Цепь чересчур короткая?
Зато не сталь, а платина!
Когда Нечаев направляет на него пистолет, академик с болью думает, что на месте Сережи он бы не медлил и спустил курок сразу.
И закрывает глаза — умирать, видя собственную кровь или, того хуже, разворочанные выстрелом кишки ему не хочется. Видеть ненависть в глазах напротив тоже приятного мало, хоть Сеченов и понимает, что заслужил ее сполна.
Ожидание смерти хуже самой смерти, да, Дима?
На периферии слуха звучит нетерпеливый механический голос Харитона, поторапливающий Нечаева выстрелить.
Но Сережа почему-то медлит.
И дышит так тяжело, будто надышаться
перед смертью не может.
И молчит.
(Сеченов не может определить для себя, что же хуже — молчание или тягучее ожидание момента смерти, отдающее железноватым привкусом во рту)
Когда наконец-то раздается звук выстрела, академик морально готовится к тому, что умирать — слишком непонятно и мучительно, и в целом он не готов к этому
не ожидал, что сегодня его все-таки придут убивать.
Но почему-то не больно.
Даже совсем чуть-чуть.
Вместо этого он слышит треск искр, странный хлюпающий звук и выдох сквозь зубы от Сережи.
Сеченов приоткрывает глаза, будто не веря в то, что он еще жив, и видит кровавую культю с ошметками кожи там, где в норме должна быть кисть майора Нечаева, а сам Сережа смотрит на то, что буквально минуту назад было его рукой, с каким-то отстраненным выражением лица и, кажется, совсем не чувствует боли.
А затем он падает на колени, поднимает голову и смотрит на Сеченова с такой смесью вины и чего-то вовсе академику непонятного, что Дмитрия пригвождает к месту, и он буквально лишается способности двигаться.
Сережу бьет крупной дрожью, и Сеченову он почему-то кажется похожим на не упавший с уже голой ветки дерева последний лист, трепыхающийся в порыве холодного ноябрьского ветра.
Непробиваемо-грубый майор Нечаев закрывает лицо целой ладонью и скулит, как оставленная на обочине за ненужностью преданная псина. Кровь из раздробленной ладони мерно капает на пол, отсчитывая секунды лучше любого хронометра.
Скулеж перетекает в вой, такой дикий, что у Сеченова екает там, где раньше никогда не болело и не кололо (где у людей в норме должно быть сердце), и он чувствует чужую боль так, как, наверное, никогда не чувствовал свою.
Академик в два шага преодолевает разделяющее их расстояние, опускается перед Нечаевым на колено, и тот вцепляется в чужое плечо, пачкает теперь-уже-не-идеальную одежду кровью и изливающуюся с ней по капле болью.
— Простите, простите, простите, — лихорадочно и бессвязно шепчет Сережа, сминая ладонью дорогую ткань рубашки, безбожно помятой и испачканной багровыми разводами, горячим дыханием опаляя чужую шею. — Не могу, нет, нет…
Сеченов не говорит ни слова, лишь гладит его по спине успокаивающим жестом и прижимает к себе, про себя пытаясь понять, кому все-таки адресованы извинения — ему, за то, что невольно заставил балансировать на волоске от смерти, или же тому, что осталось от Харитона, за то, что палец на курке дрогнул в последний момент.
— Успокойся… — Сеченов едва успевает одернуть себя, чтобы не добавить «сынок» — ведь дети не могут предать своих родителей, — Сережа. Агент П-3, — он на полтона повышает голос, когда понимает, что спокойный тон не возымел должного эффекта.
Нечаев преданно пялится на него красными глазами, едва ли понимая, где он находится, и все не отпускает ткань чужой рубашки, уже насквозь пропитавшуюся кровью, держится за нее, как за последнюю нить, не дающую ему потерять разум окончательно.
— Возьми пистолет и закончи то, что начал, — Сеченов сам свой голос не узнает, настолько холодным и непривычно-низким он его слышит. Пальцы сами нащупывают холодную рукоять оружия, пока другой рукой он осторожно разжимает пальцы Нечаева. Академик вкладывает в чужую безвольную ладонь пистолет и направляет дуло в свою грудь, прямиком туда, где торопливо бьется сердце. — Ну же.
В глазах Нечаева загорается искра понимания, он ухмыляется, но как-то обреченно, безэмоционально и резко приставляет пистолет к виску.
— Как прикажете, Дмитрий Сергеевич.