ID работы: 13395013

Пасхальные дары

Слэш
PG-13
Завершён
35
автор
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
35 Нравится 15 Отзывы 10 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Сей день, егоже сотвори Господь, возрадуемся и возвеселимся в онь.

Псалтирь 117:24

Воскресения день, и просветимся торжеством, и друг друга обымем.

Стихиры Пасхи, глас 5

Светлый день Христова воскресения теплыми солнечными лучами пролился на Слободу, золотя купола соборов и сердца ее обитателей, наполняя их благодатью и радостью православной. Пасха в тот год выдалась поздняя — на излете оттаявшего до сыроватой земли апреля — а потому мир стоял окутанный зеленоватой дымкой, готовой со дня на день обернуться яркой первой листвой. Колокола церковные уж отзвонили, соснув до праздничной вечерни, уступая птичьему пению влюбленных пернатых пар, милующихся на каждой веточке и кусточке. Весна звенела в воздухе их многоголосьем да людским смехом — не только птичьи сердца покорны были внезапному чувству — разряженные в ленты девки кокетливо поводили плечами и низили сверкающие очи пред удалыми молодцами, оглядываясь бесстыдно и исчезая за дверями подклетей и высоких теремов. Выспавшийся после долгой всенощной службы и пышной ночной трапезы, мир стряхивал сон, готовый снова гудеть и хороводить — праздник несся по Руси лихой бубенцовой тройкой, подхватывая и кружа в своем вихре каждого христианина. В опочивальне государя Ивана Васильевича ставни, вопреки обыкновению, были разомкнуты, а потому горница утопала в лучах солнечного света, наклонно льющегося в окна, словно остров в морских волнах. Полы были расчерчены ровными вытянутыми ромбами от зарешеченных стрельчатых окон, словно диковинная мозаика, собранная умелыми руками. Солнечные лапы неумолимо ступали по комнате, ловким прыжком уж забравшись в изножье разворошенной постели и целуя теплыми золотыми губами круглую пяточку, выбившуюся из одеяльного плена. Убранная багряным шелковым бельем, постель государева была похожа на морщинистую старуху, нежащую в своих уверенных, ласковых руках сонное дитя, упрямо не желающее просыпаться. Нелепо и бесполезно обернутый одеялом вокруг спокойно вздымающейся во сне груди, являя миру при том обнаженные стройные ноги, округлые мягкие ягодицы и трепетную линию скругленного позвоночника, каким-то чудом укутав колени вторым одеялом, спал юный царев полюбовник Федя Басманов. Темные шелковые кудри рассыпались по карминовым подушкам, и оттого казалось, что то младенец Иисус спит на груди у заботливой Богородицы. Нежное юное личико во сне было совсем ангельским, не искаженное высокомерной маской, покойное и ясное. Длинные ресницы черным полукружьем покоились на круглых розовых щеках, полные губки слегка разомкнулись. Федька лежал как-то наискосок, головою соскользнув на государеву подушку, когда тот поднялся, будто даже во сне не желая разлучиться с любимым мужчиной. Подле кровати в удобном кресле сидел царь, одетый лишь в полупрозрачную длинную рубаху, и с нескрываемым наслаждением поглощал жадными очами эту картину. Легли они уж засветло, улизнув с пира поранее, чтобы, отняв у Морфея драгоценные часы сна, подарить их Эроту. Стосковавшиеся друг по другу за бесконечный Великий пост, умаянные одинокой Страстной седмицей, в которую, не желая грешить даже поцелуями и склонять к тому Федора, государь и вовсе не оставался с тем наедине, прошедшей ночью они бросились в объятия друг друга с прытью налетающего в шторм на рифы корабля, влекомого волею стихии, неспособного удержаться али свернуть, готового разбиться вдребезги. Каждый раз после разлуки бывал для них как наваждение, как погружение с головою в глубочайший омут страсти — греховный, бездонный, спирально-утягивающий в преисподнюю и подбрасывающий до райских кущ. Не минула их чаша сия и на этот раз. Государь обвел взглядом опочивальню — по полу разбросаны были их одежды: золотая царская шуба оказалась во власти Ярила, а потому горела и сияла, от изукрашенного золотыми пластинами с изображениями святого семейства широкого оплечья по тенистой еще пока стене разбежались солнечные зайчики, Федькин кафтан из вишневой узорной парчи — Федя в нем был что праздничная крашенка, преподнесенная Марией Тиберию в знак воскрешения Христа — лишенный теперича нескольких пуговиц, валялся подле кровати, алая его рубаха играла в прятки с наблюдателем, затерявшись в постели. На столике у изголовья, свернувшись перламутрово-сероватым змием, оплетшим снятые государем перстни — верный признак ночных утех — лежала длинная нитка жемчуга, каждая бусина которой была размером с июльскую вишню — вчерашний подарок Ивана Васильевича Феденьке за муки целомудрия, что пришлось мальчику его дорогому претерпеть в последние недели. Где были остальные одежи, Ивану было неведомо, да и совершенно безразлично — он разрывался меж желанием любоваться спящим мальчиком вечно и потребностью наброситься на Федьку хищным коршуном и овладеть разнеженным юношей вдругорядь, наслаждаясь Федиными стонами и шепотами, умоляющими любить его еще и еще, снова и снова, сильнее и глубже — от воспоминаний о прошедшей ночи Ивана бросило в жар, рубаха на нем бесстыдно колыхнулась. Было, впрочем, у него и еще одно чаяния — разбудить Федьку, чтоб отвести скорее в соседнюю горницу, где приготовлен был для кравчего государева пасхальный сюрприз. И все ж забота пока одерживала верх, государь сидел тихо и покойно, позволяя Феде выспаться после трудов праведных, с которыми тот справлялся и вполне успешно в последние дни. *** Лишенный государева внимания, к тому же голодный и оттого зело сердитый, весь субботний день и вечер Федька был особенно придирчив, гоняя на поварне каждого, кого угораздило попасться ему под руку — дворец готовился к широкому пиру, а потому все должно было быть идеально, когда государь со своими царедворцами возвратится из дома Божия для разговения. Яйца уж были сварены вгустую и окрашены луковыми шубками еще в чистый четверг — целая артель мастеров трудилась над царскими писанками, тонкими палочками нанося восковые узоры, а после окрашивая в багряно-медный, знакомый каждому христианину, праздничный цвет. Загодя напечены были пышные, сдобные пасхальные хлеба с орехами, изюмом, сушеными вишнями и клюквами, с тягучими заморскими марципанками да с финиками — чудное сочетание, измысленное самим Федором для себя любимого. Формой они напоминали высокий церковный артос, но по верхушке изукрашены были хлебными цветами и веточками — традиция, доставшаяся от славянских предков, пекших по весне караваи. Погребцы уставлены были белоснежными творожными пирамидками с усеченным верхом, символизирующими гроб Господень и Голгофу, отчего девки с особым благоговением носили их в руках, нашептывая молитвы и крестясь, поставив сладкую ношу. В субботний же день поварня кипела приготовлениями иными — варили, парили и жарили все то скоромное многообразие, по которому стосковались за постное время. Измученный ароматами и все нарастающим голодом, лишенный возможности вкусить даже и постного пред предстоящим вечерним причастием, Федька к вечеру сделался и вовсе несносен, а потому слуги вздохнули с большим облегчением, когда он удалился ближе к вечеру, чтоб чуточку соснуть и приготовиться к церковной службе, на которой государь велел ему петь на клиросе. Делать этого Федору решительно не хотелось — служба праздничная начиналась за час до полуночи и опосля тянулась и тянулась, как разлитый кисель, складываясь в часы. И, ежели стоя за государевым плечом, Федька нет-нет, да и мог зевнуть потихонечку или прикрыть усталые оченьки, пропуская иную длинную молитву, то стоя на виду у всего честного народа и, главное, у самого Ивана Васильевича, возможности этой он был лишен. Федьке нравилось, что государь любуется его ангельским ликом, когда он стоит, словно божество, осыпанный отблесками восковых свечей в белом одеянии, расшитом золотыми крестами, на возвышении солеи с другими певчими — он знал, что Иван засматривается им — он ловил его взор, непозволительно взглядывая из-под ресниц — но петь на всенощных было тем еще испытанием для бедного Федора, не разделяющего религиозного экстаза государя всея Руси — часами возносить молитвы, стоять прямо, не сметь поглядеть на молящихся и кланяться, кланяться, кланяться… Троицкий собор был светел и прекрасен — вкруг белокаменного храма и дороги, к нему ведущей, выстроились опричники в черных одеждах, держащие пылающие светочи, отчего казалось, что на дворе не ночь, а ясный день. Пестрой, сверкающей рекой вливались в отворенные нараспашку западные врата разодетые в шелка и парчу бояре и боярыни. Крестясь и низко кланяясь в пояс, получив при входе матовую свечу пчелиного воска, женщины вставали по левой стороне, мужчины же — по правой, благоговейно обтекая покоящуюся в центре храма на прямоугольном возвышении, вынесенную накануне плащаницу. Вкруг плата, вышитого искусными мастерицами московскими вместе с Анастасией Романовной, никто не вставал, не смея занять пространство, предназначенное для духовенства и службы. И хоть праздник светлый еще не наступил и радоваться было не можно, а стоять следовало, понизив смиренно очи и молясь в мыслях своих, народ православный шуршал одежами, переглядываясь и изучая соседа, улыбался и кивал ближникам — счастье уж разлилось по сердцам и душам в сладостном предвкушении. До самого притвора народ набился в храм Троицкий: в первых рядах стояли все воеводы опричные, все советники государевы, все слуги его верные и жены их с семьями, а кто чином был невысок и места в соборе не получил, тот стоял за дверями его, желая хоть так прикоснуться к празднику великому да обойти с самодержцем вкруг крестных ходом. Службу главную провесть выпала честь великая архимандриту Троице-Сергиева монастыря Кириллу, будущему митрополиту Московскому. Тот с истинно православным терпением относился к тому, что творилось в Слободе и приходах ее, ибо дальновидностью обладал и о пользе для обители своей вельми ратовал. С ним прибыли и другие архиереи, и простые клирики — все обряжены были в белые парчовые рясы да золоченые фелони и епитрахили по чину, палицы и набедренники также шиты были золотыми нитками, а головы священников венчали бархатные багряные камилавки. Кирилла узнать можно было по высокой митре с меховой опушкой да жезлу с крестом епископскому, да изукрашенным самоцветами двум панагиям и большому золотому кресту меж ними. Все уж были готовы и ждали лишь появления государя. Хор в белых с золотом одеяниях выстроился положенным порядком по двум сторонам солеи, словно ангелы небесные, воспевающие славу Божию. Федька, как было это заведено, стоял на правом клиросе, ибо здесь же, у южной стены, находилось царское место — возвышенность, обитая бордовым бархатом под сенью кружевного деревянного позолоченного шатра на резных ножках, устроенная по подобию царского места в Успенском соборе в Москве, но много скромнее, ибо в Слободе царь мнил себя прежде всего игуменом и часто сам служил литургии и вечерни, а когда не служил, то стоять предпочитал со всеми. Федька, вопреки запрету — ибо не можно с клироса взор на паству обращать — бросал неприметные взгляды на прихожан, не зная, чем еще занять себя в тоскливом ожидании. Поглядев на разодетого в лазурную парчу Вяземского, стоящего подле Алексея Данилыча и что-то тихо ему говорившего, Федька переменился в мыслях надевать на пир голубой кафтан. Наконец, сквозь южный портал появился сам государь всея Руси в сопровождении царицы Марии, все поклонились низко и выпрямились лишь когда царь встал под сень. Никто не приметил, как Федька зло поглядел на государыню, встретившись с нею взглядами — щеки его при этом вспыхнули алым, а кулаки сжались — он страшно ревновал к этой нелюбимой, ненужной вовсе Ивану женщине. Что чувствовала Мария Темрюковна можно было лишь догадываться, но достоинства она никогда не теряла и в лице не изменилась. Всё мигом затихло, хор затянул «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!» — полунощница началась, и, сперва из северных алтарных врат, а затем и из распахнувшихся царских, потянулись клирики и архиереи в сияющих одеяниях, устремляясь к плащанице, чтоб совершить каждение и прочесть молитвы. Служба шла нынче в середине храма, подле плата, а потому Федька мог беспрепятственно поглядывать на профиль обернувшегося к центру государя. Хор не смолкал ни на минуту, пели то псалмы, то канон Великой субботы, вспоминая искупительную жертву Иисуса, и добрались наконец до ирмоса 9-й песни, под которую с великим почетом унесена была в алтарную часть храма плащаница, все крестились и низко кланялись, с левой стороны храма раздавался мелодичный перезвон жемчужных поднизей, спадающих так низко, что закрывали очи, да драгоценных длинных ряс. Уж царские врата затворились, пропели последний тропарь и хор затянул троекратное: «Господи помилуй», а Федька никак не мог сосредоточиться и все бросал обиженные, ревнивые взгляды на царское место, повторяя заученные с детства слова, не вкладывая ни толики души. Служба закончилась, всё стихло в храме, затушили свечи в кандилах, каждый замер в ожидании густого и протяжного колокольного звона, возвещающего полночь и воскрешение Господа. Государь прикрыл глаза, губы его беззвучно шептали молитвы, пальцы перебирали темные кипарисовые четки, и Федька готов был отдать сейчас все на свете, только бы стоять рядом с ним, чтобы хоть кончиком мизинца коснуться его руки. Почему-то именно сейчас, стоя на клиросе на виду у всех, Федька чувствовал себя особенно одиноким — липкое, не новое, но от того не менее тоскливое осознание навалилось на него — у Ивана Васильевича есть законная жена, царица, это она стоит там с ним, она пойдет подле него крестным ходом, она смеет поднять на него теперича очи… Она, не он. А кто, собственно, такой он, Федор Басманов? Всего лишь царский полюбовник, обязанный повиноваться любому его слову и взгляду — разве государь спросил его, хотел бы он сегодня петь с хором у всех на виду? Не спросил, и никогда не спрашивал — Иван Васильевич распоряжался Федькой, как своей собственностью, да он и был всего лишь царевым холопом… Такие мрачные мысли девятым валом накрыли обиженного Федора в тишине полуночного храма, и так жалко ему стало себя, что глаза его лазурные наполнились слезами. Сконцентрированный токмо на себе, Федя не думал, что и Мария, и всякий иной здесь всего лишь слуга государев, что каждому он велит и никого о желании не исспрашивает, и что ежели к кому и испытывает государь всея Руси снисхождение и милость, так то он — голубоглазый мальчик Феденька, что стоит сейчас на клиросе и чуть не плачет от тоски по невозможному. Федька вспомнил вдруг, как в детстве старая нянька Никитишна говаривала ему, что ночь с Великой субботы на Христово воскресенье самая темная в году, ибо смерть Господня есть мрак и безнадежность, а потому молиться надобно старательно в храме в эту ночь, чтоб славить светлое воскрешение Иисуса, жертвой своей победившего смерть и сущим во гробах даровавшего жизнь. Маленький Федя пугался этих слов, воображая, как мертвые встают из своих могил, и молился усердно, в тайне надеясь, что все же они не воскреснут. Паче всего ж его пугало, что и грешники вдруг выберутся из адовых котлов и пойдут по миру, а потому он жмурился пресильно, проходя мимо западной стены храма, расписанной сценами страшного суда. Федька подумал вдруг, что должно быть права была нянька, и вдруг, как в детстве, беззвучно зашептал молитву, трогательно шевеля губами, прося Бога о греховном и невозможном. Таким и увидал его государь — трепетным и уязвимым, совершенно ангельски-прекрасным, озолоченным редкими свечными огнями — и сердце его дрогнуло, переполненное любовью к Феденьке, и он улыбнулся ему, когда подернутые слезами оченьки украдкой глянули на царя. И будто все исчезло вдруг, будто вдвоем они стояли в храме и ждали Его явления. «Кроме любви твоей, мне нету солнца», — говорили лазурные глазки, «Ты весь обласкан солнечными лучами», — отвечали им очи цвета темного грозового неба. Вдруг совершенно не христианское чувство наполнило Федину душу: он подумал о том, что еще каких-то три часа и Машка отправиться в свой терем, а он, Федор Басманов, будет рядом со своим государем. Это он будет подавать ему кубок и целовать его руки, он будет служить ему на пиру, шутить и смеяться государевым потехам, им двоим понятным. А после они останутся вдвоем и наконец-то будет всё, о чем Федя мечтал последние недели, и он уснет заласканным и залюбленным в сильных государевых руках. И хоть терпение никогда не было Фединой сильной чертой, но он согласен был подождать — за улыбку Иванову, за бескрайнюю нежность в его глазах. Федька улыбнулся царю в ответ — широко, смущенно, до очаровательных ямочек на щеках. И, строгий до всех правил церковных, Иван не рассердился на его дерзость, а едва приметно кивнул — и сердце Федькино ласточками взлетело до золоченых сводов, и всеобщее ликование затопило и его. Колокольный звон с внезапностью татарской орды обрушился на собравшихся, рассыпаясь искрящимися отголосками по всем церквам Слободским и далее, разливаясь по Руси многоголосым перезвоном, воспевая радость великую — Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав. Вторя колоколу, огни свечей чарующей волной загорелись от алтаря и до притвора — верующие с улыбками светлыми и благодатными делились светом со стоящими за их спинами, и волна теплого, мигающего зарева захлестнула храм под звонкое, глянцевое пение хора и ликующий, матовый будто звук колоколов. Весь храм наполнился голосами — пели юноши в белых одеждах на клиросе и вторили им прихожане, повторяя и повторяя слова шестого гласа: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби, чистым сердцем Тебе славити!». Федька старался принять серьезный вид, но улыбка отказывалась покидать его уста. Опустив очи долу, из-под черной вуали ресниц он продолжал глядеть на государя, поющего одни с ним слова, глядящего на Федора совершенно беззастенчиво. Ушедшие было в алтарную часть священники снова вытекли белой, сияющей золотом волною, шествуя к западному порталу, где у распахнутых высоких дверей выстроились уж многие алтарники со свечами, несущие запрестольный крест и образ Богоматери. За ними парами встали служки с алыми и золотыми хоругвями, за спины их поспешил хор, и, проходя мимо государя, Федька по-детски обернулся, как бывало оборачивался в отрочестве на тятеньку и матушку, желая усмотреть гордость в их глазах, что сыночек их дорогой удостоен чести великой в первых рядах идти и славить Господа. За певчими выстроились дьяконы со свечами и пахнущими ладаном золотыми кадилами, за ними парами встали архиереи — последние несли святое Евангелие и икону Вознесения, замыкал шествие архимандрит Кирилл в сопровождении государя всея Руси, на шаг позади, смиренно опустив взор, шла Мария Темрюковна, а за нею уж все собравшиеся, выстроившись по чину, слившись снова семьями, обмениваясь улыбками и ласковыми касаниями пальцев — крестный ход с пением и каждением под непрерывный перезвон двинулся вкруг собора, собирая за собою длинный людской хвост ожидавших на улице прихожан. Сделав круг, вернулись к затворенному входу во храм, выстроились положенным порядком — началась воскресная утреня, отделенная от полунощницы лишь крестным ходом, знаменующим движение к светлому учению Христа из мрака язычества. Наконец, вернулись в собор, служба продолжилась и длилась еще три часа. Государь, по обыкновению своему, молился усердно, каждому слову молитвы вторя, даже когда читала на латинском и на греческом языках, кланялся низко, крестился широко, на Федора он более не отвлекался, впрочем, казалось, что Иван Васильевич и вовсе никого не замечает, сосредоточенный на радости православной. Федька же, окрыленный переглядками с государем своим возлюбленным, пел особенно старательно, и время потекло вдруг быстро и отрадно, мыслями он был далеко — не в храме с золочеными сводами, но в опочивальне государевой под лазурными потолками. Служба окончилась святым причастием и проповедью архимандрита, в которой он призывал любить ближнего своего и прощать, как любил и прощал Христос да говорил, что Пасха есть торжество света и истины, а, стало быть, и в мире свет и истина правят по сей день, коли спустя полторы тысячи лет люди помнят и славят Христа. И что воля царя русского есть воля Господа, ибо им он поставлен над паствой его, и противиться ей — греховно. Федька при том поглядел на государя — он слушал внимательно и серьезно, меж бровями его залегла глубокая морщинка, но видно было, что царь доволен этими словами, а значит, добр будет нынче. Хор снова запел, знаменую окончательное завершение службы, государь покинул храм, поздравив всех собравшихся громким возгласом «Христос воскресе!», радостный народ еще долго смеялся, улыбался и христосовался в соборе, который, казалось, был полон божественной благодати, пролившейся на мирян золотым светом сотен свечей и отблесками золоченого иконостаса. *** Отправив по домам жен и детей, царедворцы поспешили к праздничной трапезе. По давней традиции, государь одаривал каждого приближенного своего крашеными яйцами, а потому, как только Иван Васильевич прошел к столу своему, выстроилась из подданых пестрая очередь — каждый желал с царем-батюшкой похристосоваться да получить из рук самодержца дар пасхальный. Крашенок давали по чину — кому три, кому две, а кому одну. Подле государя при церемонии стоял с самым своим самодовольным видом царский кравчий, держа в холеных руках тяжелую, изукрашенную лентами корзину, полную писанок и крашенок, из которых государь то брал не глядючи, а то — самым любимым слугам своим — бывало и выбирал узорное яйцо. Бояре да воеводы кланялись царю в пояс низко, говорили зычно: «Христос воскресе, батюшка-государь!», лобзали уста государевы, а после, получив дар и услышав в ответ слова праздничные «Воистину воскресе!», кланялись земно и целовали полу золоченой шубы, подбитой пышными светлыми соболями, да опосля возвращались к столу, чтоб занять свое место и терпеливо ждать начала трапезы. Не менее часу шла эта процессия, но вот наконец расселись за длинными, убранными алыми парчовыми скатертями и уставленными золотыми посудами и свечами столами — духовенство по правую руку, боярство — по левую. Федька передал корзинку стольнику, готовый уж служить Ивану Васильевичу за столом, но царь вдруг улыбнулся Федору, молвил негромко, но так, что каждый в трапезной расслышал: — Еще один слуга мой верный без дара остался, — он взглядом указал Федьке на место перед собою, и тот, замешкавшись лишь на секунду, улыбнувшись лукаво, встал перед царем, склонился грациозно, приложив правую ладошку к сердцу, понизив голубые очи. Растерянный стольник, унесший было корзину с крашенками, занял подле государя Федино место. — Христос воскресе, государь мой! — ресницы Федькины вспорхнули, он поглядел на Ивана снизу вверх — весело, ласково, хитро. — Воистину воскресе, Феденька! — отвечал царь с улыбкой, поднимая Федьку за подбородок и целуя в пухлые губки вельми дольше положенного, смущая тем всех собравшихся и даже самого Федора. Отпустив в конец сконфуженного юношу — щеки у Федьки пылали, что крашенки — и позволив тому чуть отступить, государь из глубокого кармана извлек одну за другой три писанки, изукрашенных необычными узорами — одно было расписано котиками, второе — петушками, третье — малинками и украшенной завитками буквой «Аз», на каждом было тонко написано «Христос Воскресе, милый мой Феденька!». Губы у Федьки дрогнули, он тихонечко и судорожно вздохнул, поглядев на Ивана нежным детским взглядом, желая молвить и не смея. Он трогательно подставил ладошки, зажмуриваясь на секунду, чтоб не расплакаться — государь велел приготовить для Федьки особенные писанки, понятные только им двоим, специально для того вызван был из Москвы известный в этом деле мастер Савва Багрецов. «Он обо мне думал, думал!», — Федькино сердце гулко билось о ребра, тщеславному мальчику весьма было лестно, что вечно занятой Иван Васильевич так о нем заботился. Федор опустился на колени и прижался дрожащими губами к государевой руке, неприметно ласкаясь носом, глядя с обожанием на царя. Иван не удержался, погладил Федьку по шелковым кудрям, отчего многие за столами понизили взгляды — кто от сорома, а кто от злости, что благоволит государь к мальчишке. Федька поднялся, припрятал подарки государевы за пазуху, окинул взором высокомерным всех собравшихся и верной тенью скользнул за Иваном Васильевичем. Царь прочел молитву, благословляя всех собравшихся, и пир начался. Стольники, обряженные в алые шелковые терлики, вынесли серебряные блюда, уложенные покрытым сусальным золотом сеном, полные багряных крашенок. За ними потянулись ряды освященной загодя снеди — творожных пирамид и пасхальных хлебов. Чашники вынесли широкие братские чаши с винами и медами, квасами и узварами. Зала наполнилась скорлупным треском — дородные бояре с окладистыми бородами стучались яйцами, смеялись и христосовались с соседями, Пасха всех обращала счастливыми детьми. Скрытый столом царским, Федька сидел у ног государя на подушке, влюбленными глазками глядя на царя, кормившего кравчего с рук липким от подтаявшего марципана куличом. — Ох и выдумщик ты, Федька, — посмеивался он, — измыслил поварам задачку! И фиников в хлеб напихал, и марципану! — Ну так, вкусненько же, батюшка, сладенько! — мурлыкал Федька, щеки его покраснели от смущения и вина. — Ты сам испробуй! — Нет уж, Федька, воздержуся! А то помрет царь, кому страной править? Ваня мал еще, ему учиться и учиться! — хитро отвечал Иван Васильевич. — То есть ежели я помру, так это ничего выходит? — притворно разобиделся Федя, надув губы и скрестив руки на груди. — Ты? От сахару? Нет, Феденька, тебя сладеньким не загубить, — рассмеялся государь так звонко, что ближние бояре даже обернулись, а архимандрит нарочно отвернулся. — А я, ты ведаешь и сам, не охоч до сластей. — Ой ли! — лукаво молвил Федька, и личико его стало таким хитрым, что государя обдало горячей волной. — Просто я твоя главная сладость, любовь моя! — Федька бесстыдно облизал губы и потянул Ивана за рукав, намекая, что неплохо бы продолжить угощать его сладким пасхальным хлебом. — Доиграешься, Федька, — предостерегающе молвил царь, глядя потемневшими от страсти очами в голубые бесстыдные глазки, позволяя Федьке откусить кусочек. — Так может я токмо того и желаю, чтоб доиграться, — прошептал Федя, прижимаясь к царевым ногам. — Я стосковался по тебе, свет мой, сил нет никаких! Сперва служба бесконечная, теперича пиру не видно края! — он судорожно вздохнул и прикусил губу. — Ох и охальник ты, Федор! И пир ему государев не в радость, и всенощная светлая! А ну как накажу тебя? — государь приподнял брови, то не было угрозой, скорее обещанием сладостной ночи. — Что ж, государенька, свет мой ясный, ежели я прогневил тебя, так накажи холопа своего, — зашептал Федька совсем уж бесстыдно. Иван Васильевич хоть и был терпелив, да и его выдержка имела пределы. Он властно и жестко схватил Федьку за плечо, вставая сам и вздергивая за собою не ожидавшего такой прилюдной страсти юношу. — Идем! — только и молвил он, толкая Федьку вперед себя. За спинами их все резко поднялись и склонились в поклоне, никто не ожидал столь скорого ухода государя — стольники только начали выносить закуски и запеченную дичь да молочных агнцев. — Государь, — пролепетал Федька, оглядываясь и видя, что все смотрят на них, отчего щеки его вспыхнули и стали почти в цвет его вишневого кафтана, — а куличики? Я ж даже не поел! — Ступай, соколик мой, — Иван снова подтолкнул Федьку, — в опочивальне будут тебе куличики, — усмехнулся государь, прекрасно уж зная, что он будет единственной сладостью, которую получит нынче Федор. *** Солнце уже подобралось к Фединым бедрам, обращая ноги его в ноги золоченого античного изваяния, когда Федька наконец тихонечко вздохнул и сладко завозился, подбирая коленочки к груди и кутаясь по-детски в одеяло. Государь заулыбался, глядя на него, и улыбка эта была ласковой, обволакивающей заботой, словно еще один одеяльный слой. Он обошел постель и присел на край ее — тот, где Федина кудрявая головушка покоилась на его пышной подушке — и бережно провел кончиками пальцев по чуть нахмуренному со сна лбу, огладил широкие густые брови, проскользил вниз по линии аккуратного носика, обвел улыбающиеся уже губы — Федька не открывал глаз, но точно знал, узнавал Ивана по этим касаниям, таял от его нежности и близости. — Христос воскресе, радость моя! — проговорил тихо Иван Васильевич, продолжая скользить пальцем по Фединым устам — едва касаясь, совсем не соблазнительно, лишь ласкательно. — Воистину воскресе! — Федька улыбнулся совсем широко, распахивая смеющиеся глаза и ласкаясь щекой к государевой ладони, чуть склонив голову, глядя Ивану в очи — счастливый, довольный, любимый мальчик, каким бывал всегда в Пасхальный день, когда, бывало, матушка нежными поцелуями будила его воскресным поздним утром в Елизарове, доставая из кармана богатого опашеня красное яичко — символ Воскресения и крови Господней. Федька смутился отчего-то, щеки его порозовели, он опустил затрепетавшие ресницы и потянул Ивана за воротник, вынуждая склониться над ним, поцеловал в щеку, потом в другую, позволяя государю целовать свои горячие щечки в ответ, а после получая третий поцелуй в приоткрытые уста — совсем не такой, каким принято было христосоваться братьям по вере в этот светлый день — настоящий, любовный, греховный поцелуй, от которого бабочки просыпались в едва пробудившемся Федькином теле, разлетаясь от живота и выше, заставляя сердце забиться чаще, неся молодую кровь головокружительным потоком. Федька сдавленно ни то вздохнул, ни то всхлипнул, прижимаясь к государю теснее, сминая в ладонях длинную его рубаху, но царь отстранился с усмешкой, хитро поглядывая на юношу. — Федька, неправильно тебя христосоваться обучили, — весело молвил он, скользя искушающими пальцами от Фединого плеча до самого бедра, вызывая прикосновением своим теплые мурашки. — Государь тебя жалует подарочком, Федюша, — царь, как фокусник, неведомо откуда извлек золотое яйцо, изукрашенное самоцветами и жемчугами, сложенными в ажурную ферть — Федька заулыбался и спесиво подумал, что никому вчера таких даров драгоценных не досталось, а ему — пожалуйста. — Благодарствую, свет мой, — Федька взял подарок, оказавшийся очень тяжелым, и смущенно опустил ресницы. — Но так нечестно, крашенками взаимно одаривать надобно, а я даже и не одетый, где же мне ее взять, — Федя притворно нахмурился и надул губки. На Руси и правда в традиции было в день пасхальный и опосля еще седмицу обмениваться при встрече крашенками да писанками, причем как настоящими, вгустую сваренными яйцами, так и деревянными узорными, расписанными яркими красками али обтянутыми тонкими шелками и искусно расшитыми мастерицами. Сувениры эти продавали загодя на всех ярмарках и у храмов, Федька, разумеется, тоже для государя своего подарок такой приготовил, но тот остался в его покоях. — Успеется, ангел мой, — отмолвил государь с улыбкою, — ты уж и так меня сполна одарил своим чудным пением, и опосля порадовал государя своего. Поднимайся, покажу тебе чего-то. — Чего? — Федька, как всегда с ним бывало от любопытства, весь обратился во внимание. — Вставай, узнаешь, — усмехнулся Иван, заправляя локон Феде за ушко. — А далече идти? — не унимался Федька, выпутываясь из одеял. В детстве любимым его развлечением в Светлое воскресенье было забираться на колокольню и трезвонить там в колокола до потери слуха, до стертых грубой веревкой ладошек — в день радостный каждому на Руси дозволено было звонить и славить Господа, а потому вся ребятня, от мала до велика, от холопских до боярских деток, утром неслась к ближайшему храму, скоро взлетала по винтовым ступеням на вышину и благовестила. — Недалече. В горницу соседнюю, — Иван встал. — Одеться? — уточнил Федька, ему хотелось поскорее поглядеть, что там государь выдумал. — Да уж обрядись, негоже нагим шастать по царским покоям, — рассмеялся государь. — А впрочем, там нет никого, нам ведь с тобою никого и не надобно, — Федька не был уверен вопрос это или утверждение, но на всякий случай кивнул — мол, никого не надобно. Федя сел в постели и огляделся — все вещи его были разбросаны по комнате, он подумал, что хорошо бы сейчас позвать было Демку, но не в государеву ж опочивальню. Взгляд его упал на жемчужную нитку, подаренную ему давеча Иваном Васильевичем, когда они, умаянные страстью, лежали обнявшись поверх разворошенной постели, тщетно пытаясь отдышаться. Федька переполз по перине, надевая жемчуга, ничуть не смущенный тем, что окромя на нем ничего не было. — Вот же сорока, Федора! Еще портков не натянул, а бусы уж намотал! — рассмеялся государь, сам он был уже в шальварах и косоворотке и надевал сапоги — «Когда успел токмо?», — подумал Федька. — Так бусы вот они, а портки где? Куда ты их забросил? — Федя смущенно закопошился в подушках, отворачивая покрасневшее личико. Под руку ему попалась его смятая рубаха, он поморщился — не любил Федор Басманов скомканных одежей — и натянул на себя, продолжая краснеть и копошиться в подушках. — Люб подарок государев? — улыбнулся Иван Васильевич, встряхивая одеяло и находя под ним Федькины голенцы, которые Федька поспешил натянуть. — Люб, — окончательно засмущался Федор, затягивая опояску на рубахе и поглядев на присевшего подле него государя. — И ничего я не сорока! — обиженно молвил он. — Нет? — Иван приподнял брови насмешливо и как бы изумленно. — Какой же пташкой быть желаешь? — Я твой соколик, не ты ли молвишь? — Федька улыбнулся лукаво и пересел на колени к государю, прижимаясь так тесно, что Иван почувствовал пуговки на вороте его рубахи, впившиеся в цареву грудь. Федька принялся покрывать его шею бесстыдными поцелуями, скользя шкодливым языком, прикусывая нежно мочку, не позволяя спорить. — Ведь да? — Федька прижался к устам возлюбленного своего государя, целуя откровенно и пылко. — Да? — Нет, — голос у Ивана изменился, Федькина близость действовала на него всегда крайне однозначно, — сокол пташка умная, хищная, до бусиков не охочая, — усмехнулся он, целуя Федьку, уверенными руками оглаживая обтянутые плотным шелком ягодицы. — Что? — Федька даже отпрянул. — Что ты этим молвить желаешь? — соболиные бровки нахмурились, пухлые, блестящие от поцелуев соромных губки надулись. — Ты сам меня соколиком называешь, ты… — Федька покраснел от обиды и готов был уже совсем раскричаться, но государь вдруг громко рассмеялся, притягивая Федора в объятия, покрывая поцелуями его личико. — Не смешно! — обиженно пробормотал Федька, смущенный государевым смехом. Ему вдруг и самому стало потешно, и он хихикнул. — Государь! Ну сокол же? Да? Молви! — Федька тоже развеселился. — Добро, сокол, Федор Алексеич, сокол! — сдался государь, оглаживая Федино личико. — Повтори, — лукаво молвил Федя, снова прижимаясь к государю и целуя его щеки. — Соколик мой, — ласково проговорил государь, — отрадушка моя, цветик мой вешний, Федорушка… — Государенька, свет мой ясный, — прошептал Федька, сердечко его захолонуло от нежности, — я так люблю тебя, так люблю! — от сбившегося дыхания, жемчуга на белой шейке подрагивали, Федя целовал и целовал государя в губы, постанывая и крепко обнимая за шею. — Феденька, — государь наконец отстранился и очень ласково молвил, — довольно, ангел мой! Мы же только тебя одели, а ты уж норовишь опять раздеться! Пойдем, поглядишь сюрприз свой! И куличей ведь ты вчера не поел, — усмехнулся царь, — того глядишь совсем отощаешь на постных пирогах с капустой, — Иван встал, легко поднимая и Федьку, опуская босоногого мальчика на ковер и подталкивая к двери. Федька разочарованно вздохнул — ему хотелось остаться с государем в плену залитой солнечными лучами кровати, отдаваться ему снова и снова, хотя любопытство уже проснулось и теперь нашептывало ему на ушко, что постельные дела могут и обождать. «Что же он там выдумал такое?» — думал Федька, ступая по мягкому шелковистому ворсу, вид у государя был какой-то загадочный и дюже веселый, будто он сам ждал того, что придумал, даже более Федора. У двери Федька остановился и обернулся к Ивану, взглядом спрашивая дозволения, чтоб войти в соседнюю горницу. Государь обошел Федьку и сам растворил дверь, поглядывая на Федино лицо. В светлице все было не как обычно: золоченые полавочники сменились багряными, аналой был покрыт узорной алой парчой, на которой покоилась большая икона Воскресения, пред иконами в красном углу горели гранатовые лампадки, рассыпая вкруг себя цветные пятна, все бумаги с государева стола были убраны, а сам он был застелен бархатной скатертью и уставлен золотыми посудами с праздничными яствами и заморскими фруктами. В окна лился солнечный свет, расчерчивая пол на ромбы, золотя горницу, как мозаики золотят в Византии храм святой Софии, нагретый яркими лучами воздух пах восковыми свечами и тем особенным запахом, что приносит только весеннее тепло, ласкающее деревянные полы. И тут Федька приметил главное — ковры персидские многоцветные были вынесены, а на чисто выметенном полу широким полукругом расставлено было множество закрытых сундуков, ларцов и шкатулочек разного размера и материала — расписные деревянные, кованые серебряные и золотые, изукрашенные резными цветами из слоновьих бивней — а напротив установлена была невысокая деревянная покатая горочка для катания яиц — ежегодного детского пасхального развлечения, знакомого каждому человеку на Руси. Горочка была резная и явно специально к случаю этому изготовленная, бока ее украшали цветочные узоры, сплетающиеся в первую букву Федькиного имени. Подле горки стояла корзинка с узорными деревянными писанками и набросаны были подушки. Алыми маками по Фединым щекам разлился румянец, он удивленно глядел на детскую игру, приготовленную ему государем — такого Федя не ожидал. Он вспомнил вдруг, как на Рождество еще рассказывал Ивану, что Пасха была его любым праздником в детстве именно из-за этой игры, да еще из-за сладеньких куличей с изюмом, что пекла их кухарка Акулина. Они лежали тогда в жарко натопленной опочивальне, укутанные тяжелыми одеялами и теплом друг друга, и Иван Васильевич молвил, что Рождество — главный праздник в году, самый любимый каждым православным человеком. А Федя ответил, что нет же, самый любимый у всех — Воскресение Господне, потому что и весна, и солнце, и тепло, и счастье, и хлеба пышные пасхальные, и крашенки, и ручьи, и пение птиц и — вот такая забава детская, которой, как оказалось, государь сам был в детстве лишен. И Феденька тогда поглядел на него изумленно и жалостно, не зная, что ответить — сам он вырос в любви и обожании, поделиться которыми ему очень бы хотелось с Иваном, да он и делился. И тогда он принялся весело рассказывать царю о том, как катал в детстве яйца с горки, сидя на подушках на сияющем чистотой полу в их тереме в Елизарово, как матушка хлопала в ладоши, когда он открывал очередной ларчик с подарочком, и как ему нравилось, что неизвестно, что там припрятано. И про колокольню, и про ярмарку широкую, куда ездили всей семьей на неделе опосля праздника, и где покупали петушков, и ленты, и игрушки, и пряники. Федькино сердечко сдавило нежностью и совершенным, неконтролируемым счастьем — он подумал вдруг о том, что бесконечно занятой Иван Васильевич, обремененный государственными делами и думами, всегда его слушает и запоминает все те глупости, что он, Федя, болтает. Ему стало и неловко, и радостно от того, и он поглядел на государя нежным небесным взглядом из-под трепещущих ресниц. — Царенька, — тихонько молвил он, не умея выразить захлестнувших его эмоций, краснея пуще прежнего. — Верно государь все устроил? — довольный Федькиной реакцией, улыбнулся Иван. — Это тебе не Казань брать, тут умом не разберешь. — Верно, — Федька заулыбался тоже, ему вдруг показалось, что он снова маленький в родительском доме, нежные воспоминания подхватили его широкой волной. Вопреки понятной ностальгии вспоминающего счастливое детство человека, Федька не печалился, в настоящем своем — может и менее однозначном, но оттого не менее радостном — он был еще счастливее. Ну да, конечно, много счастливее! Федька прильнул к Ивану, крепко обнимая, и прошептал: — Я люблю тебя оченно! Я с тобою самый счастливый, — он прижался еще теснее, но вдруг отпрянул с хитрой улыбкой и хихикнул. — Но, царе, я ж не дитя! Это для маленьких игра-то! — Неужели? — усмехнулся государь, приподняв брови. — Как скажешь, ангел мой, велю тогда Ваню с Федей кликнуть… Не уверен я, что дары им по душе придутся, да что поделать, коли ты не желаешь… — Желаю! — воскликнул Федька, отлипая от Ивана и скоро плюхаясь на подушки подле горочки. Басманов ревновал царя ко всем, даже к собственным его сыновьям от покойной супруги — Ивану Васильевичу то прекрасно было ведомо, но вопреки ожидаемому гневу, это вызывало в нем лишь потеху. — Ты же для меня старался, уж я тебя уважу, сыграю разочек, — смущенно промолвил Федька, им обоим было ясно, что государь легко читал все Федины нехитрые эмоции. — Уважь, Феденька, уважь, — рассмеялся царь, — сделай милость, боярин! Федька вздрогнул от этих насмешливых слов и поглядел на Ивана, но тот не сердился, и Федины плечи с облегчением опустились. Он сложил рядом две подушки одна на другую и похлопал ладошкой в богатых перстнях по верхней, приглашая государя. — Иди ко мне, свет мой, вместе поиграем, — улыбнулся он. — Я тебе тогда неправильно все рассказал, не так играть положено! Вернее, и так тоже можно, но обычно иначе… — Федька смутился, вспомнив, почему в доме Басмановых играли именно так: маленький Федя катал яйца, открывая ларчики и мешочки, до которых те докатились, находя там подарочки, потому что в игре такой не было и не могло быть проигравшего, а проигрывать Федя не умел и не любил, и потому истерил страшно, ежели играли по-иному. — Обманул государя своего, Федька? — царь опустился на подушки рядом, поглядев на Федора насмешливо. — Совсем не чтишь клятву свою опричную. — Не обманывал, — Федька широко улыбнулся, — я тебе поведал, как в детстве было. Просто я же единственное дитя у родителей, мне играть-то было не с кем, — лукавил Федька, хитро глядя на Ивана, — а у кого братцы али сестрицы были, те вот иначе и играли… В общем, слушай! Берешь писанку, с горки скатываешь, и чья далее укатилася — тот и победил, стало быть! — Федька вложил в государеву ладонь яйцо, взятое им из корзинки. — Ох, Федька, догадываюсь я, отчего маменька для тебя новые правила измыслила, — посмеиваясь, проговорил царь. — Ладно, давай, сыграю уж с тобою. Чудная картина предстала бы взору того, кто осмелился войти теперича в царские покои — сам государь всея Руси сидел на полу в компании юного своего полюбовника и совершенно по-мальчишески хохотал, бесконечно подшучивая над смеющимся тоже Федором, скатывая писанки с деревянной горочки. Горку отвернули от ларцов, и яйца раскатывались по всей светлице, а Федька со звонким смехом их собирал снова в корзинку, бесконечно оспаривая царские победы. Угощения переставили к подушкам, и по полу рассыпались ароматные крошки от преломляемого ими праздничного хлеба. Самым же обидным проигрышем было для Федьки поражение в стучании яйцами, ибо государь даже не двинул рукою, а Федькина крашенка, направляемая его юркими пальцами, многогранно треснула. «Это не считается!», — закричал Федька, хватая новую крашенку и снова ударяя, и снова разбивая свое яичко вдребезги. Царь хохотал так, что стоявшие за дверьми в карауле рынды неуверенно переглянулись — редко когда Иван Васильевич бывал в таком хорошем расположении духа. Наконец, их веселый, смешливо-игривый завтрак на солнечной опушке дубового пола прервал стук в дверь. Федька от неожиданности даже вздрогнул и поглядел на царя вопросительно, тот нахмурился сердито. — Кого принесло в день праздничный? — он поднялся, направляясь к двери. — Нет мне покоя даже днесь! — он распахнул со стуком дверь, рявкнул, — ну? Что еще? Федька увидал, что караульные поспешно отвели взгляды, а боярин, что стучал, склонился так низко, что бородою коснулся пола. — Прости, царь-батюшка, что тревожу в день воскресный, вести срочные из Польши, — он протянул дрожащей рукою государю свиток. — Прости, Иоанн Васильевич, прости. Христос воскресе! — будто напоминая, что день нынче особенный и казнить его никак не можно, добавил боярин. — Воистину, — вздохнул государь, принимая документ. — Добро, ступай! Нелепо пятясь, не разгибая спины, боярин удалился. Государь захлопнул дверь, поглядел на желтоватую бумагу, задумался, ломая облатку. — Государенька, — тихо позвал Федя, притихший в продолжении этого разговора на полу. — Это от князя? — Федька нахмурился — хватает же наглости изменнику окаянному писать государю в праздник православный! Переписка государя с Андреем Михайловичем Федьку вельми раздражала, сам он считал, что стоило бы подослать отравителя к предателю, да и дело с концом. Письма эти расшатывали и без того изменчивое настроение государя, доводя того до бешенства. — Что? — Иван поглядел на него, лицо его стало обычно суровым, не радостным вовсе, как всего пять минут назад. — Письмо от Курбского? — повторил Федька, вставая на коленках. — Нет, от посла, — отмолвил Иван, целуя Федьку в лоб и опускаясь на лавку напротив, как раз за рядом ларчиков. — Поиграй один дальше, ангел мой, как матушка придумала. А я погляжу, — он едва приметно улыбнулся. — Потешь государя своего. — Хорошо, — не стал спорить Федька, переставляя снова горку и делая, что велено. Государь тем временем развернул свиток, оказавшийся таким длинным, что край его коснулся пола. Федькой овладела странная смесь раздражения от того, что дела государственные и бояре проклятые крадут у него их с государем время, и жалости к Ивану Васильевичу — Федьке было видно, что царь не рад сейчас заниматься этими вопросами и что вообще его умаяли уже клятые ляхи, литовцы и ливонцы. Ему хотелось бы прижаться к царю, окутать его своей беззаботностью, но он прекрасно знал, что государь лишь улыбнется ему и велит не мешать, ежели не заругает — дела государственные для Ивана всегда были на первом месте. Федька вздохнул и, взяв писанку из корзины, пустил ее с горки, без особого интереса глядя, как та покатилась и с тихим стуком остановилась у большого расписного сундука. — Гляжу, ты не только из лука метко стреляешь, — услышал он голос государя и поглядел на царя, улыбнувшись, нечасто Иван Васильевич делал комплименты его ратным талантам. Иван хоть и сидел со свитком, да глядел с нежностью на Федьку. Тот на коленках переполз к сундуку, поглядел на царя снова, молвил игриво: — Отпирать? Иван кивнул, и Федька откинул крышку, ныряя нетерпеливыми ручками в ларец, вытягивая на свет огромное пурпурное плотное и переливчатое полотно, расшитое тонкими блестящими цветочными узорами золотыми и серебряными нитками. — Флорентийский шелк, — подсказал царь. — На кафтанчик Федоре Алексевне. Пурпур, наравне с багряницей, почитался царским цветом, ибо ткани этих оттенков весьма ценились и были баснословно дороги — для окрашивания их использовали пигмент, добываемый из раковин средиземноморских моллюсков, требовалось коих превеликое множество даже на лоскут. — Краса какая! — радостно воскликнул Федя, вытягивая ткань, которой хватило бы на четыре кафтана, прижимая к груди и вертясь. — К лицу мне? — Тебе все к лицу, цветик мой вешний, — нежно молвил государь. — Зеркало принесть тебе? Митрошка, — кликнул Иван холопа своего, заранее уверенный в Федином ответе. Молодой темноглазый слуга появился из неприметной маленькой дверцы, о существовании которой можно было только знать, но не увидеть. Он поклонился благодетелю своему, ожидая указаний. — Христос воскресе! — царь с улыбкой протянул холопу писанку, тот подошел, поклонился земно, целуя многократно государеву руку, принимая бесценный для него дар, перекрестился, оборачиваясь к аналою, будто говоря ответно о воскрешении Спасителя — холоп был нем, а потому словами ответить не мог. — Зеркало Федору Алексеичу принеси, — велел государь, — да собери одежи в опочивальне. Митрофан кивнул, поклонился снова, касаясь лбом дощатого пола, встал и, улыбнувшись и перекрестившись, поклонился Федьке, на что тот лишь спесиво хмыкнул. Холопа это ничуть не смутило — знал он Федин высокомерный нрав и все равно с добротою к нему относился, ибо видел, что счастье он приносит его повелителю, а счастие Ивана Васильевича было для него важнее всего, ибо чуть не превыше Господа он царя почитал, как, впрочем, и всякий русский холоп. — Праздник нынче, Федя, — покачал головою царь, дождавшись, пока Митрофан выйдет в опочивальню. — Добрым быть надобно, Иисус чему учил? Он ведь поздравил тебя, чего ты нос задираешь? Он человече убогий, посланник Божий, негоже так. — И как мне понимать его? Он же немой! — Федька вспыхнул, краснея до слез, до перехватившего дыхания — государь его отчитывает за слугу, видано ли! Он готов был расплакаться от обиды. — Ты почто меня бранишь за холопа? — Ну чего ты, глупенький? — ласково молвил Иван, поверив или только делая вид. — Не браню я тебя. Не хнычь, Федя, нет причины. День радостный, не порть его ни себе, ни мне, — молвил он устало, и в голосе его скользнули холодные предостерегающие нотки. Митрофан принес зеркало, поставил на пол подле государя, чтоб Федьке смотреть было удобно, поклонился и хотел было уже уйти, как Федька протянул ему крашенку, оставшуюся от их с государем завтрака. — Христос воскресе! — процедил он, краснея и опуская очи долу. Холоп разулыбался радостно, поглядел на улыбнувшегося государя, поклонился Федьке, принимая дар, целуя его руку, от чего Федька вздрогнул и покраснел еще пуще. — Умница, Феденька, — довольно проговорил царь, поглядев на надувшегося Федора ласково, когда Митрофан снова скрылся в опочивальне. — Вовсе не трудно доброту и милосердие проявить христианские. Коль отец с матушкой, любовью к тебе ослепленные, не научили тебя, так я выучу, — добавил он строже. — Ну, полно, не дуйся, ангел мой, в зеркало поглядись, тебя всегда это радует, — усмехнулся царь, отвлекаясь снова на свиток. Федька посопел еще обиженно, но шелк на солнце так красиво переливался, а шитье так сияло, что он отвлекся и завертелся пред зеркалом, оборачиваясь в ткань и так, и эдак. Налюбовавшись собою и решив, что из материи этой выйдет славная однорядка с предлинными рукавами, он собрал ткань в пышную кучу и вернулся с нею на подушки. — Опушечку бы из соболей к ней, государь мой, — Федька поглядел на Ивана Васильевича давно изученным царем просящим взглядом. — Будут тебе соболя, радость моя, — улыбнулся Иван Васильевич. — Погляди, чего в других. Обрадованный столь легкой добычей пушнины, Федька продолжил игру, и скоро почти все ларцы и шкатулки были раскрыты. Среди пасхальных подарочков обнаружились два перстня — с огромным изумрудом да с камеей из лазурита, изображающей святое семейство, длинные жемчужные серьги из крупных серо-перламутровых бусин, явно в комплект к надетому на нем ожерелью, мягкие сафьяновые сапожки, расшитые лиловыми и фиолетовыми анютиными глазками, книга с яркими картинками чудных сказочных существ, целый сундучок с мягкими и липкими марципановыми конфетами прямиком из Гишпании и другой — поболее — с леденцами и пряниками, алмазная запонка для мурмолки, на ношении которой государь так упрямо настаивал каждую зиму, резной черепаховый гребень с редкими зубчиками в золотой оправе, чтоб не дергать Фединых кудрей, и новенькая изогнутая сабля, особенно порадовавшая Федьку, потому как он не уставал напоминать государю, что он не девка теремная, а воин и опричный воевода. Словом, Федька получил кучу всякой ерунды, явно обошедшейся налогоплательщикам в кругленькую сумму. Федя шумно радовался, надевал на себя все, что можно было надеть, и даже попробовал самостоятельно причесаться, что вышло у него вельми плохо, а саблей чуть не разнес государеву горницу, чересчур увлекшись. Иван Васильевич, периодически отвлекавшийся от чтения, глядел на происходящее со снисходительностью любящего человека, довольный тем, что Федька его капризный радуется, как дитя. Когда все уж почти подарки были открыты, очередная пущенная писанка прокатилась мимо шкатулок и остановилась у государева сапога. Он, не поглядев даже, хотел было толкнуть ее носком обратно, но взгляд его упал на улыбающегося хитро Федьку, который грациозно полз к нему на коленях, словно большой кот. — Чего ты, Феденька? — приподнял брови государь. — Ничего, — молвил Федор, — иду за подарочком… — Ты промахнулся, соколик мой, — усмехнулся Иван, поднимая писанку и протягивая Федьке. — А вот и нет, свет мой, то знак Господа, он указал мне на лучший в мире дар, — Федька уже сидел у ног царя, уложив ручки тому на бедра и заглядывая в глаза. — Знаешь, любовь моя, мне окромя тебя не надобно ничего на свете! — тихо и смущенно проговорил Федя, доверчиво глядя Ивану в глаза, целуя сквозь рубаху его живот и грудь. — Феденька, — государь отложил свиток, погладил Федьку по шелковым локонам, по бархатной щечке, обвел теплым пальцем его губки. — Погоди, мне ответ продиктовать надобно, — вопреки словам своим, царева рука продолжала ласкать Федино личико. — А я могу быть твоим писарем, — тихо молвил Федька, и шепот его был каким-то совершенно бесстыдным, искрящимся от желания, он принялся развязывать государеву опояску, скользя пальцами под ткань рубахи. — Нет уж, Федька, — Иван рассмеялся, — всем ты хорош, отрадушка моя, да вот писарем не бывать тебе, а то Сигизмунд совсем не уразумеет, чего царь русский от него желает, — Федька обиженно надулся, Иван Васильевич не уставал напоминать ему о скудных его успехах в учении. — Ну-ну, драгоценность моя, не дуйся, как мышонок на крупу! Ты люб мне таким, как есть, мне не надобно другого Феденьки, — ласково проговорил царь, поднимая Федю за подбородок и усаживая к себе на колени. — Грешно в день праздничный трудиться, обождут ляхи с ответом, — прошептал Иван, страстными, влажными поцелуями покрывая Федину шейку. Деревянная писанка, сделанная специально для игр царева полюбовника, выпала из государевой ладони и, со стуком упав на дощатый пол, покатилась по горнице. Занятые друг другом, ни Федька, ни Иван Васильевич не обратили на нее ни малейшего внимания — под сладкие Федины стоны они целовались и целовались, неспешно стягивая друг с друга рубахи, заканчивая с дитячьими играми и приступая к играм взрослым. Солнечный свет заливал горницу, золотыми лучами своими благословляя их греховную любовь. Светлый праздник летел над Русью, одаривая счастьем и радостью каждого православного человека.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.