1
Мондштадт встречает Дилюка дождём — холодным, злым, отчаянным. Вода больно хлещет по щекам, заливает глаза, забирается за шиворот, но Дилюк не пытается прикрыться и только выше задирает голову. Сквозь серую, злую пелену заметна статуя Архонта — она кажется почти жуткой на фоне хмурого, раздражённого неба. Тело дрожит, пальцы немеют и плохо слушаются. Нужно зайти под крышу, но Дилюк только досадливо откидывает со лба мокрую чёлку и упрямо идёт вперёд. Он привык к холоду, буквально сросся с ним, смёрзся, так какая разница? Из светлых окон домов выглядывают любопытные лица — и кому там пришло в голову шататься по улице в такой ливень? Его вряд ли кто-то узнает — темно. Да и столько времени прошло — помнят ли о нём вообще? Шаги даются легко, и Дилюк невольно хмурится — ему казалось, что всё будет гораздо хуже. Почему-то же он боялся вернуться в этот город, верно? Что-то его удерживало, заставляло разворачиваться каждый раз, гнало вперёд — в кровавую бойню, отчаянную схватку, милосердно отвлекающую от удушливых мыслей. Почему он так не хотел сюда возвращаться? В голове пусто, только блеклые заученные образы не позволяют потеряться: вот здесь был ресторан, здесь попрошайки постоянно требовали денег, вот за этим углом бродячие собаки всегда собирались вместе и весело гоняли зазевавшихся пьяниц. Всё своё, знакомое — Дилюк слишком долго прожил здесь — и вместе с тем холодное и далёкое. Будто в чужую жизнь заглянул — неприятно, мерзко, хочется развернуться и уйти. Штаб Ордо Фавониус ни капли не изменился. Двое патрульных, вымокшие до нитки и крайне несчастные, взглянули с удивлением, но пропустили и ещё долго шептались, из-за шума дождя вынужденные говорить громче приличного: — Это что, Дилюк Рагнвиндр? — Видимо, да. Вернулся всё-таки! Магистр обрадуется. — А рожа-то чего недовольная? — А чего ему довольным быть? Дилюк толкает тяжёлую дверь, и жар непривычно колет щёки. Внутри — тихо и пусто. Дремлют постовые, скрипит приоткрытая дверь библиотеки, дождь раздражённо гудит за стенами. Тепло. Дилюк невольно дышит глубже. Пахнет ромашковым чаем, пыльными бумагами и людьми. Присесть бы. Ноги ноют, незажившая рана на боку неприятно отдаётся болью — ему бы не помешал отдых, хотя бы несколько часов беспокойного сна. Но сейчас не время, и Дилюк, привычно стиснув зубы, идёт по забытому, но смутно знакомому маршруту: вот эта дверь, кажется, принадлежит магистру ордена. Короткий, резкий стук. Утомлённое «Войдите». Щелчок двери, усталое лицо молодой женщины, склонившейся над столом… Всё смазывается, расплывается, угасает. «Стоило отдохнуть в гостинице», — мимолётно проносится в голове, пока Дилюк отстранённо отмечает быструю смену эмоций на знакомом, но чужом лице: удивление, испуг, облегчение и безграничная, сияющая радость. — Дилюк, — голос женщины дрожит. Она поднимается из-за стола и неловко тянется к нему, заключает в неуклюжие объятия. Чистая одежда немедленно вымокает. Дилюк шатается и тяжело опирается рукой о дверной косяк. — Ты ранен? Дилюк кивает. — Присядь. На стул Дилюк почти падает. В голове — вязкая, липкая пустота. Зачем он пришёл? К кому он пришёл? Что он делает? — Мы волновались. Тебя не было три года. Почему не давал о себе знать? Письма перестали приходить ещё год назад! Дилюк резко мотает головой. Для него эти три года — пропасть, страшная зияющая дыра в сознании. — Скажи хоть что-нибудь, — узкая ладонь с неожиданной силой сжимает его плечо. — Выглядишь так, будто не понимаешь, где находишься. Дилюк? Говори со мной. Дилюк смотрит — выхватывает больным взглядом морщинки вокруг светлых глаз и чернильные разводы на бледных щеках, отстранённо думает, что зря он сюда пришёл, и разлепляет сухие, схваченные корочкой губы: — Кто ты? Женщина недоумённо вскидывает брови — в её глазах появляется жуткое осознание. Прежде, чем она успевает задать следующий вопрос, Дилюк хрипит, подтверждая её догадки: — Я не помню тебя. Я вообще ничего не помню.2
В кабинете их уже четверо. Джинн, сгорбившись и спрятав лицо в ладонях, сидит за столом и изредка поглядывает на Дилюка сквозь пальцы. Лиза стоит за её плечом молчаливым и укоряющим изваянием. И только Кэйа, закинув ногу на ногу, располагается в кресле так уверенно и вольготно, будто его сюда пригласили испить чаю и попробовать заграничных сластей. Джинн их всех представила сама, с немой надеждой заглядывая Дилюку в глаза. Тот только отрешённо качал головой на каждое имя — внутри пусто, глухо, ничто не отзывается, только сильнее коченеет способность чувствовать в принципе. Люди перед ним — чужие. Чужие колкие взгляды, чужие голоса, чужие эмоции и на чужих лицах — от этого шумит в ушах и раскалывается голова. Зачем он пришёл сюда? Чтобы что? Ему здесь не помогут — это больше не его дом. Наверное, ему хотелось исполнить последнюю волю себя прежнего: когда лежал на кровавом месиве из снега и кишок, смотрел в затянутое белой марью злых облаков небо и отчаянно не хотел умирать, тот Дилюк, ещё разумный и сознающий себя, вспомнил о Мондштадте: о тёплом, весёлом, пьяняще живом городе из, казалось, далёких воспоминаний. Это была последняя его цельная, не вымученная мысль — и Дилюк, собрав себя по кусочкам и растеряв остатки рассудка, решил, что вернётся на родину. Вернулся. По чистому наитию, волей судьбы или благодаря невероятной удаче — вернулся. Что дальше? — Потеря памяти вследствие утраты Глаза Бога, — неумолимо заключает Лиза. Дилюк равнодушно кивает. Глаз Бога, да. Была у него когда-то давно такая штука. — Это обратимый процесс? — интересуется Кэйа. Весь его вид — непринуждённость, нарочитая небрежность, насмешливая морозность в колкой завьюженности глаза. Взгляд страшный: тяжёлый, мутный, ничего не выражающий и одновременно такой острый, что Дилюк неуютно поводит плечами — как бы не порезаться. — Иногда, — уклончиво отвечает Лиза. — Кто-то после возвращения Глаза Бога так и не восстанавливается до прежнего состояния. Но помочь должно. — То есть нужно просто вернуть ему Глаз Бога? — Да. Дилюк облегчённо вздыхает — на большее у него просто нет сил. Хорошо. Ему вернут Глаз Бога, и это гложущее ощущение неизбывного горя должно сойти на нет. — Понял, — Кэйа встаёт на ноги со странным, ломаным, совершенно сейчас неуместным изяществом. — Вам, господин Дилюк, очень повезло, что орден имеет привычку хранить даже самые бесполезные мелочи. Можете возвращаться на винокурню. Завтра я передам ваш глаз Бога бармену в вашей таверне. Заберёте у него. — Не сейчас? Не мне? — через силу подаёт голос Дилюк, удивлённый странным решением. — Почему? Лиза бросает на Кэйю сочувственный взгляд, Джинн тяжело вздыхает в ладони, и всё это выглядит слишком подозрительно. — Потому что, — Кэйа смотрит на него прямо, и в словах у него столько насмешки, яда и горечи, что Дилюк предпочитает подождать с вопросами. — Вы слишком высокого мнения о себе, если думаете, что орден будет хранить ваш Глаз Бога под витриной на видном месте и пылинки с него сдувать. Его ещё нужно будет найти среди сваленного в наших складах хлама. Предлагаете заняться этим сейчас? Дилюк мысленно делает себе пометку: от этой змеи в человеческом обличье лучше держаться подальше. Кэйа буквально искрит от напряжения — тронь его, и взорвётся. Дилюк вглядывается в зимнюю синеву его глаза и ловит себя на ощущении тихого, не оформившегося, но знакомого раздражения. — Эмбер, наш скаут, проводит тебя до винокурни, — торопливо вмешивается Джинн. — Ты там живёшь. Дилюк кивает: это он помнит. Он помнит, на самом деле, многое: он аристократ и воин. Но эта информация сквозит пустотой — в ней нет смысла. Он знает, как работать, мысленно уже составил примерный план дальнейших действий, но так и не понял, зачем. — Спасибо. Я отплачу. Нужно будет прислать в орден пару бутылок и много цветов. Дилюк и правда не ожидал, что его не просто примут — ему помогут. Почему-то подспудно он боялся, что от него отвернутся. — Дилюк, — тихо зовёт Джинн. — Мы все рады, что ты здесь. Но ещё больше мы обрадуемся, когда ты придёшь в себя. Пожалуйста, бери себя в руки и возвращайся к нам. Дилюк удивлённо хмурится, — да он и так в Мондштадте, и так среди них, о чём она? — но послушно кивает. Вникать в хитросплетения отношений себя прежнего и этих людей он не хочет. Ему всё равно.3
— Молодой господин! Дилюк только открывает скрипучую дверь — с порога ему на шею с криками и слезами кидается женщина. Рукоять кинжала привычно ложится в ладонь, шелестят ножны, выпуская остро заточенный клинок, и Дилюк едва успевает себя остановить. Его обдаёт теплом и запахом теста, женщина плачет ему в мокрое плечо, даже не подозревая, как близка сейчас к смерти, а вокруг них собирается толпа, подозрительно хлюпая носами. Дилюк выдыхает сквозь сжатые зубы и прячет кинжал. Хватит, он уже не на войне, где удара можно было ждать когда угодно из любого угла. Он вроде как домой вернулся. Вон, окружившая его прислуга ему даже рада. Кто-то плачет. Женщина, уткнувшаяся ему в плечо, тихо всхлипывает. Дилюк отстранённо думает, что массовая истерика — именно то, чего ему сейчас не хватает. — Всё потом, — измождённо говорит он, пресекая любые попытки устроить плакательный вечер прямо сейчас. — Подайте в комнату воду, бинты и лекарства. — Вы ранены? — женщина от его плеча мгновенно отрывается, вытирает слёзы тыльной стороной ладони и смотрит серьёзно — ни следа былой мягкости. — Вызвать лекаря? — Ничего серьёзного. Дилюк давно научился залечивать раны сам. Человек, если будет нужно, всему научится, ко всему привыкнет. Дилюк вот к собачьей жизни привык. Винокурня пахнет пылью, изюмом и свежим деревом. Лестница скрипит под грязными сапогами, прислуга перешёптывается, оглядывается и разбегается по углам. Все явно разочарованы — не так они хотели встретить молодого господина. Дилюку почти совестно, обижать работников не хочется совсем, но и сил на взаимные расшаркивания у него попросту нет. В комнате, когда-то бывшей его, он сразу валится на кровать. Нигде ни пылинки, ни пятнышка, письменный стол сияет чистотой, пахнет свежестью и тлеющими углями. Его ждали. Каждый день убирались, зажигали камин и высматривали в окно, ожидая, когда непутёвый молодой господин наиграется в мстителя и вернётся. Его лихорадит всю ночь. Короткие вспышки мутных воспоминаний пробивают голову болью: Дилюк мысленно снова между жизнью и смертью, посреди безучастных снегов Снежной — и впереди только отчаянная схватка, бесконечная, душу выпивающая борьба с самим собой. Во сне он умирает — наяву скатывается с кровати и слепо, до конца не проснувшись, ищет поблизости нож. Женщина, видимо, главная здесь, сидит в кресле напротив и молча смотрит, как её господин ползает по полу. — Дилюк, — зовёт она. — Иди сюда. Дилюк осторожно, морщась от боли, поднимается и подходит ближе. Его снова обнимают — аккуратно, бережно, стараясь не потревожить рану. — Я перевязала тебя, пока ты спал. Кто тебя так поранил? — шепчет женщина, но ответа так и не добивается. — Дилюк. Да что с тобой? Почему ты молчишь? — Всё нормально, — Дилюк сдаётся и всё-таки подаёт голос. Что он может сказать ей, маленькой и хрупкой, укачивающей его в объятьях, как родного ребёнка? Что тот Дилюк, которого она знала, любила, обнимала, похоронен где-то под каменными завалами Снежной или посреди сумерской пустыни? — Врёшь. Дилюк закрывает глаза. От женщины пахнет тестом и горькими лекарствами. Он хочет почувствовать сожаление, вину, хоть что-нибудь, но сердце не сбивается с ритма, внутри всё молчит. — Мне жаль, — всё-таки говорит он, просто чтобы не стоять безмолвным памятником самому себе. — Я всё исправлю. Обещание выходит почти искренним. Лиза сказала, что возвращение Глаза Бога должно помочь. — Я иду сегодня в таверну. — Ты ранен, тебе нужен покой. — Я должен проверить, — Дилюк упрямо, не слушая возражений, отстраняет женщину от себя. Ему и правда нужно посмотреть, как работает его таверна — это его ответственность. Надо понемногу вливаться в нормальную жизнь. Женщина смотрит осуждающе, но спорить не решается, и Дилюк делает вид, что не замечает её горько поджатых губ. Провожать его опять собирается толпа, и это почти неловко. Дилюк машет всем рукой, игнорирует грустные охи-вздохи и сбегает из собственного дома, лишь бы не слушать очередной поток причитаний. На периферии сознания мелькает смутное опасение, что его проводили не на работу, а в последний путь. Кажется, прислуга была уверена, что он снова не вернётся ближайшие года три. Город он помнит размыто, ориентироваться приходится интуитивно, но свою таверну он узнаёт сразу. Он тут работал. Смешивал напитки, ворчал на гостей, разговаривал — он точно помнит, чем занимался. Но в голове ни одного воспоминания о том, как, ни одной яркой картинки. Бармен за стойкой при виде него тоже чуть не рыдает. Дилюк смиренно пережидает его приступ слёзной радости (традиция у них тут, в Мондштадте, такая, что ли?) и выгоняет беднягу в зал. Пальцы привычно скользят по стойке, пробегают по бокалам, перебирают ингредиенты. Дилюк не помнит, как это делается, но помнят руки — если расслабиться и не пытаться насильно вытащить из недр памяти нужные воспоминания, всё происходит само собой. Помещение насквозь пропахло вином и пряностями, и голова неуловимо, даже приятно кружится. В таверну набивается народ — все взбудоражены его появлением, со всех сторон сыплются поздравления и радостные вопросы. Дилюк молчит и продолжает смешивать напиток за напитком. С каждым разом получается всё лучше. Бармен, назвавшийся Чарльзом («Неужели вы совсем меня не помните, мастер Дилюк?!»), откопал в кладовке старую тетрадку с подробными рецептами, и Дилюк чувствует, как постепенно ему становится почти хорошо. Всё-таки прошлый он, кажется, любил эту работу. К вечеру голова уже не кружится, а гудит, саднит заживающая рана, а руки, привыкшие к тяжести двуручного меча, болят от перенапряжения. «Пора домой», — отстранённо решает Дилюк, и в этот момент дверь таверны опять распахивается. Кэйа, всё такой же холодно-небрежный, замирает на пороге с чем-то большим и ярким в руках и молча смотрит. Дилюку снова неуютно — стылый, болезненный взгляд зло скользит по его фигуре, особенно яростно оглаживает волосы, убранные в высокий хвост, и только после этого останавливается на лице. Таверна приветствует Кэйю радостным гамом. Он отворачивается, тонко улыбается, отвечает на приветствия. Выглядит Кэйа не очень — лицо осунувшееся и посеревшее, взгляд тревожный и горячечный, напряжение чувствуется даже в том, как прямо и гордо он держится. Дилюк хмурится и внимательно за ним следит — что-то с этим человеком не так. — Господин Дилюк, — Кэйа растекается по барной стойке, подпирает голову рукой и опять изучающе смотрит. — Что вы здесь делаете? — Работаю, — коротко отвечает Дилюк, и это первое слово за сегодняшний день, сказанное им посетителю. — Вы должны отдыхать. — Нет. Кэйа пожимает плечами — не хочешь и не надо — и с мерзопакостной улыбочкой ставит на стойку самую отвратительную вазу, которую Дилюк когда-либо видел. — Это что? — Ваза. — Зачем? — внутри что-то скребётся, больно царапается о рёбра. — Это подарок. Поставьте на видное место и любуйтесь. Дилюк молча смотрит на улыбающегося Кэйю и всё сильнее хочет кинуть стакан ему в лицо. Внутренности будто горячей водой обдаёт, и Дилюка захлёстывает пониманием: он раздражён. Чувство смутное, расплывчатое, но он так давно не чувствовал ничего, кроме пустоты и усталости, что и забыл, каково это. Кажется, лицо у него становится совсем уж отмороженно-отрешённым, потому что Кэйа перестаёт издевательски улыбаться, страдальчески вздыхает и щёлкает пальцами по пёстрому фарфоровому горлышку: — Подарок — не ваза, а то, что внутри. Дилюк настороженно заглядывает в вазу (не то чтобы он ожидал, что этот павлин и тут решил над ним подшутить, но перестраховаться стоило) и благодарно кивает. Его Глаз Бога огнём горит на дне, и тепло от него ощущается даже на расстоянии. Взять бы его в руки. Согреться бы, прижаться лбом, ощутить себя снова под надёжной защитой Архонтов и собственных сил. Дилюк с отвращением берёт вазу и ставит её под стойку, игнорируя донельзя довольный взгляд Кэйи. Тот как будто расслабляется, выдыхает и закидывает ногу на ногу. — Бокал «Полуденной смерти», — сладко тянет он, и Дилюк целую секунду борется с желанием плеснуть ему цианида. Вместо этого он цедит сквозь зубы что-то вроде «Спсбо» и наливает посетителю вина. Дальше должно было стать легче. Заказы поступают, знай себе стой и медитируй над стаканами, но Кэйа молчит и так смотрит, что Дилюк не выдерживает: — Что? — Давно тебя не видел, — признаётся Кэйа, и по вежливой, обходительной и пустой улыбке непонятно, что он имеет в виду. «Кажется, ты не очень-то и рад», — мрачно думает Дилюк и отводит взгляд. Кэйю легче игнорировать, чем понять, и лучше продолжать делать вид, что они не знакомы. Кэйа сидит в таверне до самого закрытия, иногда присоединяясь к шумным столикам, иногда — всё так же раздражающе маяча у барной стойки. Дилюк упрямо молчит, решив, что на сегодня социальных взаимодействий хватит. И только дома, на винокурне, достав из дурацкой вазы (которую тут же приказал убрать в самые дальние комнаты) родной Глаз Бога, он замечает, что тот выглядит удивительно нормально для вещи, которая просто валялась где-то на складе. Ни скола, ни царапинки, а оправа не то что не заржавела — блестит как новенькая, и Глаз Бога сияет так, словно за ним всё эти годы ухаживали если не каждый день, то раз в неделю точно. Дилюк опускается на постель и сжимает его в ладонях. Тепло покалывает пальцы, колючими импульсами расходится по телу — знакомо. Это крупица, малая толика прежнего жара, огонь отвечает на его призыв неохотно, но Дилюк всё равно облегчённо вздыхает — Глаз Бога пусть и обиженно, но откликается, а значит, возможность вернуться всё ещё есть. Дилюк подносит его к лицу, дышит на поверхность и стирает пальцами покрывшую её мутную испарину. От Глаза Бога почему-то пахнет яблоками, вином и чистым постельным бельём, будто до этого он не пылился на складе, а лежал под чьей-то подушкой.4
Теперь каждый раз, когда Дилюк выходит на смену в таверну, Кэйа ошивается поблизости. Они редко разговаривают — не о чем. Кэйа просто устраивается в углу, обкладывается бутылками и смотрит, а Дилюк делает вид, что он слеп, глух, нем и вообще мёртв, отстаньте. Глаз Бога теперь блестит на бедре, успокаивая теплом. Больше пользы от него никакой нет — память всё так же зияет пустотными провалами и восстанавливаться не спешит. Дилюк смиряется и учится жить заново. Винокурня понемногу оживает. Винодельный бизнес и так никогда не стоял на месте, и Дилюк просматривал подоходные отчёты со слабым, но всё равно удивительным удовольствием — Эльзер и Аделинда, взвалившие на себя обязанности по управлению винокурней в его отсутствие, постарались на славу. Теперь он вернулся, и нужно было брать дело в свои руки. Дилюк отвыкал хвататься за оружие при любом резком движении собеседника, силой заставлял себя сносно питаться, пил лекарства, чтобы спокойно спать, и приучался к нормальной человеческой жизни, в которой нет места страху и боли в разодранном теле. Вяло текущие размышления прерывает пьяный хохот — неугомонный Кэйа что-то рассказывает, и собравшиеся за его столиком люди смотрят на него глупо-восторженно. Дилюк недовольно насупливается. Кэйа в Мондштадте удивительно популярен — его любят, уважают, восхваляют и едва не носят на руках. И, похоже, никого не смущает, что он напивается до поросячьего визга и с недельной регулярностью возвращается в рыцарские казармы шатаясь и останавливаясь на каждом углу. В Мондштадте своё представление о благородстве, чести и достоинстве, и Дилюку остаётся только неодобрительно качать головой. Кэйе уже явно хватит — он красный, распаренный в духоте вечерней таверны, в глазах пляшут шальные бесы. Дилюк бросает на его компанию последний настороженный взгляд и выходит на задний двор. Внутри сейчас слишком тяжело и удушливо, от винного пара голова начинает болеть, да и Аделинда советовала почаще дышать свежим воздухом… Дилюк не удивляется, когда через несколько минут Кэйа, шатающийся и чем-то довольный, выходит вслед за ним, опирается спиной о дверную притолоку и сползает на крыльцо — расставляет длинные ноги, откидывается на руки, открывая прохладному ветру лицо и шею, и выглядит безмятежно и весело, как мальчишка. Дилюк медлит миг и присаживается рядом. Кэйа явно что-то от него хочет —третью неделю таскается за ним хвостом, буквально препарирует взглядом, думает о чём-то, но не подходит и ничего не говорит. Дилюк понимает. Кэйа ищет того, прежнего Дилюка, но не находит и потому держит дистанцию. Кем они были в прошлом? Сослуживцами? Друзьями? — Как твоя память? — светски и почти трезво интересуется Кэйа. — Без изменений. Кэйа удивлённо склоняет голову набок, серьга скользит по щеке, тускло мерцает в свете фонаря. — То есть ты всё так же ничего не помнишь? Дилюк кивает. — И всё так же предпочитаешь говорить как можно меньше, — в голосе прорезается язвительность, но у Дилюка нет настроения ругаться. — А если Глаз Бога тебе вообще не поможет? Так и будешь до конца жизни с амнезией ходить? — Я всё вспомню. Мне нужно больше времени. — Твоя память — важная часть твоей личности. Без неё ты сам не свой. Почему ты так небрежно к этому относишься? Дилюку кажется? Это беспокойство? Вечно едкий и колкий Кэйа волнуется? Значит, раньше они и правда были друзьями. Он наверняка скучает — тяжело, наверное, смотреть на близкого человека и видеть чужого. — Что ты предлагаешь? — устало спрашивает Дилюк, мечтая о тёплой постели и тишине. — Спроси у кого-нибудь о своём прошлом. У Аделинды, Эльзера, Джинн, в конце концов. Это должно помочь. Ты хотя бы будешь в курсе. — Я сам хочу. — Сам, — Кэйа прикрывает глаз, но Дилюк всё равно успевает заметить расцветшую в его взгляде горечь. — Ты всегда всё делал сам. Всё взваливал на себя. Думал, что справишься. — Я справлялся, — хмурится Дилюк. — Я помню, что был капитаном кавалерии. Это высокая должность, верно? — Да нет, не очень. А почему этот пост оставил, помнишь? Дилюк открывает рот, чтобы ответить, но замирает. Ему нечего сказать. — Вот я об этом же, — Кэйа понимает его без слов. Они молчат. Дилюк рассеянно вслушивается во вспышки гогота за стеной, думает о завтрашних закупках и неожиданно даже для самого себя спрашивает: — Мы были близки? — Да, — в голосе Кэйи — бесконечное, возведённое в абсолют спокойствие, и Дилюк не верит ему ни секунды. — Каким я был? — Ты же говорил, что хочешь сам вспомнить. Дилюк хмурится, силясь придумать слова для объяснения, но Кэйа только хмыкает и говорит: — Жизнерадостным ты был. Полностью соответствовал своему Глазу Бога. Огонь, который согревает сердца и ведёт вперёд. У тебя была хорошая жизнь, знаешь. Вся такая как из книжек: хороший мальчик из хорошей семьи, аристократ, рыцарь, владелец Глаза Бога… Мечта, а не парень. Дилюк недоверчиво хмыкает: хорошие мальчики из хороших семей не рвутся в безнадёжный, заранее проигранный бой, не разрывают мышцы и сухожилия, не хоронят себя заживо посреди тысячелетних ледяных пустынь и уж тем более не наслаждаются видом захлёбывающихся в крови врагов. — А потом? — А потом один придурок всё испортил. Полез невовремя со своими признаниями, понимаешь… Хотя нет, до этого ещё кое-что случилось, — язык Кэйи заплетается, и голос становится всё глуше. — Там така-ая история… Тебе лучше самому всё вспомнить. — Лучше бы я тебя вообще не спрашивал. Ты меня только больше запутал. — Какая длинная фраза, — Кэйа смеётся и щурится. Сумерки стекаются к нему, окутывают изящную фигуру, придают и без того интересному лицу магическую привлекательность. Губы сложены в улыбку, но взгляд ледяной — внимательный, цепкий, вынимающий душу. Дилюк не отворачивается. Кэйа скучает. Это видно по излому губ и дрожащим пальцам — Кэйе физически больно видеть друга таким. Дилюку почти жаль. Того, прежнего Дилюка он ему вернуть не может. — Я всё вспомню, — очередное глупое обещание поспешно срывается с языка, но взгляд Кэйи ни на йоту не становится легче, наоборот — индевеет, мертвеет, теряет осмысленность. Да что с ним такое? Хочет он, в конце концов, чтобы Дилюк вернул память, или нет? — Было бы неплохо. Ты сейчас на мертвеца похож. Даже дышишь как будто через силу. Дилюк отводит взгляд, рассеянно перебирает выпавшие из хвоста пряди. Сказать или нет, что он и в самом деле предпочёл бы умереть? Отчаянно хотел жить тот, прежний Дилюк — пусть и неосознанно, но он всегда рассчитывал вернуться. Нынешний Дилюк уже ничего не хочет, но он должен исполнить свою последнюю волю. Долг и обязанность — всё, что его связывает с этим телом. Ему не грустно — ему никак. Равнодушие песком скрипит на зубах, усталость уже не просто изматывает изо дня в день — она пропитывает всё его существо, срастается с его костями, вживляется в плоть. Дилюк сам — бесконечная, неумолчная усталость, не человек — жалкое его подобие, бессильная тень. Ему и правда трудно дышать — как и работать, шевелиться, разговаривать, есть и просто существовать. Бесцветная, сухая тоска — и нет от неё спасения. — Почаще навещай Джинн, — невозмутимо переводит тему Кэйа, так и не дождавшись ответа. — Ты с того раза так к ней и не заглянул. Она хочет поговорить. Дилюк кивает. Джинн — тоже подруга его прошлого, значит, и за неё он несёт ответственность. — Мне пора, — Кэйа тяжело поднимается, отряхивается и мимолётно улыбается. — Дела, заботы… Ох, что-то мне нехорошо… — Меньше пей. — Не посягай на святое. Кэйа уходит по зигзагообразному маршруту, собирая коленями все бочки и ящики. За стенкой раздаётся драматичное завывание — кажется, пора закрываться. Музыкального ансамбля мондштадтских пьяниц его таверна не переживёт.5
Воспоминания возвращаются кошмарами, и лекарства больше не помогают. Дилюк часами лежит на накрахмаленных простынях, разглядывает потолок и боится заснуть — знает, что память опять подкинет то, чего он видеть не хочет. Он вспоминает не Мондштадт, не тёплую и ласковую Джинн, даже не раздражающего Кэйю. Он вспоминает годы одиноких путешествий и неутолимую жажду крови. Глаз Порчи давно спрятан и забыт, но Дилюк помнит, как кости выламывало в диком, необузданном желании драть врагам глотки, как тьма оплетала разум, калечила тело и давала необходимую силу, чтобы он мог убивать, мстить, топить в чужой крови собственные слёзы. Дилюк вспоминает только боль, корчится и задыхается, сжимает в руках горячий Глаз Бога — тот осуждающе покалывает ладони, напоминая: сам виноват. Это был осознанный выбор. Ты сам решился, сам поставил всё на кон. Тебе и исправлять. Дилюк не спорит, под утро забывается тревожным сном и с каждым новым днём чувствует себя всё увереннее. Он считает это хорошим знаком. Если больно — значит, он ещё жив. Значит, он ещё может вернуться. Но молча терпеть он не собирается. Смысл валяться в кровати ночами, если ты всё равно не можешь отдохнуть? После полуночи Дилюк тихо, как нашкодивший мальчишка, выбирается в окно и сбегает. Аделинда будет злиться, если узнает о его выходках, и приходится действовать скрытно. Вокруг Мондштадта так много всякой швали, что Дилюк облегчённо вздыхает: есть на ком вымещать нагоняемую кошмарами злость. Жажду сражения удаётся притупить. Дилюк устраивает вылазки каждые сутки, расчищает дороги и следит, чтобы монстры не подбирались слишком близко к городским стенам. Огонь оскорблённо молчит, Глаз Бога не отзывается и даёт лишь крохи прежней силы. Возможности Дилюка теперь — жгучие искры от буйного некогда костра, и это справедливо. Каждому по вере его. После ночных приключений и пары-тройки часов беспокойного сна он встаёт всё тяжелее и неохотнее, и Аделинда начинает что-то подозревать. Она обнимает его каждое утро. Дилюк снова и снова пытается незаметно улизнуть, но она всё равно ловит его — у комнаты или уже на улице — и заключает в тёплые, пахнущие печеньем объятья. Через два месяца после возвращения Дилюк смиряется и впервые робко обнимает её в ответ. С тех пор это входит в привычку: Аделинда гладит его по волосам, треплет щёки, смотрит ласково и ищет в его глазах что-то кроме усталости. Находит или нет, Дилюк не знает — не спрашивает. Он не спрашивает ни о чём кроме работы, хоть Аделинда и пыталась завязать разговор о прошлом сама. Дилюк сбегает, едва заслышав грустное «А помните…», он разберётся со своими проблемами сам. У Дилюка много знакомых и даже есть друзья. С Джинн он иногда пьёт чай, слушая её жалобы на жизнь и тяжёлую работу, с Лизой просто молчит — эта ведьма читает ему лекции о реабилитации после утери Глаза Бога и никогда не упускает возможности исколоть его издёвками-укорами. Дилюк знакомится с Эолой и за пять секунд молчаливой борьбы взглядами успевает получить от неё уважительный кивок и вызов на дуэль. И только чёртов Кэйа упорно отказывается налаживать отношения. Он всё ещё таскается в таверну как к себе домой, но уже не прячется по углам — гордо восседает за барной стойкой, будто на королевском приёме, и достаёт дурацкими шуточками не собутыльников, а Дилюка. — У вас нездоровый цвет лица. Выходите на улицу почаще, может, загорите. — Что тебе нужно? — устало спрашивает Дилюк. — Вино. — Закончилось. Кэйа скептически выгибает бровь, и Дилюк с мученическим вздохом протягивает ему бутылку, краем глаза замечая тонкую улыбку на смуглом лице. — Недавно к Марджори завезли детские игрушки из Фонтейна. Говорят, они развивают память. Не хотите взглянуть? Кэйа — единственный, кто ни капли его не жалеет, а если и жалеет, то делает это так завуалированно и насмешливо, что сочувствия за его язвительными словами всё равно не разглядишь. — Несмешно. Кэйа довольно щурится. Все их разговоры — вот такие. Странные, нелепые, ни о чём. Дилюк смутно догадывается, что должен читать между строк, искать какие-то подтексты, понимать намёки, и первое время он честно пытается, но только приходит к выводу, что пробиться через это нагромождение тупых шуток и словесного ажура попросту невозможно, — и если прошлый Дилюк умудрялся справляться, то честь ему и хвала. Нынешний Дилюк выиграть в пикировке не может, поэтому предпочитает молчать.6
— Что ты здесь забыл? — говорят они одновременно шёпотом, едва завидев друг друга. Дилюк морщится, а Кэйа насмешливо фыркает. Кусты колючие, земля холодная, на корточках сидеть очень неудобно, а расслабленный вид похитителей сокровищ, мирно беседующих у костра, отнюдь не способствует душевному спокойствию. Дилюк как обычно совершал ночной обход своей территории и случайно заметил эту бравую компанию. Сперва он даже восхитился их неслыханной дерзостью — да его дом тут, рядом, даже с их бивака видно верхние этажи его винодельни! Потом вспыхнула злость — совсем уже обнаглели. Дилюк собирался было влететь в них прямо так, но заметил что-то подозрительное в кустах и решил проверить, нет ли засады. Проверил. Кэйа радостно скалится, даже в темноте различая его недовольный взгляд. — Задание. Не мешайся, — едва слышно говорит он, и Дилюк раздражённо дёргает уголком рта: кто из них ещё будет мешаться в бою. Кэйа в кустах, кажется, чувствует себя комфортно, и Дилюк не может ему проиграть. Они сидят молча, сверля взглядами наслаждающихся жизнью бандитов, и Кэйа, кажется, прислушивается к их разговорам про последних заказчиков и купленную информацию. Дилюку неинтересно, он хочет поскорее прогнать чужаков со своей земли, предварительно объяснив, почему прийти сюда было плохим решением, но Кэйа на задании. На работе тот, оказывается, чрезвычайно серьёзен и терпелив, и мешать капитану кавалерии выполнять долг не хочется. Ноги быстро затекают. Начинает чесаться нос. Дилюк невольно ёрзает и надеется, что покалывание в правой ягодице ему почудилось. — Прекрати возиться, ты разворошишь муравейник, — шепчет Кэйа, не отрывая взгляда от костра. Дилюк замирает. — Какой муравейник? — На котором ты стоишь. Дилюк тихо вздыхает и теперь уже отчётливо чувствует, как по ноге кто-то ползёт. Приходится стиснуть зубы и терпеть — отряхиваться и менять место засады сейчас будет верхом идиотизма. Кэйа всё ещё чего-то ждёт. Бандиты уже обсуждают не коварные планы, а куда более приземлённые вещи: подгоревшую яичницу и широкие женские бёдра. Дилюк пламенеет ушами и изумлённо косится на Кэйю — почему он всё ещё слушает этот бред? Плечи Кэйи мелко трясутся, и Дилюк начинает что-то подозревать. — Кэйа, — говорит он так спокойно, как только может, и тот не выдерживает: хохочет в голос. На поляне поднимается шум, похитители сокровищ вскакивают с мест, хватаются за оружие, однако Дилюк про них уже забывает. Он дёргается к всхлипывающему от смеха Кэйе, но сведённые ноги подводят, и они вдвоём падают прямо на землю («Только бы не в муравейник!»). — Блядь! Кэйа под ним издаёт какой-то совсем уже безнадёжный вой, барахтается и пытается подняться, но падает обратно как подломленный. — Что ты делаешь? — шипит Дилюк. — Ноги, — Кэйа задыхается то ли от смеха, то ли от боли. — Затекли. Дилюк коротко стонет, бьётся лбом о землю рядом с его плечом. — Ты меня бесишь, — честно, прямо и яростно говорит он, впервые за долгое время слыша в своём голосе такую силу. Дилюк наконец чувствует обжигающий жар настоящих, не приглушённых, не вымученных эмоций — и это так ярко, бешено и сильно, что он забывает о судорогах и на миг захлёбывается, будто его захлестнуло морской волной. И Кэйа улыбается — широко, показывая зубы, как не улыбался ещё никогда, и в темноте его глаз горит совсем уж бесовски. Свистит стрела, втыкается в землю рядом с головой, и Дилюк откатывается в сторону. Вся засада коту под хвост — им ещё везёт, что выбрали для пряток они тёмное и колючее место, самый густой терновник, который только можно было найти поблизости. Если бы не это, их бы просто расстреляли. Что он там говорил про то, что капитан кавалерии во время работы серьёзен? Капитан кавалерии во время работы валяется на земле, мерзко хихикает и, кажется, совсем не беспокоится о своей жизни. Дилюк рычит, удивляясь самому себе, — кому он доверился? Вот этому гадёнышу? И сидел ведь рядом, ждал непонятно чего, отмораживал зад и кормил муравьёв! Ноги выламывает судорогой, и Дилюк привычно игнорирует боль. Он выбирался из самых безнадёжных схваток — он не умрёт здесь только потому, что у одного рыцаря (который, между прочим, должен защищать обычных граждан!) отвратительное чувство юмора. Мир впервые такой яркий. Луна, маленькая и ледяная, почти ничего не освещает, но Дилюк видит всё с удивительной, режущей глаз отчётливостью. Рукоять меча приятной тяжестью лежит в ладони, и по рукам радостно струится пламя. Перчатки сгорают к хиличурловой матери, рукава тлеют, и сознание на миг гаснет. Огонь, соскучившийся по хозяину, радостно воет, разбрасывает вокруг искры, и Дилюк теряется. Он не помнит, как им управлять. Похитители сокровищ, замешкавшиеся лишь на миг, набрасываются на него, Дилюк отмахивается, глохнет от разъярённого гула пламени и, наконец, вспоминает, каково это — быть владельцем огненного Глаза Бога и сутью разрушительной стихии. Чего может опасаться тот, в чьих жилах течёт раскалённая лава? Разве могут какие-то похитители сокровищ представлять опасность для него — смертоносного, несокрушимого, губительного? Глаз Бога поёт, меч лёгок как никогда, и враги падают один за другим. От детского, распирающего грудь восторга хочется закричать. Да как он вообще мог от этого отказаться? Как мог променять эту живую, пленительную, своенравную страсть на окаменелую, бездушную всесильность Порчи? Пламя, буйное и весёлое, пляшет. Дилюк — вместе с ним, отбивает удар меча, делает подсечку, откидывает в сторону… Горячее лицо обдаёт диким, болезненным холодом, и зубы мгновенно сводит. Облепивший его, сразу же подтаявший снег Дилюк убирает медленно: обтирает красное лицо, отряхивает мокрый камзол, прожжённый так, что в получившиеся обгорелые дырки пролезает ладонь, и мрачно смотрит на невозмутимого Кэйю. — Ты из себя вышел, — легко поясняет он, даже не собираясь извиняться. — Посмотри, от тебя до сих пор пар идёт. Я испугался, что ты совсем спалишь себе одежду. Кэйа с видом «как же я хорош, как же я хорош!» стоит возле обледенелых тел, заботливо сложенных рядком. Видимо, пока Дилюк, потерянный и счастливый, разбирался с собой, своим огнём и особо наглыми врагами, он успел вывести из строя и обыскать половину отряда. Дилюк, недовольный его профессионализмом и расторопностью, хмурится и глубокомысленно изрекает: — Мудак. — Ты из-за муравьёв так злишься? Брось, я пошутил. Не было там никакого муравейника. — А кто меня тогда укусил? — Куда? — с живым любопытством спрашивает Кэйа, и Дилюк запинается на полуслове. Мимолётное смущение тут же превращается в ещё больший гнев, и он выпаливает: — Всё равно ты идиот. — Ты ведёшь себя по-детски, — Кэйа беззаботно отмахивается. — Это был всего лишь безобидный розыгрыш. — Из-за этого безобидного розыгрыша мы чуть не погибли. О чём ты думал, когда устраивал эту клоунаду под ухом у врагов? — О том, что мужчина рядом горяч, силён и непременно нас обоих спасёт, что бы ни случилось. Дилюк растерянно моргает. — Что? — Что? — Кэйа невинно склоняет голову набок. Свет предательской луны рассыпается бликами в его глазу. Дилюк осекается. Кэйю легче просто игнорировать, чем пытаться понять. — Что ты тут делал? — решает он перевести тему. — Я же сказал: задание, — Кэйа пожимает плечами и копается в походных сумках бандитов. На свет извлекаются оружие, запасы, письма… — Чего ты ждал в кустах? — Да ничего я не ждал. Хотел поближе подобраться, чтобы удостовериться, что они не выставили часовых. Я всего на секунду в эти кусты сунулся, хотел уже вылезать, а тут ты… Я не мог упустить такой шанс. — Шанс на что? Угробить нас обоих? — Нет, посмотреть, как гордый мастер Дилюк искалывает себе зад колючками. Хотел тебя позлить. — Да зачем… — раздосадованно начинает Дилюк, но одёргивает себя. Кэйа улыбается странно — тонко, грустно и удовлетворённо, будто невыносимо долго ждал, надеялся и почти сдался, но наконец получил желаемое. — Ты говоришь. Впервые со своего возвращения говоришь так много. Злишься, ругаешься… Знаешь, учитывая, что обычно ты похож на мертвеца, это всё — как глоток свежего воздуха. Дилюк молчит, но взгляд не отводит. Он и сам чувствует, что дышится легче, — омертвелость сползает, эмоции бьют в голову, огонь, как соскучившийся пёс, ластится к рукам. Что ему ответить на это? — Мы точно раньше друзьями были? По-моему, я тебя ненавидел. Твои методы… ужасны. Кэйа отворачивается, возвращается к потрошению сумок. — Ты прав. Когда ты уходил из Мондштадта, ты меня ненавидел. Дилюк неразборчиво ворчит под нос о том, что нисколько в этом не сомневался, но тушуется и замолкает. Он и правда разговорился — и впервые за долгое время это ощущается естественно. — Вам пора домой, — спокойно говорит Кэйа, поглядывая на него через плечо. Дилюку неуютно — и от внезапного официоза, и от того, что он потрёпан как половая тряпка: одежда мокрая, вся в дырках… А ещё оставлять Кэйю сейчас не хочется — есть что-то страшное, ненормальное в его почему-то скованных движениях, в том, как холодно-бесстрастно его лицо, как неторопливо и вдумчиво он перебирает трофеи. С ним что-то не так, и Дилюк не уверен, хочет ли знать, что именно. Понять Кэйю невозможно. Сейчас — нет. Дилюк ещё недостаточно ожил. Он кивает, прощаясь, уходит прочь и ещё долго чувствует на затылке горький тоскливый взгляд. Отойдя достаточно, чтобы забыть о неловкости, Дилюк поднимает руку и смотрит на ехидную луну сквозь прореху в рукаве — и это почему-то кажется настолько уморительным, что хриплый, каркающий смех вырывается сам собой. Незаметно пробраться в свою комнату как обычно, через окно, не получается. Дилюк заученно взбирается по карнизу на второй этаж, отодвигает тяжёлые шторы и, не успев ступить внутрь, сталкивается с Аделиндой. Она, скрестив руки на груди, восседает в кресле посреди комнаты и молча смотрит — и во взгляде её столько укора, что Дилюку становится стыдно. Он осторожно пробирается внутрь, смущённо одёргивает грязный, обгоревший и так и не высохший на прохладном ветру камзол и обречённо вспоминает, что он вообще-то её господин, а она — главная горничная и должна с уважением… — Молодой господин, — многозначительно роняет Аделинда. — Я прошу прощения, — неуверенно говорит Дилюк, но его перебивают: — Я волновалась. Зашла в комнату проверить, как вы спите, а вас нет. Где вы были? — Там, — он машет рукой куда-то в сторону Селестии. — У меня были дела. — Я вижу, — тон Аделинды становится ледяным, и изнутри почему-то поднимается волна необъяснимого тепла. Дилюк хватается за эту мысль: где-то он уже всё это слышал, ситуация невероятно знакомая… — В следующий раз, когда у вас появятся дела посреди ночи, предупреждайте, пожалуйста. Я страшно беспокоюсь. И она, встав и гордо поклонившись, выходит из комнаты. Дилюк растерянно смотрит ей вслед и вдруг понимает, что с утра нарвёт ей травы-светяшки, чтобы выпросить прощение. Глаз Бога теплеет. Дилюк еле стаскивает одежду и обессиленно падает на кровать — ему мутно, тяжело, больно. Тело слабеет, не слушается, снова наваливается удушливая глухота, но в памяти всплывают странные, обрывочные, издевательские факты. Аделинда любит букеты из светяшки. А Кэйа — лимонные пироги и кристальных бабочек.***
Своё шестнадцатилетие Джинн праздновала посреди ночи вне родительского дома. — …счастья и здоровья, любви и благополучия, света и разума… — О Барбатос, это никогда не закончится, — зашептал Кэйа на ухо Джинн, и та захихикала. Дилюк осёкся и недовольно нахмурился: — В чём дело? — Ни в чём, продолжай, — Кэйа невинно улыбнулся. — Мы слушаем. Но Дилюк уже всё понял, насупился и продолжать тост расхотел. До этого поднятый бокал с вином он поставил прямо на землю, и Джинн едва успела придержать его носком ботинка, чтобы тот не опрокинулся. Дилюк скрестил руки на груди, и Кэйа немедленно полез к нему обниматься. Дилюк задрал нос и отвернулся, внутренне млея. Он не обиделся — с чего бы ему? Но Кэйа всегда так ластился к нему после каждой такой обиды, так нежно улыбался, что удержаться было трудно. Иногда Дилюк допускал сладкую мысль, что Кэйа в его дурацкие спектакли ни мгновения не верит, но всё равно ведётся, потому что ему самому нравится — то ли обниматься, то ли шептать комплименты и ободряющие глупости. Джинн только улыбнулась и подняла взгляд, пережидая очередной раунд игры «Ищем поводы для объятий». Небо было тёмным и мягким, как дорогой шёлк Ли Юэ. Звёзды висели так низко, что можно было протянуть руку и коснуться кончиками пальцев их холодного перламутра, и лихо подмигивали: не робей, мол, не переживай, всё наладится. — Хорошая погода, — тихо сказала Джинн. Ей вторил стрёкот сверчков и шуршание ветра в высокой траве; Сидровое озеро сонно вздыхало и зевало, старая мельница лениво поскрипывала лопастями и напоминала: будьте тише. Не так уж и далеко вы ушли от Мондштадта — сидите прямо под его стенами, и если я, символ свободы и ветра, хранитель детских шалостей и подростковых тайн, прикрываю вас от рыцарского патруля своим гулом и дыханием, это совсем не значит, что вам можно забывать об осторожности. Дилюк любил мондштадтские мельницы. Старые и терпеливые великанши, так много видевшие, столь многих пережившие, о таком возвышенном и постыдном могли рассказать. В детстве Дилюку казалось, что они и рассказывали: он забирался на самый верх, к ворчливым лопастям, сидел, обдуваемый ветром, и слушал: в скрипе дерева ему чудился неторопливый рокот прошлого. Теперь Дилюк вырос — семнадцать лет уже, как-никак, но мельницы всё равно его оберегают. Кэйа в последний раз погладил его по голове и отодвинулся, и Дилюк, задобренный и счастливый, снова поднял бокал и прочистил горло: — В общем, с днём рождения тебя, Джинн. Джинн мягко улыбнулась: — Спасибо. Три наполненных до краёв бокала с тихим звоном столкнулись — стащенное из отцовских погребов вино оказалось очень вкусным. Нескольких глотков хватило, чтобы мир кувыркнулся и встал на голову. Джинн смеялась — много, громко, постоянно осекалась и понижала голос, рассказывала что-то про милую и замечательную Барбару, младшую сестрёнку, солнечную девочку, которую хочется защищать, про то, как сильно она скучает по одной хитрой кокетливой ведьме, снова отправившейся в Сумеру на неопределённый срок. Джинн злилась и возмущённо рассказывала про наглых и бесцеремонных аристократов, которые на приёме у Фредерики Гуннхильдр позволяли себе говорить мерзости про Ордо Фавониус и магистра Варку. Джинн плакала и жаловалась на усталость: так тяжело тащить всё в одиночку, соответствовать ожиданиям матери и горожан, зваться Рыцарем Одуванчиком, быть решительной и смелой, когда больше всего на свете хочется чуть-чуть отдохнуть — поспать на полчасика дольше положенного, поболтать с Барбарой о каких-нибудь глупостях или просто погулять. Джинн плакала — судорожно всхлипывала, яростно тёрла лицо, постоянно извинялась и уверяла, что сейчас успокоится. Дилюк гладил её по голове и разминал узкие, шершавые от мозолей ладони, а Кэйа обнимал за пояс и шептал что-то о звёздах — утешать словами у него получалось лучше, чем у кого бы то ни было. Дилюк знал, как это тяжело: быть надеждой, опорой, оплотом и гордостью, как невыносимо порой нести это бремя и как сложно не забыть себя в бесконечном гудении «ты должен, должен, должен». Кэйа был другим, но он всё равно понимал — смотрел сочувственно и устало, будто тоже знал, каково это: идти по жизни с клеймом во всю грудь, постоянно думать о долге и мучиться от невозможности поступать так, как хочешь. Джинн плакала — Дилюк сдерживал слёзы, Кэйа прятал взгляд. Они ничего не могли сделать, только обнимали крепче и безмолвно заверяли: мы рядом. Мы поможем, мы не дадим упасть, не позволим сломаться. Оглянись, Джинн, обопрись на наши плечи и поднимайся. А потом Кэйа начал что-то рассказывать — спокойно, сдержанно, только в волшебном зрачке звёздами вспыхивало веселье, и Джинн хохотала до слёз, а Дилюк фыркал от смеха. Они выпили совсем немного, но мондштадтские ночи хмельнее любого вина: от одного только запаха пряных трав можно свалиться с ног. Они куда-то шли, шёпотом переругивались и воровали цветы с клумбы перед домом Лоуренсов — Дилюк готов был поклясться, что эта идея принадлежала Джинн. Их, кажется, заметили — они от кого-то бежали, в домах загорались огни, кто-то кричал, что позовёт сейчас рыцарей Ордо Фавониус. Кэйа всё порывался остановиться и объявить, что они и есть рыцари, но Дилюк и Джинн подталкивали его вперёд и не давали открыть рот. Они снова сбежали за стены Мондштадта и бродили по берегу Сидрового озера, и Дилюк всё пытался подарить Кэйе ворованные астры с налипшими на корни кусками земли, а тот смеялся и отмахивался. Джинн шла рядом, закинув руки за голову, и Дилюк иногда настороженно на неё косился и отмечал: довольная и расслабленная. Хорошо. Они развели костёр на берегу и уселись вокруг, чтобы греть озябшие руки. Звёзды всё ещё внимательно следили за ними с неба, мельницы-великанши выглядывали из-за городских стен: всё ли в порядке? Дилюк махал им рукой и улыбался — в порядке, в полном, не беспокойся, Мондштадт, по крайней мере трое твоих детей сегодня чувствуют себя просто прекрасно. Горизонт поплыл, затуманился, едва порозовел. Джинн зевнула, прищурилась на наступающий рассвет, перевела взгляд на ленивый костерок и тихонько запела. — Есть такие дороги — назад не ведут… Голос у неё был почти как у Барбары — чистый, звонкий, сильный, и Дилюк, ведомый чем-то горячим и перехватывающим дыхание, вскочил на ноги и протянул руку Кэйе: — Давай танцевать, — вышло резко и смущённо. Кэйа кокетливо похлопал ресницами и протянул: — Ну, если вы настаиваете… Дилюк поспешно, боясь отказа, перехватил его за руку и рывком поднял на ноги. Вот ведь проклятье: каждый раз, когда их обжигало смущение, Дилюк начинал тормозить и грубить, а Кэйа — смеяться и паясничать. — Ах, как вы можете быть таким грубым, вы точно джентльмен? Дилюк спрятал горящее лицо у него на плече. Ну уж нет, он сейчас не отступится только потому, что Кэйа опять язвит и насмешничает. Когда в следующий раз он наберётся такой смелости? — Обернуться бы лентой в чужих волосах… — пела Джинн, и огненные блики танцевали на светлом, спокойном лице, и смотрела она прямо на них, обнявшихся и нерешительных, тепло и ободряюще: ну, давайте, для кого я тут пою? Первые неловкие движения, смех, случайно отдавленные ноги: оба разучивали только мужскую партию, и подстраиваться никто не захотел. В голосе Джинн зазвенело веселье. Дилюк обхватил Кэйю за талию, развернул, наклонил — крупная серьга скользнула по смуглой щеке, синие волосы коснулись песка, в дымчатом глазу рассыпались созвездия. — …только сталь твоих глаз не забыть никогда… Кэйа — тайна далёких искристых звёзд, лунное гало, колючая капризная вьюга — улыбался, скользил восхищённым взглядом по лицу, изучал, будто всё не мог насмотреться. Дыхание пресекалось не от танца — да никакого танца и не было, они топтались на месте и старались не наступить друг другу на ноги. Дилюк не мог надышаться — тёплой и свободной Джинн, её хрипловатой песней, рассветным туманом, трескучим костром и Кэйей. Дилюк выпрямился, повлёк за собой Кэйю и открыл рот, чтобы что-нибудь сказать, — хоть что-нибудь, любую глупость, потому что если он ещё хоть секунду продержит в себе это безграничное, всеобъемлющее счастье, то точно взорвётся — но Кэйа оступился, неловко завалился на него, и они оба упали на Джинн. — …вспоминай моё имя, прикасайся… ай! Вы что делаете?! — зашипела Джинн, въехала локтем каждому по рёбрам и выкарабкалась из-под тяжёлых тел. Дилюк упал спиной на песок, захохотал, подгрёб к себе Кэйю, коротко поцеловал его в макушку и обнял Джинн. — Обожаю вас, — наконец сказал он не совсем то, что собирался, но этого хватило. Кэйа фыркнул, Джинн заворчала, но ни один не стал выбираться из неуклюжих объятий. Кэйа валялся сверху и прижимался ухом к его груди, а Джинн грелась под боком и продолжала мурлыкать под нос — о будущем и о свободе. Было холодно, в озере плескалась рыба, весело трещал костёр, а под рубашку кто-то заполз и щекотал теперь шею. Дилюк слушал дыхание Кэйи и сердцебиение Джинн и думал, как завтра будет объясняться перед отцом и Аделиндой; что Фредерика Гуннхильдр наверняка будет в ярости; что магистр Варка будет смеяться над ними ближайшую неделю, но непременно защитит от Лоуренсов. Ничего страшного. Это всё будет, и с этим всем Дилюк готов столкнуться ради того, что у него уже сейчас есть: есть растрёпанные Кэйа и Джинн, и носы у них холодные, а глаза счастливые, есть затухающий костёр и отзвучавшая, но засевшая в голове песня, есть скрип мельниц-великанш — хотя казалось, что до них слишком далеко. Мельницы скрипели и посмеивались: вот ведь неугомонные дети, глупые и суетливые, и ради чего стоило поднимать такой переполох? Влетит ведь всем — и за алкоголь по малолетству, и за цветы, и за ночные побеги. И как вас теперь, таких отъявленных хулиганов, защищать? И Дилюк мысленно повинно склонял голову, но всё равно улыбался. От уверенности, что всё будет хорошо, и распирающего грудь восторга болело сердце — и Кэйа, будто почувствовав, обнял его крепче.6
Спустя три месяца после возвращения Дилюк замечает, что рассветы в Мондштадте изумительны, а леса сладко пахнут свежестью и хвоей. Мир обретает краски — солнце слепит глаза, от изумрудной зелени хочется зажмуриться, а цветов вокруг так много, что можно сойти с ума. Первые несколько дней Дилюк так этого пугается, что закрывается в комнате и на расспросы Аделинды выдумывает невнятные оправдания. Ему страшно. Мир снаружи — живой и полный, и Дилюк впервые чувствует, как сильно закостенел в своём каменном равнодушии, раз только сейчас замечает, что от пения местных птиц звенит в ушах. Потом он выбирается наружу — и теряется. Бродит среди виноградников, трогает листья, дышит и выглядит, кажется, совсем сумасшедшим, потому что работники ходят за ним почётным эскортом и при любой возможности предлагают воды или успокоительного отвара. Дилюк отмахивается. Они не понимают. Он впервые дышит — воздух терпкий, пропитанный стойким запахом винограда и прогревшегося на солнце сена, но этого всё равно недостаточно. Дилюк дышит, но словно сквозь сжатые зубы — хочется больше, сильнее, глубже. Дилюк хочет вдохнуть полной грудью, но не может. Глаз Бога горячий, озорно бьёт по бедру при каждом шаге и обещает: когда-нибудь — обязательно. Воспоминания возвращаются во снах, в полудрёме и лёгкой задумчивости — стоит только на минуту прикрыть глаза, размышляя, и под веками ретроспективой проносятся годы жизни и знакомые образы: можно утонуть в ярких и живых картинках, острых и терпких запахах и дробной, сбивчивой, торопливой музыке. Пока Дилюк отсиживается на винокурне и учится дышать, стол наполняется письмами от аристократов, торговцев и иностранных дельцов. Дилюк привычно их игнорирует, вытаскивает те конверты, что подписаны Джинн Гуннхильдр, и обещает, что на выходных обязательно заглянет на чай. До зубовного скрежета хочется спросить, почему Кэйа, её правая рука, никогда не составляет им компанию, но Дилюк решает не поминать лихо. Не составляет — и слава Архонтам. Так спокойнее. Они, оказывается, были назваными братьями, и этот мерзавец даже не подумал об этом сообщить. Вот только именно с его дурацкой подачи, кажется, глаз Бога начал работать как положено. За это, наверное, его нужно поблагодарить? Дилюк твёрдо решает сказать ему спасибо, но, в очередной раз выйдя на смену в таверну, понимает, что скорее умрёт. Дилюк думает, что «Кэйа» — не имя, а название какого-то страшного проклятия. Он убеждён: Кэйа обладает кармическим, ниспосланным свыше талантом быть в центре хаоса и получать от этого искреннее удовольствие. Кэйа всегда при делах. За ним, гибким и утончённым, постоянно кто-то увивается: то горожане, то рыцари, то монашки, то похитители сокровищ, то все вышеназванные одновременно. Дилюк не удивится, если когда-нибудь застанет его мирно выпивающим в компании самого Барбатоса, и в который раз решает просто его игнорировать. Кэйа выводит из себя, по-настоящему злит. Иногда до дрожи в руках хочется приложить его насмешливо скалящуюся морду о барную стойку. Или хотя бы окунуть её в бочку с вином, чтобы отбить желание выпивать при любом удобном случае. Кэйа, Кэйа, Кэйа — в звучании этого имени гораздо больше, чем Дилюк до сих пор может себе позволить. — Мастер Дилюк, вижу, вам лучше, — опять улыбается, чуть наклонив голову набок и внимательно изучая. — С чего ты взял? — Дилюк достаёт из-под стойки бутылку, уже зная, что тот попросит. — Выглядите бодрее, — Кэйа падает на барный стул, подпирает голову рукой и лениво наблюдает за движением пальцев, утянутых в чёрно-красную ткань. — Я рад, что моя помощь вам пригодилась. Нальёте вина? Дилюк молча ставит перед ним полный бокал и ровно отвечает: — Твоя помощь неоценима. Кэйа улыбается уголками губ и, как всегда, делает большой глоток. Замирает, смешно вытаращив глаз. Дилюк не может пропустить ни секунды представления — смотрит, как по красивому и всегда уверенному лицу расползается выражение детской обиды. — Что это? — сипит Кэйа, через силу проглотив. — Виноградный сок, — с плохо скрываемым торжеством отвечает Дилюк. — Это подло! —Кэйа морщится и отставляет бокал. — Ты ведёшь себя по-детски, — дразнит Дилюк. — Это всего лишь безобидный розыгрыш. Кэйа смотрит на него с раздражением, и, видят Архонты, Дилюк впервые за долгое время чувствует себя абсолютно удовлетворённым. — Вы весьма оригинально поступаете с теми, кто оказывает вам помощь. — А вы весьма оригинально реагируете на ответную услугу. Я беспокоюсь о вашем самочувствии. Так много пить — вредно для здоровья. — Разве в вашей весьма нетривиальной ситуации целесообразно беспокоиться о других? — Даже в самые тёмные времена мы должны помогать друг другу. — Как мило с вашей стороны. Они замолкают, сверля друг друга взглядами. Рядом переминается Чарльз, собравший заказы, но Дилюк его игнорирует. Сейчас у него есть занятие поважнее — показать Кэйе, что уже достаточно пришёл в себя, чтобы ему противостоять. — Извините, — всё-таки пробует окликнуть Чарльз, но зарабатывает только два злых взгляда — обжигающий пламенем и колющий морозом — и спешит заняться заказами сам. — Что-нибудь ещё, сэр Кэйа? — нарушает Дилюк опустившуюся на них тишину, и Кэйа дёргает уголком губ в намёке на пренебрежительную улыбку. — Вина я сегодня не получу? — Ни сегодня, ни когда-либо ещё. — Весомая причина начать посещать «Кошкин хвост». Дилюк надменно выгибает бровь, и Кэйа поднимается. — Всего хорошего. — И вам того же. Дверь за Кэйей закрывается с громким хлопком, и только тогда Дилюк понимает, как же в таверне на самом деле шумно: бренчит на лире бард, кто-то фальшиво поёт, со второго этажа раздаются крики — кажется, вот-вот начнётся драка. — Чарльз, иди проверь, что там происходит, — устало говорит Дилюк и отбирает у помощника шейкер. В том, что Кэйа завтра снова придёт, он нисколько не сомневается.***
Всю юность Дилюка преследовал запах яблок и слежавшейся травы. На винокурне редко бывало тихо — а уж во время сбора урожая на ней становилось громче, чем в вечно гудящем Мондштадте. Работники сновали по плантациям, перекрикивались и смеялись, а обнаглевшие любопытные птицы галдели под самой крышей. Дилюк прятался в тележке среди сена, лениво подставлял солнцу то один бок, то другой и щурился. Дилюк был сыт и доволен: пока его не найдут и с возмущениями не погонят заниматься делом, можно немножко поваляться. В последнее время он позволял себе ужасные вольности — если бы отец только узнал, чем занимается его сын вместо уроков! Если бы только Аделинда застала своего молодого господина ночью под одеялом торопливо дописывающим домашнее задание! И Дилюк бы попытался им объяснить, втолковать: какие могут быть уроки, когда они с Кэйей следят за призраком Спрингвейла и берут на абордаж тенистые кудрявые заводи? Раздался шорох, шелест шагов и тихое, совсем не мелодичное пение. Дилюк спешно прикрыл глаза и расслабился. Тележка скрипнула, зашаталась, зашуршало сено. — Дилюк? — тихо позвал Кэйа. Тот не откликнулся, задышал ровно и глубоко. — Ты не спишь, — неуверенно сказал Кэйа. — Ты опять меня обманываешь. Дилюк не ответил. Прохладные пальцы коснулись впадинки над верхней губой, замерли там, считывая дыхание. Кэйа помолчал ещё немного, тяжко вздохнул, убрал руку и зарылся пальцами в густые красные волосы. Дилюк замер, боясь пошевелиться. Прикосновения были ласковыми и бережными. Кэйа аккуратно, прядку за прядкой, перебирал волосы, пропускал их сквозь пальцы и ласкал так, будто гладил котёнка. — Как хорошо, что ты спишь, — вздохнул Кэйа. Прохладные пальцы прошлись по влажному лбу, стряхнули непослушную чёлку. — Я даже рад, что ты меня не услышишь. Стало жарче. Кэйа наклонился ближе. Дилюк почувствовал его взгляд и едва не зажмурился. Под опущенными веками вспыхивало солнце. — Я должен тебе признаться, Дилюк, — его шёпот коснулся онемевших губ, и Дилюка едва не выкрутило предвкушением. — Надеюсь, ты сможешь меня простить. «Ну? Ну?!», — бесновалось что-то внутри. — Это я съел всё ягодное варенье, — убито закончил Кэйа, — и не поделился с тобой. Мне жаль. Дилюк медленно открыл глаза. Кэйа нависал над ним со скорбным, по-настоящему печальным выражением лица, но смешливые искры во взгляде выдавали его с потрохами. — Мерза-авец, — недоверчиво протянул Дилюк и вдруг резко сел. — Мерзавец! Кэйа захохотал, вскочил на ноги и чуть не выпрыгнул из телеги, но не успел. Дилюк схватил его за ногу, дёрнул назад и повалил на спину. — Варенье! Ягодное! В одиночку сожрать! У тебя нет совести, Кэйа Альберих! — вопил он так громко, что их наверняка уже заметила вся винокурня. Пылая жаждой мести, он схватил пучок соломы и с кровожадным видом принялся запихивать его Кэйе под рубашку. Тот запищал, давясь смехом: — А ты притворялся! Ты притворялся спящим! Тот, кто притворяется спящим, не заслужил варенья! — Это не тебе решать! — Пусти! Щекотно! — не делая, впрочем, никаких попыток вырваться, кричал Кэйа и прятал красное смеющееся лицо. — Верни моё варенье! — Недостойно рыцаря быть рабом своим плотских желаний, — Кэйа высунул язык. — Борись с грехом обжорства. Дилюк задохнулся от возмущения: — Как ты смеешь! Кэйа вдруг взбрыкнул, вывернулся из хватки и, собирая коленками и ладонями занозы, пополз в сторону. Дилюк схватил его за пятку, Кэйа дёрнул ногой, оставил у друга в руке сандалию и лихо выпрыгнул из телеги. — Куда?! — с радостью принял правила новой игры Дилюк, тоже соскочил на землю и, размахивая отвоёванной сандалией как боевым трофеем, бросился в погоню.7
Джинн заставляет его участвовать в очередном празднике. Дилюк пытается откупиться морой, заграничными украшениями и несколькими партиями вина, но в ответ получает только снисходительный взгляд: Джинн лично, прямо и безжалостно приглашает мастера Рагнвиндра как почётного гостя и не слушает возражения. С Джинн спорить бесполезно — всё равно что ловить руками ветер, и Дилюк смиряется. И вот теперь он, внутренне несчастный и внешне злой, ходит меж торговых рядов, отстранённо кивает на приветствия, слушает песни и морщится на пьяные крики. Ему бы смириться, вдохнуть полной грудью пряный и хмельной воздух, расслабиться, но он только хмурится и замыкается: ему здесь не место. Он не обходил торговые пути уже около трёх ночей, там по-любому появилась какая-нибудь опасная падаль. О каком празднике может идти речь, когда безопасность города под угрозой? А придурки из Ордо Фавониус радуются и пляшут, и недовольство этими бестолочами растёт с каждым днём. Ветер весело гоняет по мостовой ленты и шляпы, дети носятся с вертушками в руках, спотыкаются и падают, стараются наиграться перед тем, как родители погонят их домой. Везде музыка, скачущая и путаная, везде смех и обрывки песен. Играет что-то бравурное, и дамы, подобрав юбки, лихо отплясывают — в их рядах мелькает сияющая Эмбер под руку со смурной Эолой. Дилюк пытается оказаться подальше от закручивающейся воронкой толпы, чтобы не дай Архонт не подхватили и не заставили танцевать, сталкивается с раскрасневшейся Джинн, и та радостно ему улыбается. Лиза рядом с ней спокойная и довольная, щурится в подступающей темноте, и Джинн держит её за руку. — Тут ступенька, — предупреждает она и берёт Лизу под локоть. — Милая, я знаю. У меня не настолько плохое зрение. — Всё равно будь осторожнее. Дилюк провожает их взглядом до тех пор, пока они не скрываются в толпе, и под рёбрами скребётся что-то весёлое и по-детски шаловливое. Хочется догнать их и поддразнить Джинн. Дилюк мотает головой и вздыхает. О чём он думает? Это возвращение памяти так на него влияет? — Ма-астер Дилюк. О, нет. Дилюк закрывает глаза и считает до десяти. Голос у Кэйи хриплый, пьяный и игривый. Дилюк боится смотреть на него, но бегать от проблем он не привык, поэтому оборачивается и хмурится. — Да, сэр Кэйа? Хотели о чём-то поговорить? Кэйа смеётся слишком громко и вызывающе, опирается на стену (ноги его не держат, что ли?) и смотрит открыто и честно: — Хороший праздник. Впереди хорошая ночь. Давай не будем ругаться. И даже в глазах — ни лукавства, ни насмешки, ни привычного холода. Дилюк обезоружен и застигнут врасплох. Увидеть такого Кэйю он точно не ожидал. — Давай, — слабым голосом откликается он и едва не валится с ног, когда Кэйа обнимает его — быстро, стремительно, сильно до боли, будто бросается в схватку. — Вино в этом году чудесное, — мурлычет Кэйа, оглаживает ладонями его закаменевшие лопатки и тут же отстраняется. — Мы старались, — бормочет Дилюк совсем уж неразборчиво. Что это с ним? Так сильно напился, что забыл про свои увёртки? — Рад, что понравилось. Он окидывает Кэйю обеспокоенным взглядом — вдруг он поранился и теперь страдает от побочного эффекта каких-нибудь лекарств? — и тут же об этом жалеет. Кэйа в его воспоминаниях был другим: не таким холодным и льдистым, и насмешки его не были такими злыми и колкими, и смотрел он тогда на Дилюка тепло и радостно. Этот Кэйа взрослый, чужой и неприступный, далёкий как звёзды и роскошный как мечта — и что с ним делать, непонятно вообще. Кэйа красивый. И это не заключение, не констатация факта: когда Дилюк думает, что Кэйа красивый, то просто имеет в виду, что спокойно к нему относиться невозможно. Сумерки ползут по мостовой, запах еды забивается в нос, Мондштадт поёт и пляшет, и к довольному небу поднимаются хрустальные звуки лиры. Дилюк знает, что уже можно уходить: свой долг как спонсора праздника он выполнил, нужно возвращаться на винокурню, но Кэйа аккуратно берёт его за рукав и тянет за собой. В толпе жарко и душно. Пахнет алкоголем, причём не всегда качественным, жареным мясом и кукурузой; его толкают под руку и тут же извиняются; кто-то налетает на него с завываниями и благодарностями, но Дилюк уворачивается и позорно бежит. Спина Кэйи — единственный ориентир в безумствующей толпе, и Дилюк молится, чтобы тот не вздумал отпустить его рукав, иначе они друг друга потеряют. Глаз Бога на бедре чуть ли искрами не плюётся. Ощущение реальности происходящего рассыпается лепестками ветряной астры, когда Кэйа останавливается прямо посреди площади, поворачивается и закидывает руки ему на плечи. Кто-то оглушительно свистит, и рыцари гогочут почти в экстазе, мелькает удивлённая и встрёпанная Джинн, Лиза за её плечом молча показывает большой палец, только непонятно кому — то ли застывшему Дилюку, то ли спокойному Кэйе. — Что ты делаешь? — шепчет Дилюк, но Кэйа умудряется его расслышать: — Пристаю к самому завидному холостяку Мондштадта. Ты против? — Нет, — заверяет Дилюк торопливо, может, даже слишком — Кэйа насмешливо приподнимает бровь. Разумеется, он, зараза, замечает всё: и замешательство, и шальной блеск красных глаз, и пунцовые щёки, и острые, резкие чувства, прорывающиеся искрами из-под пальцев. Какое счастье, что Дилюк в перчатках. От Кэйи веет родниковой прохладой, яблоками и «Полуденной смертью». Дилюк опускает ладони на его бока, цепляет пальцами какие-то цепочки и железки — что он там на себя навесил? — и думает, что сегодня точно случится катастрофа. Барды издеваются — музыка становится тонкой и мелодичной, переливается, звенит, и Кэйа кружит по площади медленно, умудряясь в пьяной толпе ни на кого не наткнуться. Дилюк не сопротивляется и послушно следует за ним, потому что, кажется, не танцевал целую вечность и совсем не помнит, как переставлять ноги, а ещё потому, что внутри что-то сладко щемит: это же Кэйа, идти за ним правильно, доверять ему привычно, смотреть на него волнительно до сухости в горле. — Нравлюсь? — Кэйа чуть наклоняется вперёд. Свет от фонарей неровно пляшет на лице, и глаз его, и без того колдовской, сводящий с ума, утягивающий в Бездну, становится только пленительнее: поверишь в эту обманчивую мягкость — и утонешь, сгинешь, пропадёшь с концами, не найдут. Дилюк облизывает губы, чувствуя чад и дым от костров, отдалённо слышит смех и музыку, звон металла и шелест тяжёлых юбок. Кожа у Кэйи смуглая, почти бронзовая; лёгкая, держащаяся на честном слове ткань рубашки больше раздражает, чем помогает не смотреть. Кэйа сильный, гибкий, широкоплечий, и Дилюк очень старается не представлять, каково это — чувствовать тепло его тела рядом, ближе, чем сейчас. Кэйа совсем уж дьявольски улыбается — мысли читает, что ли? — и наклоняется ещё ближе. Между ними не просто жарко — между ними адово пекло, прокалённые пески Сумеру и пламенные долины Натлана. Дилюк хочет отступить, но вместо этого подаётся ближе, завороженный, пленённый, сдавшийся. Он пышет жаром и опаляет не хуже солнца, от Кэйи веет холодом неприступных, таинственных подземных глубин. Расстояния между ними — ладони не протолкнуть. — А я как мора, — доверительно сообщает Кэйа, заглядывая прямо в глаза. — Всем нравлюсь. И прежде, чем Дилюк успевает что-то понять, Кэйа отстраняется, круто разворачивается и пропадает в пёстрой разгорячённой толпе. — Какого… — дышится тяжело. Волшебный, почти сказочный настрой теряется мгновенно, оставляя только детскую обиду. Ну и что это было? Опять повёлся на красивые слова и обманчиво честный взгляд — как в первый раз, как мальчишка, как дурак. Что ж, если Кэйа рассчитывал опять его разозлить, у него получилось. Дилюк возвращается на винокурню, пылая от гнева, смущения и острого, болезненного разочарования.***
Дилюку было шестнадцать, когда зима в Мондштадте выдалась особенно холодной. — Вы тупые, и я вас ненавижу, — сердито сказала Джинн, выгребая из-под шарфа комья снега. Дилюк лишь заливисто рассмеялся и подбросил в руках очередной снежок. — Капитан кавалерии превышает полномочия и издевается над подчинёнными, фото в цвете, — ехидно протянул Кэйа из-за сугроба, и кара настигла его мгновенно: Дилюк с боевым кличем кинулся к нему, схватил за плечи и окунул лицом в снег. Кэйа завопил и стал отбрыкиваться, но не смог сдержать мерзкого хихиканья — у него к холоду с детства подозрительный иммунитет (Рангвиндры были уверены, что это побочный эффект от врождённой вредности). — Я не превышаю полномочия, я готовлю вас к тяжёлым жизненным испытаниям, — поучительно сказал Дилюк, сжалившись и отпустив отфыркивающегося брата. — Вот что с вами будет, когда вы выйдете на задание за пределы города? — Джинн позавчера в одиночку положила целый отряд похитителей сокровищ, — возразил Кэйа, отряхиваясь. — На целый отряд больше тебя. — Это потому что Лиза её похвалила. Джинн и с Селестией сразиться может, если Лиза скажет, какая она молодец. Но разве Лиза всегда будет рядом, чтобы поддержать? — Да, — уверенно откликнулась Джинн, поправляя смешную шапку. — Я сделаю всё возможное, чтобы она всегда была рядом. Со стены раздались одобрительный свист, весёлый гогот и ободряющий крик: «Так держать! Мы за вас болеем!». Дилюк задрал голову и весело помахал Хоффману и рыцарям, наблюдающими за их вознёй с высоты: — Айда к нам? — Чтобы ты и меня ещё начал к жизненным испытаниям готовить? Нет уж, спасибо. — Нет в тебе стремления к развитию! Я, как капитан кавалерии, приказываю… — Ты, как капитан кавалерии, сейчас огребёшь, — хмыкнул Хоффман, кивая ему за спину, но Дилюк повернулся слишком поздно. Кэйа налетел на него сзади, уронил в сугроб и навалился сверху тёплым телом. Снег сразу залез под одежду, запутался в волосах (когда он успел стянуть шапку?), забрался в раскрытый в немом возмущении рот — Бездна раздери, холодно! — Джинн, держи его! — Предатели! — драматично взвыл Дилюк под радостное улюлюканье рыцарей. — Лжецы! — Засунь ему в рот побольше снега! — кровожадно кричала Джинн, и рыцари — его, между прочим, Дилюка, подчинённые! — поддержали её ободряющими возгласами. — Вы улыбались мне в лицо и уже тогда планировали предать! —продолжал причитать Дилюк, пытаясь выкарабкаться из-под хохочущего Кэйи. Смеяться было больно, от холода сводило зубы, и Дилюк издавал нечленораздельные, но отчаянные звуки. Умолять о снисхождении он не собирался — Кэйа его потом засмеёт. Дилюк тонул в снегу, крутил головой, пинался и извивался, пытаясь избежать прикосновений мокрых ледяных ладоней на шее и под накидкой. Кэйа вдруг остановился, осторожно убрал с его лица влажные красные пряди и невинно захлопал ресницами на обиженный взгляд Дилюка. — Как ты мог? — печально спросил он, и Кэйа, подлец, легко ему улыбнулся. Пока они барахтались, опять пошёл снег — неуклюжими и плотными одуванчиковыми зонтиками опускался на площадь, тускло мерцал в воздухе, сверкал у фонарей. Кэйа, весь в снегу, красный, мокрый, с покосившейся глазной повязкой, выглядел нелепо и был похож на слайм — и Дилюк перестал мёрзнуть. — Ты предал меня, — тоскливо продолжил он. — Плюнул в душу. Вонзил нож в спину… — Прости, — Кэйа покаянно вздохнул. — Это повторится. — Наглец. Дилюк мягко провёл по его щеке рукой в перчатке, накрутил на пальцы синий локон и несильно потянул на себя. Кэйа послушно наклонился ближе — зрачок его дрогнул и расширился, и у Дилюка пресеклось дыхание. Стало жарко. Снег, кажется, начал таять — сугроб под спиной подозрительно уменьшался в размерах. — На нас смотрят, — растерянно и жалобно сказал Кэйа, заметавшись ошалелым взглядом по его лицу, и Дилюк зацепился за эту мысль в порыве накатившего безумия: а если смотреть не будут, можно?.. От безрассудности собственных мыслей вскипела кровь. Можно что? О чём он позволяет себе думать — о мягкости губ, о сбившемся дыхании, о мгле зачарованного взгляда? Да как он посмел — как только допустил мятежную мысль, как отважился осквернить святыню… — На вас смотрят. Кэйа резко повернул голову, Дилюк жадно проследил взглядом за тем, как дрогнули влажные ресницы, как мимолётный испуг скользнул по его лицу и тут же сменился привычной теплотой. Джинн, сидящая рядом на корточках, сурово щёлкнула его по носу и натянула на синие волосы съехавшую шапку. — Я смотрю, вам очень нравятся слухи. Вставайте. — Какие ещё слухи, — вяло возмутился Кэйа и поспешно вскочил на ноги. Дилюк разочарованно вздохнул и тоже поднялся — покачнулся, схватил Кэйю за локоть и как бы невзначай заглянул ему в лицо. Смущённый и сбитый с толку, но не сердитый и даже не обиженный. Хорошо. Значит, всё в порядке. — А то ты не знаешь, — Джинн едва заметно кивнула на стену. — Народ жаждет хлеба и зрелищ. Дилюк покосился на собравшихся там рыцарей и содрогнулся. Народ и правда жаждал: Хоффман, любопытный мерзавец, чуть не падал — так низко наклонился в попытке увидеть как можно больше. Кто-то радостно перешёптывался. Ничего, завтра на тренировке всем воздастся. — Это они нас обсуждают? — наивно уточнил он. — Нет, меню на ужин, — хмыкнула Джинн. — Кого ещё? Дилюк насупился. Он знал, чего уж греха таить, о сплетнях — ну а про кого их нет? О них с Кэйей, разумеется, говорили — они два брата, две части одного целого, две стороны одной медали и далее по выдуманному кем-то списку. Во всех байках и россказнях Дилюк слышал неизменные «двое» и «вместе», а потому успокаивался и благодушно отмахивался. Но сейчас — что подумают, что скажут? — Я разберусь с этим, если хочешь, — сказал Кэйа так серьёзно, будто приносил присягу. — Нет. Пусть болтают. Отец учил не обращать внимание на сплетни. Кэйа невозмутимо кивнул, а Джинн только открыла рот, чтобы сказать что-нибудь едкое и смешное, но посмотрела за спину Дилюку и тут же внутренне засветилась. — Лиза, привет! — их Джинн, суровая и собранная, глупо улыбнулась и совсем не аристократично почесала мокрой варежкой красный нос. Дилюк и Кэйа многозначительно переглянулись, серьёзно друг другу покивали, и Джинн пихнула их в плечи, чтобы перестали дурачиться. — Ведите себя достойно, — зашипела она. — Не позорьте меня. — Вот так и предают друзей, — вздохнул Кэйа, — На горизонте появилась красавица, и лучшие друзья тебя уже не веселят, а позорят. Что ж, этого следовало ожидать. Дилюк зафыркал от смеха, но наткнулся на сердитый взгляд Джинн, сделал постное лицо и повернулся к Лизе. Та, приехавшая из Сумеру лишь недавно и ещё не привыкшая к зимнему Мондштадту, ковыляла по заснеженной площади, хмуря тонкие брови и то и дело оскальзываясь. — Принцессе нужно помочь, — подсказал Дилюк. — Джинн, где твоё воспитание? — Она не принцесса, — рассеянно отозвалась Джинн и поспешила на помощь. Лиза благодарно взяла её под руку, что-то сказала, хитро сверкая глазами, и Джинн тут же важно приосанилась — видимо, получила благодарность. Дилюк и Кэйа наблюдали за зрелищем, краем уха слушали перешёптывания рыцарей и топтались на месте в тщетной попытке согреться. — Будто сестру женю, — поделился Дилюк, и Кэйа вздохнул: — Вскружили нашей Джинн голову, что поделать. Та вдруг замахала им рукой: — Эй вы! Чай пить пойдём! Лиза угощает! — С яблочной пастилой? — с надеждой спросил Дилюк. — С яблочной пастилой, — усмехнулась Лиза. — И лимонными пирогами. Кэйа радостно ахнул и пихнул Дилюка в спину, чтобы тот поторопился. Впереди ждали тепло комнаты, аромат чая и спокойный вечер под тихий шелест книжных страниц.8
Через четыре месяца после возвращения Дилюк находит могилу отца. Несколько утомительно долгих минут он просто разглядывает надгробие и контролирует дыхание. Он не помнит, но знает — ничего не забылось, не отболело, и с памятью к нему вернётся невыносимое чувство утраты. Сейчас легче — он, потерявший себя, не имеет права скорбеть. Дилюк кладёт на могилу цветы и уходит, не позволив себе и слова. Такой он недостоин внимания отца. Аделинда смотрит строго, гладит по волосам и просит заглянуть в семейные архивы: «Там фотографии, письма, дневники… Это поможет вспомнить». Дилюк отказывается. Он обещал, что вспомнит сам. Вечером, садясь за отчёты информаторов, он замечает на краю стола фотографию в рамке: с неё непривычно открыто улыбается совсем ещё юный он сам, смотрит хитро и тепло, совсем как в осколках воспоминаний, отец, и знакомо насмешливо щурится проклятый Кэйа. Дилюк переворачивает фотографию стеклом вниз и обещает себе сделать Аделинде выговор. Разумеется, при виде неё он не может даже строго нахмуриться, поэтому просто просит больше так не делать. Аделинда горестно качает головой, но фотографию уносит. В выходные Дилюк приходит к Джинн на чаепитие, которое больше похоже на отдых двух стариков, уставших от жизни, работы и беспокойных внуков. Они часто даже не разговаривают — просто литрами пьют ароматный чай, едят сладости и уютно молчат. У Джинн всегда много его любимой яблочной пастилы, хотя Дилюк всеми силами делает вид, что ест только из вежливости. Иногда в отдалении раздаются взрывы, детский смех и чьи-то крики. — Кли, — всегда невозмутимо отвечает Джинн. — За ней присматривает Кэйа, не волнуйся. Дилюк считает, что присмотр Кэйи — не просто не гарант безопасности, но и неопровержимое подтверждение полного его отсутствия, но не спорит. От Джинн веет теплом. Вместе им хорошо и спокойно, можно отдохнуть и расслабиться — не нужно бежать, решать, разбираться, помогать, брать ответственность. Они оба — дети, выращенные с прописанной судьбой, и понимают друг друга прекрасно. Дилюк даёт Джинн отдохнуть от навязчивых посетителей, один лишь вид мрачного и холодного мастера Рагнвиндра заставляет рыцарей у кабинета магистра останавливать каждого, кто хочет пройти внутрь. Джинн — единственная, кого Дилюк слушает, когда та рассказывает о прошлом. Он знает: она не сболтнёт лишнего, не сделает непоправимого, не скажет ничего, что выбило бы его из колеи. Джинн рассказывает об их юношестве и рыцарстве, иногда, забавно алея щеками, травит старые скабрезные байки и под конец всегда виновато опускает взгляд. Она просит прощения и говорит, что ей жаль, и Дилюк всегда мотает головой и никогда не задаёт вопросов. Он здесь не за этим. Джинн говорит, что к Кэйе нужен особый подход, и приходится согласиться. Сидя в тепле её кабинета, вдыхая успокаивающий аромат ромашкового чая и медитативно поглаживая тёплые бока фарфоровой чашки, Дилюк обещает, что попытается наладить с ним отношения. На следующий день Кэйа приходит в таверну уже не один, опять садится за барную стойку (может, просто вынести все барные стулья?) и отказывается разговаривать нормально. Розария, пришедшая с Кэйей, мрачная и бледная, от одного её взгляда виноградный сок скисает, а дети плачут и просятся к маме. Они с Дилюком молча разглядывают друг друга, пока Кэйа виснет у неё на плече и нагло ухмыляется. Дилюк скрипит зубами и ставит перед Розарией бутылку — отказать посетителю, если этот посетитель не Кэйа, он не может. — Вы так щедры, — Кэйа сияет как вычищенная до блеска монетка моры. — Так редко вижу вас в столь благодушном настроении. — Поменьше бы пили — видели бы почаще. — В последнее время я вообще не пью именно благодаря вам. — Спасибо, что заметили и оценили мои старания. — Нет, вам спасибо… Розария откупоривает бутылку и бренчит бокалами, прерывая их перебранку. На лице её написана вселенская скука, и Кэйа склоняется к ней и что-то шепчет на ухо. И Розария так медленно, красиво и демонстративно закатывает глаза, что Дилюк смотрит на неё почти с сочувствием. У Дилюка вообще-то дел по горло — он ведёт бизнес, в конце концов. Но Чарльз не может устоять перед обаянием Кэйи и всегда ему наливает, и Дилюк старается выходить на смену как можно чаще. Руки подрагивают от усталости, от недосыпа зудят глаза, но сдаться — значит признать своё поражение. Кэйа начинает на всю таверну рассказывать очередную глупую и пошлую историю. Дилюк хочет убивать. Бездна с этими историями, хихикающими рыцарями и насмешливым морозным взглядом из-под ресниц. Кэйа намеренно его провоцирует. Глупо, по-детски и смешно. Кэйа знает, что Дилюк выходит из себя только при виде его мерзкой ухмылки. Вероятно, это всё входило в какой-то хитрый, тщательно продуманный и бессмысленный план, созданный для утоления скуки. Кэйа с самого начала вёл себя так, чтобы ему однажды съездили по лицу. Кэйа развлекался — и, видимо, собирается развлекаться и дальше. От того, как чувства, до этого запертые, сглаженные, притушенные, снова наливаются силой и оживают, становится физически больно: Дилюк так отвык их контролировать, что не может справиться с собой. В голове хаос из обрывков мыслей и эмоций, и горячее сердце обладателя огненного глаза Бога прожигает грудную клетку изнутри. Дилюк не понимает, что чувствует, не знает, как объяснить: его душа, и без того сухая и истерзанная, томится, мучается и бьётся в нелепом, обезображенном и изуродованном теле. Дилюк прошёл тысячи километров, схлестнулся в сотне схваток, его лицо не могло остаться улыбчивым и по-юношески подвижным. В Снежной его тело собирали по частям и отмаливали — он умирал и выжить не должен был. После того, через что он прошёл, после унизительного поражения на чужой и холодной земле прежним ему стать не удастся, даже если вернутся воспоминания. Дилюк начинает понимать это только сейчас — когда чувства, по которым он так тосковал, распарывают едва поджившее нутро и вытряхивают наружу только слабость и грязь. Дилюку больно, Дилюку нужна помощь, Дилюку хочется выговориться — он стискивает зубы, упирается ладонями в барную стойку и молчит. Сам. Он всё сделает сам. — Может, возьмёте выходной? Дилюк с момента возвращения ни разу не пытался улыбнуться — знал, что не получится. Зато Кэйа скалится будь здоров, и улыбка у него точно не здоровая, она стеклянная и хрупкая, тронь — разобьётся. Голова кружится, тёмная и горячая злость прокатывается по позвоночнику, кусает в загривок, требует что-нибудь сжечь. Выходной и правда бы не помешал. Почему из всех эмоций именно гнев пробудился в нём первым? — Уходи, — просит Дилюк, тяжело дыша. — Что случилось? — голос у Кэйи становится серьёзным, из взгляда пропадает холодная насмешка. Он наклоняется, всматривается в лицо. — Тебе плохо? Лекаря? — В Бездну лекаря, — хрипит Дилюк. — И тебя туда же. Внутренности разъедает кислотой, хочется скорчиться и исчезнуть, и звуки невыносимо громкие, бьющие под дых, и цвета слишком яркие — глаз не открыть, режут до крика, и это его-то — Рагнвиндра, закалённого бойца… Кажется, его хватают под локоть. Что-то неуловимо меняется — становится легче, свободнее, прохладнее, но только Дилюк силой проталкивает в себя воздух, как тот застывает в горле. Наверное, было бы лучше, если бы он всё-таки умер.***
Пахло кровью и горелым мясом. Отец, окровавленный и безмолвный, лежал на земле, и лицо его было искажено в страшной муке — он до последнего пытался улыбаться, чтобы не напугать Дилюка. Совсем как в детстве, когда отца ранили в ногу, и было так много крови, что маленький Дилюк плакал от страха. Тогда он смеялся и говорил, что ему совсем не больно. Врал, конечно. Врал и сейчас — до последнего врал, давил улыбку, обнажал красные от крови зубы: не плачь, Дилюк, утри сопливый нос, не видишь, что ли, что я в порядке? А Дилюка трясло, и он цеплялся за отцовские окаменелые плечи и совсем как в детстве верил: папа в порядке. Только вот папа не дышал. И улыбка примёрзла к его мёртвому лицу, превратилась в уродливую болезненную гримасу, а Дилюк не мог не смотреть. Он дрожащими руками потянулся к поясу, стиснул пылающий глаз Бога — бесполезную пустышку, которой оказалось недостаточно, чтобы спасти. Дилюк был недостаточно силён. Дилюку не хватило воли и мастерства. Дилюк не справился. Всю жизнь справлялся, делал всё, чтобы им гордились, защищал семью и Мондштадт, и единственный раз, когда Дилюк дал слабину, стоил его отцу жизни. На его руках — кровь родного человека и невинных людей из конвоя. Дилюк должен был защищать их и своей слабостью убил, а отец спас — и умер сам. Дилюк зарылся руками в волосы. Слабак. Ничтожество. Он, он должен был умереть — защищая семью и своих людей, как рыцарь, как воин, как свободное дитя Мондштадта и достойный сын своего отца. Пальцы дрожали — Дилюк держал в трясущихся руках отцовский глаз Порчи, кусал губы, болью вытесняя смятение. Гнилостно пахло кровью и мёртвой плотью, тело содрогалось в конвульсиях: всё распадалось, расклеивалось как бумажный фонарь под дождём. Воздуха не хватало, тело не слушалось, Дилюк хотел кричать и плакать — и хрипел и выл. Вот бы избавиться от себя. Вот бы исчезнуть. Вот бы не существовать — чтобы не чувствовать, не скорбеть и не злиться, чтобы только холод и пустота, и дышать не надо — зачем? Воздух пахнет кровью и смертью, он тебе не нужен, задержи дыхание, оберни тьму петлёй вокруг шеи — станет легче. Сначала будет больно — до адской красноты под веками, до истерики, до блевоты. Потом — бесцветность и оглушительное ничего. Задержи дыхание, Дилюк. Терпи. И медленно умирай.9.
— Дыши! Дилюк распахивает глаза и скулит. — Отлично, давай: вдох-выдох… Вдох, я сказал! Дилюк хватает ртом воздух, силой в себя проталкивает, цепляется за ледяную руку Кэйи. — Выдох. Выдох, Дилюк, повторяй за мной. Дилюк хочет сказать, что от него требуют невозможное, но только крепче сжимает ладонь Кэйи и выдыхает. Воздух дерёт глотку ледяным крошевом. — Вдох. Зубы сводит, голова раскалывается, нёбо печёт. Дилюк дышит — с усилием и надрывом, всхлипывая и постанывая, как тяжелобольной, едва ли не умирающий. Кэйа держит его лицо в ладонях, обжигает холодом щёки и смотрит страшно, почти безумно. Серьга в его ухе в тусклом и неживом свете таверны горит синим огнём. Дилюк закрывает глаза. Он слышит только голос Кэйи — его сосредоточенное, мерное «вдох-выдох», он чувствует прохладные пальцы на горячем лице, он ловит губами его дыхание — слишком близко. Время течёт и растворяется в тихом голосе, и Дилюк расслабляется, подстраивается, подчиняется: сорванный, болезненный вдох; шумный, прерывистый выдох. Грудная клетка горит, но петля на шее слабеет, и Глаз Бога греет бедро сквозь ткань. Постепенно тяжесть пропадает, и Дилюк может дышать сам, но всё ещё цепляется за ладонь Кэйи, прижатую к щеке, всё ещё вслушивается в его голос. — Нормально? — наконец спрашивает Кэйа, и Дилюк кивает. Ладони с лица тут же пропадают, запах яблок и вина отдаляется. Дилюк открывает глаза, оглядывается и тяжело вздыхает. Он лежит за стойкой посреди осколков посуды и липких пятен: видимо, когда падал, прихватил с собой всё, что оказалось под рукой. Кэйа сидит перед ним на коленях, трёт лицо и смотрит безнадёжно-устало, и кроме его тяжёлого дыхания не слышно больше ни звука. — Розария всех выгнала, — отвечает Кэйа на немой вопрос. — Ты задыхался и бился в припадке, и я попросил всех выпроводить и прислать Барбару. Дилюк благодарно мычит и приподнимается. — Ты что-то вспомнил? — Кэйа не торопится уходить — тянется, вытаскивает с нижней полки бутылку вина и садится поудобнее. Дилюк не возражает, только смотрит на смуглые пальцы, побиваемые крупной дрожью, и судорожно дёргающийся кадык. — Смерть отца. Кэйа прикладывается к горлышку и делает большой глоток. — Паршиво. Будешь? — он протягивает бутылку. Дилюк сомневается всего мгновение и выпивает. Они молчат и разглядывают друг друга. Вино не помогает — не туманит разум и не утоляет боль. Дилюк всё равно пьёт, потому что отец любил «Полуденную смерть», потому что её любит Кэйа, и если вино обжигает болью, значит, внутри ещё есть что обжигать. — Прости, — говорит Кэйа. — Меня тогда не было рядом. Дилюк качает головой — уже неважно. Ему бы разрыдаться, выпустить запёкшуюся и застарелую боль, но в груди ворочается огненный ком, глаза печёт, а слёз нет — внутри пусто. Слёз больше не осталось — всё, что можно было, Дилюк выплакал ещё тогда, когда его таскало по Тейвату, окунало мордой в грязь и швыряло под ноги Фатуи. Что ж, зато теперь понятно, ради чего он бросил Мондштадт. — Ордо Фавониус решили замять дело. Мой отец людей спас, а они объявили это несчастным случаем, — вырывается всё-таки вспомнившееся, горящее молодой обидой. Кэйа кивает: — Будешь попрекать меня тем, что теперь я их офицер? — Нет. — Мудрое решение. Потому что мне тоже есть, в чём тебя обвинить. Дилюк дёргает уголком губ, хватает этого заносчивого гордеца за плечо и прижимает к себе в неуклюжем объятии. Кэйа едва не дрожит от напряжения, но не вырывается. — Я устал, — шепчет Дилюк. — Может, хватит надо мной издеваться? Я почти всё вспомнил. Давай поговорим. Кэйа дёргается и выворачивается, гневно сверкает глазом: — Вот когда ты вспомнишь вообще всё, тогда и поговорим, — улыбка кривится. — Если ты сам захочешь, конечно. Дилюк скрипит зубами и закрывает глаза, чтобы не видеть его ненавистную рожу. — Бесишь, — угрюмо говорит он, и Кэйа фыркает: — Нет. Ты меня ненавидишь. — Не решай за меня. Я лучше знаю, что чувствую. — Ты эмоциональный калека, Дилюк. Ты не знаешь, что чувствуешь. В этом вся проблема. Когда вспомнишь, тогда поймёшь. Тогда и приходи ко мне с разговорами. Если, конечно, опять не захочешь меня убить. — Опять? Уже пытался? — Было дело. — Почему? — Вспоминай. Я не расскажу. Мне одного раза хватило. Дилюк длинно выдыхает и качает головой. Робкое и надломленное «мне страшно» звучит почти в каждом слове Кэйи. Страшно, что Дилюк вспомнит. Страшно, что, может, и не. Дилюк без памяти мало чем отличается от деревянной куклы, зато с воспоминаниями, оказывается, способен отжигать совсем уж невероятные номера — всерьёз поднял руку на Кэйю, вот это его занесло когда-то. — Кто из нас виноват? — на всякий случай уточняет Дилюк. — Оба, — голос стальной и спокойный. — Слышишь, Дилюк? Оба. Это не только моя вина. — В детстве ты говорил иначе, — ворчит Дилюк. — Когда брал на себя вину за разбитые окна. Кэйа мимолётно улыбается, искрит домашним теплом, но тут же закрывается и холодеет. Скрипит дверь, слышится робкий девичий голос. Кэйа поднимается, перепрыгивает через стойку и тихо что-то объясняет, видимо, подоспевшей Барбаре. Дилюк прячет лицо в ладонях.***
Дилюку было шестнадцать, когда он впервые не в шутку подрался с Джинн. Тогда она, едва получившая звание Рыцаря Одуванчика, провалила задание — должна была привести в Мондштадт спасённых людей, а вернулась одна. Потом стало известно: спасти никого не удалось. Подземелье с Фатуи и пленниками завалило прямо у Джинн на глазах, она никого не успела вывести. Джинн вернулась в казармы с таким видом, будто и сама из этих подземелий не выбралась, — серая, сгорбленная, осунувшаяся, она заперлась в комнате и затихла на несколько дней. И Кэйа, и Лиза, и Дилюк тогда извелись, пытаясь её выкурить оттуда или хотя бы разговорить, но всё было тщетно — их неизменно встречали чужим и усталым взглядом. Изо дня в день Джинн становилась всё бледнее и тоньше, и вместе с ней постепенно угасала и Лиза. Они не делились, но Дилюк интуитивно чувствовал: что-то такое между ними произошло, в чём они сами до сих пор не разобрались, а значит, и им с Кэйей пока не следовало совать в их отношения длинные носы. Сейчас Лиза не могла помочь своей Джинн — старалась, себя не жалела, окружала её заботой, обнимала и бесконечно говорила, надеясь когда-нибудь достучаться, но с каждым днём тускнела и затихала. Однажды Дилюк сидел в своём офицерском кабинете, жевал лепёшку из «Хорошего охотника» и одновременно заполнял отчёты, когда дверь открылась, и Лиза, уставшая и безучастная, появилась на пороге. — Фто? — Дилюк встревожился сразу же: эта ведьма никогда не приходила к нему просто так. — Джинн, — тоном, каким обычно объявляют о чьей-то смерти, ответила та. — Дилюк, пожалуйста… могу ли я тебя попросить… Джинн… Она замерла, потёрла изящными руками серое лицо и посмотрела так безнадёжно, что Дилюк вскочил на ноги. — Что с ней? — Я не знаю. Я устала. Я не понимаю. Джинн, — Лиза тяжело сглотнула, — не шевелится. Вообще. Дилюк, я очень боюсь. Что-то не так. Она сказала… сказала, что хочет умереть. Дилюк стиснул зубы. — Я ничем не могу ей помочь, она меня не слышит, она не понимает, что я ей говорю, я в отчаянии уже, поэтому подумала, может, ты… Будь здесь Кэйа, он бы что-нибудь придумал. Кэйа сообразительный и чуткий, он бы непременно понял, что делать, как говорить и чем утешить. Кэйа бы сказал, что Джинн нужно время, что Лиза сделала всё возможное и ни в чём не виновата, что такое проходит, нужно просто приглядывать и не сдаваться, что всё будет хорошо. Но сейчас Кэйи с ними не было. Дилюк молча вручил недоумённо приподнявшей брови Лизе недоеденную лепёшку, ободряюще хлопнул её по плечу и вылетел из кабинета. От гнева и растерянности пресекалось дыхание. Зря Лиза на него рассчитывала. Очень зря. Он в человеческих душах разбирается плохо, он не умеет работать тонко и осторожно. Дверь в комнату Джинн он распахнул с намеренным грохотом. Серый ком из одеял на постели зашевелился, наружу высунулся бледный нос и показались тусклые глаза. — Дилюк? — голос у Джинн был сиплый, иссушенный, будто она часами до этого плакала. — Вставай. Военная привычка — великая вещь. Джинн, едва услышав приказной тон, встала, и Дилюк кивнул ей на выход: — Идём. Они вышли; перед глазами всё плыло. Джинн пошатывалась, но шагала прямо и решительно, на ходу застёгивала амуниционные ремни и готовилась выполнять дальнейшие команды. Видимо, думала, что идёт на задание. Дилюк краем глаза заметил, как она истончилась и уменьшилась. Даже ему понятно, что прежней жажды жить в ней уже нет. Он торопливо вывалился на плац, вдохнул сырой весенний воздух и принялся судорожно перебирать оружие на стойке. Его трясло. Что делать? Как помочь? — В чём дело? — в голосе Джинн впервые за долгое время проклюнулось недоумение. От тёмного бешенства Дилюк не мог удержать оружие в руках. Он схватил первый попавшийся одноручный меч и швырнул его подруге под ноги, сам схватил другой, кажется, безнадёжно испорченный. — Бери, — хрипло сказал он, кивая на меч. Джинн, серая и сгорбленная, посмотрела на него так дико, что закружилась голова. — Бери, — повторил Дилюк, с силой стискивая пальцы на рукояти. — Мы будем драться. Джинн не спросила, зачем. Джинн не удивилась. Джинн наклонилась, подобрала оружие, и в глазах её зажглась горячая жажда крови. Они схлестнулись; руки дрожали; мечи противно лязгнули. Дилюк сдавленно охнул, отскочил, едва успел заблокировать следующий удар… Джинн билась отчаянно, яростно и глупо. Открылась столько раз, что, будь это настоящая схватка, её бы уже убили. В её действиях не было расчёта, холодности и продуманности — она рвалась вперёд, едва не напарываясь на клинок, била сильно и размашисто, до болезненной отдачи, и рычала. Всё смешалось. Дилюк перестал отдавать себе отчёт в том, что происходит. Удар, второй, третий, прямой и сильный выпад — он увернулся, ушёл в сторону и шлёпнул Джинн свободной рукой по голове. Злобный взгляд стальных глаз, взмах кулаком, рывок, и Дилюк едва успел выставить вперёд меч. Подсечка, боль в спине, удар в лицо — единственное, что удалось понять. Кажется, мечи они отбросили. Кувырок, теперь Джинн прижата к земле и хрипит, пытаясь вырваться из болезненной хватки. Пинок в голень, снова кувырок, и вот Дилюк встречает носом влажный от пота лоб, глотает кровь, бьёт в печень… Они отвалились друг от друга только тогда, когда руки онемели, а ноги уже не держали. Расползлись в разные стороны, упали на землю, и Дилюк прижался горячей щекой к тупому лезвию своего меча. Где-то рядом хрипло дышала Джинн. Тело болело: рука вывернута, лицо разбито, с рёбер ещё долгое время не сойдут синяки, и Кэйа будет долго его рассматривать и ещё дольше — шутить. — Ты как? — голос у Джинн слабый и надрывный, но не бесстрастный. — Лучше всех, — честно ответил Дилюк, грязным запястьем вытер со лба пот и приподнялся, чтобы посмотреть на подругу. — Ну и зачем ты это затеял? — тоскливо спросила она, сидя в грязи. Несчастная, испуганная и печальная, но хотя бы не серая. Дилюк пожал плечами. Он не знаток человеческих душ, это правда. Но душу Джинн он знал достаточно хорошо. У неё не было привычки ни делиться, ни выплакиваться, ни злиться. Она закрывалась, запиралась и просто не позволяла себе чувствовать — их сильная, непоколебимая, вечно правильная Джинн запрещала себе быть человеком. И если её нужно извести физической усталостью и подтолкнуть к тому, чтобы прокричаться, если нужно подставить лицо, чтобы ей удалось выпустить злость, если её нужно пару раз приложить о каменный плац головой, чтобы выбить дурь, Дилюк это сделает. — Заживёт, — отмахнулся он, глядя, как Джинн убирает со лба слипшиеся от крови волосы, и, кряхтя, поднялся. — В «Хорошем охотнике» сегодня просто замечательный шашлык, а я как раз… — Спасибо, — остановила его болтовню Джинн. — Мне легче. Правда. Дилюк заулыбался, чувствуя, как в животе теплеет. — В следующий раз, когда будет плохо, приходи ко мне, а не пугай Лизу своей апатией. Если хочешь злиться, то злись. Если хочешь драться — дерись. Я никогда не откажусь от поединка, ты же знаешь. — Лиза! — воскликнула вдруг Джинн и спешно поднялась. — Архонты, Лиза! Я напугала её? — Очень, — радостно подтвердил Дилюк, видя, как на её лице расцветает знакомое беспокойство. Наконец-то потихоньку оттаивает. Наконец-то приходит в себя. А всего-то надо было пару раз дать в нос… — Она так за тебя переживала! Бедняжка. — Где она? — Джинн, хромая, поковыляла быстрее в штаб. — Дилюк, это катастрофа! Как я могла… Дилюк засмеялся, догнал её, закинул руку на плечо и потянул за собой. Он очень надеялся, что Лиза с горя не съела отданную ей на хранение лепёшку.10
Каменная площадь успокаивающе холодная. Дилюк прикладывается к ней вспотевшим лбом и торопливо глотает спёртый воздух. Жарко. Как же невыносимо жарко. Кожа будто плавится и сходит слоями. Дилюк помнит, он чувствовал это в Снежной, когда битва его пережевала и выплюнула бесполезным мешком переломанных костей. Всё из-за Порчи, из-за её воздействия, её проклятия… — Придурок, — знакомый голос звенит злостью, — абсолютный болван. Его переворачивают на спину. Хлёсткая пощёчина приводит в себя — Дилюк, часто моргая, разглядывает сквозь кровавое марево склонившегося над ним человека. — Джинн, — сипит он облегчённо. Та прикладывает ко влажному лбу прохладную ладонь, и охвативший тело пожар затухает, остаются только тлеющие угли — пройдёт время, и огонь займется вновь. — Долго эффект не продлится, — говорит кому-то Джинн. — Нужно к лекарям. Раздаётся ещё один голос, но слов сквозь липкий бред не разобрать. Дилюка мутит. От удушающей вони горелого мяса к горлу подкатывает тошнота. Сознание потерять не удаётся. Дилюк балансирует на грани, но в спасительную пустоту провалиться не может — слишком больно. Его куда-то тащат, чем-то поят, ему что-то говорят. Чужие голоса сплетаются, превращаются в назойливый писк, и отмахнуться от них не получается. Кажется, голоса Дилюка ругают. Кажется, они не очень-то хотят его спасать. Дилюк приходит в себя в темноте. Кровать узкая и неудобная, пахнет травами и лекарствами. На одеяле рядом светится Глаз Бога, и Дилюк поспешно накрывает его перевязанной, плохо слушающейся рукой. Тело ощущается как чужое. Дышать тяжело — грудь перетянута так туго, что болят рёбра. Вокруг темно, но Дилюк уверен, что он в лазарете — он ещё в юношестве не раз так просыпался, чувствуя под собой жёсткую койку. Тело после неё болело сильнее, чем от ранений, зато никому и в голову не приходило задерживаться в лазарете дольше положенного — в интересах каждого было встать на ноги как можно скорее. Дилюк усмехается воспоминаниям, оглядывает смутно знакомое помещение и едва не давится воздухом, когда замечает боковым зрением рядом сидящего человека. — Напугал, — хрипит Дилюк и заходится надсадным кашлем. — Старался, — коротко отвечает Кэйа. Дилюк накрывает зудящие глаза ладонью. Затихший было пожар снова разгорается в груди. — У тебя жар, — всё так же сухо говорит Кэйа, аккуратно заставляя положить руку вдоль тела. — Проклятием задело. Барбара сказала, что это нужно просто перетерпеть, дня через три встанешь на ноги. Дилюк понятливо мычит. Мысли путаются. Кэйа рядом. Дилюк не видел его, кажется, несколько лет — после того разговора в таверне он ему на глаза больше не попадался. А теперь сидит рядом, закутавшись в темноту как в плащ, смотрит неразличимо, кажется, злится. — Сердишься? — шёпотом спрашивает Дилюк. — Да. — Я всё сделал правильно. — Я знаю. Но всё равно злюсь. Дилюк вздыхает. Лёгкие жжёт. О содеянном он и правда ничуть не жалеет. На улице какой-то безумец из Фатуи принялся размахивать Глазом Порчи, Дилюк вмешался — всё правильно. Единственное, в чём он виноват, так это в самонадеянности. Стоило быть осторожнее. Недооценил противника, не рассчитал силы — и получил проклятием поперёк груди. Так и надо, рана послужит уроком. В следующий раз будет думать во время боя. — Это всё из-за халатности Ордо Фавониус, — ворчит Дилюк, чтобы хоть как-то скрасить тишину. — Если бы вы усерднее выполняли работу, никакой придурок не протащил бы в город Глаз Порчи. Кэйа отзывается молчанием. Горло сводит спазмом, и Дилюк тянется к нему, но руку снова мягко перехватывают. — Лежи смирно. — Что ты здесь вообще делаешь? — борясь с подступающей слабостью, спрашивает Дилюк. Пока Кэйа здесь, нужно поговорить, узнать, как у него дела, послушать его голос. Как жаль, что так темно — не удастся полюбоваться. — Сижу. — Зачем? Джинн приставила тебя нянькой? Боится, что я убегу? — Нет, я просто соскучился. Дилюк рывком садится, не обращая внимание на мягкие попытки остановить. Его шатает, и приходится намертво вцепиться в чужую руку в попытке сохранить равновесие. В груди клокочет злость. — Соскучился? Может, тогда не стоило бегать от меня столько времени? — Не понимаю о чём ты, — Дилюк не видит, но уверен, что Кэйа хмурится. — Почему ты не приходил, — он глотает горькое «ко мне», — в «Долю ангелов»? — Потому что я приходил в «Кошкин хвост». Там мне наливают вино, а не сок. — Почему ты от меня бегал? Я приходил к вам в штаб, искал, но тебя никогда не было на месте. — Потому что у меня есть работа! — начинает злиться Кэйа. — Ты же сам был капитаном кавалерии. Знаешь, каково это. — И за столько времени ты не нашёл свободной минуты, чтобы увидеться со мной? Кэйа пытается отстраниться, но Дилюк с ослиным упрямством крепче сжимает его пальцы. — А у меня был повод? — видимо, поняв, что вырваться удастся только через потасовку, Кэйа расслабляется. — Мы с тобой больше не семья. Мы поссорились. — Я этого не помню. — Мы подрались. — Не помню. — Ты пытался меня убить. Дилюк прерывисто вздыхает: — Я… — Чего ты от меня хочешь? — устало перебивает его Кэйа. — От того, что ты не помнишь нашей ссоры, ничего не меняется. Мы разошлись. Расстались. Ты оттолкнул меня и ушёл. — А теперь хочу вернуть, — Дилюк цепляется за него с нарастающим отчаянием, боясь, что он растворится в темноте, исчезнет. Голову дурманит, и приходится дышать намеренно глубоко, чтобы тревожить рану и отрезвлять сознание болью. — Память свою верни, — ворчит Кэйа. — Сначала вспомни всё, потом поговорим. Дилюк жмурится. В ушах шумит. Бинты стягиваются туже, кости трещат, из горла рвётся натужный скулёж. Он так устал. Так бесконечно устал — бороться, искать, держать спину прямо и ни перед кем не склонять голову. Раньше Кэйа всегда был рядом, чтобы помочь — одного его участливого взгляда хватало, чтобы у Дилюка снова распахнулись крылья за спиной. Но сейчас Кэйа — бесстрастное ледяное изваяние. И без его поддержки тяжело. Хоть немного ласки, хоть намёк на прежнюю искреннюю улыбку, хоть тень тепла — Дилюку много не надо. Ему и крупицы былой нежности хватит, чтобы снова встать на ноги и продолжить борьбу. — Ты чего затих? — прохладные пальцы касаются лба, убирают с него грязные спутавшиеся волосы. И Дилюк ломается. — Я устал, — едва выговаривает он непослушными губами, жмурится ещё сильнее, до боли, будто хочет загнать назад несуществующие слёзы. — Я ужасно устал, я так больше не могу, я… Горло стискивает сухими рыданиями, Дилюк по-рыбьи широко и бессмысленно хватает ртом воздух, но давится и издаёт совсем уж позорный всхлип. Кэйа хватает его за лицо, гладит по горячим, но сухим щекам, заправляет за уши непослушные волосы, и руки у него крупно дрожат. — Тише-тише, — дыхание сбитое, голос непривычно высокий и перепуганный. — Что с тобой? Дилюка выкручивает от этой скупой ласки, и он жмётся к шершавым ладоням, не смея позволить себе большее, боясь спугнуть. Пальцы судорожно сжаты на жёсткой простыне — Кэйю нельзя трогать. — Я устал, мне тяжело, — он должен остановиться прямо сейчас, но внутри что-то кипит и окончательно развязывает язык. — Я ничего не понимаю. Ты говоришь, что я пытался убить тебя, но я этого совсем не помню и представить не могу, что поднял на тебя руку. Я не понимаю, почему ты так холоден, почему смеёшься надо мной, почему издеваешься… — Ты просто не понимаешь, насколько всё серьёзно, — Кэйа выглядит едва ли не болезненнее Дилюка. — Когда ты вспомнишь, то разозлишься. — Кэйа, пожалуйста, я не могу больше, — шепчет он заполошно. — За что ты так со мной? Мне больно. Сжалься, пожалуйста, возвращайся ко мне. Кэйа меняется в лице, отступает, утекает, хочет исчезнуть и раствориться, как звёзды в предрассветном мареве, но Дилюк поспешно хватает его за холодную безвольную ладонь и испуганно ластится: — Я согласен на всё. Тебе необязательно быть моим. Я не требую. Я никогда ничего от тебя не потребую. Делай что хочешь, только позволь мне быть рядом, Кэйа, веди себя со мной как раньше, улыбайся мне, обращай на меня внимание, — кажется, он скатывается в совсем уж бессвязный горячечный бред, в невнятное исступлённое бормотание. — Можно совсем немного, мне будет достаточно даже взгляда, мне просто нужно знать, что ты всё ещё на моей стороне, что я тебе нужен, я… — Хватит. Дилюк застывает на мгновение, позволяет себе слабость — ещё чуть-чуть слепо тычется в холодную ладонь, а потом обуздывает внутренний жар и сажает его на цепь. Слабак. — Прости, — он отстраняется, голос окончательно садится. — Прости, пожалуйста. Я ослаб из-за раны, потерял контроль. Забудь обо всём. Мне жаль. Сделай вид, что ничего не было. Я обязательно всё вспомню и найду тебя, мы поговорим… Холодные пальцы едва касаются его рта, заставляя замолчать. Кэйа смотрит так, будто Дилюк тяжело и безнадёжно болен. — Не стоит. Я всё понял. Дилюк обмирает: что он понял? Наверняка что-то совсем не то. — Прости меня. Это моя вина. Я сглупил, — Кэйа понижает голос и обхватывает голову руками, речь его становится невнятной, грубой и скупой, будто он разучился говорить. — Очень сильно сглупил. С самого начала не нужно было к тебе лезть. Но ты вернулся такой болезненный, почти мёртвый, и я испугался. Я хотел помочь. Я следил за тобой, чтобы ты не натворил глупостей. Я боялся. Я ведь клялся тебя оберегать и защищать, клялся отдать за тебя жизнь, если потребуется. Ты мне дорог. Я не мог оставаться в стороне. Но и вести себя как твой друг тоже не мог. Если бы ты привык, снова привязался ко мне, то вспоминать нашу ссору было бы больнее… Молчание повисает как самоубийца в петле — Дилюк чувствует мерное покачивание трупа под потолком. Слышно только, как глубоко и размеренно дышит Кэйа, будто успокаиваясь. — Сейчас станет легче, — наконец ласково говорит он и тянется к глазной повязке. Дилюк хочет его остановить, но не успевает. Повязка падает на колени, Кэйа берёт руку Дилюка и прикладывает к обычно скрытому глазу. Вполне целому. Вероятно, даже видящему. Под пальцами чувствуется шероховатость шрама. — Что ты знаешь о Каэнри’ах? — спрашивает Кэйа так, будто интересуется прогнозом погоды. И Дилюк вспоминает — на этот раз всё. Смерть отца, душное отчаяние, глухая тоска, ещё совсем юный, разбитый и перепуганный Кэйа, торопливо бормочущий объяснения и глядящий жалобно, ищуще, умоляюще, и животная ярость, за несколько мгновений выжегшая изнутри всё светлое и родное, что их когда-либо связывало. Меч в руке; огонь повсюду; шипение растаявшего льда; звон клинков… и шрам — этот шрам он сам оставил рваным движением сверху вниз, в последнем отчаянном порыве отринуть жуткое осознание. Темнота-спасительница проглатывает его тихий безнадёжный вой. Кэйа всё-таки исчезает — сбегает к выходу, едва поняв, что Дилюк больше не нуждается в словах. — Пожалуйста, будь благоразумен, — сбивчиво просит он и выходит. Дилюк в его сторону даже не поворачивается.11
Дилюк ломается в середине зимы. Однажды он, как и всегда, просто выходит из комнаты, но винокурня в ужасе цепенеет. Слуги продолжают суетиться, бизнес процветает, Аделинда и Эльзер справляются с договорами и поставками, но страшная, мёртвая тишина ложится на особняк так уверенно, что ни у кого не хватает решимости от неё избавиться. Дилюк снова леденеет душой. Тело неподъёмное и холодное, как могильная плита. Дышать получается через раз, и, если бы у Дилюка была возможность, он и вовсе не дышал бы, но телу вроде как надо, оно требует воздуха, поэтому ничего другого не остаётся, кроме как делать скупые вдохи-выдохи, заставляя себя существовать. Шаг за шагом, вдох за выдохом проходят дни — Дилюк не позволяет себе слабостей. Никаких поблажек. У него работа. У него долг. У него люди, которых он должен защищать. Джинн хмурится, Лиза твердит что-то умное из своих книжек, Дилюк слушает вполуха и не чувствует вкус чая. Пахнет кладбищенской сыростью и трупной гнилью. В какой угол ни загляни, куда ни приткнись, везде хочется вывернуть себя наизнанку и скрести ногтями кожу изнутри, чтобы стереть, выскоблить, вытравить само своё существо, сопрелое и спёкшееся нутро. Как можно самому себе так опостылеть — до скулежа, до воя? Кэйа перестаёт прятаться. Первые дни после второго, на этот раз менее разрушительного для них обоих признания, он проводит вне города, а после возвращается — и всё начинается вновь. Если раньше Дилюк слышал, как трещит их пожираемая пламенем близость, то теперь он наконец понимает: всё мерещилось. Не осталось от их близости ничего — только чёрное пожарище. Ничего не меняется. Кэйа паясничает, пьёт и бесконечно шутит, а Дилюк устало, равнодушно и слепо за ним следит. Все их разговоры сводятся к дежурному обмену приветствиями, и что-то внутри Дилюка жалобно царапается. Кэйа предельно вежлив и отвратительно бодр, и хочется встряхнуть его и взмолиться: скажи уже хоть что-нибудь. Что-нибудь как прежде едкое, насмешливое, обидное, чтобы ударился кремень о кресало, высеклась искра — и снова занялся огонь. Я подхвачу, мысленно умоляет Дилюк, я не дам пламени погаснуть, я отвечу колкостью на колкость. Кэйа к его безмолвным просьбам глух. Так зима — слитное монохромное ничто — проходит мимо, не сумев напугать холодами. Весна с хохотом валится на голову дождями, и Мондштадт, упрямый вредный ребёнок, вторит её смеху песнями. Дилюк запирается на винокурне и перестаёт отвечать на письма. Они копятся и копятся на письменном столе, всё чаще мелькают короткие записки от Джинн и Лизы, но сил ответить нет. Что он им скажет? Как оправдается? У еды привкус сажи, у воды — крови, а воздух на винокурне пропитан затхлостью и воспоминаниями. Проблема не в мире вокруг и не в Мондштадте. Проблема в Дилюке. Мир такой, каким ему положено быть, Мондштадт свободный, радостный и весёлый, как и завещал Барбатос, и только Дилюк здесь чужой и лишний, случайная чёрная клякса на ярком весеннем пейзаже. И это ощущение не стереть и не смыть, оно преследует его за завтраком и в постели: всё никакое, опостылевшее, опротивевшее. Джинн перестаёт писать, только Лиза отправляет тревожные письма с короткой надписью «прочитай, мы беспокоимся» прямо на конверте. Дилюк игнорирует. Дилюк выполняет обязанности, разбирает бухгалтерию и позволяет обеспокоенной Аделинде себя обнимать. Рано или поздно мир его выдавит. Надо только подождать. Джинн появляется спустя две недели. Она приходит вечером, как раз перед ужином. Дилюк замечает её в окне и спускается встретить — вежливость, рефлексы, доведенная до автоматизма реакция. На пороге он не успевает и рта раскрыть — Джинн приветственно кивает Аделинде, машет работникам, а затем крепко берёт его за лацкан пальто и тянет за собой на улицу. Дилюк теряется, но послушно идёт, чувствуя, как подрагивает от плохо сдерживаемой ярости её рука. Работники любопытно выглядывают в окна. Джинн волочит его за собой чуть ли не в самую чащу. Остановившись под дубом, она глубоко вздыхает, отпускает Дилюка, отходит на несколько шагов и швыряет к его ногам одноручный меч. — Бери, — твёрдо говорит она. Дилюк мгновение смотрит на клинок, такой острый, что с лёгкостью вспорет даже шкуру митачурла. — Бери, — повторяет Джинн тихо, и даже ветер на миг затихает. Дилюк непослушными пальцами цепляется за рукоять, поднимает меч с земли и едва успевает заблокировать удар. Сталь звенит, глаз Бога пышет искрами, скрещенные мечи лязгают, и Джинн напротив — встрёпанная, холодная, не собирающаяся отступать. Дилюк еле успевает заметить еще один выпад — кулак с силой врезается в печень, зажатый в нём нож едва царапает кожу. Джинн отпрыгивает от него, проворачивает в ладони клинок и смотрит зло-насмешливо: — Эти четыре года не пошли тебе на пользу. Дилюк сплёвывает и хмурится. Могильная плита на груди крошится и осыпается — уже не цельный мрамор, а хрупкий известняк. Пробуждающийся гнев беснуется под рёбрами, требует выхода, рвётся на свободу, разбегается языками пламени по рукам. — Злишься, — сухо заключает Джинн. — Это хорошо. Я тоже. Нападай. — Я объяснюсь, — мрачно обещает Дилюк. Драка с другом — последнее, чего бы он сейчас хотел. Не то чтобы он вообще хотел хоть чего-то. — Объяснишься, — кивает Джинн. — После того, как я разобью тебе лицо. Ветер с благоговейным шёпотом поднимает вокруг них пыль, закручивается воронками, режет щёки, и пламя, беспокойное и гордое, опаляет нутро: когда это огонь бежал от драки? Когда сдерживался, когда задумывался, когда сомневался? — Не зазнавайся, — срывающимся голосом говорит Дилюк. — Я всегда был сильнее. Джинн склоняет голову набок и смотрит снисходительно, как на ребёнка. И Дилюк кидается вперёд. От одноручного меча он давно отвык, и руки слушаются плохо. Стойка слабая, техника хромает, и по рукам сразу же прилетает несколько унизительных ударов клинком плашмя. Дилюк рычит, размахивает мечом как игрушкой, бросается в бой слепо, как бешеный пёс, и забывает о цели схватки: старая, въевшаяся под кожу привычка сражаться заставляет огненную суть взвиться от гнева и опалить внутренности. Ему бы выплеснуть всё спёкшееся, прогнившее, больное. Удары беспорядочные, бездумные, бесцельные — пламя беснуется, выжигает всё грязное и глубоко засевшее, с губ рвутся стоны-всхлипы-крики. Ему больно, больно, больно, до помрачения рассудка, до мутного сознания, до ругани сквозь зубы, и выкручивает, выворачивает, сгибает бессильная злость на себя — за слабость, ничтожество, глупость, на Кэйю — за ложь, за издёвки, за боль, на Джинн — за этот поединок, на Мондштадт — за лёгкость и жизнь. Дилюк не замечает, как мечи исчезают. Они вцепляются друг в друга руками, валятся в грязный подтаявший снег, катятся, заливая кровью корни деревьев. Джинн рычит, лупит без разбора с такой силой, будто и правда собралась его убить, душит и, кажется, проклинает, и Дилюк вдруг понимает, что проигрывает. Едва проклюнувшийся робкий азарт заставляет его на миг замереть и тут же получить в нос. И тело, выкованное рыцарскими тренировками, помнящее, каково это — спарринг с другом, ноет от усталости. Совсем как в юности, когда от утомления после тяжёлых ученических дней болели мышцы. Старая привычка бьёт под дых и вынуждает выдохнуть с облегчением: другу проиграть не стыдно. Дилюк невольно улыбается, ловит такое же злое веселье в прищуренных глазах Джинн и врезается ей в переносицу лбом. Позже они, уставшие и разомлевшие, лежат на снегу, спинами чувствуя жёсткость корней. Встревоженно лопочут птицы, из-под оттаявшей коряги пробивается первая робая травинка. Дилюк косится на тихую Джинн, вглядывается в морщинки на лбу, в синяки под глазами, в разбитый рот, и выдыхает: — Лиза убьёт меня за это? — Нет. Она знает, куда и зачем я пошла. Дилюк кивает и нервно сплетает пальцы: — Я должен объясниться. — Пожалуй, — кивает Джинн, устраивается поудобнее и переводит на него взгляд — уставший и тусклый, но тёплый и ободряющий. — Я вернул себе память. Джинн чуть наклоняет голову набок — знакомый, давно выученный жест, означающий крайнюю степень заинтересованности. — Это хорошая новость. Ты должен радоваться, но вместо этого заперся на винокурне и всю зиму предавался страданиям. — Ты же знаешь, что до моего ухода мы с Кэйей… поссорились? — подкол он пропускает мимо ушей — не до этого сейчас. — Поссорились? — насмешливо хмыкает Джинн. — Вы покромсали друг друга будь здоров. Я перевязывала ему раны, я всё видела. Сердце сжимается, и Дилюк прерывисто вздыхает: — Всё… было очень плохо? — Настолько, что я хотела идти и бить тебе лицо, но он меня остановил. Сказал, что вы сами разберётесь. Дилюк жёстко впутывает пальцы в грязные волосы и с силой тянет. — Джинн, — он говорит тихо и напряжённо, будто ему снова четырнадцать, и предстоящая миссия ужасно его пугает. — Мы с ним не просто подрались. У Кэйи… есть секрет. — Знаю. Дилюк вскидывается: — Знаешь секрет? — Нет, Кэйа просто сказал, что у него есть тайна. Не имею ни малейшего понятия, о чём она. Но, думаю, если ты за неё наградил его парочкой шрамов, это что-то серьёзное. Дилюк рвано вздыхает и жмурится. — Я пытался его убить. — Что, прости? — Я убил бы его, если бы у него не появился глаз Бога. Джинн молчит, и Дилюк кусает щёки изнутри. Эта мысль — жуткая, жестокая, чужая — настигала его последние месяцы. Он пытался убить Кэйю. Он помнил, как держал меч, как струилось по клинку пламя, как злые жгучие слёзы щипали глаза, как Кэйа что-то говорил — сбивчиво, торопливо, виновато, и как дрожали у него руки. «Слышишь, Дилюк? Во всём виноваты мы оба». Оба — лжецы. Оба — предатели. Оба клялись в верности и предали, обещали быть рядом и разошлись, божились защищать и ранили так сильно, что не заживает до сих пор. Как с этим разобраться? Как распутать? На макушку вдруг опускается тёплая ладонь. — Дурной ты, Дилюк, — со вздохом заключает Джинн. — Оба дурные. Вы хоть знаете, как у меня за вас сердце рвётся? Начиная с того дня, когда Кэйа после вашей ссоры заявился ко мне ревущий и окровавленный. — Прости. — Не прощу. Тебе друзья нужны для того, чтобы нервы им трепать? Если плохо — говори. Ты же знаешь, что всегда можешь устроить со мной поединок, я никогда не откажу. Если тебя для успокоения нужно пару раз впечатать лицом в землю, я это сделаю. Дилюк фыркает от смеха и поднимает на неё весёлый взгляд: — Ты ужасный друг. — Для тебя — отличный, и мы оба это знаем. Дилюк опускает голову ей на плечо и вдыхает запах крови, железа, бумаги и роз. — Я всё исправлю. — Я знаю, — Джинн мягко улыбается и щёлкает его по разбитому носу, заставляя скривиться от боли. — Теперь-то тебе легче? Дилюк одобрительно мычит и трёт зудящие глаза. От звонкой пустоты в голове одуряюще хорошо. Джинн права: нельзя всю жизнь прятаться на винокурне. Нужно объясниться с Кэйей — выслушать его, высказаться самому, а потом вместе решить, что делать дальше. Если Дилюка прогонят — так тому и быть. Заслужил. — Ещё раз? — Джинн кивает на отброшенные в сторону мечи. Дилюк разминает ноющее плечо, задумчиво щурится и согласно хмыкает: — Ещё раз.12
На могиле отца из-под подтаявшего снега выглядывают первые светяшки. Дилюк присаживается у надгробия, смахивает с него паутину и ставит рядом бутылку из раритетной коллекции — жемчужины прошлого сезона. Тут же стоит бутылка виноградного сока, и совершенно очевидно, кто её здесь оставил. Дилюк только вздыхает и прижимает бутылки друг к другу стеклянными боками. Он наконец-то готов смириться. Отец всегда учил его не сдаваться под натиском судьбы, держать спину ровно и смотреть на мир с неколебимой верой в собственные силы. Отец бы расстроился, узнай он, что сын его даже не навещает. Раньше мчался к нему по любому поводу, с жадностью ловил каждое слово, а теперь вот молча сидит рядом. И только тяжело, взволнованно дышит. — Папа, — пробует Дилюк впервые за долгие годы, и голос его подводит: обрывается и сипит. Он так давно не звал его — запутался, заплутал, забрёл совсем не туда. Столько лет непрерывной жажды мести, горячности, погонь и битв, столько лет отчаяния, боли и одиночества, столько лет опустошения и страха вспомнить улыбку отца, его наставления и голос, разбередить страшную рану и навсегда лишиться холодного покоя. Дилюк сорванно вздыхает. От собственной слабости убежать нельзя. Отец мёртв — его нет ни на винокурне, ни в Мондштадте, и сколько ни пытайся, сколько ни бейся, сколько ни злись, его нельзя ни увидеть, ни обнять. — Папа, — зовёт Дилюк, зарывается пальцами в волосы и с силой тянет, жмурится до боли, пытается сдержать детский всхлип, но не получается — скулит и шмыгает, спешно трёт глаза и хлюпает носом. Папа, помнится, не одобрял слёзы. Всё говорил о будущем рыцарстве, о духовной силе, о стойкости, но каждый раз, когда маленький Дилюк плакал, он прижимал его к груди и растерянно бормотал глупости — совсем не умел утешать, но так обеспокоенно гладил широкой тёплой ладонью по спине, что успокоение приходило само. Папа учил его смешивать напитки и собирать виноград. Цеплял на лохматую голову безразмерную шляпу, закатывал рукава и штанины и шёл на плантации — и Дилюк, маленький прилипала, неотрывно следовал за ним, сжимал в руках крупные, пахучие, сладкие даже на вид грозди, задирал голову и восхищённо наблюдал за отцом — сильным, высоким, умелым, самым лучшим… Папа трепал его по волосам и смотрел так, как мог смотреть только папа, — строго и ласково, с гордостью, с тщательно скрываемой нежностью, уязвимо и открыто, и Дилюк жался к нему в жадном порыве получить больше любви. Папа улыбался тепло-тепло, над чем-то громко хохотал, удручённо поджимал губы, покупал игрушечные кораблики и деревянные мечи, рассказывал что-то о маме — и Дилюк ластился котёнком, тыкался в широкую ладонь встрёпанной макушкой и чуть ли не визжал от восторга. А Кэйа, вредный нахал уже тогда, цеплялся за правую папину руку, смотрел внимательно и по-взрослому серьёзно, отбивался от щекотки и таскал Дилюку яблоки и булочки с кухни. Папа всегда радовался, когда они приносили ему свои нелепые поделки из перьев и деревянных щепок, сиял и показывал потом гостям каждую кривую лодку, каждый неправильно выструганный меч. Папа читал им жёлтые газетёнки под ворчание Аделинды, брал их на соколиную охоту и рассказывал страшилки у ночных костров. Папа учил их подпевать вольным мондштадтским ветрам, и маленький Кэйа первое время ужасно стеснялся, а потом принялся разучивать скабрезные взрослые песенки, и вся винокурня схватилась за голову. Папа тогда смеялся до слёз, но почему-то всё равно наказал. А ещё папа всегда защищал — корчил суровое лицо, серьёзно твердил про взросление и ответственность, но никогда не давал в обиду. Всегда закрывал собой — до последнего вздоха закрывал, прятал восемнадцатилетнего Дилюка за своей спиной, будто его драгоценному сыну, жизнерадостному солнышку, всегда четыре. Дилюк помнит: когда отец умирал, руки у него были тёплые. И смотрел он смешливо, будто сам до конца не верил в близкий исход, и пытался успокоить — гладил по голове, выдавливал умирающие, калечные укоры про недостойные воина слёзы, твёрдо говорил о чести и долге… Пусть и без Глаза Бога, но воин до самого конца. Дилюк прикладывается горячим лбом к холодному надгробию, скребёт пальцами обледенелую землю, ломает ногти. Глаз Бога на бедре бросается искрами, жжёт бедро сквозь плотную ткань, и Дилюк знает — всё правильно. За жизнь приходится платить болью. Любовь рука об руку идёт со скорбью и страхом потери. Так страшно — намеренно причинять себе боль, вспоминать, выворачивать нутро, вытаскивать всё запёкшееся, грязное и больное, ломать себя, заставлять чувствовать то, от чего бежал долгие годы. Так мучительно — так и должно быть. Хочется, чтобы кто-то взрослый, смелый и надёжный пришёл, ободряюще хлопнул по плечу и пообещал всё исправить. Хочется нажаловаться Аделинде на злую, жестокую жизнь, отбирающую самое дорогое. Хочется обнять Кэйю и попросить поддержки. Хочется спрятать зареванное лицо у папы на плече. Только вот папы больше нет. — Папа, — рыдает двадцатидвухлетний Дилюк так, будто ему снова четыре, размазывает горячие слёзы по лицу и тихонько воет. Совсем как в детстве, когда испугался волков. Затихает он только к вечеру. Сидит, уткнувшись лбом в холод надгробия, всхлипывает и греет дрожащей рукой пробившиеся из-под снега светяшки — маленькие храбрецы заслуживают награды. Штаны давно мокрые, и теперь холодно до стучащих зубов. Ветер шуршит в ветвях и поёт о свободе. В рёбра глухо колотится пустое сердце. Между лопаток тепло — будто след от широкой горячей ладони. Когда последний цветок отогрет, Дилюк поднимается, вытирает опухшее, заплаканное, позорно красное лицо, отрывисто кивает отцу, разворачивается и уходит. Папы с ним больше нет. Значит, придётся брать себя в руки и всё исправлять самостоятельно.13
Дилюк долго собирается с духом. Несколько дней он бледным призраком бродит по винокурне и отправляет в отпуск всех работников при малейшем подозрении, что они чувствуют себя плохо. К концу недели прислуга начинает его избегать, а Аделинда заваривает успокоительные покрепче. Кто же знал, что так сложно найти в себе смелость для обычного разговора? Дел у Дилюка всегда много, но в последнее время он ещё и регулярно ходит в штаб Ордо Фавониус с заметками и наблюдениями об активности Ордена Бездны и прочего сброда — Джинн чуть ли не плачет от радости, настолько это облегчает работу патрульным рыцарям. А ещё, проходя по штабу к кабинету действующего магистра, можно невзначай увидеть, как капитан кавалерии сидит на лестничных ступеньках и шепчется с Кли. Со стороны это похоже на тихие игры, но Дилюк однажды случайно услышал, что Кэйа объяснял не правила догонялок, а принцип обращения с арбалетом. Но даже тогда он выглядел таким увлечённым, смешливым, радостным, что Дилюк не поддался сомнениям в его воспитательской компетентности. Постепенно это входит в привычку: Дилюк регулярно носит Джинн бумаги, которые, в общем-то, можно доверить и посыльному, и украдкой узнаёт, всё ли у Кэйи в порядке. В один из особенно сырых и тёплых дней он застаёт Кэйю сидящим на крыльце у штаба и внимательно изучающим какую-то карту. Дилюк неловко замирает посреди слякоти. Кэйа поднимает на него безучастный взгляд и приветственно кивает: — К Джинн? — Да. — Передать? — Кэйа тянет руку к бумагам, и Дилюк машинально их отдаёт. Теперь всё кажется ещё более нелепым. Дел у него здесь больше нет — разворачивайся и уходи. Кэйа возвращается взглядом к карте, и Дилюк понимает, что видеть его не хотят. Раньше Кэйа первый начинал диалог — язвил и глупо шутил, и Дилюк вспыхивал, злился и отвечал. Сейчас Кэйа в общении не заинтересован — возможно, обижен. Возможно, просто решил больше не держаться за прошлое и вычеркнуть из жизни непутёвого брата. Кэйа снова поднимает взгляд и хмурится. Дилюк месит сапогами талый снег и кусает губы, не зная, что сказать, и чувствуя себя снова двенадцатилетним смущённым мальчишкой. — Ты хочешь поговорить? — спрашивает Кэйа, и Дилюк, охваченный надеждой, кивает: — Да! У них есть шанс? Они могут поговорить и всё исправить? Дилюк щурится, лаская взглядом встрёпанные синие волосы, морщинки у глаза и царапину у губы — подрался с кем-то? Раньше Кэйа не был таким взрослым и уставшим, но даже сейчас он всё равно Кэйа, колючий и ершистый, обиженный и кутающийся в недомолвки и лукавство как в свой дурацкий мех. Красивый, пусть и разбитый; родной, пусть и близко к себе не подпускающий; загадочный, холодный, но ждущий тепла. Дилюку хочется улыбнуться от распирающей грудь болезненной нежности. Кэйа радостным не выглядит — только вздыхает и, глядя прямо в глаза, мрачно чеканит: — Я не собираюсь предавать Мондштадт. Это мой дом. Кем бы я ни был… что бы ни произошло, я буду его защищать. Ты можешь относиться ко мне как угодно и делать что угодно. Я не уйду. Дилюк, заворожённый строгостью в искристом глазу, часто моргает. О чём речь? О другом ведь хотели поговорить. Кэйа смотрит прямо и устало. Больше не смеётся, не юлит и не бежит. — Я знаю, — кивает Дилюк. — Ты подозрительный, но не опасный. Я не уверен, что тебе можно полностью доверять, но Мондштадту ты не навредишь. «Я наблюдал за тобой и твоей работой», — так и не звучит. Кэйа будто расслабляется — из его позы исчезает враждебность. — Хорошо, — он кивает. — Я рад, что мы это выяснили. И снова опускает взгляд на карту, давая понять, что разговор окончен. Дилюк морщится. Кэйа всё это время, пока он был без памяти, лип к нему, задирал, устраивал цирк — и для чего? Для того, чтобы потом воротить нос и показательно игнорировать? Для того, чтобы вот так просто отпустить Дилюка? Неужели он добился чего хотел — вернул Дилюку память — и теперь собирается сделать вид, что ничего между ними не происходит? Кэйа всё это время ходил за ним, пустым и холодным, по пятам и сыпал искрами только для того, чтобы Дилюк снова вспыхнул, загорелся, разогнал тьму? Кэйа думает, что сделал всё, что нужно. Кэйа думает, что этого достаточно. Кэйа — холод, зимняя тоска и жемчужная россыпь, заглядывать в его душу всё равно что рассматривать ледяное узорчатое тиснение на стёклах, и огонь для него — чужак, он его не чувствует и не понимает. Кэйа не видит, что Дилюку всё ещё мало — пламени всё ещё нет. Значит, надо брать всё в свои руки. Дилюк наклоняется и зарывается пальцами во влажный, тающий, хлюпкий снег. Ему нужна ещё одна искра. Огонь загорится, непременно взревёт зверем и забьётся знаменем на ветру, доверься ему, дай шанс тебя согреть, ещё одну попытку осветить общий путь. Ещё одну искру. Пожалуйста, Кэйа. Неуклюже слепленный, мокрый снежок врезается Кэйе в лоб. Щёки горят, и кривая и неумелая улыбка просится на лицо. Дилюка охватывают подростковый азарт и детский восторг — он вытворил сущую глупость, за которую должно быть стыдно. Кэйа молча обтирает лицо тыльной стороной ладони, откладывает карту на ступеньку и встаёт. — Ну и зачем ты это сделал? Дилюк не успевает ответить — взвихряется снег, и на голову ему, судя по тяжести, падает целый сугроб. Кэйа хватает его за лацканы пиджака, грубо тянет и сердито хмурится, и Дилюк с упоением вглядывается в его небесно-звёздчатый глаз. — Не улыбайся, — требует Кэйа, но Дилюк мотает головой, кусая губы — сдержать улыбку он не в силах. — Я скучаю. — Ты придурок, — возражает Кэйа, но подрагивающий голос выдаёт его с головой. Во взгляде расцветают неверие и испуг. — Возвращайся ко мне, — почти требует Дилюк, забывая о приличиях и собственных обещаниях, и осторожно накрывает руки Кэйи своими. — Вот так просто? — Кэйа подозрительно склоняет голову набок и щурится. — Мы столько всего натворили — и ты просишь меня вернуться? — Ты сам сказал — я могу прийти к тебе, когда всё вспомню. Я пришёл. — Ты вспомнил всё ещё несколько месяцев назад. Где ты был всё это время? — стиснутые на лацканах пиджака пальцы белые от напряжения. Дилюк вдруг представляет, каково это — пережить драку и трёхлетнюю разлуку, чтобы встретить друга пустого и выпотрошенного, бездушного, серого, никакого, будто и не живого вовсе; беспокоиться о нём, вглядываться, искать в его лице знакомое и родное и встречать безразличие и усталость; думать, что тебя ненавидят, метаться и мучиться, но всё равно помогать — по-своему, по-дурацки, почти безумно, но это ведь Кэйа, ему так положено; видеть, как наполняется силой истасканная, измусоленная душа и чувствовать чужую любовь, но не позволять себе на неё откликнуться; бояться, но всё равно признаться ещё раз — а потом сбежать и ждать реакции. И совсем её не дождаться. Дилюку просто нужно было время, Кэйа же подумал, что между ними всё кончено. Поэтому он и перестал искать встречи, поэтому и вёл себя как обычно — думал, что бороться ему не за что. Ну и кто из них придурок? У Кэйи был шанс хотя бы ненадолго наладить их отношения — Дилюк помнил их детство, но совсем не помнил ссору, а потому требовал ласки и тепла и недоумевал, за что с ним так жестоко обходятся. Кэйа не поддался, выстоял, вытерпел, выдержал напор и смирился с болью — своей и чужой. Он, переживший в ответ на страшное признание настоящую катастрофу, преданный братом, одинокий и оставленный, всё это время оберегал Дилюка как мог — в совершенно шутовской манере, по-дурацки и смешно. Кэйа нёс ответственность за них обоих и ничего не ждал. — Это всё непросто, — мягко говорит Дилюк. Мокрое лицо покалывает прохладой. — Мне нужно было время, чтобы всё обдумать. — И? — Кэйа всё продолжает хмуриться. — Обдумал, — Дилюк поглаживает большими пальцами его сухие и шершавые костяшки. — Я всё понять не мог, почему ты ведёшь себя как скотина. А потом, когда вспомнил твой секрет, понял: я тебе нужен, но ты боишься. Кэйа молча приподнимает левую бровь. — Ты мне тоже, — торопливо заверяет Дилюк, отчаянно краснея и тратя все силы на то, чтобы не отвести взгляд. — Я, знаешь… — он запинается, облизывает обветренные губы, жмурится. — Твоя любовь для меня важнее твоей тайны. Кэйа прыскает: — Где ты вычитал эту цитату? — Почему сразу вычитал? — Дилюк открывает глаза и обиженно хмурится, не обращая внимания на то, с каким яростным напором сердце стучит в рёбра с требованием немедленно выпустить. — Может, я сам её придумал? — Дилюк, — вздыхает Кэйа, и в этом вздохе столько нежности и тихой печали, что Дилюк сразу же признаётся: — Из «Баллады о рыцаре». Кэйа щурится как довольный кот: — Специально искал? — Да. Хотел сказать красиво. Ты ведь знаешь, что я плохо выражаю чувства словами. Кэйа улыбается как-то странно и утыкается лбом ему в плечо. Дилюк чувствует, как в груди что-то взрывается, а схваченное спазмом горло не даёт свободно вдохнуть. Что же делать? Как всё объяснить? Как распутать их отношения? Сколько на это уйдёт времени — дней, недель, месяцев, лет — чтобы снова научиться друг друга чувствовать и понимать? Дилюк тяжело сглатывает и прерывисто вздыхает, всё ещё не веря, что не спит, но его восторги прерывает прилетевший в затылок снежок. — Вы арестованы за разврат в общественном месте, — чеканит из-за спины Джинн ледяным голосом. Кэйа выбирается из объятий, и Дилюк недовольно поворачивается к наглецам, посмевшим прервать им момент: — Мы вообще-то мирились. — Да мы поняли, — хихикает Лиза, выглядывая из-за плеча Джинн, и глаза у неё хитрые. — Весь штаб уже в курсе, что у вас тут драма. Руки у Лизы подозрительно мокрые, и она этого даже не скрывает. Дилюк щурится, понимая, кто швырнул в него снежок, но в ответ получает только счастливую улыбку. Джинн стоит рядом невозмутимая, собранная и спокойная, ненавязчиво закрывает Лизу собой, и становится понятно, что наглой ведьме всё опять сойдёт с рук. — Она кинула в меня снежок, — с претензией говорит Дилюк, и сам внутренне замирает от радости: он может себе позволить говорить как ребёнок. Здесь, сейчас, с этими людьми, с тёплым и взъерошенным Кэйей под боком, он может обнажить нежное, слабое, дурашливое нутро, и его не обидят. — Я знаю, — серьёзно отвечает Джинн, и в её глазах искрит что-то смутное, знакомое и зыбкое, как воздух над кострами в фестивальную ночь. — Ты её покрываешь, — заключает Дилюк. — Всегда. Ты всегда её покрываешь, что бы она ни сделала. — Да, — спокойно отзывается Джинн, и её губы, всё ещё хранящие след их драки, подрагивают в намёке на улыбку, а вокруг глаз собираются морщинки. Кажется, ещё немного — и она покажет язык. Словно Барбатос ударяет по струнам — сердцу в груди становится до боли тесно. Плачут крыши, под промокшими сапогами неприятно хлюпает снег, гудит недовольный, ещё холодный ветер, ругаются птицы, а с улиц доносятся крики и брань, и Дилюк, запрокинув голову, по-детски громко смеётся. Ему будто снова шестнадцать. Снова он — огонь, и Глаз Бога отзывается благодушным звоном, и горы снова по колено, мир душистый и красочный, звучный и тёплый, колокольный и мельничный, винный и пряный, цветочный и фестивальный — злой, жестокий и мучительный, но живой, живой, живой… Кэйа тянет его за руку в штаб: — Мы уже достаточно развлекли народ, продолжим внутри. Дилюк вглядывается — в окнах мелькают любопытные рыцари, даже зараза Хоффман высовывает длинный нос. — Мы будем пить чай? — с надеждой спрашивает Дилюк, будто и смешливая Джинн, и хитрая Лиза, и мягкий Кэйа, враз потерявший ёршистость, и тёплый весенний воздух, и разгоревшийся внутри огонь — мираж, сон, мечта, и стоит ему прийти в себя, как это всё исчезнет. — Будем, — откликается идущая следом Лиза. — У меня есть чудные сумерские травы и яблочная пастила. Дилюк стискивает холодную ладонь Кэйи и обещает себе быть сильным до самого конца.14
Гости наводняют винокурню с самого утра. Джинн, чумазая и довольная, наконец скинувшая надоевшую форму магистра, сидит на каменном крыльце и липкими от сока руками перебирает стебли мяты. На её лице, обычно осунувшемся и уставшем, детская усмешка — загрубевшими от тренировок пальцами она справляется с работой так ловко, что опытные слуги косятся на неё с нескрываемым уважением. Лиза сидит рядом, обмахивает её веером и то и дело поправляет соломенную шляпу. Дилюк завистливо на них посматривает, но ничего не говорит и обматывает пучки подвядшей мяты верёвкой. Сбор мяты в этом году проходит на удивление оживлённо. С плантаций раздаётся смех — там сейчас Кэйа, а значит, вокруг него наверняка толпа восторженных поклонников. Дилюк вздыхает и дуется. — Иди проверь, — советует Лиза, хитро щуря по-ведьмински зелёные глаза. — Что-то мне кажется, что твой ненаглядный отлынивает от работы. — Кто бы говорил, — хмыкает Дилюк, но послушно поднимается, обтирает руки о грязные рабочие штаны и широким шагом хозяина этой земли спускается к плантациям, искать среди виноградных лоз своего ненаглядного. Он, как и следует, паясничает, рассыпается шутками-остротами посреди собравшейся толпы и запрокидывает голову, когда смеётся. В свободных штанах, расстёгнутой рубахе, со спутанными волосами, измазанный виноградный соком — дитя мондштадтских просторов. Едва завидев Дилюка, он машет рукой, несётся едва не вприпрыжку и виснет у него на шее. Тёплый, разгорячённый солнцем, работой и вином (а Дилюк руку готов на отсечение дать, что это воплощение страсти уже успело стащить из погребов бутылку-другую), и во взгляде — неприкрытое разбойничье счастье. Дилюк кидает на толпу лентяев хмурый взгляд, и работники тут же рассыпаются по плантации, и только старики разбредаются медленно и всё посмеиваются, и у Дилюка от их понимающих взглядов начинают гореть уши. — Соскучился? — кокетливо тянет Кэйа, и остаётся только беспомощно кивнуть: — Почему ты здесь, а не с нами? — Хотел, чтобы ты соскучился, — Кэйа улыбается, и Дилюк прикрывает глаза, чтобы не сгореть изнутри от желания повалить его в траву и щекотать до слёз. — Ты и так редко здесь появляешься, — ворчит он. — Постоянно на работе. — Сегодня тоже придётся пораньше уйти, — сокрушённо признаётся Кэйа, пальцем чертя на бледной щеке звёзды. — У Спрингвейла недавно видели похитителей сокровищ… — Я с ними уже разобрался. Кэйа вскидывает на него изумлённый взгляд: — Когда? — Сегодня на рассвете. — Со всем отрядом? — С двумя, — не без злорадства поправляет Дилюк. — Разведка Ордо Фавониус никуда не годится. Рядом со Спрингвейлом орудовало две банды, и я их ликвидировал. Он по-детски радуется от того, что рыцари снова проявили полную некомпетентность, но Кэйа вдруг глубоко вздыхает и из-под ресниц кидает на него короткий взгляд, нежный как лепесток сесилии и горячий как пылающий цветок, и Дилюка бросает в жар. Он стеснительно кашляет, отстраняется, не знает куда деть руки, разворачивается к винокурне — Джинн и Лизе срочно нужна его помощь, а если он ещё хоть на мгновение задержится здесь, то точно сгорит, не от стыда так от смущения… Кэйа налетает на него сзади — обхватывает руками за плечи, тянет за собой и кружит, и Дилюк поддаётся и позволяет себя вести — потому что это Кэйа, он гибкий и сильный, весёлый и проказливый, пахнет яблоками и сталью, и доверять ему так же естественно как дышать. Спутанные синие волосы щекочут лицо, правого уха касаются тёплое дыхание и винно-сладкое «Ты потрясающий», и к красной щеке прижимаются прохладные губы. Дилюк застывает, хватается за щёку, словно пытается удержать поцелуй, а Кэйа хохочет в голос, толкает его в грудь и убегает к винокурне — только сверкает серьга на солнце. Дилюк задерживает дыхание, чтобы сохранить этот момент в памяти, — горящее лицо, зудящие рёбра, медовую негу и одуряющий запах перегретого на солнце винограда — и ноги сами несут его вперёд. Он выходит к крыльцу с самым невозмутимым видом, на который способен, но Лиза смотрит на него насмешливо, а Джинн притворяется, что слишком занята мятой, и становится понятно — холодное спокойствие изобразить не получается. Кэйа, довольный как кот, запускает руки в плетёную корзину, достаёт из неё подвядшие стебли и тоже принимается за работу. Дилюк недовольно хмыкает, садится рядом и толкает его бедром. Они недолго возятся, пихая друг друга локтями и разбрасывая вокруг листья, пока Джинн не начинает ругаться, а выглянувшая на улицу Аделинда напоминает, что сбор нужно закончить к сумеркам. Они затихают и, сидя плечом к плечу, перебирают липкие и маркие стебли. В отдалении грохочет гром. Мята пахнет так, что кружится голова, и Кэйа то и дело мажет зелёными пальцами Дилюку то подбородок, то шею, то лоб, и тот позволяет ему дурачиться. Джинн сосредоточенно сопит, старательно перевязывая пучки мяты, Лиза зевает, мурлычет под нос мелодию и не вносит никакого вклада в совместный труд; периодически с докладами подбегает то Эльзер, то Кенни, и Дилюк от них отмахивается. Жарко. Рубашка мокрая, кожу жжёт от солнца, пот заливает лицо, и приходится вытирать его запястьем. К вечеру Аделинда выносит напитки, и Дилюк жадно присасывается к стакану с виноградным соком — он устал так, будто перебрал тонну отчётов и разнёс двадцать хиличурлских лагерей. Прислуга зажигает огни, и каменную площадку перед винокурней заливает неровным жёлтым светом. Работы всё ещё непочатый край, но про неё все забывают: новенькие горничные выносят лиру, кто-то из работников неумело на ней наигрывает, и с виноградников к крыльцу стекается довольный народ — все чумазые и потные, как и всегда после труда на плантациях, и Кэйа, у которого всегда семь пятниц на неделе, бросает дела и растворяется в толпе. Джинн со сдавленным стоном потягивается, и Лиза, всегда чутко улавливающая момент окончания рабочего дня, хватает её за руку и утягивает в сторону винокурни. Дилюк хрустит затёкшей спиной, утомлённо вздыхает и, старательно держа осанку, переползает с крыльца на скамейку — в детстве, помнится, он после сбора мяты так сильно не уставал. Лира звучит громче, и Эльзер, раскрасневшийся и счастливый донельзя, взбирается на бочку и начинает петь — фальшиво, не в такт и вообще не ту песню, но публика разражается смехом и ободряющими аплодисментами, а потому безобразие не прекращается. «Надо бы разогнать их всех», — мимоходом думает Дилюк. — «Ни к чему поднимать шум». Но он остаётся сидеть на месте и закрывает глаза. Праздников на винокурне не было с тех пор, как умер отец. В волосы зарываются прохладные пальцы, и Дилюк сдерживает улыбку. — Вина? — заманчиво шепчет Кэйа на ухо. — Я расскажу Аделинде, что ты подворовываешь наши запасы, — вместо ответа оповещает Дилюк. — Не расскажешь, — он смеётся и падает рядом. Эльзер всё ещё поёт. Надо, наверное, снять его с бочки и дать дорогу молодым талантам. Вместо этого Дилюк опускает голову Кэйе на плечо, вдыхает привычный запах яблок и железа и глупо улыбается. Отболевшее, запуганное сердце робко скребётся о рёбра. Глаз Бога теплеет и едва не искрит. Кэйа подпевает Эльзеру, — не в пример лучше, к слову, — снова запускает пальцы в алые волосы и распускает хвост. — Я очень сильно скучал, — говорит Дилюк спокойно и легко, будто и не вынашивал эти слова годами. — Меня не было всего три дня. — Я не об этом. Кэйа весело хмыкает: — Господин Дилюк сегодня такой загадочный. Совсем не понимаю, о чём же он говорит. — Всё ты понимаешь, — дуется Дилюк и щиплет наглеца за бок. Кэйа хихикает и утыкается носом ему в макушку: — Понимаю. Просто дразнюсь. Нежность — волшебная, хрупкая, так давно не чувствованная — тает на выдохе. Дилюк приподнимается, тянется вперёд, но Кэйа спешно кладёт ладонь ему на рот и смотрит совсем как в детстве, когда ужасно хотел поучаствовать в очередной проказе, но боялся гнева старших. — Рано? — шёпотом спрашивает Дилюк, получает осторожный кивок в ответ и легко прижимается губами к мозолистым подушечкам пальцев. Взгляд Кэйи плывёт и туманится. — Откуда такая нежность? — звучит на выдохе, почти без вопроса. — Думаешь, нам можно? После всего… — Ты порой поразительно неуверенный, — ворчит Дилюк и нехотя отстраняется. Если Кэйа всё ещё задаёт такие вопросы, значит, и правда рано. — А ты — поразительно оптимистичный, я же не жалуюсь. Дилюк неумело смеётся, обхватывает его лицо ладонями и прижимается лбом ко лбу. — Всё будет хорошо. Веришь? — Верю. Только это мне и остаётся, — недовольно бурчит Кэйа и прячет взгляд. Эльзер вдруг замолкает, и песню подхватывает совсем другой человек — и даже голову поворачивать не нужно, Дилюк и так узнаёт голос Джинн. Он столько лет слушал её песни — в походах у костра, в казарме перед сном, в ночном карауле, во всех ярких, смешных, болезненных воспоминаниях, что ни с кем её не спутает. — Я останусь на ночь? Завтра выходной, хочу провести его здесь, — Кэйа понижает голос, боясь заглушить Джинн. — Не вижу причин, по которым ты не мог бы остаться на ночь в собственном доме. Кэйа благодарно улыбается и только собирается что-то сказать, но удивлённо осекается. Дилюк едва не вскрикивает, когда их обоих, всё ещё нелепо друг к другу прижатых, заключают в слабые объятья дрожащих рук, пахнущих тестом и стиранным бельём. — Аделинда? — изумлённо спрашивает он, вертит головой, и Кэйа тоже пытается высвободиться, но им не дают: поцелуй расцветает сначала на красной макушке, потом на синей, и Дилюк тут же заливается краской, а Кэйа охает и в смятении замолкает. Объятья исчезают сразу, вместе с ними — волшебный запах ещё не приготовленного домашнего печенья, и Дилюк прячет лицо в ладонях — будто он маленький, ей-Архонты, всё так же смущающе, и Кэйа сейчас, он уверен, такой же оцепеневший от желания получить от Аделинды ещё немного ласки, такой же соскучившийся по её рукам. А она знает их как облупленных — только смеётся и гладит по напряжённым спинам. — С возвращением, — шепчет Аделинда — и Дилюку, и Кэйе. На поцелованные макушки падают первые капли дождя.