Бойся царя и служи ему верно, всегда о нем Бога моли. И лживо никогда не говори с ним, но с почтением правду ему отвечай, как самому Богу, во всем ему повинуясь.
Домострой
В то утро Федька проснулся особенно рано от непоседливого и скорого биения собственного сердца. В опочивальне его было темно и жарко натоплено, а потому неясно было, ночь на дворе али уже утро. «Днесь! — радостно думал он, садясь в постели и сладко потягиваясь. Сердце его забилось еще чаще, взмывая ласточками до небес, улетая даже выше, не желая оставаться в душной горнице. — Днесь! Дождался!». Уж минуло немало дней с тех пор, как государь сообщил радостную весть своему разнеженному, смятому в жарких объятиях мальчику, что чином его почетным кравчего жалует. Из-за отбытия в Москву срочного, назначение Федино сдвинулось, ибо и так у Ивана Васильевича хлопот было вдоволь, но вот уж воротились в Слободу, где ныне царский двор располагался, пришел час и слово держать. Слухи давно уж поползли, что Федьку Басманова, полюбовника своего малолетнего да худородного, царь чином высоким наградил, да все ж не желали верить тому бояре, качали головами, обсуждая вести срамные коридорами. Вчера ж вечером, второго дня по возвращении, отправляя Федьку спать в его опочивальню, что редко теперича случалось, Иван Васильевич как бы между делом обмолвился, что заутра Федор к обязанностям своим новым приступает, и завтра же на пиру объявлено всем уж будет официально. Федька аж в улыбке расплылся, воображая лица завистников и недругов своих. «Гордыня грех, Феденька», — усмехнулся Иван Васильевич, не вполне осознавая еще, что сам же ее в юноше и взращивает. — Демьян! — громко крикнул Федька, скидывая одеяло и спуская ноги с постели на мягкую теплую шкурку. В горницу мгновенно ввалился заспанный холоп, на ходу завязывая опояску на рубахе. Из растворенной двери пролился сероватый утренний свет, прямоугольником растекаясь по устланным персидскими пестрыми коврами полам. — Федор Лексеич, батюшка! Пробудился ужо? — Демка постарался подавить широкий зевок, но получилось у него неважно. — Ставни отвори, сонная тетеря! — нетерпеливо велел Федька. В узорных окнах, коих множество было в Фединой опочивальне, да все разные, показалось розовое небо, прорезанное яркими оранжевыми линиями — солнце только вставало над Слободой, предвещая ясный морозный день. Не в Фединых привычках было просыпаться в такую рань, ежели только не надо было идти к утрене с государем, но то особенное чувство нетерпения, что будит дитятей поутру в Рождество и вынуждает первыми бежать глядеть подарки, подняло нынче и его. Едва соскользнув с кровати, Федька оглядел комнату и нашел глазами большой деревянный ларец, обитый коваными золотыми узорами и расписанный алыми пионами. Будто желая убедиться, что вчерашний дар государя не был сном, Федька поспешно опустился на колени и откинул крышку. В ларце лежало новое Федино платье — кафтан из золотой узорной парчи в неширокую горизонтальную гранатового оттенка полоску с широкими бархатными манжетами в тон да соболиная однорядка, расшитая золотыми нитями и самоцветными каменьями так густо, что цвет ее вовсе не был понятен, поверх широкого бархатного воротника глубокого винного оттенка покоился воротничок меховой, но самое любопытное в однорядке было то, что рукава ее, вопреки моде шестнадцатого века, диктовавшей максимальную длину, едва доходили до локтя. Поверх одежей лежал маленький клочок бумаги, надписанный ровным, знакомым уж Федьке почерком, текст гласил: «А рукава государь велел отсечь, чтоб Федор Алексеевич столов царских не крушил». Щеки Федькины вмиг вспыхнули, он припомнил не столь давний случай, когда, шутливо убегая от государя в его опочивальне, он рукавом длинным богатого охабеня задел кувшин с вином и тот с золотым звоном опрокинулся, разливая все содержимое на шелковые ковры. Впрочем, тужить об том им долго не пришлось, ибо замешкавшийся Федька был тут же пойман и опрокинут на постель. Нынче же новая мысль, зародившаяся в головке его пригожей еще вчера, завладела его вниманием — золотая шуба была несомненной привилегией государя, цветом его праздничного облачения, никто при дворе не смел носить такую, боясь, как бы мнительный монарх не углядел в том крамолы и посягательства на самодержавие. Никто, кроме Феденьки Басманова, пожалованного новым платьем самим Иваном Васильевичем. «Ах, они все лопнут от злости! — думал он, наглаживая мягкий мех. — Поглядим теперича, кто тут Федора! Вона как я люб государю и нету в том сорома!». Пока Федька любовался нарядами и предавался сладостным грезам, словно сказочный Кощей над своим златом, Демка принес воды теплой в лохани серебряной, чтобы умыть боярина. Поставив ношу на столик у высокого зеркала в перламутровой раме, он кашлянул, но Федька был так поглощен своим занятием, что ничего вокруг не замечал. — Федор Лексеич, водица-то состынет, — молвил Демьян, — давай уж умоем тебя, батюшка. — Состынет, так новой принесешь, — недовольно проворчал Федька, все ж усаживаясь на широкую лавку, крытую темно-синим, шитым серебряными звездами полавочником. — Что, Демка, гордишься боярином своим? — спросил вдруг Федька, задорно улыбнувшись, пока холоп аккуратно расчесывал его кудри. — Горжусь, кормилец, как не гордиться-то, — улыбнулся Демьян. — Радость-то какая, чин такой государь пожаловал, долгого ему царствия! — Демка перекрестился, как принято было у челяди, поминая имя государево. — Да уж, чай теперича холоп самого кравчего, смотри не зазнайся, — молвил весело Федька, — а то и так нос пред деревенскими задираешь, уж я-то все вижу! — он рассмеялся. — Ничего не задираю носа, Федор Лексеич, чего задирать-то… — Демка пристыженно покраснел, ибо грешен был в том, но чтоб боярин примечал — не ведал. — Просто поговорить с ними иной раз не об чем, чего они там в селе видали-то, то ли дело мы опосля Полоцка! — А славно все же было, — Федька заулыбался, припоминая поход свой первый военный недавний, позабыв уже сколько натерпелся неудобств, будучи вельми избалован комфортом в отчем доме. — Ай! — вскрикнул вдруг он, пребольно хватая Демку за запястье. — Сдурел совсем! Чего дергаешь? В такой день важный без волос меня оставить вздумал?! — Прости, прости, Федор Лексеич, батюшка, прости, — залепетал холоп. — По невниманию, прости дурака. — По невниманию, — передразнил Федор, отпуская его руку. — Токмо еще раз хоть дерни, в село сошлю, будешь там сено косить! Дальнейшие сборы шли в тишине, ибо хоть Демка и знал прекрасно, что никогда его боярин не отошлет, потому как без него справиться не умеет с простейшими бытовыми вопросами, да злить вспыльчивого Федора Алексеича он тоже зазря не желал — получить звонкую затрещину он вполне мог. Наконец, умытый и причесанный, с уложенными завиток к завитку тугими локонами, Федька был одет в багряную рубаху, новый полосатый кафтан да гранатового цвета, расшитые золотыми узорами голенцы и опоясан золотым тафтовым кушаком, повязанным двойным узлом. — Красив? — спросил он об очевидном. — К лицу мне? — Красив, Федор Лексеич! — отмолвил Демка, надевая однорядку на Федины плечи. — Все тебе к лицу, боярин! Нигде не найти молодца краше! — Вот бы и цареньке понравилось, — тихо и мечтательно проговорил Федька, вглядываясь в свое отражение. Демка, разумея, что то не ему сказано, тактично смолчал, надевая на хозяина алые сафьяновые сапоги. — Серьги золотые подай, — громче молвил Федька. Наконец, и серьги, и перстни надеты им были, и запонка самоцветная драгоценная на высокий ворот приколота — сияя в лучах совсем уж взошедшего светила, новый кравчий царя Ивана Васильевича юный Федор Басманов покинул свои покои, направляясь на поварню. *** Чин кравчего весьма был почитаем при дворе и доставался обыкновенно князьям, а потому новость о том, что с нынешнего дня кравчим будет не кто иной, как Федор Басманов, огорошила поутру всех собравшихся в поварне — от главного стольника да чашника до самого нижайшего поваренка. Весть ту сообщил собранию кухонному Калист Васильевич Собакин, боярин из древнего да знатного рода, занимавший эту почетную должность не более года, сменив на посту казненного за недонесение о готовящемся побеге Курбского князя Петра Ивановича Горенского. Сперва все затихли, будто пораженные громом, переглянулись только, затем прошел волною шепот, обернувшийся настоящим роптанием. Не желали сынки боярские, что стольниками да чашниками служили, многие Федора и старше, и родовитее, щенку Басмановскому подчиняться. — Где ж это видано, чтоб в обход стольких мальчишку малолетнего на должность такую важную назначать? — зло молвил молодой боярин Апраксин. — Пока дети бояр из семейств знатных блюда носят, нами верховодить невесть кто будет? — Ты помолчи, Данила Владимирович, — осадил его Калист Васильевич, — будет! Что царь решил, того уж не миновать, волю его обсуждать — измена и грех, — не то, чтобы он сам в то верил, но жить хотел. Повсюду теперича соглядатаи Малютины были, любой доносчиком оказаться мог. От слов этих все вдруг притихли, очи опустили долу — спорить с царевым решением никто бы не посмел, а самый страшный гнев, как водится, гнев бессилия. — Ну, расходитеся по местам своим, пир ввечеру, готово быть все должно, кто бы кравчим ни стоял над вами, — хоть обидно боярину было до жути должности лишиться, да вроде и его государь не обидел, назначил воеводою и наместником в городе одном. Ежели так разобраться, то и рад был Калист Васильевич от двора удалиться, ибо дурное тут творилось в последние времена. Только все принялись за работу, застучали ножами да ложками, как отворилась низенькая дверца и на поварню с невероятно горделивом видом вошел не кто иной, как помянутый токмо что Федор Басманов. От вида его в золоченой однорядке холопы аж онемели, да и сам Калист Васильевич едва рта не раскрыл — хватает же мальчишке наглости обрядиться, как государь сам не всегда рядится. — Федор Алексеич, — приветствовал его боярин. — Прими поздравления мои искренние. Дозволь покажу тебе владения твои новые, поведаю, как и что у нас тут заведено. — Благодарствую, Калист Васильевич, — Федька улыбнулся неприятно, как все чаще улыбался при дворе. «Поздравления твои искренние, как же!», — подумал он при том. — Покажи да расскажи, будь любезен. В следующие два часа на Федора обрушился такой поток информации, что разболелась голова — что да как делать должно, что за чем подавать положено, что государю любо, а чего терпеть он не может, как встать, да как сесть, да как вина правильно налить, где что искать и что где хранить — одним словом, не думал Федька, что трудиться ему так усердно придется, да все ж радость не унималась. Пущай тяжело, да все ж его государь выбрал, его чином пожаловал. Спросив для приличия, есть ли вопросы у нового кравчего, Калист Васильевич удалился, бросив Федьку на поварню, как иные бросают в воду котят — выплывет и хорошо, а нет — так не о чем и тужить. Будто назло, каждую минуту дергали Федьку вопросами стольники да чашники — что готовить из дичи? А какие закуски подавать? А вымачивать ли квашеную капусту али прям из бочки класть? А сколько варить? Ах нет, теперь де переварено! А начинать ли сызнова? А какие вина подавать? А квас или узвар? А на заедки что? А с посудами чего? А сервировать как? Вконец измученный Федька, не ведая что отвечать и проклиная на чем свет стоит хитрого Собакина, готов был просто расплакаться. — Делайте что обычно! — закричал наконец он. Довольные его гневом, несколько стольников тихонько усмехнулись, а Федька гордо удалился, напоследок добавив, — приду и все проверю! Кроме собственно поварни, достался Феде во владение целый этаж, поделенный на комнатки, где хранилась пиршественная утварь да столовое белье, да съестные припасы, а также винные погреба и холодные погребцы, полные всяческой снеди. Здесь же была и горница самого кравчего, где тот, предполагалось, делал свои записи, составляя меню и ведя переписку. То была небольшая, но уютная светлица с высокими, почти под потолком, зарешеченными окнами, белеными стенами да чисто выметенными дощатыми полами с одиноким тканым ковриком. В красном углу стояли иконы в золотых окладах, пред ними теплилась лампадка багряного стекла. Вдоль стен стояли широкие лавки, крытые суконными полавочниками да массивные сундуки, у дальней стены находился стол, бумаг на котором, впрочем, не было, а токмо перо, чернильница да банка кварцевого песка. Одним словом, обстановка была далеко не богатой. Измученный и огорченный Федька зло хлопнул дверью и плюхнулся на лавку. — Не посмеют, — шептал сам себе Федя, ресницы его промокли. — Не посмеют пир государев испортить! — «А что, ежели посмеют?», — пронеслась противная, скользкая будто мысль. — Какой сором будет! — простонал Федька, закрывая лицо ладошками. — Нет, нет, не посмеют, они просто издеваются надо мною! Ну ничего, я им еще покажу! Внезапно дверь без стука растворилась, ударившись о стену, от чего Федька вздрогнул и подскочил — такой дерзости спускать он не собирался, кто смеет вообще врываться без стука к царскому кравчему! — Да как ты… — начал было Федька и захлебнулся будто собственным криком, замолчал на полуслове — пред ним стоял не кто иной, как Иван Васильевич, насмешливо поглядывая на взъерошенного юношу. — Государь, — пролепетал Федя, краснея, что маков цвет, — государь мой, прости, я… — Что, Федька, не признал царя своего? — усмехнулся Иван Васильевич, затворяя дверь за собою, оставляя в коридоре свое извечное сопровождение. — Тяжела служба, Феденька? — улыбнулся он шутливо, подходя к Феде и оглядывая его внимательно, опосля чего лицо его вмиг стало суровым — не укрылись от царя мокрые ресницы мальчика. — Плакал? — Нет, — гордо молвил Федька, почему-то соромно вдруг стало признаться государю, как не рады ему на поварне. — Не плакал я, — соврал Федька, — то лук резали просто, — он улыбнулся Ивану, прильнул к его груди, оплетая руками, находя какое-то противоестественное успокоение в человеке, в других вызывавшем лишь лютый ужас. От государя пахло ладаном и еще государем, любимый запах, который Федька бы не спутал ни с каким другим. Он прижался щекой плотнее, ласкаясь, как котенок, вдыхая глубже — и вдруг все заботы стали неважными, когда сильные руки теплыми, успокаивающими волнами заскользили по его спине. — Стосковался я по тебе, свет мой ясный! — пролепетал он, поднимая личико. Государь ничего не ответил на то, токмо поглядел на Федю с нежностью, как не глядел на прочих, да накрыл его губы своими, сперва лаская неспешно, опосля проникая языком все глубже, завоевывая и подчиняя. Федька тихонечко застонал — близость Иванова сводила его с ума, ресницы его снова промокли, теперь уж от срамного желания, настолько же нынче неуместного, насколько неуместен был на поварне и сам государь. Руки царевы давно уж проскользнули за однорядку и под длинные полы парчового кафтана, бесстыдно оглаживая и по-хозяйски сжимая надежно спрятанные расшитой тканью округлости. Федя снова застонал, совсем уж откровенно вжимаясь в государевы бедра и напрашиваясь на большее. — Ввечеру, соколик мой, — прошептал изменившимся голосом Иван Васильевич, разрывая долгий поцелуй, доведший их почти до обморока от нехватки кислорода, и отодвигая ошалелого Федьку, оправляя на нем одежи. — Нет, — по-детски обиженно протянул Феденька, пытаясь собраться с мыслями. — Я помру до вечера! — Не помрешь, отрадушка моя, — усмехнулся государь, премного лучше владеющий собою. — Не на поварне же, в самом деле, потехам постельным предаваться! К тому ж, гляжу, не больно-то хоромы богатые у тебя, Феденька! — царь окинул взглядом горницу — на поварне он отродясь не бывал, но нынче отчего-то пожелалось ему Федьку проведать. Знал он, что не рады многие решению его будут, что пройдет время, прежде чем слуги его смирятся. — Ничего, ангел мой, мы это поправим. Велю ковры тебе принесть да полицы какие, всяко поприятнее станет, посуды тут расставишь. — И полавочники парчовые, — Федька все еще дулся, но возможность такую упускать не стал. — И скатерть! — Федька, ну уж этого должно в избытке быть в твоих владениях новых, — рассмеялся государь, снова Феденьку обнимая, но уже иначе, нежно очень. — Бери, чего надобно тебе, не стесняй себя ни в чем, — он поцеловал Федю в лоб. — Ну, трудись, мой милый, государя твоего тоже заботы ждут, на пиру уж свидимся, кравчий мой, Федор Алексеич! — он погладил Федьку по гладким круглым щечкам и поглядел с какой-то особой гордостью, как ранее не глядел — у Феди аж сердце захолонуло и щеки снова вспыхнули. Федька только кивнул, целуя вдруг государево запястье у своего лица. Иван Васильевич уж вышел, когда громко и отчетливо молвил — так, чтоб каждый услыхал, ибо как появился он, так мертвецкая тишина повисла по всему этажу: никогда ранее холопы царя так близко не видали, а стольники да чашники и того более удивилися его приходу — где ж такое видано, чтоб сам государь явился к кравчему: — И вот еще что, Федор Алексеич, передай слугам своим, что ежели что не так нынче будет, я всех казню, одного тебя милую. За сим царь удалился, усмехаясь в бороду, сопровождаемый четырьмя рындами и шлейфом гробовой тишины и липкого ужаса, расплескавшегося по поварне, как убежавшее молоко. Федька вернулся на кухню, где при его появлении все мигом принялись выполнять свои обязанности — жарить, парить, варить, чистить, резать, мешать, взбивать и начищать посудины. Вопросов ему более никто задавать не осмеливался, только совсем уж к вечеру, когда готовить начали уж блюда к выносу, тот самый Данила Владимирович, что более других поутру был недоволен Федькиным возвышением, будто бы случайно опрокинул серебряной блюдо со здоровенным осетром, со звоном упавшее на дощатый пол. И все бы ничего, но хватило ж ума боярину усмехнуться, поглядев на Федьку с вызовом, мол нету осетра царского, самого великого, чего делать будешь? Успокоенный царевым вниманием и заботою, Федька чувствовал себя совершенно всесильным, а потому остановил подбежавших мигом холопов, готовых убрать беспорядок. — Нет, — холодно молвил он, недобро глядя на Апраксина. — Данила Владимирович сам уберет, коль уронил по недосмотру своему, — на Фединых пухлых губках заиграла неприятная улыбочка, в полной мере осознавая свою власть, он откровенно издевался, принуждая боярина с пола убирать при полной поварне челяди. — Ты не смеешь меня к такому принудить! — взвился Апраксин. Поварня снова притихла, наблюдая за бескровным сражением. «Не спорь!», — шепнул кто-то. — Да, Данила Владимирович, не спорь, — произнес самым невинным тоном Федор, но взгляд его голубых глаз был злым, жестоким даже. — А принудить я могу и принужу, ибо я кравчий, а ты — стольник, и ты мне повиноваться обязан во всем. Ну! — соболиные брови сошлись в прямую почти линию. — Государь ждать не любит! Красный от злости, боярин наконец опустился на колени и принялся убирать устроенный им же беспорядок. — Выноси, — Федька хлопнул в ладоши, река обряженных в серые бархатные доломаны стольников снова потекла, никто не смел более не то, что ронять посуды, но даже и глядеть на Федора Алексеича. Сам же Федька едва сдерживал самодовольную улыбку — кто бы что ни говаривал, да токмо и сам он умел наглецов на место поставить, когда надобно. *** Пир нынче был не то, чтобы на весь мир, но приглашены были и воеводы, и бояре опричные да земские, и духовенство, что верность еще хранило царю да воле его — словом, человек двести, не более. Все расселись по чину своему за длинные, крытые парчовыми скатертями и уставленные пустыми золотыми посудами столы, Федька присел подле батюшки, как то обычно и бывало, поглядывая на Алексея Данилыча чуть смущенно и сконфуженно — тяжело отцу было принять любовь Федину, да разве пойдешь против воли царской? — Как царица обрядился, сором-то какой, — услышал Федька чей-то злой шепот и увидал, как батюшка его при том густо покраснел, тоже явно услыхав это замечание. — То государь мне пожаловал, — тихо прошептал Федор отцу, но тот лишь головой качнул, не желая теперь обсуждать при всех наряды сына. Наконец, раздались колокола, вошел царь, и все встали, снимая горлатные шапки, да кланяясь в пояс, не смея разогнуться, пока Иван Васильевич места за столом своим не займет. — За мною ступай, — бросил государь Федьке, проходя мимо. Федор грациозной тенью заскользил за Иваном Васильевичем, вставая чуть поодаль от золоченого его кресла, изукрашенного двуглавым орлом. Наконец, все выпрямились, государь приветствовал да благословил собравшихся, опосля чего опустился в кресло, стоящее за столом отдельным — царским — установленным на возвышении. Только после этого сели и все прочие. Пир обыкновенно начинался с раздачи хлебов, стольники уж выстроились чередой, готовые вносить караваи, ожидая лишь знака кравчего. — Вина всем налейте да меду, — тихо молвил государь стоящему подле него Федьки, не обернувшись даже. — Вина? — тихонько и смущенно переспросил Федька, прекрасно знавший, что не таков порядок. — Не хлебов? — Федька, неужто думаешь, что государь твой вина от хлеба не отличает? — насмешливо молвил Иван Васильевич, поглядев на Федора. — Делай, что царь велит. — Прости, батюшка, — пролепетал Федька, краснея и кланяясь, он вышел в горницу соседнюю, где ждали с блюдами готовые уж стольники. Наконец, смущенным переменой привычного порядка гостям споро разлили вина фряжские да рейнские, да меда ставленные, самому государю Федька дрогнувшей рукой налил вина хлебного — стыдно было Федору, что он глупости опять при царе болтает да вопросы неразумные задает, вспомнилась и грамота, и малина, и многое другое. Государь глядел на Федьку с добротой, не сердясь ничуть, жалея даже в душе, что смутил капризника своего. — Гости мои любезные, — начал царь, все мигом затихли, обратившись очами к самодержцу, прекрасно зная, что не гости они здесь, а лишь холопы царские, — с радостью в сердце своем чином кравчего жалую слугу моего верного Федора, — он поглядел на Федьку, — подойди, Федор Алексеич, поклонись народу, — Федька, прикрыв детскую свою радость высокомерной улыбкой, приложив правую руку к сердцу, грациозно склонился на три стороны. Трапезная была наполнена той особой звенящей тишиной, что зачастую разлетается с хрустальным звоном от чьего-то неосторожно сказанного слова — но нынче все молчали, лишь глядели в изумлении, едва скрывая раздражение и досаду. — За Федора Алексеича, — с нажимом молвил царь, обводя всех внимательным взглядом холодных глаз да все подмечая и запоминая. — За Федора Алексеича, — громко отмолвил Алексей Данилыч, нарушая всеобщее молчание, первым поддержав сына. — За Федора Алексеича, — подхватили то там, то тут, пока вся зала не наполнилась вторящимся, словно эхо, возгласом. Застучали кубки, зазвенели чарки, сталкиваясь и расходясь, празднуя Федькино возвышение. Сам Федя же едва мог дышать от переполнявших его эмоций: ликование, радость, гордость, детский восторг — все смешалось воедино, кружа Федору голову и полыхая на щеках румянцем. — Теперь, Федька, караваи вели выносить, — усмехнулся государь, давно уж поглядывающий на Федора и легко читающий все его чувства — отрадно Ивану Васильевичу было, что рад Феденька. «Мальчик столько счастья мне дарит, столько любви и нежности, неужто и я не можу потешить чадо свое возлюбленное? А что недоволен кто, так то и без того недовольных хватает — весь новый опричный уклад не по нраву феодалам клятым, не желающим с властью поместной расстаться. Феденька смышленый, быстро всему научится, в чине освоится. Внимательный к тому ж, всё за всеми подмечает, обо всем государю своему сказывает, не тая ничего. Как внимателен в Старице был, да и опосля. Однозначно, правильный выбор я сделал», — так думал Иван Васильевич, глядя на Федьку, давая ему насладиться сладким триумфом. Федька кивнул, дал знак стольникам, и пир потек своим чередом, ничем уж от обычного не отличаясь. Сперва жаловал государь каждого хлебом, загоняв бедного Федьку с серебряными блюдами, а позже — особенно любимых слуг своих — и чарками. Много раз все то видевший и слова положенные знавший, Федька справлялся без особенного труда — подплывать грациозным лебедем, да милость государеву дарить даже вельми ему по нраву пришлось, хоть и кланяться требовалось премного. Стоя по левую руку от государя, служа ему за трапезой да приглядывая, чтоб все перемены блюда как положено свершались, Федька был необычайно серьезен, не желая ошибку допустить. Приметив то, Иван Васильевич нарочно ему истории потешные рассказывать начал — сказочник из него был дивный, а потому Федька никак устоять не мог и тихо посмеивался, улыбаясь своей очаровательной детской улыбкой, являющей миру соблазнительные ямочки на щеках. — Неправда то, не бывает такого! — веселился Федька, наливая государю вино и глядя на Ивана задорно. — Ты выдумал, батюшка! — Ничего не выдумывал, как есть тебе сказываю, — хитро отвечал государь, глядя на Федьку и тоже улыбаясь. — Прямо так в реку и плюхнулась, и поплыла! Тут уж Федька совсем захохотал — сережки зазвенели, на глазах слезы выступили, плечи затряслись и в самый разгар веселья одним неловким движением он опрокинул кубок, полный красного вина, на государево багряное платье. Федька на миг замер и замолчал, поглядев Ивану в глаза, но тот только рассмеялся. — Не вели казнить, государь-батюшка, растяпу этакого! — Федька тоже заулыбался кокетливо, вытирая шелковыми салфетками пятно. — Всю ночь на службе государевой глаз не сомкнул! Вот все из рук и валится! — Знаю я службу твою, охальник, — государь сжал Федину ладонь, останавливая его возню с платьем, нежно проводя пальцами по его пальчикам. — Оставь, пустое. — Не доволен разве государенька службой моей? — почти шепотом молвил Федька, краснея от того, что так прилюдно царь его за руку держит и никак не отпускает. — Доволен, — Иван поглядел на Федьку — смущенного, озорного и влюбленного мальчика, дарованного ему Господом. — Так доволен, что новым чином тебя жалую, быть тебе свечником, Федор Басманов, — усмехнулся он, наконец отпуская Федьку. — Нет такого чина, царе, — хихикнул Федя, — то токмо в церкви. — Ну так я для тебя выдумаю, — молвил Иван многозначительно. — Свечу бери, посветишь мне коридором. *** Едва слуги затворили за ними дверь, спешно покидая покои государевы, покорные его вполголоса брошенному: «Ступайте!», как Федька тут же прильнул к Ивану, целуя в губы, одной рукой повисая на его шее, другую вытянув в сторону — свечи Федька не поставил, и горячий воск тяжелыми каплями упал на ковер. — Тише ты, неуемный, — Иван Васильевич обхватил его пальцы, забирая у Феди тяжелый золотой подсвечник с толстой матово-желтой восковой свечой. — Ты весь дворец спалишь, Федька! Свечу-то поставь сперва! Терпения совсем не имеешь, — он усмехнулся и покачал головой, отходя к столу и избавляясь от ненужного уж светоча — в покоях горело множество свечей и светло оттого было, как днем, да пахло, как в храме — медом и книгами. — Какое уж тут терпение, — проворчал Федька, смущенный государевыми словами. — Сам приходишь средь бела дня, от трудов праведных отвлекаешь слугу своего, у кого еще терпения нету, — хитро промолвил он, задорно глядя на царя. То, за что иные лишились бы головы, из Фединых уст вызывало лишь смех, снова вернувшийся в жизнь Ивана Васильевича вместе с появлением Федора. — Ох и охальник, Федор Алексеич, гляди, выпороть велю, — рассмеялся государь, скидывая шубу — в покоях царских всегда жарко натоплено было, холода Иван Васильевич не любил, хоть и жить умел весьма аскетично — и опускаясь на лавку. — Будешь первым кравчим, которого царь пороть велел. — Ну хоть не третьим кряду, кому царь велел голову срубить, — хихикнул Федька, опускаясь на колени перед государем и зарываясь пальчиками в его густые волосы, заглядывая преданно в глаза. — Ты же не велишь меня казнить? — весело уточнил Федька, уверенный, впрочем, в ответе. — Погляжу на поведение твое, — усмехнулся царь. — Ты шубу-то сыми, жарко, — государь приметил вблизи, какими красными стали у Федора щеки и какими горячими были ладошки. — Не жарко мне, — соврал Федька, не желая снимать государев подарок. — И то не шуба, а однорядка, царе, меж ними разница большая, — кокетливо молвил он, опустив на секунду длинные ресницы. — Всё-то ты с царем днесь споришь, Федька, — Иван Васильевич обхватил Федино личико. — Сымай, говорю, щеки так и пылают! Али и спать в ней будешь? — Не буду, — надулся Федька, вынужденный подчиниться — однорядку он бережно положил на лавку, чем премного позабавил государя — обыкновенно Федор к одежам особой аккуратности не проявлял. — Люб подарок государев, — не столько спросил, сколько подтвердил очевидное Иван. — Оченно люб, царенька, — смущенно пролепетал Федя. — К лицу тебе цвета царские, — молвил государь, внимательно глядя на Федьку. Тот совсем смутился от заявления такого и ничего не ответил даже, сердечко у него часто-часто забилось. — Дозволь я платье тебе снять помогу? — сменил тему Федька, вспомнив вдруг, что государь-то так и сидит в облитом вином одеянии. Иван кивнул, Федя снова опустился перед ним на колени, начиная неспешно высвобождать большущие золотые пуговицы из обшитых золотыми же нитками петлиц. — Ты не сердишься на меня? — вдруг тихо спросил Федька, поглядев в глаза царю. — Не сержусь, с чего вопросы такие? — нахмурился Иван Васильевич. Федька только плечами пожал, да вздохнул, понизив очи, и пролепетал тихо: — Люблю тебя очень, царь-батюшка, — он нырнул лицом в образовавшийся в шитой золотом парче проем, губами прижимаясь к царевой груди, целуя и целуя сквозь гладкую ткань рубахи, продолжая не глядя расстегивать пуговицы. «Истинно ангел небесный, чадо мое ласковое», — подумал Иван Васильевич, окинув взглядом пушистую Федину макушку, гладя Федьку по голове, пропуская меж пальцами шелк его кудрей. Потянув несильно, он усадил юношу на колени лицом к себе, тот тут же скинул с государевых плеч платье, обхватил за шею и прижался тесно, подставляя нетерпеливые губы и тут же получая жаркий поцелуй. Терпение, впрочем, заканчивалось и у Ивана: руки его жадными, ластящимися соболями скользили по Фединым бедрам, иной раз перемещаясь на ягодицы, бесконечно путаясь в длинных полах кафтана. Ладони его уже нетерпеливо легли у ворота, готовые дернуть, с треском вырвав золотые пуговки, когда Федины пальчики обхватили государевы запястья, останавливая это чудовищное вмешательство в целостность его наряда, а сам он протестующе замычал, с сожалением обрывая головокружительный поцелуй. — Не… надобно, — Федьке не хватало дыхания, чтоб выражать свои мысли связно. Он ошалело глядел на государя — припухшие губки заалели, щеки зарумянились, взгляд затуманился. — Чего не надобно? — не понял Иван Васильевич, брови его сдвинулись, отказов он слышать не привык, тем паче в такие моменты. — Сам я, — пролепетал Федя, смущаясь своей дерзости, и добавил совсем уж тихо, — ты опять мне все пуговицы оборвешь, — и покраснел до корней волос, взглянув на государя из-под кружева ресниц, замерев даже в ожидании гнева, на который скор был государь и с ним. Иван Васильевич и в самому деле готов был напомнить Федору и в довольно категоричной форме, что всё и все здесь в его воле — и сам Федор, и пуговицы его, но смущенное, напуганное даже Федино личико вдруг переменило ход его мыслей. — Кафтанчик люб тебе, Федорушка? — ласково проговорил он, с умилением глядя на Федьку, от обращения этого смутившегося еще пуще, хотя, казалось бы, уж дальше некуда. Федя только кивнул, он уж сам на себя разозлился и за смущение свое, и за то, что вмешался — теперь государь точно его девкой считать станет, что над тряпками трясется — и от мыслей этих у него промокли ресницы. — Ладно уж, — смилостивился царь, слез Федькиных он не выносил и зачастую вовсе не понимал. Руки, так и обхваченные по запястьям Федиными ручками, принялись споро расстегивать пуговки его новенького кафтана. — Пусти меня, Феденька, — усмехнулся он, — не стану рвать твоих пуговиц. Федька тут же разжал пальцы, улыбнулся смущенно и снова полез целоваться, укладывая руки на плечи царю. Шуршащей золотой змеей упал на пол Федин кушак, а спустя минуту тяжелый кафтан с глухим шорохом опустился следом. Юркие Федины ладошки блуждали уже под Ивановой рубахой, в тщетных попытках избавиться от ненужной нынче ткани. — Царе, — простонал Федя, снова задирая на государе косоворотку, — руки-то подыми! Секундного повиновения как раз хватило, чтоб Федька, наконец, справился, прежде чем снова был смят в жарком объятии, а после подхвачен под бедра и унесен в опочивальню, где заботливые холопы уж разостлали постель, предупредительно откинув одела в изножье и взбив множество пышных подушек. Федька был опущен на алое шелковое белье и скоро почти полностью раздет: пока государь стягивал с Федора сапоги, тот нетерпеливо избавился от собственной рубахи и принялся уж развязывать гашник, но только сильнее запутал узел. — Ох, Федька, — усмехнулся Иван, отодвигая его руки и разрывая перепутанную тесемку, развязать которую теперь уж не представлялось возможным. — Поспешишь — людей насмешишь, — изрек он народную мудрость. — Да, да, свет мой, поспеши, — зашептал Федька, услышавший лишь то, что ему хотелось услыхать. Государь сдернул с Федьки голенцы, оставляя, однако, тонкие и мягкие нижние порточки, стягивать которые с Феденьки по сантиметру, покрывая неспешными поцелуями каждый обнажающийся участок белой кожи, было особенным для Ивана наслаждением. Наконец и с ними было покончено под беспрестанные Федины уговоры, и вздохи, и жалобные даже стоны, и неуемную возню. Хоть Иван Васильевич регулярно потешничал над Фединым нетерпением, но ему оно было вельми приятно — пылкость Федина не оставляла места для сомнений в чувствах полюбовника. Доверяя Феде в этом, государь верил и в остальном, а уж таким мало кто мог при дворе похвастаться да многие желали б, оттого еще паче Федора царедворцы не взлюбили. Царь присел на край постели, чтоб снять сапоги да собственные шальвары, но не успел он наклониться, как к спине его прижался полностью обнаженный Федор: беспорядочно скользя ладонями по царевым груди и животу, нигде особенно не задерживаясь, Федька то покрывал его шею и плечи длинными влажными поцелуями, то ласкался носом и горячими щеками. — Государь, государь мой! — шептал он в каком-то исступлении, как шепчут молитвы. — Я так о тебе мечтал! Так мечтал! — Федька отчаянно пытался выразить словами свои чувства. — Свет мой, мое солнце, мои звезды… Из бессвязного, прерываемого на поцелуи лепетания, Иван Васильевич не вполне разумел сегодня али вообще грезил о нем Феденька, но слушать его признания да чувствовать его возбуждение, вполне недвусмысленно упирающееся Ивану в спину, и ничего при том не делать было в высшей степени невозможно. Подцепив носком одного сапога пятку другого, государь быстро сбросил обувь, одновременно развязывая тесемки на шальварах и спешно скидывая их на пол. Он обернулся к Федьке, целуя в губы по-царски напористо и глубоко, укладывая на спину, легонько удерживая Федины запястья над его головой одной рукою, второй выполняя то, о чем горячечно просил его Федя. Мир его расплывался, словно сквозь слюдяное оконце, приподнятые коленки мелко дрожали, от государевых губ, исследующих линии его ключиц и ребер бежали жаркие мурашки, и Федьке хватило нескольких минут во власти умелой, знающей уже его ладони, чтоб мир его рассыпался хрустальными брызгами. Феденька вскрикнул, вздрогнул всем телом, вырывая безуспешно руки, желая обнять государя, и затих, сраженный блаженством. Мысли его, что скакали до того бешеными зайцами, потекли с плавностью кучевых облаков. Государь поглядел на разнеженного юношу: приоткрытые губы пересохли от сбившегося дыхания, заалевшие щеки были мокры от неизвестно откуда взявшихся слез, кудри совсем перепутались, а голубые оченьки глядели расфокусированным, полным обожания взглядом. Отпустив его запястья, Иван Васильевич нежными поцелуями покрывал Федины мокрые щечки, но тот даже не шелохнулся, только тихонечко вздохнул. Когда на Федином личике не осталось ни одного не целованного местечка, государь перевернул Федю на живот, подкладывая ему под бедра круглую подушку, очерчивая легким движением пальцев линию позвоночника, отчего у Феди снова побежали теплые мурашки и он сладко вздохнул, привычно разводя бедра. — Нет, Феденька, вместе ножки, — ласково молвил царь, соединяя Федины колени, не ожидая даже, что Федька в силах сообразить, что от него желают. Мир воспринимался как сквозь густую дымку, он вроде и слышал каждое слово, но смысл их ускользал — шелковая простыня была приятно прохладной, а государевы губы, легко касающиеся его спины, приятно горячими, и думать не желалось вовсе, только чувствовать и наслаждаться каждым мгновением. Покорные привычному вторжению влажных пальцев — за миг до того Федька услыхал, как со звоном упали на пол тяжелые царевы перстни — ноги его не разъехались снова лишь потому, что с обеих сторон были окружены государевыми коленями. От неспешных движений, отдающихся по всему телу приятным теплом, Федька застонал, подаваясь назад, сердце его снова забилось чаще положенного. Пальцы исчезли, сменяясь другим, заставляя Федьку резко вдохнуть и зажмуриться — близость с государем — не только, впрочем, физическая — всегда была удовольствием, граничащим с болью. — Федюша мой, — ласково молвил государь и опустился на Федьку сверху, лишь слегка опираясь на предплечья, накрывая Федю своим телом, словно одеялом. Лежа таким образом, они осязали каждый сантиметр кожи друг друга: Иван буквально ребрами чувствовал скорое биение Фединого сердца, ощущал каждый его вдох, будто свой собственный, слышал его шумное, сбившееся дыхание у самого своего лица. — Отрадушка моя, — прошептал царь, целуя Федину шейку, поднимаясь губами к макушке, вдыхая привычный аромат жасмина, покрывая и ее нежными поцелуями сквозь шелк кудрей, спускаясь к Фединому виску, лаская личико. Не самая подходящая для страсти, поза их весьма была пригодна для неспешной нежности — движения государя были тягучими и глубокими, рождающими тихие Федины стоны. Лишенный возможности любого движения, Феденька полностью сосредоточился на ощущениях, и от непривычной, тяжеловесной близости ему казалось, что они с государем стали одним человеком, и переживание это сводило его с ума, даря чувство невероятного восторга, наравне с изменившимся темпом Ивановых движений подталкивая его к заветному краю. Федька подумал вдруг, что будто б никогда ранее государь не любил его так долго, но сколько бы времени ни прошло, ему хотелось, чтоб наслаждение это длилось вечно, и он из последних сил сопротивлялся второму пришествию блаженства, как иудеи противились пришествию Христа. Но как народ Моисея не смог избежать предначертанного, так и Федька не смог бы уж остановиться, влекомый в бездну удовольствия — мир его опять рассыпался на цветные осколки, и он как в бреду уже услышал свое имя, да почувствовал на шее поцелуй, что заутра обернется неизменным фиолетовым следом, да ощутил, как внутри него разлилось приятное тепло. *** Позже, испив принесенного слугами теплого яблочного узвара и съев пирожочек, завернувшись в пуховые одеяла, Федька лежал в государевых объятиях — веки казались невозможно тяжелыми, и Федя часто закрывал глаза, почти проваливаясь в сон. Иван Васильевич ласково перебирал его спутанные волосы. — Как день прошел твой, Феденька? — спросил он. — Доволен ли ты чином своим? — Доволен, свет мой, благодарствую, — Федька повернулся так, чтоб видеть лицо государя и, потянувшись, поцеловал его в щеку. — Вот токмо… — Федька замялся, будто не решаясь молвить. — Ну! Сказывай, коль начал, — поторопил его Иван. — Не рады мне там, царе, — жалобно промолвил Федька, глядя на царя по-детски доверчиво. — Рады али нет, то воля моя, и всем принять ее придется, — проговорил государь непререкаемо, совсем нахмурившись. — Обидел тебя кто? — он взял Федьку за подбородок, не давая отвернуться. — Говори, все равно дознаюсь. — Апраксин нарочно блюдо уронил, — почти шепотом молвил Федька, — а Свиридов да Евстафьев… Федька рассказывал, будто бы через силу, не желая того, но украдкой поглядывал, какое впечатление его слова на царя производят, а они производили и пресильное — Иван Васильевич, винивший себя в том, что не сберег Анастасию, решительно вознамерился Федьку в обиду никому не давать. — Заутра ж их в Слободе не будет, — промолвил он холодно, — а ты найди им замену из тех, кто верно служить тебе станет. И в голову не бери вздор всякий, — добавил он мягче, целуя Федю в лоб. — Я рад тебе, а об других и думать тебе нечего. Ну, спи теперь, соколик мой, умаялся ты совсем, день длинный выдался, — он снова поцеловал Федьку, теплее укрывая одеялом. Пристроившись на государевом плече, согретый его руками и заботами, окруженный любовью самого, казалось бы, непригодного для этого чувства человека, засыпал царский кравчий. На губах его застыла счастливо-самодовольная улыбка, он совершенно точно знал, что всё у него получится. Да и может ли быть иначе, когда в тебя верит сам царь-батюшка? Никак не может.