тоже опустил пьяный взгляд на то, как плавным движением большого пальца Арсений протолкнул поршень, вводя наркотик в кровь. После, хирург отодвинулся, рефлекторно пробегаясь кончиком языка по губам — солёные, — и отстранился сильнее, замер, не шевелясь, — наблюдал, встречаясь с потемневшими зелёными глазами.       Антон откинулся на спинку кресла и зажмурился, удушливо кашляя страшным голосом, прерываясь на тщетные сиплые вздохи, постепенно затихая. Изо рта с бульканьем вытекала слюна прямо по постепенно синеющим губам, но сделать что-либо с этим ему было невозможно — мышцы уже начали постепенно атрофироваться, тело пробивала мелкая судорога в ритм с хрипами, вырывавшимися из лёгких. Антона тряхнуло с силой, и он провалился в бессознательное состояние, судя по неровно вздымающейся груди и мелкой тряске.       Стойкости Арсения, наблюдавшего за этой сценой, одновременно протирая иглу и приводя в порядок свой внешний вид с инструментами, мог бы позавидовать любой солдат, проблема лишь в том, что военные убивают не приятеля, а неприятеля, не смея нарушить присягу верности государству. Арсений мог бы сказать, что убил друга или даже кого-то большего, если бы имел представление об этих понятиях, но даже будь Антон неприметным человеком с улицы, самая главная клятва уже нарушена. А значит, Арсений не солдат. Потому что солдаты — люди, у которых нет «я», благородные существа, хотя более правильно было бы их назвать служебными псами, что беспрекословно следуют приказу, посвящая всю свою жизнь хозяину. Но Арсений не солдат, не майор и не полковник, а обычный хирург, просто чуть правильнее и умнее других людей, и в этом вся правда.       В темноте рыскать по комнате не удобно, но свет включать нельзя — он мог привлечь ненужное внимание. Наконец, найдя в каком-то ящике под кроватью покрывало и накрыв им полумёртвого Антона, Арсений оглянулся вокруг, проверяя наличие улик, и, удостоверившись в их отсутствии, вывез коляску из палаты. Глаза слепило слишком ярким, слишком белым светом, из-за чего начало давить на виски, но он шёл, не сбавляя темп, в сторону чёрного выхода из больницы. В его интересах было поскорее выбраться на улицу — хоть о видеосъёмке он и позаботился, от не самых удачных случайностей никто не застрахован. Весь обратный путь сопровождался ураганом мыслей о том, что делать дальше, которые Арсений тщетно пытался упорядочить, и постепенно сходившим на нет дождём. Город окутывал привычный туман, холодало. Поёжившись, Арсений покрепче перехватил озябшими пальцами рукоятку коляски, пытаясь катить её плавней — постоянные брызги от попадавших в ямки колёс уже прилично надоели хирургу, тем более, важно было не уронить безвольное тело, опасно покачивающееся на каждой неровности, которое и без того пробивали сильные судороги.       Отсутствие какого-либо плана пугало. Впервые, наверное, за свою жизнь Арсений испытывал такое сильное волнение, даже мандраж, совершая преступление. Куда подевались хвалёная невозмутимость и скептицизм? Тогда Арсений был похож на оголённый нерв: дёрганый, с обкусанными губами, постоянно бегающим взглядом и подрагивающими кистями, что для заслуженного хирурга является не допустимым. Он вряд ли когда-нибудь говорил об этом, но в глубине души признавал, что та неподступная крепость держится на хрупком каркасе — контроле, без которого все рушится, а Арсений, лишаясь надёжной опоры, превращается в загнанного в угол зверя, параноика, с безумными глазами, готового на любое безрассудство.              Сейчас таким безрассудством было желание хоть немного продлить существование Антона в этом мире, ещё раз коснуться еле тёплой кожи кончиками пальцев, погладить по волосам и тихо мычать под нос любимую мелодию Антона, зная, что тот уже не улыбнётся на нее в ответ. Хотелось разобрать его по кусочкам, спрятать каждый в укромном месте, чтобы никто не нашёл, чтобы по ночам вставать и шептать: «Моя прелесть». И отдав себя этой безумной идее, Арсений тяжело дышал, подходя к дому, от всплывающих в мыслях картинках алеющей крови на бледной коже, тёмных разрезах по всему телу, ледяной дымке, окутывающей пальцы, что скользят по гладкой шее, рукам, груди… Арсений трупы видел не раз и не два, но только мёртвый Антон вызывал в нём какое-то животное по своей силе желание распоряжаться его телом, владеть, восхищаться, будто он самое бесценное сокровище, которое не позволено иметь никому, кроме одного — Арсения.       Он сильнее сжал руки на кресле, завозя его в парадную. Буквально минуту назад Арсений стал свидетелем последней судороги Антона, во время которой его тряхнуло так, что хирургу пришлось остановиться посреди улицы, рискуя оказаться замеченным, чтобы подхватить тело и не дать ему упасть. И с каждым шагом приближаясь к дому, Арсений понимал — расчленение — всё более необходимый и оптимальный этап: этого требовала и душа Арсения, которой он не мог противиться, и избавиться от вещественных доказательств, то бишь трупа, было бы неплохо. Арсению везло все больше: консьержки в такое время не было, а соседи ночным образом жизни не отличались. Попав в квартиру, врач первым делом открыл нараспашку окна — запах разлагающегося тела слишком яркий, ни к чему оповещать о нем всех вокруг. Подхватив под плечи Антона, что для своего роста был слишком лёгок — сказывались болезнь и выматывающее лечение, — Арсений потащил его в сторону туалета, укладывая в ванну. Бесконечно длинные ноги не влезали, но это было только на руку — все равно Арсений собирался подвесить Антона за них к душевой трубе, чтобы голова находилась ниже, ближе к стоку, и от крови было легче избавиться.       Широким ножом с резной деревянной ручкой и россыпью мелких металлических заклёпок, расположенных аккурат по контуру узора, заточенным до идеального состояния буквально день назад, который Арсению повезло купить на какой-то ярмарке прямо перед закрытием, хирург разрезал тонкую больничную майку, висящую на Антоне мешком, и штаны из такой же грубой ткани. Надо признать, юноше так шло намного больше: несмотря на худобу, Антон обладал стройным, совсем не тощим, телосложением, а плавные изгибы, придавали аристократическую утончённость и некоторую женственность, которые не могли умалить даже угловатые колени, локти и прочие выступающие кости. Спустя несколько минут, которые понадобились для опустошения ванной и переодевания в «рабочие» вещи, Арсений уже приготовился вскрывать тело своим законным орудием — скальпелем — и вымытой заранее ножовкой, но одного взгляда на распластанного юношу хватило, чтобы понять: для Антона нужно что-то особенное. И на поиски этого особенного, отбросив в сторону металлическую пластину, он направился в гостиную.       Арсений беглым взглядом осмотрел витрину с коллекцией, то и дело отметая неподходящие варианты, пока глаз не зацепился за то самое оружие. Это был даже не нож в обычном его представлении, и не изощрённый клинок — в глубине одной из полок поблёскивало золотистое копие, то самое, которое Арсений украл из той церквушки много лет назад. Трясущимися пальцами Арсений сжал тонкую ручку, пытаясь отогнать ненужные воспоминания о юности, двигаясь в сторону кухни, где хранился точильный камень — копием можно было бы разрезать хлеб, но не человека. Привычные, размеренные движения успокаивали, тихий скрежет металла о породу придавал замершей в леденящем ужасе тишине хоть какую-то живость, не позволяющую ей окутать своей шалью страха врача и превратить уютные стены квартиры на Васильевском в непробиваемые стены катакомб, как в Петропавловской крепости. И Арсений, погружённый в монотонную работу, все ещё держался, уверенными шагами приближаясь к окончанию заточки — бритвенно-острое лезвие без особых затруднений отсекло тёмные волоски на предплечье.       Хирург вернулся к Антону. Как же жаль было портить это тело, божественное изваяние, но другого пути не представлялось. Арсений, тяжело выдохнув, наклонился к лицу Антона, коснулся коротким поцелуем уже остывших окаменевших губ и, отстранившись, резким движением кисти сделал два продольных параллельных разреза на шее по сонным артериям — от подбородка к ключицам. Кровь хлынула фонтаном, ударила резко струей в Арсения, тот еле-еле успел зажмурить глаза — на губах чувствовался солёно-металлический привкус стекаемой с лица жидкости. От неожиданности он отпрянул в сторону, ударившись локтём о стенку ванны. Арсений шипяще выругался от острой боли, стирая этой рукой кровь с лица, суматошно пытаясь второй зажать разрез, прекращая рвущийся наружу поток. Как только он смог нормально видеть, то перевернул тело на живот, продолжая сжимать горло, размещая его так, чтобы кровь стекала аккурат в слив. Арсений открыл кран и пустил холодную воду, скрыв в алом море начавшую синеть шею и плечи, убедился, что кровь не свёртывается и стекает как надо, после чего отправился на поиски тряпки, моющего средства и купленной заранее ультрафиолетовой лампы, — влажную уборку, в целях избавления каких-либо вещественных улик, никто не отменял. А потому, ещё в течение пятидесяти с лишним минут Арсений тщательно протирал все поверхности и щели в квартире, ожидая пока Антон останется обескровлен.       Обычно уборка помогала Арсению отвлечься, давала эмоциональную передышку, но только не в тот день. Желание расстаться с тряпкой и отвратительно пахнущей жидкостью заставляло работать быстрее, и все было бы неплохо, если бы не звенящая пустота в голове и груди. Арсений не чувствовал ни ноющей боли, ни тоски, ни удовлетворения. Только пустота, бездонный колодец в душе, в котором от стенок нестройным хором отдавалось еле слышное: «Антон», — смешивающееся в гул, громкость которого все росла и росла, давила изнутри, сводя с ума.       С горем пополам закончив убираться, Арсений вернулся в ванную, прихватив большую кастрюлю и несколько тазов. Он перевернул труп обратно на спину и судорожно выдохнул от накатившего волнения и еле различимой тоски. На Антона смотреть было тяжело: сероватая с голубым отливом кожа, неестественно вывернутые колени и руки, остекленевшие и пожелтевшие глаза, внушавшие ужас (Арсений потом закрыл веки, чтобы не отвлекаться), и следы темно-кирпичного цвета на лебединой шее и плечах. Но Арсению, несмотря на отталкивающий внешний вид, он нравился. Было в этом юноше что-то цепляющее, да так, что ты абсолютно добровольно погружался в него, ведомый лишь его зелёными огоньками-глазами. Но нашлась рыбка покрупнее, и Антон сам утонул — хищник стал жертвой. А Арсения душило, его ломало с жуткой болью просто потому, что перед ним лежал беспомощный Антон, который уже никогда не скорчит смешную рожицу, не засмеётся до колик в животе и слез в глазах, не укроет пледом после тяжёлого дня и не посмотрит вот этим вот взглядом, когда в горле появляется ком, а в грудной клетке что-то надламывается.              Никогда.              Одно движение кистью, и аккуратная линия от рёбер до середины живота красуется темной расселиной. Арсений взялся за края плоти, раздвигая её в стороны, правой рукой коснулся бурого мяса, продираясь сквозь него в попытках нащупать желудок. Второй нашарил в кармане штанов крепкий шнурок, которым перевязал место его соединения с пищеводом. Затем переместился чуть ниже, разрезал анус, проталкивая прямую кишку внутрь брюха, и принялся освобождать кишечник, отсоединяя его от основного мяса. Закончив, Арсений свернул его в клубок и оставил покоиться в тазу. Копие пришлось отложить в сторону — для освобождения от рёбер и грудины оно слишком хрупкое, поэтому Арсений вооружился массивной ножовкой, выкраденной ещё из университета, где использовалась в тренировочных операциях. Длинное крепкое металлическое лезвие входило в кости практически без усилий, как в масло, а завершить вскрытие груди Арсению помогли его собственные руки, под нажимом которых мягкие тонкие рёбра глухо трещали, ломаясь. Через получившееся отверстие, предварительно сделав перпендикулярный прошлым разрез на шее, Арсений без проблем вытащил трахею и присоединённые к ней лёгкие и сердце — орган жизни, уже остывший, похолодевший кусок мяса, который не выражает больше ничего. Антон как-то раз прошептал, что его сердце принадлежит Арсению — что же, теперь это не пустые слова.       Сердечко казалось таким родным, таким хрупким, таким… Антоновским; оно помещалось в ладони, будто было создано специально под неё; легло недостающей частичкой. У Арсения перехватило дыхание: понимание реальности происходящего накрыло с головой не тазом, алюминиевой кастрюлей, в которой должно было сердце оказаться. Но оно не в ней, его держали окоченевшие мужские пальцы, измазанные кровью и органическими отходами, забившимися даже под коротко отстриженные ногти. Арсений будто попал в вакуум, где существовал только он и орган в ладони, который он сверлил взглядом, протирал бездонную дыру, не в силах оторваться; который сжал, погружая пальцы в остывшую плоть, продираясь все глубже сквозь мышечные ткани, нанизывая сердце на импровизированные пять шпаг.       Шестой шпагой его внезапно пронзил жуткий страх. Арсений вскочил, вскрикнув, отбросив со всей силы сердце в сторону. Внутри все бурлило, Арсения затапливало эмоциями, из которых он был не в состоянии выбраться. Путаясь в ногах и сшибая бока об углы, хирург метнулся в кухню, попутно стаскивая со стола пачку сигарет. Ему необходимо было закурить. Дрожащими пальцами, покрывшимися неприятной бурой коркой, он вытащил сигарету, поджёг и с облегчением прикрыл глаза, стоило только первым парам никотина подействовать на мозг. Ужас понемногу отступал, сменяясь безмятежным спокойствием и сонливостью, сквозь которые пыталась пробиться какая-то, ранее не ведомая Арсению, тоска.       Спустя несколько минут, потушив сигарету, хирург вернулся к трупу, убрав оставшиеся органы, включая растерзанное сердце, в кастрюлю. Оставалось самое простое — конечности. На этом этапе главное — отрубать все постепенно: кисти и стопы, предплечья и голени, плечи и, наконец, бедра — самое сложное, приходится дробить тазовую кость и срезать приличное количество мяса, чтобы пробраться к вертлужной впадине, где находится сустав, и открепить ногу. После, получив шесть обрубков, Арсений сделал надрез на каждом из них и снял кожу, по принципу колбасной плёнки, раскладывая её, кости и мышцы по разным ёмкостям. Затем он придвинулся ближе к шее, нащупал пару позвонков в ней и надавливающими движениями отрезал голову. Кончиками пальцев, не удержавшись, коснулся волнистых блёклых волос, успевших загрубеть от недостатка крови, зарылся глубже, поглаживая. Оторваться было тяжело — это какой-то новый вид наркотика — покорный Антон, тихий, мёртвый. Тыльной стороной второй ладони Арсений скользнул по его скуле, замирая около приоткрытых губ неестественно холодного оттенка. Он провёл большим пальцем по нижней — на ней осталась неровная багровая полоска, видимо, Арсений задел не до конца освободившийся от крови сосуд и испачкал ладони, и это выглядело невероятно красиво. Арсений понял теперь принца из «Белоснежки», что влюбился в девушку в гробу: белая кожа и алые губы создают новое произведение искусства, доступное лишь избранным — Арсению и принцу. Ком тоски заново начал зарождаться где-то между рёбер, раздуваясь неконтролируемо в огромный шар, перекрыв все воздушные пути, вынуждая глухо сипеть на выдохах.       Арсением всю жизнь двигало обострённое, его личное, несколько извращённое, чувство справедливости. В один из долгих вечеров, проведённых в стенах старой библиотеки, будущему врачу попалась на глаза плотная книжка, на обложке которой гордо красовалось посеребрёнными буквами «Десять негритят». Прочитал её Арсений залпом, увидев себя в старикашке-судье, что неожиданно, поскольку большинство убийц из детективных романов считал людьми слишком глупыми, мелочными и плоскими. А вот у Лоуренса Уоргрейва, чья фамилия так и не смогла стать говорящей, поскольку судья войну в могилу не зарыл, а наоборот разжег её в душах девяти гостей, была своя истина, тот взгляд на мир, над которым можно и надо было задуматься. И если других убийц признавали психически нездоровыми или просто никак не могли оправдать, то мистер Уоргрейв был чертовски убедителен в своей истории, да так, что правоохранительным органам было бы сложно придраться, останься он в живых. В дальнейшем Арсений частенько возвращался мыслями к тому прощальному письму, поражаясь схожести двух разумов.       И в этот раз внутренний детектор не дал сбой, только Арсений не прислушался к нему, придя среди ночи в больницу. Антон не заслуживал смерти, так же, как и Исаак, но в его случае чудесного спасения в виде ягнёнка не последовало. Бог его не спас, добровольно отпустил его в лапы дьявола с окраин Омска. И Антон не согрешил подобно Адаму, и не было причины его настолько жестоко наказывать, но в Боге Арсений разочаровался давно — он вроде спасательного круга, когда люди, желая выбраться из океана житейских проблем, хватаются за кусок пластика, надеясь на высшие силы, а в итоге неосознанно вытаскивают себя сами. Арсений недолюбливает психологов, считая их шарлатанами, выкачивающими деньги из людей за очевидные каждому советы, но один раз может с ними согласиться: самовнушение — страшная вещь.       Антон вот внушил себе, что Арсений — Денница, но ещё до того, как был изгнан в Преисподнюю; что он лучше, чем есть. И из-за этой маленькой оплошности голова юноши покоилась теперь в руках хирурга, да и от него самого мало что осталось: неполный скелет, обтянутый кожей, да ошмётки не срезанного ещё мяса, которое чуть позже оказалось в одном из тазов, аккуратно соструганными кусками. Кости Арсений порубил и поломал, сложив в сторону.       Где-то в кухонном шкафу была найдена клеёнка, которую Арсений постелил на стол, а чтоб не соскальзывала, придавил сверху массивной дубовой доской для разделки мяса, куда положил голову. Подобно краснокожим индейцам из фильмов подцепил на затылке кожу и снял скальп, обмотав пальцы отросшими кудрями, следом, избавляясь от кожного покрова и на лицевой части. Обычным кухонным ножом среднего размера он срезал мимические мышцы, уши, столовой ложкой вынул глазные белки, уже нездорового жёлто-серого цвета, и положил их в пиалу, после размяв до кашеобразной консистенции. Под проточной водой омыл череп, сковыривая оставшиеся ошмётки мяса пальцами и мелким ножиком. Затем ножовкой вскрыл черепную коробку и вытащил мозг, отложив его в пластиковый контейнер.       Перед тем, как поставить на плиту кастрюлю со всеми мягкими тканями, кожей и внутренними органами, Арсений тщательно её протёр с растворителем с внешней стороны, в надежде избавиться от возможных улик — пятен и отпечатков пальцев. Он залил все содержимое водой и поставил на средний огонь. Ожидая закипания, сложил все кости в большой мусорный мешок, предварительно их помыв, и поставил его у входной двери. Все те предметы, что так или иначе касались останков, Арсений собрал в идентичный пакет, чтобы потом их уничтожить.       Бульон готовился долго — за это время Арсений успел сделать ещё одну влажную уборку всей квартиры, удостовериться в отсутствии вещественных доказательств и отнести второй мешок самому раннему мусорщику, который совершал ритуальный объезд по дворам ещё даже до рассвета. Сваренное мясо было сложено в одноразовые контейнеры, в них же отнесено в располагавшуюся неподалёку подворотню и скормлено бездомным собакам — в тот день у них был пир горой. Кости Арсений закопал в ближайшем мало-мальски диком лесу, благо в такое позднее, или наоборот, чересчур раннее время на дорогах был только ветер и пыль, поэтому ему удалось вернуться домой в предрассветных сумерках, застав только начавший просыпаться город.              А внутри было спокойствие, даже безмятежность, и ничего больше…              …сквозь густое молоко уже начинают пробиваться очертания Петропавловской крепости. Не высокие, но внушающие чувство иррационального восхищения с примесью страха, стены непроницаемо смотрят прямо на Арсения, перешедшего на шаг пободрее, а голые деревья Петроградской стороны покачивают уродливыми скрюченными ветвями в такт с приглушённым стуком каблуков. Чуть поодаль возвышается шпиль собора, будто светящийся тускло-золотым в серой, окутавшей его, дымке. Не удивительно, что Пётр начал историю новой столицы именно с этого здания — Россия с того момента и правда стремилась только ввысь, богатея на глазах погрязшей в раздорах Европы, вынуждая её досадливо кусать локти и смотреть, сощурившись, с презрением, как Арсений на большинство людей. А Антон был таким же маяком в его жизни, символом чего-то нового, так же сиял, невольно беря пример со шпиля Петропавловского собора.       Антон после смерти мог бы стать ангелом, поселиться на одной из крыш Петербурга или в каком-нибудь соборе, он смотрел бы на Арсения, плавно парил бы рядом, сопровождая на прогулках, смеялся бы заливисто, как обычно, заваливаясь на плечо Арсения, выдыхая горячий воздух прямо в шею. А Арсений не прогонял, не отталкивал бы его. Возможно, он мог бы оправдаться словами: «Ангел, я пошутил», — но вся правда в том, что от него ничего не зависело, убийство — вынужденная мера, приказ госпожи, который нельзя было ослушаться. Но Антон бы его простил точно, потому что всегда прощает, на любой проступок отвечает кроткой улыбкой и нежным взглядом, не держит зла на Арсения. Но именно это зло, истинное, первородное, взяло Антона целиком, оборвав нить его существования, одним лишь движением большого пальца отправило его в прекрасный сад, где, как надеется Арсений, Антон обрёл покой. Можно сказать, они рассчитались: око за око, зуб за зуб, лучшую из возможных вечностей за молчание и пустоту.       Ровно год прошёл с последнего убийства Арсения. Ровно год прошёл с его последнего поцелуя. Ровно год он просто есть, пытаясь совладать с зияющей дырой в душе, которая сквозит ледяным ветром, убивая все внутри. Арсений знает, что он мёртв. Знает, что все прекрасные цветы в его душе, что когда-то распустились и благоухали, теперь почернели, замёрзли, постепенно тлея, источая трупный смрад. Поэтому Арсению впервые не страшно себя убить, получить то наказание, которое заслуживал ещё очень давно. Больше нет причин оставаться в этом мире, зачем, когда в другом его ждёт Ангел. Его Ангел. И пусть они не встретятся, потому что божественные существа не появляются на девятом круге Ада, где покоятся предавшие доверие, тонкий голосок желания вновь его увидеть магнитом тянет к воротам крепости, заставляя ускорять шаги.       Первое время после совершения убийства было не до сгрызающих изнутри переживаний: разборки с представителями закона, семьёй погибшего, куча бумаг, суды и деньги, деньги, деньги… Практика показала, чем больше ответственность у человека перед государством, тем сильнее искушение преступить закон. Даже «беспристрастный» суд прогнулся под своими меркантильными страстями, в итоге оправдав Арсения — статус и средства сделали своё дело. Следователи провели только один допрос, где Арсений наплёл всякий бред, что Антон сам был инициатором прогулки и попросил оставить на набережной, а Арсения отправил домой, аргументируя тем, что сам несёт за себя ответственность и в няньке не нуждается. После этого врача отпустили, замяв всё и повесив на какого-то бездомного, которого и посадили, чтоб успокоить требующих справедливости родственников.       И только после окончания всей этой суматохи Арсений смог полностью осознать, что именно он сделал. Невольно, но буквально все напоминало об Антоне, начиная квартирой и заканчивая медицинскими шприцами, и неизвестная ранее тоска тягуче расползалась свинцовыми змеями по всему телу, утяжеляя конечности, придавливая к земле огромным камнем чувства вины, лёгшим на плечи. Но Арсений не раскаивается в совершенном, не выжигает себя стыдом изнутри. Ему не хватает Антона — это правда, но панический страх от осознания хрупкости и ненадёжности возведённой вокруг себя стены куда сильнее помутнеет рассудок. Он не ожидал, что был настолько уязвим всю свою жизнь, что хватило лишь какой-то незначительной искорки в трогательных глазах, чтобы он сдался. И за все прошедшее время страх превратился в паранойю, заразив ею мозговые клетки уже без шанса на восстановление.       Оглядываясь назад, Арсений сам себя не узнает: из величественного, всемогущего, лучшего из людей он превратился в загнанного в угол зверька, что дёргается от малейшего шороха, а его глаза, налитые кровью, бешено мечутся из стороны в сторону. Арсений удручённо хмыкает: когда-то он был хищником, сейчас же к воротам крепости идёт жертва, которую довела до этого неудачная охота.       Погруженный в свои мысли и воспоминания Арсений совсем не обращает внимание на мелькающие по бокам аллеи и сменяющие их железные ограждения Иоанновского моста с редкими фонарями, пока не останавливается в нескольких метрах от массивной арки из грязного белого камня — Иоанновсих ворот, вход в которые преграждает шлагбаум и стоящая рядом сторожка, окрашенная по-старинному в черно-белую полоску ёлочкой, по-видимому, пустующая. Сами створки раскрыты — сейчас как раз время посещений, просто любителей высовывать нос дальше оконной рамы в такую погоду ради культурного просвещения не наблюдается практически во всем городе, кроме Арсения и пары-тройки прохожих, встреченных на материке. Поэтому, поправив лацканы пальто, мужчина уверенно ступает вглубь сооружения, растворяясь в тумане.       Петровских ворот Арсений достигает быстро. Стараясь опустошить голову от ненужных мыслей, он быстрым шагом проходит в импровизированном туннеле, образованном длинными ветками растущим по бокам деревьев, по тёмной от влаги брусчатке, замерев у достигнутой цели — Петропавловского собора.              Как же долго он грезил этим моментом!              И вот, он стоит перед этим, нет, не зданием — существом, хранившим самые страшные тайны Российской Империи и по сей день. Стремившийся свечой к небесам, с ангелом на шпиле, собор, казалось, забывал о снующих внизу людях, не удостаивая своим вниманием тех, кто живёт мелочами, смотря на них сурово, свысока, но, не будучи в силах высказаться и быть услышанным, вынужденный замыкаться в себе, общаясь лишь с ангелами и Богом. Но собор упускает кое-кого из виду — Арсения, который является частичкой этого существа; они составляют единый, полный организм с бьющимся в одном ритме сердцем.       Арсений, внутренне трепеща, поднимается на крыльцо, по периметру обнесённое колоннами, робко входит в притвор, обходя турникеты и металлоискатель, и у него захватывает дух, когда он попадает в основную часть собора. Светлые бирюзовые стены с позолоченными элементами и вензелями высотой в несколько десятков метров уходят далеко ввысь насколько хватает глаз. Несмотря на сравнительную простоту убранства, мощь и величие окутывают плотным ватным одеялом, вынуждая приструнить свою строптивость и почтительно склонить голову. В храме ни души, оно и понятно — службы тут проводятся только по каким-то особенным случаям, но все открыто для любопытных туристов; освещение тоже не включено, только одинокие свечки мерцают в полумраке на редких подсвечниках, создавая таинственную, даже в какой-то мере мистическую атмосферу. Но если простому смертному человеку стало бы неуютно, то Арсений ощущает давно забытое спокойствие и умиротворение, чувствует себя дома — омский Гамлет обрёл, наконец-таки, свой Эльсинор.       И он неспроста тянулся и тянется именно к Петропавловскому собору. Арсений достоин окончить жизнь там же, где хранятся останки имперских особ и приближенных ко двору, потому что тот, кто носит прозвище Павла Первого, тот, кто имеет всю власть над человеческими жизнями и владеет правом судить их души, уже давно доказал, что истинный наследник престола он и никто другой, а значит, Судьба всегда готовила его к этому.       Но перед смертью надо каяться. Вот и Арсений идёт, звонко стуча каблуками в полной тишине, ближе к алтарю, где обычно стоит аналой и священник, принимающий исповедь, опускается на колени, устремляя взор на золотые узорчатые Царские врата. Дыхание, сбившееся от волнения, постепенно выравнивается, и Арсений устало проводит ледяными пальцами по лицу, шее, чуть давя, зарывается ими в растрёпанные волосы в попытке пригладить.              Тяжело.       Желание умереть преследовало Арсения с самого детства, ещё когда он лежал, свернувшись калачиком, под одеялом и глотал слезы, потому что нельзя было издать ни звука — мать или один из ее друзей-собутыльников услышит, и тогда сильно не поздоровится. В такие моменты он закусывал губы и щеки до крови, чтобы отвлечься, и мечтал, что это все заканчивается. И он тоже заканчивается. И вот теперь, когда он в шаге от исполнения своей заветной мечты, залезть рукой в карман и взять копие кажется непосильным трудом. Казалось бы, к этому Арсений готовился всю жизнь, и в его голове прекрасно укладывается, как можно прервать своё существование, но, тем не менее, он не может и пошевелиться, будто окаменев, а остатки инстинкта самосохранения сигналят о себе пульсацией в пальцах и где-то в горле.       Арсений пустым взглядом сверлит плитку на полу, практически не дышит. Почему он не может? Зачем эта заминка перед основным действом, которое все равно случится? Почему Господь не отпускает единственный совершённый грех, в котором Арсений искренне раскаивается? Ведь, кроме того, что он уничтожил последнее крохотное светлое пятнышко, озаряющее тёмные глубины его души, по имени Антон, всё, что он делал, было во благо и ради очищения земли от лишнего мусора в лицах несовершенных людей. Одним из которых уже год является он, а значит, чем быстрее он расправится с собой, тем будет лучше.       Поэтому, шепча про себя: «Господи, дай мне сил», — Арсений прикрывает глаза, чуть хмурясь, и лезет в карман, нащупывает холодную рельефную рукоятку и вытаскивает копие — оно поблёскивает отражением горящих свечей, а в ладони ощущается тяжелее, чем есть на самом деле.       Вдох. Сердце заходится в бешеном ритме. Мурашки пробегают по спине и шее неприятным холодком. Мышцы каменеют, не двигается рука, но копие не выскальзывает — зажато намертво. Выдох. Тяжёлый глубокий выдох. «Надо быстрее с этим заканчивать», — думается Арсению, и он сильнее зажмуривает глаза, представляя Антона. Это помогает, дышать становится легче. Арсений вспоминает светящиеся глаза цвета скошенной травы, ямочки на щёчках-яблочках, искреннюю и нежную улыбку, морщинки лучиками около глаз от частого смеха, тепло, уют, какую-то безусловную, жертвенную любовь…       Арсений сам не замечает, как крепче перехватывает нож и тянется им вверх, только прикоснувшись лезвием к чувствительной шее, он возвращается в реальность. Надавливает и тихо вскрикивает от резкой боли, но продолжает, увеличивая силу. Боль невозможная, от неё темнеет в глазах, хотя, может, это от того, что зажмуривать их сильнее уже нельзя. Арсений сжимает свободную руку в кулак, впиваясь в грубую кожу короткими ногтями, бьёт им по каменному полу, разбивая в кровь костяшки, кусает губы, щеки, язык — делает все, чтобы отвлечь себя от острого металла, вгрызающегося всё глубже. В момент, продлившийся, может, несколько секунд, а может, и минут — Арсений потерял счёт времени — когда все чувства, все ощущения смешались в одну гулкую массу, мигающей красным, он подумал, что Антону повезло — у него была безболезненная смерть. А потом всё резко закончилось: и жуткая боль, и навязчивое «Антон» в голове, и душа будто освободилась от телесных оков…       Вообще всё закончилось.       

***

      В густом тумане было не разглядеть солнца, но весь город и без того понимал, что уже наступили закатные сумерки. Существенно потемнело, и вместо грязного, свинцового цвета небо приобрело оттенки фиолетового и темно-синего, смешавшись, отчего стало ещё мрачнее, а давление низкого над водной гладью неба ощущалось почти физически. Уже скоро наступит ночь, и Санкт-Петербург погрузится в кромешную темноту, и далеко не факт, что городские огни смогут пробиться сквозь севшее на землю облако.       И вот, в такую не самую приятную погоду отец Василий, для близких Васенька, для не очень — Василий Аркадьевич Корчагин, проклиная свою забывчивость, шагает по территории Петропавловской крепости, сильнее запахивая тёплое пальто — ледяной ветер и мелкий острый дождь не щадят никого. Сегодня у отца Василия удивительный день, когда его один единственный раз в году жалуют в квартире на предпоследнем этаже красивого дома Калининского района, — одиннадцатилетие любимой Сашеньки, а он вынужден задерживаться на целых двадцать с лишним минут, потому что забыл пакет с подарком у трапезной. Заметался с делами по хозяйству, съездил все-таки на встречу духовенства, которая до последнего была на грани срыва, вызвался вместо заболевшего дьякона съездить в госпиталь, а забрать большой яркий пакет забыл — так и ушёл, окрылённый воодушевлением, что скоро увидит внучку.       Карина, его дочь, по достижении восемнадцати лет выскочила замуж за тугой кошелёк, улетела в Германию, окончательно оборвала связи с отцом (то, что это произойдёт было понятно ещё с подросткового возраста, когда она узнала о попытках отца и единственного родителя приударить за молодой секретаршей, а после кривилась и злилась на него, слыша о покаянии, смирении и церкви в целом) и развелась, выиграв в суде, отобрав таким образом половину состояния мужа, что обеспечивает ей и по сей день беззаботную жизнь. Но слишком поздно Карина узнала, что беременна. Родила Сашу она в Берлине, но очень скоро уехала на родину, в Петербург, где уже года три проживала с молодым человеком, но расписываться не спешила. С отцом, который северную столицу так и не покинул, девушка не общалась и не собиралась начинать. Только бойфренд её, Володя, сумел подействовать и вымолил для Василия право навещать внучку раз в году: на её день рождения.       Отец Василий посматривает на часы с уже потёртым ремешком и радуется, что ему потребовалось меньше времени, чем он предполагал изначально, когда проходит мимо окон собора. Что-то привлекает его внимание, он останавливается и всматривается сильнее, хмуря тонкие седые брови над орлиным носом. Внезапно его осеняет — некоторые свечи, что ближе к алтарю (потому и не заметны сразу) все ещё горят. Василий раздумывает не долго: только пожара им в соборе не хватает, и зайти огонь потушить займёт буквально пару минут — все равно есть ещё запас. Он бодро разворачивается, заходит внутрь, сосредотачивается на свечах, но, подойдя ближе к Царским вратам, замирает.       Прямо перед золотым иконостасом лежит мужчина. Красивый мужчина, ухоженный, в длинном тёмном пальто и с наполовину вонзённым в горло копием, вокруг которого — загустевшая кровь багровыми пятнами на белой, как бумага, коже. Первый порыв — бежать как можно дальше, звать на помощь и больше никогда не возвращаться. Но отец Василий всеми силами удерживает себя на месте, приговаривая: «Господи помилуй», — и, вскоре придя в себя, двигается ближе к трупу.              «За что же ты себя так? И почему именно здесь и именно таким образом? — думает Василий, подходя. — Что такого жизнь с тобой сделала, что ты не увидел иного выхода?»              Когда в полумраке удаётся разобрать черты лица самоубийцы, Василия постигает ещё больший шок, хотя кажется, что это уже невозможно. Перед ним, на полу Петропавловского собора, с перерезанным горлом, лежит никто иной, как Арсений Попов — заслуженный хирург и научный деятель России. Его имя не раз мелькало в газетах, а самому священнику даже повезло оказаться как-то раз у него под ножом, как бы странно это не звучало.              «Вопросов стало ещё больше», — мелькает в голове Василия, когда он набирает на мобильном «102», оглядывает помещение в поисках какой-нибудь тряпки, чтоб накрыть тело. Потом он вызовет «скорую», расскажет обо всем сторожу или ещё кому-нибудь, кто сможет помочь. Но это все потом, а пока он цепляется взглядом за покрывало, которым накрыта одна из усыпальниц — «Павел Первый», — читает Василий, подходя ближе, — и тащит его к иконостасу. Спохватывается он в последний момент, кода понимает, что тело лучше не трогать во избежание подозрений. Покрывало само выпадает из рук, укрывая стопы, священник его спокойно перешагивает, борясь с невозможным желанием сделать хоть что-то для этого человека.              Отец Василий лучше многих знает, что самоубийц не отпевают и не хоронят. Но ещё ему кажется, что Арсений Попов заслуживает хотя бы одной молитвы о спасении души, как благодарность за все дарованные вновь жизни. К сожалению, а может быть, и к счастью, Василий не знает ни о растерзанном Дане, ни об убитых старушках, ни о неудачливой девушке в парке, ни об Антоне. И никто никогда не узнает: эти люди умерли вместе с Арсением, но только о них, в отличие от него, уже никогда не вспомнят, потому что все они — масса, кроме Антона. Но Антона никто не вспомнит, потому что некому больше.              — Господь и Бог наш, Иисус Христос, — начинает отец Василий читать молитву об отпущении грехов, которую обычно читает в конце исповеди, осеняя труп крестным знамением, — благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Арсения вся согрешения твоя. И аз, недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь       
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.