Голубой Кубок
11 апреля 2025 г., 18:34
Когда Аннушка вернулась в Иглес, вечернее солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в розовые и золотистые оттенки. Она шла по главной улице города, держа в мешке голову поверженного главаря гоблинов. Люди, завидев её, останавливались, широко раскрывая глаза — кто-то ахал, кто-то аплодировал, а кто-то просто молча кивал с уважением.
— Это же она! Та самая, что одна вынесла целую орду! — шептались прохожие.
— А у неё ведь ещё и розовая секира... — добавлял кто-то восхищённо.
Анна, хоть и устала, не могла не почувствовать прилив гордости. Но больше всего ей хотелось добраться домой, вымыться, переодеться и обнять Барсика.
Дома её уже ждал рыжий великан, развалившийся на подоконнике, как истинный правитель этого мира. Завидев хозяйку, он лениво спрыгнул на пол и протянулся во весь свой пушистый рост, зевая на весь дом.
— Ну что, хозяйка вернулась? — мяукнул он, потираясь о её ноги. — Я тут переживал, знаешь ли. Даже спал только восемь часов подряд.
Аннушка рассмеялась, поставив мешок с головой у двери.
— Я победила, Барсик. Это было нелегко, но теперь Иглесу ничего не угрожает.
— Ну, раз ты победила... — кот прищурился. — ...может, ты всё-таки откроешь ту баночку с тунцом, которую прячешь в верхнем шкафу?
— Ладно, заслужил, — сказала она, идя на кухню.
После ужина, уютно устроившись на диване, укутавшись в мягкий плед, Анна включила старенький телевизор. Шёл выпуск новостей, в котором неожиданно заговорили о её подвигах. Репортёр рассказывал о нападении гоблинов и том, как таинственная воительница в радужных доспехах спасла целое поселение.
— Ну всё, звезда экрана, — усмехнулся Барсик. — Осталось только автографы раздавать и подписчиков на магической почте собирать.
Аннушка улыбнулась, потянулась и прижала кота к себе.
— Барсик... — задумчиво произнесла она. — А ведь я чувствую, что это только начало. Мне кажется, что за этим стоит нечто большее. Слишком организованная была атака. Слишком...
Кот приоткрыл один глаз.
— Ты снова хочешь ввязаться в приключения, да?
— Возможно, — тихо ответила она. — Но сначала... поспим. У нас ещё будет время всё распутать.
И под мягкий звук мурчания, Аннушка погрузилась в глубокий и спокойный сон. А где-то далеко, в забытых уголках материка, уже шевелились тени чего-то древнего и могущественного, что только ждало, когда героиня снова поднимет свою розовую секиру…
===
Аннушка проснулась с лицом, зарытым в подушку, и сразу поняла две вещи:
во-первых, она ещё жива, а во-вторых — срочно нужно в «Голубой кубок».
Голова гудела, будто в ней кто-то отбивал марши сковородками, губы были сухими, как совесть ростовщика, а желудок, кажется, уже начал писать петицию на имя главного мага с просьбой: «немедленно залейте в меня что-нибудь страшное и горячее».
— Барсик, — прохрипела она, приподнимаясь и ощупывая лицо, как будто проверяя, всё ли на месте после снов, в которых гоблины танцевали чечётку на черепах. — Я придумала. Идём в «Кубок». Я собираюсь с утра нажраться ядерного самогона и жареных ворон. И если кто-то попытается мне это помешать — пусть пишет завещание.
Кот молча наблюдал за ней со своего насеста на шкафу, моргая асимметрично, как будто на секунду задумался, не сдать ли её в психиатрический трактир.
— Ты уверена, что они снова переживут твой завтрак? — спросил он, потягиваясь. — После прошлого раза они неделю отмывали потолок. И у повара начался нервный тик.
— Плевать, — отрезала она. — Сегодня у меня праздничное утро. Утро после победы. Я заслужила жирных ворон, политых хрустящим салом, и стакан зелёной радиации, который обжигает горло и стирает память.
— Ты романтик, — сказал Барсик, — в каком-то абсолютно разрушительном смысле.
Аннушка уже натягивала штаны, в которые всё ещё была вшита пара ножей, и запихивала в сапог баночку с маринованными перцами — закуска, проверенная годами.
— Если в этом мире и есть бог, Барсик, то он точно завтракает в «Голубом кубке».
Кот потянулся, лениво спрыгнул на пол и подошёл к ней, шурша когтями по полу:
— Если ты опять предложишь тост за «за всю херню», я выхожу.
— Не бойся, сегодня без лун. Только вороны. Только самогон. Только хардкор.
И с этим она распахнула дверь, шагнув в свежий утренний воздух, который тут же попытался её протрезвить, но был проигнорирован с гордым презрением. День только начинался, и у него уже были все шансы стать легендой.
===
Выйдя на улицу, Аннушка щурится от утреннего света — не потому что солнце слишком яркое, а потому что оно слишком бодрое. Уж больно нагло сияет, как будто само не знает, что она только что спасла город, а теперь собирается спасать себя — от трезвости.
И тут... Раздаётся родной, тягучий, как кисель из гусеничной крови, шансон.
Где-то из-за угла надрывно вылезают аккордеонные мотивы, приправленные слегка фальшивым, но страстным мужским вокалом:
— «А по улицам шёл я, шатался, гоблина в жопу мечом я пинал…»
Аннушка замирает. Узнаёт. Это Давид из «Кубка» снова завёл своё утреннее шоу. Песни о героизме, любви и синяках в самых неожиданных местах. Это значит только одно — «Голубой Кубок» уже открылся. И, если вселенная её не предала, там уже наливают.
— Ну вот и знак, — шепчет она, расплываясь в опасной ухмылке. — Это судьба.
Шансон между тем усиливается. Теперь слышно, как кто-то изнутри заведёно хлопает в ладоши, где-то грохает сковорода, а кто-то кричит:
— “Две вороны с хрустом, одна с чесночком! И ядерную — в медной кружке, чтоб отпечатки с кожи шло!”
Аннушка ускоряет шаг, потом почти идёт вразвалку, как настоящий ветеран. На перекрёстке ей машет какой-то сторож в шлеме с антеннами — у него явно вчера тоже был праздник. Она кивает, но не останавливается. Цель близка.
Дверь «Голубого Кубка» уже распахнута настежь, как ворота в рай для потерянных душ. Изнутри валит пар, запах жареного и перегара, звучит тот самый аккордеон и ещё чьё-то громкое:
— “АААААА! Кто опять добавил адский перец в самогон?!”
— Я дома, — тихо говорит Аннушка и переступает порог.
===
Внутри «Голубого Кубка» было всё как надо — уютный бардак, запах гарей, чеснока и старых легенд. Столы стояли криво, стулья — ещё кривее, а посетители — самые кривые из всех. Один спал лицом в супе, другой играл в кости с чучелом лисы, третий доказывал мухомору, что тот — его бывшая жена. И только он сиял в центре этого шапито.
Давид.
Голос — как будто медведь учился у русалки петь о несчастной любви. Наряд — блёстки, стразы, перья, и всё это будто собрано с ближайшей помойки театра кабаре. Взгляд — царственный, уставший и вечно осуждающий. Пел он стоя на барной стойке, размахивая руками, как дирижёр урагана, и трагично подмигивал каждому встречному:
— «Ты ушла, забрав мой плащ и три зарплаты! Ну зачем же, сука, плащ?!»
— Давид, как всегда в ударе, — пробормотала Аннушка, пробираясь между столов. — Сейчас скажет, что это всё из-за нас.
И точно. Встав между куплетами, он вытянул руку к потолку и скорбно возопил:
— ЭТО ВЫ ВИНОВАТЫ! ВСЕ! Каждый из вас, кто ел вчера селёдку с молоком и не оставил мне ни кусочка! И ты, вон та, с глазами как у собаки, которую не берут в разведроту! Ты! — он указывал во все стороны сразу, обидой своим голосом растапливая лёд в стаканах.
Аннушка села за свой любимый столик у окна и не удержалась от улыбки. Всё было на месте. Даже Давид, этот сумасшедший бард, певец, обиженный пророк и живая душа «Кубка». В каком-то из параллельных миров он, возможно, был бы королём. Или психотерапевтом. Или диктатором. Но здесь — он был просто Давид. Главный.
— Мне ядерного, — бросила она бармену. — И две вороны. Хочу хрустеть, как Давидова гордость.
Тот кивнул и заорал на кухню:
— Одна порция героини, повторяю — героини! Ворон, самогон, и салфетку для слёз!
Аннушка откинулась на спинку стула и закрыла глаза. Всё было правильно. Всё было на месте.
Но где-то в глубине души уже затаилась предчувствием новая буря. И, возможно, даже Давид с его надрывным шансоном не спасёт город в следующий раз.
Но сперва — завтрак.
===
Аннушка только успела сделать первый глоток ядерного самогона — напитка, настолько крепкого, что в старые времена его использовали, чтобы разгонять демонстрации элементалей, — как рядом с глухим цок-цок-цок появились сапоги. Знакомые. Заклёпки на левом блестели сильнее, чем на правом — она всегда так делала, считала это “символом баланса”.
— Ну, наконец-то, ты снова в одной части, — сказала голосом, в котором всегда было чуть сарказма и тонна тепла.
Аннушка открыла один глаз и расплылась в довольной улыбке.
— Туся. Мастер-кузнец, мастер-сарказм, мастер-всё. Та самая, кто выковала радужную броню, несмотря на то, что в кузнице тогда случайно завёлся какой-то полубог, и всё плавилось, включая моральные нормы. Подруга, сестра по огню и пьяным забегам.
— Слышала, ты в одиночку орду гоблинов размазала, — Туся плюхнулась напротив, положив на стол мешочек с гайками, как будто это был ланч. — Всё ради того, чтобы снова нажраться вот этого кислотного ужаса?
— Не “нажраться”, а “вернуть телу равновесие”, — поправила её Аннушка с философским видом. — А орда была не такая уж большая. Просто слаженная, с хорошей логистикой.
— Ага. “Слаженная орда”. Ты бы ещё книжку напиши: “Менеджмент в гоблиной банде”.
Кстати, — она постучала по броне на плече Аннушки. — Всё ещё держится?
— Как влитая. Один раз молния попала — только сильнее заблестела.
Туся довольно хмыкнула, схватила кружку с ядерным — кто-то уже принес вторую — и чокнулась с подругой.
— За то, чтобы ни один адский перец не сломал твою печень. И чтобы, если она и сгорит — мы с тобой её перековали. Радужной.
— За тебя, кузнечная фея, — сказала Аннушка, выпивая до дна.
А за соседним столом Давид уже начал новую песню. Теперь — про разбитое сердце, украденные сапоги и вечную вину Григория из 12-го столика.
День обещал быть прекрасным.
===
Тем временем, на сцене у стены, затянутой затейливо вышитым гобеленом с изображением то ли феникса, то ли попугая в огне, Давид стоял с выражением лица, достойным статуи на площади Скорби. В одной руке — аккордеон, во второй — кружка самогона, а в сердце — обида на весь мир.
— Эта композиция, — глухо произнёс он в зал, — посвящается вам. Всем.
Особенно тебе, Колясик с кухни. Я всё помню.
И грянуло:
Все вы мне враги, и всё не так!
Вы сожрали мой сыр и украли мой флаг!
Вы забыли мне крикнуть спасибо всерьёз,
И я проклял весь зал... ну, кроме тех, кто принесёт мне гроздь роз.
Вы не знаете, как это — быть мной!
Я страдаю красиво, с душой, с игрой!
И когда я покараю всех вас в ответ —
Я сыграю на баяне... и включу свет!
Последняя строчка сопровождалась резким хлопком, потому что кто-то из завсегдатаев хлопнул крышкой у чанга с воронами, и одна из них подлетела, каркнув в унисон с последним аккордом.
— Браво! — раздалось откуда-то с кухни, — Только выключи свет, у нас там плита задымиться начала!
Давид театрально вздохнул, махнул рукой и, как будто ничего не было, опустился на подушку у сцены, обиженно отхлёбывая самогон из кружки с надписью “Меня не понять — меня можно только обидеть”.
Аннушка переглянулась с Тусей и прошептала:
— А ведь он ещё не влюблён. Представь, что будет, когда будет.
— Я боюсь, что тогда он заведёт хор. Или армию, — ответила Туся. — Хотя, в случае с Давидом — это одно и то же.
===
Позавтракав жареными воронами и промыв их ядерным самогоном, Аннушка и Туся сидели ещё с минуту в уютном углу «Голубого Кубка», смакуя остатки уюта. В зале по-прежнему витал пар, Давид снова принял трагическую позу у сцены, распевал что-то о сломанных крыльях и несложившихся чаевых, а кто-то в углу спорил, можно ли на самом деле убить гоблина добрым словом и шваброй.
— Пора, — сказала Туся, допивая настойку цвета вдохновения и запаха авиационного керосина. — У меня, между прочим, сегодня дела. Надо закалить сталь, перечесать усы Громилы и допилить прототип боевой блузки.
— У меня тоже дела, — кивнула Аннушка, — например, не умереть от похмелья.
Они синхронно встали, обе чуть качнулись — по-солдатски, с достоинством. Давид прервал свою трагическую арию и, заметив их, театрально простонал:
— И вот уходят они, не оставив ни чаевых, ни любви, ни даже доброго слова…
— Уймись, Давид, — отмахнулась Туся. — Мы ещё вернёмся.
Они вышли на улицу, и мир Иглеса вновь обрушился на них всей своей привычной, шумной, слегка перегорелой славой. Пыльные каменные мостовые нагревались на солнце, где-то возилась телега с овощами, кто-то ругался с магическим паркомётом, который снова запустил салют не в небо, а в лавку нижнего белья.
Аннушка вдохнула поглубже и зажмурилась.
— Знаешь… всё-таки хорошо, что город жив, — сказала она.
Туся хмыкнула:
— Пока жив. Если мы сегодня ничего не спалим.
— Ну… почти ничего, — с загадочной улыбкой ответила Аннушка.
И они пошли дальше, по улицам Иглеса, в котором уже начинался новый день — с грохотом, магией и запахом жареного.
===
Они шли молча, привычно лавируя между торговцами, уличными гадалками и особо дерзкими курами, сбежавшими с ближайшего рынка. Туся то и дело фыркала, комментируя прохожих, как будто вела экскурсию по гремучим типажам Иглеса, но Аннушка всё больше погружалась в себя.
— Ты чего такая тихая? — наконец спросила Туся, заметив, что подруга идёт с прищуром и странной полуулыбкой.
— Да так... — Аннушка почесала за ухом, будто хотела вытряхнуть мысль. — Думаю.
— О чём? Или о ком?
Аннушка покосилась на Тусю, вздохнула и сдалась:
— Давид.
— Пф! — фыркнула Туся. — Что опять? Он тебя в песни вставил без разрешения?
— Нет. Я... просто задумалась.
Она замолчала, словно выбирая слова.
— Он ведь... симпатичный, если не открывает рот. Или наоборот, когда поёт... у него голос такой... драматичный. Как будто мир его разочаровал, а он всё равно надел блёстки и вышел на сцену страдать красиво.
— Ты хочешь сказать, что хочешь его…? — Туся приподняла бровь, изобразив многоточие всем лицом.
— Я не говорю, что хочу… — медленно начала Аннушка, — но если бы… скажем, мы оба оказались заперты в кладовке с одной бутылкой ядерного, и он бы не ныл, а просто молчал и смотрел, как будто в нём трагедия на тысячу жизней…
— Ага, ты бы сняла с него шарф и сказала: "Трагедия начинается сейчас..."
Аннушка прыснула.
— Ты издеваешься, а я серьёзно думаю. Может, оно и глупо, но... я столько раз видела, как он поёт про боль, как будто сам себя на сцене сжигает. Может, мне просто хочется понять, что там за человек. Или помочь. Или...
— ...проверить, что у него под пайетками, — закончила Туся с абсолютно невозмутимым выражением лица.
— Тоже вариант, — хмыкнула Аннушка.
Они прошли ещё немного в тишине, пока с ближайшего перекрёстка не донёсся очередной визг кого-то, кого укусила магическая табуретка. Жизнь в Иглесе продолжалась, но у Аннушки в голове уже поселилась опасная идея с блестками и аккордеоном.
===
Канализация Иглеса — это отдельный мир. Мир сырости, эха и подозрительных пузырей, поднимающихся из мутной жижи. Здесь не действуют законы города. Здесь действуют законы Кристинойда.
В одной из затопленных боковых камер, где когда-то, возможно, был резервуар для магического фильтра, ныне обитала она. Великая и неподъёмная. Повелительница канализационного полумрака. Кристинойд.
Она лежала на своём любимом диване — огромном, низком, вдавленном по центру так, будто он прошёл через три апокалипсиса. Над ней висел обрывок ковра с нарисованным единорогом, рядом стояли пепельница, кривой подсвечник и миска с не до конца опознанными закусками. Весила она никак не меньше двухсот кило, и всё, что происходило в подземном мире — происходило либо с её одобрения, либо с её молчаливого «пофиг».
У её ног возился Серёжка — верный слуга, бывший муж и всё ещё любовник. Он как раз чистил клыкастую мандрагору от плесени и подумывал, не пришло ли время снова признаться ей в любви. Хотя каждый раз, когда он пытался, она давала ему подушкой по голове и говорила «не мельтеши».
— Серёж, — протянула Кристинойд лениво, даже не открывая глаз. — Где моя кость кабанья? Я же ясно сказала: обед с хрустом.
— Она не пролезла в жаровню, моя груша в латыни, — пробубнил Серёжка, орудуя ножом. — Я принёс куриную. Кость от неё острая — может, хоть в глаз врагу кинем...
— Серёж, если ты сейчас не уйдёшь и не принесёшь мне ту кость, я тебя съем. Медленно. С кетчупом.
— Уже бегу, как олень в брачный сезон, — отозвался он и засеменил прочь, подхватывая миску и плюшевого кракозябра по пути.
Кристинойд, не меняя позы, издала тяжёлый вздох.
— Мир воняет. И не потому что я в канализации. А потому что все вокруг — крысы. Особенно те сверху.
Она вытянулась, насколько позволяли габариты, и зыркнула в сторону старого зеркала, в которое кто-то написал пальцем "Не смотри, пока не похудеешь". Она шепнула:
— Пусть себе думают, что забыли меня. Но когда я выберусь… ох, как они взвоют. Особенно та с розовой секирой.
И где-то над ней, над бетонными плитами и канализационными ходами, Туся и Аннушка ещё ничего не подозревали.