ID работы: 13388064

Be Human

Джен
NC-21
В процессе
74
автор
Размер:
планируется Макси, написано 13 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
74 Нравится 7 Отзывы 13 В сборник Скачать

1. Be aware

Настройки текста
Примечания:
      Всё началось весной 1940 года. Вопреки расхожему мнению, война приходит в дом не тогда, когда на фронт отправляется ваш брат, друг или муж. В этом случае «война» — далеко. Вы знаете, что она где-то есть, что она рядом, но непосредственно вас она не касается. Ни вас, ни вашего дома, она просто есть, вы просто знаете и просто живёте.       По-настоящему война приходит лишь тогда, когда вместе с похоронками в вашу страну, в ваш город, на вашу улицу являются вражеские солдаты. Когда победными маршем они шагают по вашей столице, когда их лидер приезжает прогуляться по вашим скверам в прекрасный июньский день, когда ваши политики улыбаются и кланяются ему в ноги, а между тем не могут ничего сделать со своим поражением. Война остаётся «там», «далеко» ровно до тех пор, пока вы не проиграли. Как только армия пала и генералы разбиты, войска лежат в грязи и их трупы волочатся по родной земле оккупантами в сторону кладбищ — тогда-то война приходит ко всем. Вы — больше не «воюющая сторона», вы — военный трофей.       Франция — военный трофей Вермахта, полученный всего за месяц без особых усилий. Французские резиденты — граждане или приезжие — отныне жертвы войны, её участники, почти такие же, как и солдаты на фронте.       Вовсе не обязательно сидеть в окопе и прикрывать голову от осколочных и фугасных. Вполне достаточно смотреть в окно, видеть немецкие шинели и бояться выйти из собственного дома, оказаться запертым в собственной стране в окружении захватчиков, перед которыми оказалась бессильна ваша армия и перед которыми тем более бессильны вы.

Бойся, народ! Ликуй, победитель!

      Штаб квартира немецких оккупантов расположилась в Париже. Войска, взявшие страну штурмом за какой-то несчастный месяц, расхаживали по столице, праздничные тосты «за победу» звучали в каждом баре и кабаке. К концу лета большую часть подразделений снова кинули на фронт и стало более или менее безопасно выходить из дома. Более или менее. Главное, не быть евреем и иметь французское гражданство — тогда, пожалуйста, наслаждайся жизнью. В противном же случае, тебе ничто не поможет. Иди, помолись своему проклятому богу, но помни, что бог не подарит тебе французского гражданства и не спасёт тебя от задержания. Всё, что даст тебе бог — это вера в светлое будущее, далёкое и нереальное. И будет хорошо, если тебе хватит наивности поверить хотя бы в такую иллюзию.       Всё началось весной 1940 года — года, когда немецкие войска оккупировали территорию Франции.

***

В мае 1940 года Германия начала военную кампанию по захвату Франции. В июне того же года Франция пала и вскоре была разделена на две части. Северную часть, включающую Париж, оккупировали германские войска, в Южной части к власти пришло прогерманское правительство Виши. В октябре 1940 года на территории Франции была проведена всеобщая перепись населения, по результатам которой в стране насчитывалось 350,000 евреев, менее половины из них имели французское гражданство. Зимой 1940–1941 годов в Париже были учреждены отделения германской полиции безопасности и СД. В период с осени 1940 по осень 1941 во Франции было задержано более 10,000 евреев. 29 марта 1941 года был создан Генеральный комиссариат по еврейским вопросам. В марте 1941 года под Парижем создан транзитный лагерь Дранси. В январе 1942 года разработан план массовой депортации евреев с территории Франции. В июле 1942 года…

***

      Доктор Уингфилд сидел в кресле у окна на медицинском факультете Парижского университета и, держа в левой руке чашку отличного бразильского кофе, правой рукой перелистывал серые страницы вчерашней газеты. Так называемое «вчера» было три с половиной часа назад, так называемое «сегодня» ещё не принесло ему ни утренней газеты, ни хороших новостей, поэтому Доктор Уингфилд временно позволил себе пожить прошлым. Жить настоящим ему осталось недолго, а будущего у него не было. В таких условиях хочешь-не хочешь, постараешься абстрагироваться.       В газете много писали о вчерашних празднованиях. То есть, уже позавчерашних. Четырнадцатое июля — день взятия Бастилии — каждый год знаменовалось гуляниями по всей стране и «культурными сборищами».       «Тысячи людей вышли на улицы, объединённые духом патриотизма!»
       «По случаю национального праздника в саду Тюильри были установлены бесплатные аттракционы для всех желающих!»       «В одиннадцать часов небывалый по красоте салют озарил чёрное небо Парижа!»       «Народ счастлив!»       «Поистине, Франция стала самой безопасной страной в Европе!»       Народ счастлив. А тот, кто не счастлив, тот не народ, того можно в утиль.       Уингфилд усмехнулся проскочившей в голове мысли. На фоне грядущих событий газета казалась ему смешнее обычного. Сегодня — 16 июля 1942 года. Часы показывали половину четвёртого ночи. Ещё ничего не началось, но времени осталось совсем немного, и чем ближе короткая стрелка подходила к римской четвёрке, тем острее ощущалась безысходность положения, в котором оказался учёный. Он знал, что не может бежать из Парижа, что попытка к бегству бессмысленна, абсурдна и даже губительна. И всё же… чем меньше времени у него оставалось, тем сильнее хотелось вскочить с кресла, броситься к двери, и бежать, бежать, бежать, сколько хватит сил, пусть даже это кончится только ещё более скорым задержанием.       Но Уингфилд оставался на месте. Пока ему хватало воли поставить разум выше инстинктов и сохранить тот самый «холодный рассудок». Но это только пока.       Пока он продолжал сидеть в кресле и листать газету, словно каждый день в четвёртом часу ночи он и правда сидит не на своём факультете не в своём кресле и читает не свою газету. Это даже не его страна, а он всё равно почему-то тут. Сидит и читает. И чувствует, как кап-кап — капает время. Кап-кап — всё меньше и меньше шансов на… на что?       Весь тридцать девятый год Уингфилд проработал в Комитете, занимался ядерным распадом урана и, надо сказать, немало поспособствовал открытию Проекта «Манхэттен». В конце августа Уингфилду позарез потребовался «взгляд со стороны» (и желательно было, чтобы этот взгляд не принадлежал ни Оппенгеймеру, ни кому-либо из его свиты), а в Париже как раз проживал один англичанин, который мог подсобить ему с этим профессиональным вопросом. На тот момент во Франции не разработали ещё ни одного уранового месторождения, но это нисколько не помешало английскому джентельмену помочь американскому джентельмену с его непыльной работёнкой.       Работа была закончена в ноябре, но в декабре Уингфилд не вернулся в Штаты и даже не отослал полученные результаты в свою лабораторию, как планировал. Тогда он ещё думал, что у него будет много возможностей и «вернуться», и «отослать». Тогда он ещё не знал, чем это кончится.       Уингфилд решил задержаться во Франции. Изначально — потому что ректор Парижского университета лично попросил его провести несколько лекций студентам, потом — потому что парочка студентов с особо выпирающими мозгами подкупила мистера американца интересным проектом радиационной защиты. Можно было бы и уехать, но если вспомнить, что во Франции до сих пор не было ни одного толкового технического института, а в тех, которые были, критически не хватало преподавателей, проект был обречён кануть в небытие. Какое расточительство — вот так пускать на ветер хорошие идеи, и какая глупость — игнорировать идеи, которые могут в самом ближайшем будущем пригодиться в его собственных исследованиях! В общем, да, Уингфилд не мог позволить, чтобы проект пропал задаром. Так, он остался в Париже «до лета». А весной началась война…       В период немецкого наступления на Северо-Востоке находился фронт, а Юго-Запад границы перекрыли военные, бежать из страны было невозможно. Почему он не уехал потом? Главным образом, потому что упустил тот короткий промежуток в несколько недель, когда наступательные действия уже завершились, а новое правительство ещё не окрепло на непривычном месте. А потом стало уже слишком поздно.       С тех пор, как войска Вермахта оккупировали Северную Францию, Ксено четырежды предпринимал попытку пересечь границу и четырежды терпел неудачу. Первый раз он пытался проехать по настоящим документам (тогда это ещё казалось возможным), но первый же французский патруль развернул его на границе Луара—Бургундия и велел не выезжать из столицы. Второй раз — уже по поддельным документам (имя оставил прежним, только статус эмигранта изменился на статус истинного парижанина), но его никуда не пустили вновь. Если проблема не в гражданстве, то наверняка в имени — подумал тогда доктор. Не во внешности, это точно. Он принадлежал к ашкеназам, а они, как известно, больше всего походят на арийцев. И, тем не менее, даже когда в третий раз, с уже изменённым именем он пытался выехать, всё провалилось, как и предыдущие две попытки. На четвёртую Ксено узнал, что на пограничных блок-постах есть не только список имён, но и фотографии тех, кого нельзя выпускать из страны ни под каким предлогом.       Список, из-за которого Ксено не мог выбраться, к счастью, был небольшой и фотографий в нём было не так уж и много. Если бы каждого, кто хотел выехать заграницу, сверяли с десятками фотографий, это было бы уж слишком неэффективно, поэтому в своих лучших традициях прагматики-фашисты ограничили злосчастную записульку двенадцатью фотографиями избранных, помещавшихся на двух листах жёлтой бумаги. Коммунисты, немцы из оппозиционных партий и бежавшие французские политики — вот, с кем его поставили в один ряд. Ксено получил этот список через знакомого француза, работавшего в полицейском департаменте переписчиком. Фотография была взята из эмиграционного реестра. Старая фотография, хотя и сделанная всего три года назад. На ней он выглядел лет на десять моложе.       — Что будете делать, Доктор? — парень-переписчик сильно нервничал, хотел поскорее смыться (сама мысль, что его могут увидеть в «неблагополучном районе» в такой час с евреем, пугала его до дрожи), однако он спросил. Не только из вежливости, но и потому что муж его сестры тоже был наполовину евреем — не сказать, что подобное было редкостью.       — А что мне остаётся? — Ксено дважды сложил листы с фотографиями и спрятал их во внутренний карман пальто с жёлтой нашивкой под сердцем. — Города забиты немцами, полиция спрашивает документы на каждом шагу, у них моё имя и фотография. Что я могу сделать? Разве что застрелиться.       Шутки шутками, но многие так и делали. В октябре 1940-го эмигрантов — особенно евреев — начали гнать в шею и с работы, и с учёбы, и со снимаемых квартир. Тысячи остались без крыши над головой и без средств к существованию. Детей приходилось пачками сдавать в приюты, чтобы выжить самим или хотя бы спасти их, а кто-то шёл топиться прямо с потомством, и целые семьи трупов по утрам приходилось вылавливать сачками из Сены. Суровая реальность не очень располагала к счастливому бытию.       Если смотреть на это глазами реалиста — реальность которого не располагала к счастливому бытию, — Ксено только выиграет, если покончит с собой прежде, чем его арестуют. Немцы всё равно его убьют, а если не убьют сразу, то отправят работать в свои лаборатории и потом убьют, и тот короткий период, который отведётся ему на жизнь — хотя очень сомнительно, что этот период вообще можно будет назвать жизнью — он проведёт в боли и лишениях.       Неважно, насколько ценны его знания и как сильно они нужны немцам или французам. Сейчас это не играет особой роли. Наука наукой, а он всё равно остаётся мерзким жидом, чьи родичи распяли их драгоценного бога, прокляли их страну и предали их правительство.       — Вы бы поостереглись со словами, Доктор. Слова имеют свойство претворяться в действительность.       — Будь это так, от наших молитв был бы прок.       После облавы в мае прошлого года его вызывали в полицейское управление по месту жительства и запретили покидать Париж, не то что выезжать заграницу. Столько внимания к одной его персоне. Было приятно, если бы не было так унизительно — каждую неделю отмечаться у местных полицаев, что он живёт всё на той же улице, и его не надо давать в розыск и искать с собаками. А они и такое могут, черти.       — Не вынуждайте нас прибегать к крайним мерам, Доктор, — сказал ему тогда француз в форме полиции безопасности, — это приказ свыше. Не стоит ему сопротивляться.       — «Свыше»? — когда ты загнан в угол, а тебе говорят, что угол твой собираются углубить и сделать ещё острее, в голову почему-то лезут только дурацкие шутки. — Давно у вас налажена прямая связь с Небом?       Офицер улыбнулся шакальей улыбкой и указал пальцем на дверь.       — Не настолько высоко, но достаточно, чтобы кинуть Вас в тюрьму в случае неповиновения.       Вот так обстояли дела. Доктор Уингфилд был евреем без французского гражданства и не мог покинуть страну, даже город. Американское правительство было бессильно на оккупированной немцами территории, а поддельщики документов не могли «исправить» ему лицо. Оставалось только ждать, когда за ним придут и либо потребуют работать на нацистские лаборатории, либо отправят в лагерь, из которого ему не вернуться.       В своём познании он был не лучше тех, кто жил в счастливом неведении. Люди вокруг существовали свою обычную жизнь даже с шестиконечной звездой на груди, они не видели, что происходило за стенами их домов, этих убежищ, которые казались им безопасными, и были счастливее тех, кто знал, что там, снаружи, высшие люди не готовят им иной участи кроме смерти. Уингфилд знал куда больше среднестатистического еврея в Париже, но это знание не несло в себе никакой пользы, а только вселяло страх перед огромной, не подвластной маленькому человеку действительностью. Он ничего не мог поделать и был одинок в своей беспомощности. Едва ли во всей Франции нашёлся бы ещё один такой же еврей, который своим интеллектом проложил себе дорогу в чистилище.       Но ничего не делать тоже было нельзя. Пусть он не мог помочь себе, бездействие грозило отчаянием, а отчаяние — потерей воли к жизни, а последнее не вело ни к чему, кроме несчастной концовки. Поэтому Уингфилд старался чем-то себя занять. Поначалу он не вылезал из института, но с каждым днём всё меньше коллег приходило на работу, и он стал чувствовать, что сходит с ума от одиночества. Пришлось искать отвлечение в чём-то кроме работы, и таким отвлечением стали, как ни странно, жители того же дома, в котором Уингфилд снимал квартиру.       «Гостиница», как её называли съёмщики, на самом деле была простым домом, квартиры в котором принадлежали разным владельцам, но объединяло их одно — все эти квартиры сдавались «не вызывающим доверия» лицам — в основном, без гражданства. Белокаменное трёхэтажное здание с крохотными балкончиками, на которых хозяйки сажали цветы, и небольшим двориком, в котором в любую погоду играли дети. Это было тихое место, и люди там были счастливы, несмотря на незавидное своё положение. Однажды, ранним утром, оттуда заберут всех евреев, и в доме не останется почти никого. Этих перепуганных, ничего не понимающих, верящих в светлое будущее и добрых соотечественников евреев сгонят, как стадо крупнорогатого скота, в какое-нибудь муниципальное учреждение, если их будет не очень много, или на какую-нибудь площадь/станцию/стадион, если людей будет больше тысячи. Их пересчитают по головам и запишут число на бумагу, и когда число устроит «людей» свыше, судьба несчастных будет предрешена. Их растолкают по вагонам для перевозки сухих грузов и по рельсам пустят на Восток или на Юг, в лагеря смерти. Они до последней минуты будут смотреть на братьев своих французов и спрашивать, что происходит. А братья-французы будут опускать головы в землю и молчать, потому что братья-немцы ласково приставили дуло винтовки к их светлым затылкам.       Так и будет. Потому что так происходило уже не раз и будет происходить много раз в будущем. И не то чтобы Уингфилд мог как-то спасти всех этих людей одним своим знанием — «это произойдёт» — конечно же нет. Он не ходил проповедником и не рассказывал бедным евреям, что с ними хотят сделать нелюди-нацисты. Это дело неблагодарное. Но тем, кто хотел уехать, и тем, кто обращался к нему лично, он организовывал пути отступления. Деньгами, связями — чем угодно. Это не так сложно.       Хлопоты по изготовлению липовых документов и переправка средств заграницу давали достаточно адреналина, чтобы не прибегать к опиуму. Не в его характере альтруистически помогать ближнему своему, но в реальности, где люди отправляют других людей на убой, в реальности, где евреям законом запрещено ходить в театры и магазины, в реальности, где вас убьют, а чистокровные арийцы закидают ваши трупы окурками, лучше держаться вместе. Не стоит обвинять евреев в замкнутости. Стоит обвинять тех, кто загнал их в замкнутое пространство и потребовал улыбаться на камеру для газеты, в которой потом напишут, как хорошо и спокойно нынче во Франции.       «Вас собираются отвезти на Восток!»       «На Востоке нет никаких рабочих зон для евреев!       Обрывистые сообщения с чудовищными помехами, без возможности обратной связи, без названия отделения или хотя бы части поступали по передатчику восемь часов назад. Всего восемь часов. А Уингфилду казалось, что оно поступило не меньше недели назад. Вообще всё, что произошло в этом месяце, слилось в один большой эпизод крайне паршивой трагедии. Вот уже месяц евреям запрещалось посещать общественные места, евреев обязали нашивать на одежду шестиконечную жёлтую звезду, чтобы их легко было узнавать на улицах. Люди всё чаще стали пропадать из собственных квартир, не доходить до дома, исчезать посреди улиц. Ушёл за продуктами утром, к вечеру не вернулся — всё, считай, вы больше его не увидите. И такое было повсюду!       «На Востоке вас ждёт только смерть!»       «Да хранит вас господь!»       «Только гó‎спода в этом аду не хватало», — подумал Уингфилд.       Такие вот сообщения начали поступать две недели назад. Уингфилд использовал радио и военные передатчики. Один американец из посольства, когда вопрос с переправкой учёного из Франции в США ещё пытались как-то решить, подсказал земляку несколько «полезных каналов», к которым, в случае, если связь оборвётся, можно прислушаться. Вскоре эти каналы сами оборвались, но появились другие. Как правило по ту сторону сидели небезразличные радисты или просто осведомленные люди, и передавали то, что знали — новости с фронта, вести об убитых, вести о выживших, задержанных и испытуемых. В последние две недели всё чаще — вести о готовящихся облавах.       «У них есть списки с вашими именами!»       «Не доверяйте ни французам, ни немцам!»       До этого задержания проходили точечно и не носили массового характера, но, если верить этим доносам, на сей раз немцы собираются задержать двадцать пять тысяч евреев.       Уингфилд знал, что это значит. С ними решили расправиться окончательно. «Окончательное решение еврейского вопроса» — у них это называется именно так. Он давно у них на счету, он им нужен и может попытаться сбежать после подобного массового задержания. Конечно же его арестуют вместе с остальными. Вопрос в том, куда его отправят.       В первом часу ночи уже сегодняшнего дня на телефон в лаборатории поступил звонок.       «Это из городской картотеки. Ваше имя в списках «особого приказа». Прячьтесь.»       И ещё один — всего час назад. Звонил сосед-поляк, проживавший в квартире напротив.       «Все говорят про облаву, я тоже собираю вещи. Убирайтесь, Доктор, если ещё не поздно.»       Уингфилд только усмехнулся в трубку и пожелал удачи на выезде из города.       На медицинском факультете было тепло и тихо. Приятный ночной воздух наполнил помещение, как жидкий раствор спокойствия. Уингфилд был спокоен. Возможно секретом его спокойствия было смирение, пришедшее наконец на смену бессмысленной погоне за свободой, а возможно благодарить стоит пару капель Sedoneural. Он устал бояться и пусть искусственно, хотя бы таблетками, был рад ненадолго усмирить страх, нараставший день ото дня. Он был загнанной в ловушку крысой — отвратительным созданием, которое стремятся истребить самыми жестокими способами. Не мог бежать, не мог сопротивляться, а между тем хотел жить и боялся расстаться с жизнью, даже зная, что впереди его не ждёт ничего человеческого.       Теперь-то от него ничего не зависит и уж теперь делать больше нечего.       Сегодня вечером он проехался по всем корпусам Парижского университета и собрал списки работников лабораторий. Многие из них также были приезжими евреями, более того, многие не думали, что задержатся во Франции надолго, поэтому не обращались за регистрацией в полицейское управление. Десятки имён существовали только в одном экземпляре только на этих листах. Ксено собрал их все и привёз сюда, в мед. корпус, в самый центр Парижа. Пройдитесь по улице на север, пересеките мост через Сену — и будет Лувр, а спуститесь по улице вниз — окажитесь в Люксембургском саде. Отсюда рукой подать до Пантеона и Нотр-Дам-де-Пари. Последний хорошо виден из окон, выходящих на юг.       Без пяти четыре снова зазвонил телефон. Ксено снова пришлось снимать трубку.       «Они ищут Вас! — это был голос мадам Ришар — хозяйки квартиры, которую он снимал. — Уходите как можно скорее! Спрячьтесь у знакомых!»       Какое милое, невинное побуждение. «Спрячьтесь».       У каких таких знакомых? — осмелится он спросить.       Сейчас Ксено живёт в гостинице в северной части Парижа, район Сен Дени, вместе с другими такими же эмигрантами, которые по каким-то своим причинам не могли покинуть проклятый город поэтов и самоубийц. Эти люди — его соседи, знакомые и друзья, которых он нажил за эти несколько лет, — они могли бы ему помочь, но кто, в таком случае, поможет им?       «Спрятаться у знакомых». Ха-ха. Увы, у него нет знакомых, которых он хотел бы подставить. У полиции имелась его фотография, его могли объявить в розыск и из тысяч парижан без особых проблем найти того самого еврея-учёного. Те его знакомые, которые могли пойти на подобный риск, давно уехали, а те, кто остался, не потут дармоеда, чья жизнь обойдётся им слишком дорого.       В десять минут пятого под окнами стало шумно — это целая рота французов маршировала в сторону Сен-Луэна. Пора бы уже заканчивать с документами.       Имена учёных — две папки, наработки по ядерному распаду — почти четырнадцать стопок по три килограмма каждая. Всё, что было на этих листах, было и у него в голове. Вопрос в том, будет ли его голова на плечах, скажем, сегодня вечером или завтра утром, не будет ли в его черепе сквозной дырки, которая помешает процессу воспроизведения информации, и будет ли у него достаточно желания что-либо воспроизводить.       Разом сжечь всё это дело представлялось несколько затруднительным, так что Доктор прибегнул к чудесному средству дядюшки Вюрца. Двухатомный этиленгликоль или просто этиловый спирт — вот, что вам нужно, когда решите избавиться от вещественных доказательств. Если не знаете, где искать этанол, обратитесь на медицинский факультет — там подскажут, а может, сразу и выдадут.       Ксено полил спиртом разложенные по кафельной плитке бумаги. Как и ожидалось, в медицинской лаборатории нашлась отличная горелка Бунзена. Голубое пламя быстро охватило кучу бесценных научных трудов, на глазах сжирая два с лишним года работы. Бессонные ночи, куча нервов и времени, и вот оно, горит живьём, его творение, его дитя, выделяет угарный, углекислый газ и водяной пар, и тлеет, тлеет, тлеет…       Через пятнадцать минут на полу уже ничего нет, только горстка пепла. В комнате с низким потолком пахнет дымом и трудно дышать, а Доктор Уингфилд сидит на корточках посреди этой комнаты и апатично пустым взглядом смотрит на место, где недавно лежали груды бумаг. Он не слышит, как под окном пустого института останавливается лёгкий грузовик, не слышит ни поднимающихся шагов, ни голосов за дверью. Только слегка вздрагивает, когда в запертую дверь начинают долбить со всей дури и с отвратительным немецким акцентом орать «Open!», «Open! Now!».       Ксено поморщился и встал с пола, отряхнул халат и, расправив плечи, пошёл к выходу. Выход на расстрел, вход в новую жизнь, выход из жизни. На выход, Доктор, на выход. Собирайте чемоданы. Надеемся, вы готовы?       Гул сердца отчётливо раздавался в ушах, а руки похолодели от волнения.       «Ещё ничего не произошло, ещё ничего не произошло, ничего не произошло…»       За дверью стояло сразу три немца в форме. Слишком высокие, чтобы Ксено увидел погонные нашивки, и слишком суровые, чтобы пытаться что-то увидеть. Ксено смотрел куда угодно, только не на офицеров.       — Doktor Wingfield? Sind Sie? — спрашивает тот, что долбил в дверь.       — Oui, — Уингфилд сопокойно кивает и в этот момент, кажется, даже не боится.       Лицо говорящего искажается, когда он начинает всматриваться в лицо Уингфилда. Слишком похож на арийца, чтобы быть евреем. Слишком еврей, чтобы зваться арийцем. Чудовищная ошибка эволюции! Как это задевает этого бедного немца, какое отвращение заставляет испытать один взгляд на это презренное существо!       Немец кивает двум, стоявшим за его спиной, и те обходят Уингфилда, берут под руки в районе локтей.       — Ihn ins Gefängnis, — короткая команда. — Befolgen!       В тюрьму, значит. А он-то всё думал, куда его отправят, куда поведут. Всего лишь в тюрьму. Как скучно и как прозаично. И как смешно будет ему думать об этом, когда он отойдёт от успокоительного.       «Прозаично». Ха. Войну тоже обычно описывают в прозе. И пытки, и муки, и последние минуты жизни. Проза отлично справляется с исполнением.       Главный морщится — кажется, почувствовал запах гари — и заходит внутрь помещения, которое пропахло химическим костром.       — Was ist das? Was hast du gemacht?       Ксено смотрит на него настолько непонимающим взглядом, насколько может изобразить. Видимо, у него получается, потому что немец повторяет вопрос на отвратном английском:       — What did you did?       Ксено молчит. И тут же корчится от боли. Удар в живот выбил из лёгких воздух, а второй — все мысли из головы.       — Ansver!       Молчит и готовится снова получить удар, но почему-то слышит лишь скрежет зубов немецкого офицера.       — Ok, zum Teufel damit.       Ну надо же, похоже, им запретили его бить. По крайней мере, избивать. С евреями на улицах особо не церемонятся — тем бó‎лее странно, что офицер остановился при задержании.

***

      В грузовике, пропахшем едким дымом, никто не разговаривает, пока они едут в далёкое-далёкое «никуда». В машине их пятеро: те трое, которые его забрали, водитель и сам Уингфилд. Уингфилд сидит, задвинутый к перегородке между кузовом и кабиной, и смотрит перед собой. «Перед собой» у него — стенка кузова, чёрная, немного заляпанная кровью и грязью. Уингфилд пялится в стенку и старается не думать ни о чём, потому что знает, что мысли скатятся всё к тому же — депрессивному и пессимистичному «Ну вот и конец».       Нет, не конец. Он старается убедить себя в этом, потому что знает — сдаются раньше времени только слабаки. В категорию «слабаков» в картине мира Ксено попадали все отчаявшиеся: пьяницы, наркоманы, самоубийцы. Одним словом те, в чьих рядах он не хотел числиться. Он не слабак. Он сильный. Не физически, но душевно — он был уверен надеялся, что ему хватит сил. Пока ему не огласили смертный приговор, нельзя раньше времени себя хоронить, даже если очень хочется. Он сам-то не хочет, но мысли…

Если вам вдруг кажется, что тот балаган, который день ото дня разыгрывается у вас в голове — это ваше истинное «Я», вы жестоко ошибаетесь. Бó‎льшая часть ваших «повседневных» мыслей — это выхлопной продукт ваших страхов, не более. Это не ваши мысли. Это ваши «господи-спаси-и-сохрани».

      Поток мыслей, каждая из которых появляется на долю секунды и исчезает, не помогает ни описать реальность, ни уйти от неё. Это не мысли. Это помои, которые затапливают мозги и стопорят критическое мышление. Это мусор, который забивает мыслительные каналы и перекрывает доступ к логическим центрам. Это иррациональный, но оправданный страх перед неизвестностью, в которую его посреди ночи везёт грузовик с вооруженными фашистами.

Остановитесь, заткните этот бесконечный мыслительный сток и спросите себя: Что вы действительно думаете?

      Они едут куда-то на север. В узких окнах кузова мелькают безжизненные серые домики. Все задержания проходят на юге. Прямо сейчас, в этот момент, тысячи еврейских семей выгоняют из домов на улицы под дулами французских винтовок. А его везут не понятно в какую тюрьму не понятно с какой целью под дулами немецких пистолетов. На Уингфилде только рубашка да брюки и больше ничего нет. Сейчас середина июля, но ночью всё равно холодно. Река рядом. Уингфилд быстро замёрз в машине с открытыми задними дверьми и стальной обивкой, но были вещи, которые волновали куда больше, чем холод и скрученные на нервах кишки.       — Out, — командует командир, и один из офицеров за руку выволакивает его из машины. Далее уже не церемонятся. Пистолет упирается в поясницу, — Arms up! Go, go!       Младшие офицеры остаются в машине, Ксено сопровождает тот, кто говорил при задержании.       Они высадились напротив трёхэтажного серого здания, ограждённого высоким чёрным забором. Когда вы слышите слово «тюрьма» вы представляете что-то подобное. Всё закатано в бетон, трава не растёт. Узкая тропа через дверь в заборе ведёт к другой двери, только куда более массивной и, на вид, очень тяжёлой. Раз, два, три… пять замков на одну дверь. Ксено сглатывает, но от комка в горле избавиться не удаётся. Комок такой плотный, такой жёсткий и материальный — этот мышечный спазм — что перекрывает дыхательные пути и голова начинает кружиться от волнения. Он не даёт сделать вдох, когда, пройдя через вереницу помещений, Ксено оказывается в коридоре. По правую руку — стена, по левую — решётчатые камеры, как в обезьяннике. В современных тюрьмах от такой формы заключения давно отказались, но здесь…       — Go!       Не бойся, не бойся, не бойся. Страх — это оружие, но вложено оно не в твои руки. Оно снесёт тебе голову, как только дашь волю эмоциям. Не бойся, и ты выживешь.       Они идут вдоль камерного коридора. Это длинный коридор, света в нём мало. Под потолком болтаются голые лампочки без люстр и абажуров, тусклые жёлтые лампочки — сгнившие груши, которые едят на том свете. В камерах тихо, Ксено поначалу кажется, что там и вовсе нет людей, но потом глаз привыкает, и он замечает чёрные, забитые по углам кривые фигуры. Где-то два человека, где-то пять. Кажется, их распихали без особой системы, куда вздумается, но Ксено не знает, так ли это. Он вообще пока ничего не знает.       В конце коридора — что-то похожее на пост охраны, но это не он.       Комната со столами и стульями, выровненными вдоль стен, напоминала обычное помещение в какой-нибудь городской администрации. С той только разницей, что между добротными столами, как в самой настоящей администрации, всюду валялись пустые бутылки, как в самом дрянном кабаке. В помещении пахло дымом, такой же запах, как и в грузовике. Все немецкие солдаты курят «Империум», сама смерть пахнет этими сигаретами.       Все столы, за исключением двух, были пусты. В комнате стояла глухая, пугающая тишина, как и в коридоре с камерами.       — Американский еврей, задержан в частном порядке в соответствии с «особым приказом», — отчитался на немецком конвоир Ксено перед неширокой публикой.       Тот из офицеров, который видимо, ещё не ложившийся за ночь, отодвинул верхний ящик стола и достал оттуда пустой листок с формой на нового заключённого. Военный положил лист перед собой, потёр глаза с серо-зелёной радужкой, взял ручку, посмотрел на форму, не посмотрел на Уингфилда. Он выглядел как классический гос. секретарь.       — Name?       — Ксено Уингфилд.       — Houston?       — Yeah.       Офицер вздохнул и отложил ручку. Вместо того, чтобы заполнить данные заключённого, он встал из-за стола, прошёлся ближе к окну и толкнул ногой стул, на котором спал второй офицер. Тот даже не шелохнулся. Первый офицер помялся, вздохнул, набрал в грудь побольше воздуха, снова вздохнул и снова толкнул стул.       — Untersturmführer! Untersturmführer! — несколько раз позвал офицер, но ответа не последовало. — Что б вас, лейтенант… — выругался офицер на немецком, когда и после повторного толчка на него не обратили внимание, — Мне по званию не положено принимать задержанных «в частном порядке». Вставайте давайте!       Офицер, которого так долго пытался дозваться другой офицер, разлепил веки и сонным, словно ничего не понимающим взглядом, оглядел присутствующих. Цвет глаз офицера трудно было различить в полутьме, но в тот момент Уингфилд подумал, что они, должно быть, серые или тёмно-серые. Уж точно не голубые. Голубые глаза бывают у детей и добрых людей, но глаза эсэсовца просто не могли быть голубыми.       Ксено показалось, что его раз сто пропустили через рентген. Он точно получил смертельную дозу электромагнитного излучения и сейчас сдохнет от лучевой болезни.       — Кто? — коротко спросил немец.       — Учёный-еврей, Уингфилд. Вчерашний приказ.       — А, — офицер будто бы что-то понял и, кивнув головой, выпрямился на стуле. — Всё-таки прибыл.       Отчего-то иметь дело со «Унтерштурмфюрером», как его называл первый офицер, Ксено не хотелось. Холёный мужчина в идеально подогнанной по размеру форме СС был больше немцем, чем сам Адольф Гитлер. Все черты арийской расы, которые можно вычитать в учебниках, сошлись в одном человеке.       «На вид ему не больше тридцати. Вероятно, успел пройти гитлерюгенд. Впитал идеологию партии в самом чувствительном возрасте и, ещё не отошедший от подростковых впечатлений, рвётся претворять в реальность жестокие фантазии тех, кто был его учителями. Самые молодые — самые бешеные. Самые опасные и жестокие — молодые.»       Стол офицера «с достаточными полномочиями» расположился возле окна, за которым только-только занимался рассвет. Тусклый жёлтый свет ложился на руки офицера и жёлтую бумагу пустой формы о задержании.       — Полное имя, — удивительно спокойный, поразительно уставший голос человека, которого только что разбудили в пять утра.       Ксено молчит. Слово «имя» в немецком и английском пишется одинаково и произносится похоже, но он решил скрывать познания языка столько, сколько это будет возможно. Кто знает, как это может потом пригодиться.       Офицер повторяет уже по-английски:       — Name.       И Ксено послушно отвечает:       — Ксено Хьюстон Уингфилд.       Офицер морщится и угрюмо смотрит на пустой лист. Извечная проблема — немцу написать имя американца и американцу написать имя немца. Произнести-то они произнесут, но разночтения не дадут правильно заполнить протокол. Надиктовывать по буквам? О нет, только не хватало английский алфавит вспоминать.       Офицер разворачивает лист «лицом» к Ксено и, поманив рукой к столу, кладёт рядом с листом чёрную чернильную ручку. Затем поднимает голову, откидывается на спинку стула и достаёт из кармана штанов белую пачку с чёрными сигаретами.       — First line. Rite yor name, — офицер достаёт из того же кармана спички и, зажав сигарету между губ, закуривает. — Next line, age, — немцы поголовно курили эти сигареты. «Империум». Их выдавали с общим комплектом снаряжения. — Next line, profesion, — а ещё немцы любили выпускать дым этих сигарет в лицо. — Next line, nationál. Next line, race, — но этот конкретный немец отворачивался и выдувал в сторону, — Last line, faith.       Рука дрожала и буквы плясали на бумаге, как грешники на углях. Ксено едва успевал вывести несчастное «Atheist» в последней графе, как листок выдернули из-под ручки. Немец поднёс лист к лицу и без какого-либо выражения пробежался глазами по написанному, затем достал другой лист из другой папки и сверил данные в том и другом.       — По-немецки вообще не понимаешь? — обращается к Ксено.       Ксено молчит. Страшно выдать, что понимает, и страшно не отвечать, потому что боль от удара, понимаете, это не то, чего тебе хочется неважно где и когда.       Но офицер ничего не делает, не получив ответа. В плане, не делает ничего плохого. Он поднимается со стула и идёт к двери. Не той, в которую вошёл Уингфилда, а к другой — ведущей в какое-то помещение без света. Офицер открывает дверь и долбит по косяку кулаком:       — Рота, подъём! — офицер повысил голос всего на пару тонов, но этого было достаточно, чтобы Ксено непроизвольно дрогнул. Поразительно. Офицер даже не кричал, всего лишь изменил интонацию, а у тела такая сильная реакция, словно его собираются сожрать живьём. — Почему у нас один обер-ефрейтор на посту?! Чья очередь?! Беккер, я тебя на Восток сошлю! Подняли задницы!       Офицер-секретарша, который сам только-только пробудил старшего по званию ото сна, страдальчески усмехнулся.       В тёмной комнате что-то зашевелилось, завозилось, заматерилось, и буквально через минуту оттуда выполз ещё один немец, как будто тех, кто уже здесь присутствовал, было недостаточно.       — Здравия желаю, Унтерштурмфюрер, — поморщившись на свет, юный фашист вяло отдал честь командиру и потянулся к графину с водой. Этот немец — ещё моложе предыдущего. Лет двадцать, не больше, а скорее, даже и меньше. Вряд ли вообще бывал на полях сражений. Только и умеет, что держать оружие и стрелять по тем, у кого его нет.       Клубок нервов в животе снова зашевелился, как кобры в гнезде. Чем моложе, тем хуже, а тут одни молодые! Молодые никогда не убивают быстро и безболезненно. Обременённые властью и опьяненные безнаказанностью, они растягивают допросы и с особой жестокостью подходят к пыткам. Если Ксено будут пытать, остаётся только молиться, чтобы это не поручили кровожадным соплякам.       — Опять жида притащили… — молодой немец покосился на Ксено и, рыкнув, как зверь перед кусом кровавого мяса, с праведным возмущением чистокровного арийца воззвал к «здравому смыслу»: — Почему этих тварей нельзя перебить разом? Зачем столько сложностей? Тащат одного за другим, а потом вывози их загород, топливо на них сжигай. Задрали!       — Казённое топливо, не твоё же, — отвечая главный, зевая. Его голос снова стал нормальным и лицо его не было похоже на лицо получеловека, собравшегося расстреливать с утра пораньше. — Отводи его и поднимай остальных.       — Пять утра, лейтенант…       — Ну и? Собираешься оспаривать приказ старшего по званию?       — Никак нет, лейтенант.       — Серьёзно, отправлю брать Ленинград — вообще о сне забудете. Если думаете, что кадетский корпус сделал из вас хозяев своей жизни, я вас переубежу.       Младший офицер повесил голову и покорно отодвинул ящик стола, у которого находился. Звякнула связка ключей на ржавом кольце.       — Куда его?       — В 1-14. Пусть будет на виду.       Младший скорчил презрительную гримасу.       — Этого? В четырнадцатую?       — Этого, в четырнадцатую. Наличие кровати в камере ещё не делает её хоромами. Веди давай.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.