* * *
Лиза после щелчка двери, посильнее вжимаясь в спинку стула, чувствует, как раз в пятый — или пятьдесят пятый — за последние пару месяцев рассыпается на части. Потому что Мишель — уже чёрт знает сколько совсем беспричинно важная и нужная — слишком резко и слишком много, но никогда не достаточно. Лиза откидывается на спинку стула, закрывает глаза, делает глубокий вдох, вслушивается в отдаляющиеся за стенкой шаги, которые эхом отбиваются от стен пустых школьных коридоров, и, как только они окончательно исчезают, выдыхает. Чертовски искреннее: «Ты же понимаешь, что я тебя не люблю?» отдаёт звоном в ушах, въедается в кожу где-то под подростково-отважным перманентным «Индиго», окончательно сбивает с носа потрескавшиеся со всех сторон абстрактные розовые очки-сердечки и нагло топчет осколки из непонятных ярких чувств. Лиза открывает глаза, буравит взглядом потолок, делает очередной глубокий вдох и, игнорируя лёгкий приступ тошноты от столкновения с суровой реальностью, шипит тихое-тихое: «Блять». А после, выпрямившись, берёт себя и кисточку, брошенную пару минут назад, в руки, закусывает внутреннюю сторону щеки до боли сильно и старается наконец-то дорисовать последние линии зелёного контура, который они с Мишель случайно испортили в нескольких местах. А ещё думает, что лучше бы она Мишель — до чёртиков красивую, до воя фальшивую, до дрожи в коленях вечно искомую — никогда не знала. Лиза чувствует себя корявым деревом с обожжённой корой и характерное жжение в уголках глаз, макает кисточку в краску, отказывает себе же в желании по-детски искренне рыдать и радикально клянётся себе больше никогда никого не любить. Лиза проводит очередную кривую линию, добивая контур окончательно, и молча принимает ситуацию так, как есть.* * *
Мишель, глотая комок где-то в горле, хаотично перерывает рюкзак, который больше напоминает карманную табачку среднестатистического травмированного подростка, и, кажется, вот-вот начнёт недовольно топать ногами. А ещё Мишель в последние минут двадцать, соизмеримым шести несчастным сигаретам, почему-то чересчур тошно — но без пресловутого романтизма. Всё ещё не любит. Честно и искренне. Максимум — хочет постоянно держать рядом как маленькую, бессмысленную — и оттого ценную — безделушку, вспоминать как крохотное приключение и чувствовать под кожей что-то крохотное и тёплое от беспричинной нужности. У Мишель ужасно не нужное здесь и сейчас тепло от рёбер расходится до самых кончиков постоянно подрагивающих пальцев. — Приплыли нахуй, — фыркает тихо, натягивая ворот куртки на нос. Мишель, невольно тихо-тихо вздыхая, тянется к телефону, набирает чуть ли не наизусть заученный номер и ждёт: линия занята — и на пару с теплом по телу расходится честное и искреннее раздражение, из-за которого кончики пальцев дрожат ещё сильнее. С четвертого раза дозвониться получается. — Оло нахуй, — шипит. — Ты где? Из динамиков слышен шум. Следом — щелчок двери, после которого становится тише, и размазано-спешный голос: «Я это… в Приморске», — и у Мишель, кажется, на секунду в голове начали стрекотать тысячи недоумённых сверчков. — Где, блять? Маша цокает: «В Приморске». — Я с первого раза поняла, — Мишель, упираясь затылком в закрытую дверь, вздыхает. — И что ты там забыла? Маша, кажется, садится на что-то крайне скрипучее — то ли диван, то ли кровать, то ли кресло, — делает пару глотков чего-то, скорее всего, с повышенным градусом и бормочет: «У Сани… на этой... даче я. Чё случилось?» — Нихуя себе, — фыркает Мишель, сдувая надоедливую прядь с лица. — А ты случайно не с моими ключами укатила, бестолочь? Секунд пять томно-задумчивого молчания, и Маша выдыхает краткое: «Блять». — Ясно-о, — тянет Мишель; а следом садится бесцеремонно на холодный бетонный пол, достаёт из кармана куртки пачку и задумчиво смотрит на сигарету, перевёрнутую на желание. — Ладно, я найду у кого переночевать, да и Меф переживёт, думаю… Наши сородичи же опять укатили куда-то? Маша, кажется, улыбаясь довольно, выдыхает растянутое: «Ага-а». И Мишель, хмыкнув, продолжает: — Ну вот. Короче, разберёмся… Но у меня два вопроса: кто такой Саня и хули ты забыла у него на даче? Маша начинает что-то очень нервозно и не очень разборчиво бормотать про одноклассницу — причём, как поняла Мишель, не свою даже — и едва связывает больше четырёх слов подряд. Мишель, вслушиваясь в невнятный поток, кивает сама себе пару раз, прикуривает и выдыхает дым под свои же поджатые ноги. А ещё до невозможности болезненно осознаёт, что непроизвольно — так ещё никто не просил даже — саморучно, с истошной заботой вырастила свою маленькую, чуть более податливую и наивную копию. — Ладно, хорошо, — фыркает Мишель, перебивая. — Скинь геолокацию свою, чтоб я знала… Мишель невольно зажмуривается на секунду и выдыхает: — По какой обочине твою голову пустую искать в случае чего. И Маша, будто моментально протрезвев, заводится: начинает на повышенных тараторить что-то про вселенскую несправедливость, потому что Мишель обычно вообще никого в известность о своём местоположении не ставит, потому что Мишель никто никогда лишний раз не контролирует, потому что именно за Мишель почему-то все постоянно бегают, потому что именно Мишель постоянно получает чересчур много внимания от родителей — и плевать, что Мишель от этого внимания в прошлом году пару раз трусливо косилась на полупустую пачку чужих антидепрессантов, — и, в конце концов, выплёвывает банальное, но чертовски для Мишель болезненное: «Да даже ты, блять, меня не любишь. Я знаю». Мишель внезапно понимает, что копия эта, несмотря на всю наивность, озлобленная на своего же создателя до одури. Мишель, которая, оказывается, сделала слишком много плохого просто фактом своего существования, с каждым чужим словом всё сильнее сжимает в зубах фильтр и затягивается поглубже; а после, путаясь в чересчур скомканных мыслях, бормочет неуверенное: — Машк, ты же понимаешь, что хуйню несёшь. Да и на меня ровняться, себя не ува… Но Маша, кажется, в моменте перестала понимать абсолютно всё — оттого и, всхлипывая еле слышно, фыркает едкое: «Отвали, а». А после раздражённо сбрасывает трубку, оставляя Мишель лицом к лицу с маячащим чувством вины и злобой за то, что она, кажется, по-человечески ничего сделать никогда не может. Только Мишель — на своё же удивление — конкретно здесь и сейчас чувствует недостаточно. Мишель окончательно тушит окурок о пол, сминает фильтр в руках, безалаберно пихает в карман джинсов и тупит в экран долго. Следом, когда слегка разгребает белый шум в мозгу, замечает время — пол четвёртого, — внезапно понимает, что через полторы недели новый год, и вспоминает, что так и не начала покупать подарки — и едва ли начнёт в ближайшее время, потому что ни сил, ни фантазии, если честно, у неё уже не хватает. — Какая же ты… — бормочет Мишель, тупо глядя в экран; а следом, когда за закрытой наглухо дверью слышится недовольно-испуганное и чересчур громкое «Мяу» на пару с треском чего-то стеклянного, тихо матерится себе под нос. Мишель делает глубокий вдох, упирается затылком в дверь, прокусывает обветренные губы и, морщась, молча принимает то, что она даже с ролью старшей сестры не справилась.* * *
— Занята? Из динамиков слышится хриплое: «Уже нет». Мишель, пиная случайный камешек под своими же окнами, резко думает, что Кира однозначно улыбается; а следом смеётся тихо с голоса на фоне, в котором с трудом можно расслышать: «Кис, ты с кем?». — Ты опять у своей этой? Кира в ответ цокает недовольно: «Не моя она, ясно? Мы так…». — Да помню я, — фыркает, — не начинай только. Кира бормочет что-то недовольно, но всё-таки не начинает — и Мишель это, если честно, по-своему очень ценит. — Короче, чё я хотела-то… мне нужно вскрыть окно. Кира в ответ молчит секунд так десять, и Мишель, сама себе щурясь недоверчиво, выдыхает осторожное: — Алё?.. И Кира наконец-то отвечает: «Да ты, по-моему, чёт нихуя не алё уже». — Да ты дура? Мне моё окно нужно вскрыть! И я помню, что вы с Вилкой раньше открывали… картой, вроде? Кира опять молчит недолго — Мишель уже начинает думать, что ей проще это окно выбить, — а следом смеётся сдержанно и спрашивает: «А зачем?» — и Мишель моментально заводится, в ролях рассказывает о безалаберности младшей сестры, которую божится сдать в дом малютки, как только она на глаза покажется, и, глухо топнув ногой, заканчивает банальным: — Да заебло меня всегда крайней быть, понимаешь? Почему всегда именно я хуёвая, если… если все, блять, тоже хуёвые! И Кира, не выдержав, перебивает: «Да нормально всё, никто тебя хуёвой не считает, ясно? — и, задумчиво хмыкнув, всё-таки добавляет: — Я как бы могу силой открыть, ток тебе потом это окно склеивать придётся». — Да силой и я могу, но меня из дома выгонят опять, — устало бормочет Мишель, разглядывая грязный подоконник и пожарную лестницу прямо возле него. — Мне нужно, чтоб оно целым было. И желательно побыстрее, а то ушастый хату разнесёт, если я домой не залезу… Вот как, блять, у меня всегда получается в хуйню какую-то попасть? Может хоть ты знаешь? Кира смеётся тихо в очередной и говорит: «Да угомонись, ничё за ночь не случится с котом твоим. А ты… не лезь никуда, у меня переночуешь, лады?» Мишель улыбается криво, кивает сама себе и — даже как-то облегчённо — выдыхает: — Лады. Ты через сколько дома будешь?* * *
— Доходяга! — хрипло. Мишель, затягиваясь в очередной, оборачивается, слабо улыбается, когда видит Киру — как обычно, замученную, потому что спит она сутки через двое, и чересчур зацелованную, — и встаёт с промёрзшей скамейки. — Кто бы говорил, — фыркает. И следом, когда в ответ ей нагло лыбятся, добавляет: — Да двигай быстрее, мне холодно! Кира, показательно цокая, за пару-тройку широких шагов оказывается совсем рядом и, буркая: «Чёт ты распизделась», резко хватает чужой капюшон, натягивая его по самый нос — Мишель, недовольно шипя что-то слишком неразборчивое, скидывает его обратно. — Язва, — усмехается Кира. Мишель головой качает, цепляется за чужие холодные пальцы и тянет домой — и плевать уже даже, что тащится в чужой, раз она даже в своём себя нормально не чувствует в последнее время, — в тепло, где, как ей кажется, едкого промёрзшего чувства вины быть не должно — потому что Кира ни в чём виновата никогда и не была. — Да тише ты, — бормочет Кира, когда Мишель чуть ли не силком её в старенький лифт заталкивает. — Чё ты, бля… взвинченная такая? Мишель спешно жмёт кнопку, морщится от чересчур сильного старческого скрипа закрывающихся дверей и выдыхает: — Нормальная. Не видно? Кира качает головой, но ничего не спрашивает и узнавать, если честно, совсем не хочет — ей и своих тараканов-мутантов в голове хватает выше крыши. Мишель, поджимая губы и растирая замёрзшие руки, чувствует себя загнанным, запыхавшимся и адски неуравновешенным зверем — хотя из неё даже зверь никакой, мелкая зверушка зашуганная — её максимум.* * *
— Ну всё, украли, — смеётся Кира в трубку, наливая Мишель в стакан несчастные грамм сто водки. Мишель непонимающе щурится, доливает туда же остатки чуть ли не стухшего яблочного сока, прислушивается дотошно и смотрит на чужой телефон сверлом. — Да не ссы, у неё сезонная эта… депрессия началась, видимо, — и машет между делом Мишель, чтобы она коробку в мусорку всунула. — Это ж Алиска. Сначала всё хорошо, потом, я не знаю… к бате вон передачку отвезёт и бац — переклин. Мишель ставит пачку от сока под стол, жестом просит Киру на громкую связь поставить и отпивает побольше — будто это реально успокаивает. «Сезонная депрессия и переклин это конечно заебато, но она ж вообще на связь не выходит! — Вилка, кажется, слегка пьяная, тараторит спешно. — А если чёт случилось? Где она обычно ошивается вообще?». — В любой части области, — вдруг вклинивается Мишель. — Спорим, она щас в Приморске каком-нибудь. Вилка отвечает недоуменным: «Чё?». Следом думает пару-тройку секунд, слышно, что отпивает что-то, и всё-таки бормочет: «А, и тебе привет, Миш… А почему именно в Приморске?» Мишель усмехается тихо, на Киру едко-улыбающуюся косясь, и отвечает: — Да туда всех сивых и убогих в последнее время прям магнитит, — фыркает. — А вообще ты пей поменьше и панику не разводи. — Отсыпается может, это ж Алиска, — добавляет Кира. Вилка мычит что-то недовольно, но, в конце концов, соглашается, быстро тараторит от балды какую-то мелкую историю про то, как её кинули во время свидания, на котором между прочим что-то да намечалось, час назад, а после переключается на то, как теперь какой-то чудик, у которого она сейчас дома, впервые синтетику попробовал. И, когда в ответ слышит только чужие недовольные вздохи, всё-таки прощается. — Спорим завтра на больничный уйдёт, — выдыхает Мишель, когда Кира всё-таки откладывает телефон. — Куня? — Да какая Куня? — цокает. — Вилка. — Так а зачем ей больничный? Она и без него спит почти всегда, — улыбается, и Мишель в ответ кивает со вздохом жалобным. Кира разворачивается, возвращаясь к тарелке с остатками чего-то около съедобного из вечно пустого холодильника, ставит её в микроволновку и через пару секунд снова смотрит — как всегда так, что Мишель сжимается невольно. — Чёт ты пригрустнула. — Да вот думаю, куда эта делась, — Мишель, всматриваясь в стакан, морщится и, кажется, чувствует каждым сантиметром кожи что-то особенно тревожное. — Вы ж, блять, нормально не умеете. И ладно это, меня чёт пугает, что я привыкла уже и из притонов некоторых личностей вытягивать… да хуй с этими притонами, ладно, да и с наркологичками, и с дуркой этой несчастной тоже… где вас ещё носило? Кира, усмехаясь, жмёт плечами, и Мишель продолжает: — Вот я о том же. Вы уже везде побывали, но у меня всё равно есть ощущение, что я не готова, не знаю… на кладбище кого-то найти? Хотя я б и не удивилась в целом... — По больному, — Кира цокает и, слыша пиликанье микроволновки, в очередной поворачивается к Мишель спиной. — Со всеми бывает. Я вон тоже не готова была к тому, что ты превратишься в мямлю. Но это уже моя проблема в целом, так что... — Я просто беспокоюсь, — губы поджимает. — Почему мямля вообще? Типа, я ж просто хочу, чтоб все живы и здоровы были. — Такое бывает, — Кира кивает сама себе, и всё-таки ставит тарелку перед Мишель; а следом, заглядывая прямо в глаза, продолжает: — Но щас ты в параноика превращаешься. Не в Вилку, если что, она всегда припизднутой была, а в конкретного такого. Я с такой лежала в, — Кира морщится на секунду, — в дурке, кстати. Прикольная тема, скажи? Мишель под холодными карими ёжится непроизвольно и панически опускает глаза в тарелку, рассматривая слегка слипшиеся со временем макароны. — Нет. Кира в очередной кивает, молча садится напротив, набирает в прокуренные лёгкие воздуха побольше и бормочет: — Ненормальная реакция на ненормальные события — это нормально. И то, что ты шугаешься каждого шороха — тоже. Но ты ж понимаешь, что в конце концов тебя это сожрёт, и ты вместо своих воодушевляющий речей про нашу групповую инфантильность сама будешь просить тебя из какого-нибудь Степанова вытащить… ну, либо из притона, если поумнее окажешься. Мишель, начиная постукивать вилкой по тарелке тихо-тихо, хмурится и чувствует, что сейчас её жалит хуже даже, чем месяц назад; а Кире, кажется, на чужие чувства здесь и сейчас абсолютно всё равно: спокойно, размеренно, будто её всё это абсолютно не касается — хотя, действительно не касается — встаёт, тянется к холодильнику, с него пачку сигарет достаёт и, садясь обратно, молча прикуривает прямо в комнате. — Какая же ты сука, — выдыхает Мишель, сдаваясь. — Зато честная, — улыбается, — в отличие от некоторых. — Всё, сменили тему, — фыркает, всё-таки накалывая еду на вилку. — Поговорим о насущном. — Например? — Ну, — хмыкает, — где Алиску искать будем, например? — Я буквально две минуты назад для кого распиналась? — хмурится. — Она бате передачку сегодня везти хотела, а там, по-моему, телефоны теперь даже на свидании сдают, потому что какой-то еблан чёт сделал... всё, блять, деменция, не помню ни черта. Мишель удивлённо хлопает ресницами, всё-таки запихивает вилку в рот и, жуя, бормочет: — О те на те. — Ага, — Кира, затягиваясь, тянется, тащит ближе к себе крышку от какой-то банки с парой окурков и выдыхает вместе с дымом: — Щас опять хуйни какой-нибудь наслушается, будет ходить дохлая, вот тебе и сезонная депрессия. Мишель сглатывает наконец-то и отвечает: — Да через недели две сезонная депрессия у всех начнётся, как похмелье попустит. — Она у нас по-моему внесезонная. — Твоя правда, — и, морщась, потому что желудок от тяжести изворачиваться начинает болезненно, пихает в себя это нечто дальше. Кира, периодически хихикая гадко, опирается плечом о стенку, смотрит пристально и всё затягивается и затягивается поглубже. Как будто эта — точно последняя, и из неё нужно выжать всё. И Мишель, не выдерживая, спустя минуты полторы молчаливого жевания всё-таки отодвигает тарелку, начиная тянуться за стаканом. — Пока всё не съешь, пить не будешь, — выдыхает Кира, бросая окурок к остальным. Мишель на секунду замирает. И следом, усмехаясь, всё-таки отпивает. — Так я уже пью. — Ты мою мысль поняла. Мишель смеётся тихо, отпивает ещё раз, но уже щедро — так, будто этот стакан — последний — и чувствует отдалённо, на подкорке где-то, что здесь и сейчас ей на самом деле никто ничего запретить не может — и Кира, цокая, тащит из пачки ещё одну. — Я пихала в тебя таблетки, ты пихаешь в меня еду, — бормочет и сигарету из чужой пачки вытаскивает, — вот тебе и созависимость. — Ага, только без созависимости. Мишель, прикуривая от чужой зажигалки, думает, что они никогда друг за друга не держались — как и все в их компании, — но всегда оставались рядом по стечению случая, по инерции. Следом понимает, что если Кира прямо сейчас и возьмёт за спину один рюкзачок со всем нажитым и сбежит подальше, то абсолютно ничего не поменяется, даже тоска с банальным «скучаю» не появится; максимум — отдалённое чувство неизвестности и «была у меня подружка, ёбнутая наглухо…» для потенциальных потомков. И вдруг задумывается над банальным: «А зачем?». — И снова твоя правда, — выдыхает. А следом, когда понимает, что на неё всё-таки настороженно и с крайне своеобразной заботой смотрят, глотает банальное: «Почему?» и выдыхает еле слышно: — Кстати… спасибо. И Кира молча жмёт плечами — потому что для неё весь этот заботливо-едкий фарс уже как данность и должное.* * *
Мир перевёрнут. Вверх тормашками. Буквально. Мишель лежит на диване: ноги заброшены на спинку, голова свисает вниз с самого края. Лежит, наблюдает за куда-то спешащей секундной стрелкой стареньких часиков, стоящих на чужой полке, и мысленно считает бесконечные «тик-так». А ещё Мишель почему-то уверенна в том, что всё не на своём месте. То ли дело в разбросанных возле шкафа вещах, то ли в том, что она не дома. Точнее дома, но не у себя. Кажется, «дома» не существует. Не понятно. Что-то не то. Что-то-не-то болезненно колет где-то под рёбрами. Колет последнюю крохотную вечность с того момента, как разбился до ничтожности крохотный мир. А в последние пару часов — сильнее, чем до этого. Мишель чувствует себя потерявшимся в трёх соснах глуповатым ребёнком, который в попытках выбежать побыстрее по протоптанной тропинке из раза в раз бьётся лбом о ствол каждого дерева. Дверь тихо открывается. Мишель рефлекторно переводит взгляд с часов. — Полежишь так пятнадцать минут — и тебя можно на скорой увозить. Мишель выдыхает. Устало переводит взгляд обратно на часы и отсчитывает ещё пару «тик-таков». — Ну, мозг активнее работать начнёт. А там, может, сначала думать и только потом делать начну всё-таки. Кто знает, кто знает, — бормочет через пару-тройку секунд, всё-таки переворачиваясь в человеческое — обычное, сидячее — положение. А после, чуть помявшись, забрасывает ногу на ногу, будто это поможет спрятаться от чего-то, и честно тихо признаётся: — Я не понимаю, что мне делать, Кир. Кира непонимающе щурится. Проходит к какому-то ящику, копается в нём, что-то ищет. А ещё хрипит всё-таки банальное: — В смысле? Глупо. Будто Кира знает, что ей делать. Она даже не знает, что случилось пару часов назад — хотя, скорее всего, догадывается, но уверенно не поднимает тему. Мишель, если честно, хочет пролепетать за это банальное: «Спасибо» — хотя теперь нелепые слова благодарности просто застревают комом в горле на пару с ещё более нелепым «прости» — и неважно, кому и за что именно. — В прямом, — Мишель выдыхает и, забросив голову, начинает сверлить взглядом потолок. — Я, конечно, очень понимающая всегда, но сейчас ничего не понимаю. Вообще. Кира молчит. То ли просто занята поисками чего-то неизвестного, то ли просто без понятия, что Мишель сейчас вообще ответить. Да и Мишель, если честно, совсем не понимает, что сейчас хочет услышать. Не понимает сейчас и раньше тоже не понимала. Да и, по ощущениям, вообще никогда ничего не понимала до конца. — Тест на беременность сделай… ну или на ЗППП хотя бы, и будет тебе счастье. Мишель моментально тушуется. Складывает руки на груди, закусывает губы — глаза почему-то начинает чуточку жечь в уголках. — Я тогда столько этих таблеток выжрала, что сама чуть коньки не отбросила. Нормально всё. Кира цокает и бурчит не очень участливо: — Как знаешь, конечно, но я всё ещё думаю, что надо было попробовать заявление написать и к терапевту сходить, а не оставлять... так, как сейчас. — Ты сама говорила, что у него батя где-то в ментовке, что дело замнут, — Мишель на долю секунды замолкает и морщится, но следом всё равно продолжает: — Что всегда заминали. — Ты так говоришь, будто это я отговаривала попробовать пойти в ментовку. Сама же затирала, что стыдно, что родителей приплетут, что тебе это нахуй не… — и почему-то не заканчивает. Только злостно отмахивается и шипит что-то неразборчивое себе под нос. Мишель молчит, и Кира, кажется, совсем не удовлетворив свой интерес, выпрямятся, с силой задвигая несчастный ящик. Мишель непроизвольно дёргается от резкого хлопка — ощущение, что уже начала бояться всего и сразу. А после, проглотив какой-то ком в горле, осторожно интересуется: — Что ищешь? — Шарф, там холодно уже пиздец, — шипит, устало растирая виски. — Ещё и снег опять… Господи, вот за что мне это всё? Все вокруг устают. У всех всё плохо. У всех со временем рушится небо и по швам трещат тоненькие розовые стёкла. Мишель внезапно вбивает себе в голову то, что она не особенная. Мишель вжимается в спинку дивана и смотрит прямо в глаза. Будто пытаясь что-то увидеть — там, как обычно, пусто и без каких-то пресловутых искр. — Опять в больницу поедешь? — тихо, неуверенно, как-то боязно. — На кладбище, — бормочет, — а то не была тыщу лет. Кире, кажется, спонтанные импульсы давно уже свойственны, но привыкнуть к ним до сих пор совсем не получается. — Прости, — шепчет Мишель, наклоняя голову вбок и отводя взгляд куда-то в сторону. — Можем вместе съездить? Кира хмурится, и Мишель совсем неуверенно — если честно, она уже совсем ни в чём не уверена — продолжает: — Я тоже по Юльке скучаю. И, кажется, сейчас поднимается что-то чересчур личное. Что-то, что давно было принято, как данность: было и было, забудем. Хотя никто никогда и не забывал. Ни бесконечные плоские — но всё равно смешные — шутки, ни про страсть к веществам — которая была присуща и Кире, да всё ещё остаётся отпечатком на Виолетте, — ни про то, что Кира, на самом деле, до невозможности стойкая. Стойкая, несмотря на бесконечные истерики и вопли из разряда: «Я не успела даже попрощаться!»; несмотря на глупые — и, как Мишель кажется, показательные — попытки поскорее всё это «закончить»; несмотря на пугающие воспоминания о том, как Мишель в свои жалкие пятнадцать дрожащими от страха руками перевязывала чужую бледную руку — от запястья до локтя. Стойкая, потому что сейчас, несмотря на всё свое пережитое нежелание, стоит здесь. — Все скучают, наверное, — бормочет Кира. А после отмахивается, когда Мишель хочет ещё что-то пропищать, фыркает нечто неразборчивое и, бросив: «Ну, одевайся», — уходит. Мир всё ещё вверх тормашками — хотя Мишель до сих пор зажата и сидит по струнке, не пытаясь перелить кровь поближе к мозгу, — и всё ещё треснувший. И Мишель опять начинает считать банальные «тик-так», понимая, что всё это до невозможности глупо. Глупо, потому что точно скучает не так, как Кира — и, если честно, становится за это очень жаль. А ещё в голове совсем не укладывается, что она правда разревелась, как маленькая, стоило прозвенеть звонку и двери туалета закрыться — потому что толпа каких-то отдалённо знакомых девочек, которые любезно дали чуть-чуть свободного пространства в углу, поспешили на урок. Не укладывается, что, по ощущениям, Лиза безопаснее — ну, или просто безобиднее — какой-нибудь Маши. Не укладывается, что Кристине настолько плевать на какие-либо просьбы — просила же не рассказывать, зачем? Да и не укладывается, что всё это — несправедливо и нечестно. По отношению ко всем. Мишель стыдно. Честно и искренне. Было стыдно изначально. Потом — не очень, потому что было намного важнее попробовать научиться дышать заново — хотя полной грудью до сих пор не получается из-за ночных кошмаров и вечного ощущение, будто грубые ладони всё ещё нагло разгуливают по телу. Сейчас — в пару-тройку раз сильнее, чем изначально. Мишель всё ещё уверена, что она Лизу — никогда и ни за что. Ни раньше, ни сейчас, ни когда-нибудь в будущем. Лиза просто интересная. Просто крошечное приключение. Просто что-то, что очень приятно держать рядом, в руках, как какую-нибудь важную безделушку — без особого смысла и каких-либо перспектив, но очень нежно, трепетно и крепко, боясь отпустить. Кажется, нужно было просто попробовать. Просто попробовать просто общаться. А может, если такое вообще на самом деле существует, просто попробовать просто дружить, но — очень глупо! — было выбрано пресловутое: чем сложнее, тем лучше. Мишель путается окончательно. Оттого бросает попытки считать тиканье часов, тянется к телефону, всё это время лежащему на полу, и погружается с головой: листает социальные сети, фыркает, когда видит, что Машка ей так ничего и не написала, и осекается, когда чувствует внезапный порыв желания написать Регине — женщине, которой слово «мама», по её мнению, не подходит, — про то, что она, если честно, здесь и сейчас в ней крайне нуждается. — Ты уверена, что хочешь? — вдруг слышится выкрик с кухни. И Мишель, окончательно не думая и слегка принимая, что страшно в любом случае будет всегда, громко отвечает: — Да.* * *
Кира, несмотря на всю свою напускную желчь и крайне непонятные даже для Мишель взгляды на мир, ощущается как островок безопасности — особенно, когда всё-таки заставляет натянуть на уши шапку перед выходом из квартиры, когда цепляет за предплечье, проводя через толпу в метро, и — тем более! — когда за пять минут до места назначения в очередной раз тревожно переспрашивает: «Точно нормально будет?» — и Мишель, улыбаясь слабо, уверено отвечает: «Да». Кира, щурясь в темноту, уверено, методично и заученно тянет за собой через дыру в заборе — потому что ворота уже закрыты; а следом, расплетая пальцы, топчет и без того затоптанные тропинки, слегка присыпанные снегом. Мишель, стараясь быть рядом, понимает, что в последний раз была здесь чуть больше года назад — примерно в момент, когда Кира, сорвавшись, пропала со всех радаров на пару дней, и, в конце концов, Кристине пришлось силой её отсюда вытягивать. — Ты ток не теряйся, — буркает Кира, когда Мишель отстаёт на пару-тройку шагов. — А то это у тебя развлечение любимое. Мишель хмыкает и неуверенно осматривается — и ещё не понимает, почему весь её юношеский максимализм, кажется, именно сейчас окончательно погас. Ни колкого адреналина под кожей, ни желания, обретая свободу, откровенно бесоёбить даже в максимально не жизнеутверждающем месте, ни, господи прости, рвения пойти конфеты поискать — хотя самые вкусные уже очень давно разобраны, а оставшиеся тухнут себе неспеша под слоями снега с грязью. Мишель, слыша чересчур неестественные хрусты для абсолютно пустого кладбища, думает, что умирать — неоправданно страшно. И следом, игнорируя приступ философской интоксикации на тему безопасности и бренности бытия, поддаётся внезапному импульсу, вслушивается в отдалённый треск веток и зачем-то сворачивает. — Я догоню. — Дура, — фыркает Кира, но следом за Мишель даже шага не делает.* * *
Мишель, петляя между тропинками и жмурясь от ещё более сильного снегопада, думает, что если всё в этом мире рано или поздно исчезает, то в бесконечных страданиях нет смысла — они всё равно закончатся. А следом вздрагивает и пару секунд думает, что здесь и сейчас всё закончится — только тревога, кажется, как обычно, ложная. — Ты меня сожрешь? — боязно и вслух спрашивает Мишель, глядя на мокрую, со слегка ободранным боком собаку, которая, оказывается, и была инициатором хруста вымокших веток. В ответ пёс, появившейся на дороге из ниоткуда, только делает несколько шагов назад, тихо-тихо что-то рычит и, кажется, искренне боится — Мишель понимающе хмыкает и, наклонившись, осторожно протягивает руку, давая мокрому холодному носу обнюхать кончики пальцев. И следом тихо усмехается: — Гав? Через пару-тройку секунд рычание прекращается, а устрашающий монстр с острыми зубами начинает казаться самым беззащитным и одиноким существом на Земле. Мишель криво улыбается, слегка поднимает руку и пытается осторожно коснуться небольшого собачьего черепа, надеясь погладить: пёс в секунду что-то рычит, клацает зубами прямо возле руки — но укусить, на самом деле, не пытается, — и Мишель, испугавшись, дёргается. Внезапно Мишель понимает, что даже у самых беззащитных и одиноких есть острые зубы. — Не трогаю, не трогаю, — бормочет Мишель, медленно поднимая согнутые в локтях руки. — Сам подошёл, блин, а я крайняя. Пёс смотрит недоверчиво, как будто вот-вот что-то откусит, и Мишель, щурясь в темноте, наконец-то рассматривает крайне потёртый ошейник, на котором висит какой-то брелок в виде косточки, выдыхает и наконец-то оглядывается: Кира, отходя всё дальше, дотошно что-то выискивает и периодически нелепо трогает редкие надгробья. Мишель морщится, поворачивается обратно к огромному бродячему псу, наклоняет голову вбок и неуверенно лепечет: — Что ты от меня хочешь? Пёс, чуть постоя, внезапно начинает крайне доброжелательно махать хвостом и уходить в сторону — Мишель, неуверенно прокусывая губы, провожает его взглядом. А следом чувствует неприлично сильный холод по коже, когда недоверчивое животное ложится в паре сантиметров от могилы чересчур юной девушки. Мишель жмурится на пару секунд, непроизвольно сжимает руки в кулаки и, перешагивая через свою же трусость, разворачивается, делая несколько неуверенных шагов. Мишель, если честно, сейчас неприлично страшно. — И чё ты? — глупо спрашивает у грязной, вымокшей и явно немой морды. В ответ он только смотрит пристально секунд так пять, и Мишель, поглубже вдыхая, подходит ближе. Наклоняется, рассматривает. Сначала банальную эпитафию: «Всему, что возникает, суждено исчезнуть», следом курносый нос, десневую улыбку, веснушки на щеках — и на секунду даже жалеет, что не может увидеть, какого цвета были широко распахнутые глаза, — короткие волосы, частично спадающие на лицо, и, самое главное, маленького щенка в руках: Мишель щурится, поворачивается ко псу, всматривается пару-тройку секунд и вдруг понимает, что брелок на ошейнике — точь в точь. — Хозяйка твоя? В ответ пёс только кладёт морду на лапы и прикрывает глаза — Мишель хмыкает, бросает последний взгляд на чужую могилу и цепляется за дату смерти. А следом понимается, что девушка эта была не сильно старше — на два года. И что умерла в октябре, пару месяцев назад всего, двадцать шестого числа. Мишель делает глубокий вдох, внезапно начинает бояться не только высоты — теперь ещё и темноты — и оборачивается. А следом, когда понимает, что, в конце концов, потеряла Киру из виду, разворачивается на сто восемьдесят, на секунду почти что верит в бога и высматривает следы на тонком слое снега. Мишель в последнее время не ест, не спит, выглядит плохо и чувствует, что вот-вот станет прошедшей эпохой — для себя, для жестокого внешнего мира, который ни слезам, ни пресловутой уникальности не верит, даже — ну опять она — для Лизы. И плевать, что Мишель периодически будто даже кожей чувствовала: для Лизы она своего рода абсолют и бог — плевать уже, потому что от разочарования можно перестать верить даже в бога.* * *
— Нам нужно уехать, — глотая ком паники, бормочет Мишель, когда всё-таки находит нужную могилу и, самое важное, Киру. — Ты слышишь? Кира в ответ молча поворачивается, смотрит чересчур сквозь и, выдыхая дым, буркает краткое: «Слышу». Мишель думает, что ей не подходит ни стоять на кладбище, ни выглядеть как замученный зомби; а вот курить одну за одной, как бы банально ни звучало — вполне себе. — Слышишь, но не соглашаешься. Так? Она кивает, и Мишель послушно стоит на месте — а ещё чувствует столько грязной горечи под кожей, что вот-вот сорвётся, по-детски позвонит маме и всё-таки признает в слух, что, на самом деле, она всегда чертовски скучает. Кира затягивается глубоко слишком, периодически, кажется, комок подкатывающей тошноты сглатывает — потому что зажимает рот рукой и жмурится чересчур болезненно — и стоит настолько зажато, будто здесь и сейчас слишком много чувствует — даже спустя время, даже когда «Юлия Чикина» написано не в классном журнале, где они периодически двойки на четвёрки исправляли, даже когда время, вроде бы, уже вылечило. — Не понимаю, как до такой жизни докатилась, — вдруг выдыхает Кира. И, внезапно стягивая с себя куртку, добавляет: — Знаешь, я вообще не думала, что за два года останусь одна. Знала бы, так… держалась бы подальше изначально. — Ты не осталась. Кира бросает куртку на мокрую землю прямо возле надгробия, садится и, утыкаясь лбом в холодный мокрый гранит, выдыхает: — Осталась. Мишель сжимается посильнее, складывает руки на груди и морщится от пары снежинок, попавших в глаза. — Если бы осталась, то я бы сейчас здесь не мёрзла. — Ты не понимаешь. Мишель жмёт плечами. — Ну, я хотя бы стараюсь. Веришь, нет? Кира, не отвечая, затягивается посильнее, добивая сигарету, сминает окурок о плиту и достает из пачки ещё две: одну кладёт прям на снег возле надгробия, вторую прикуривает — Мишель подходит ближе, молча протягивает руку и через пару секунд прикуривает тоже. — Раз стараешься, то тоже понимаешь, что отпускать пора, — затягивается. — А эта дурочка у меня из головы никогда не выходит. Я, сука, всё ещё ловлюсь на ощущении, что она есть. Типа… далеко где-то, просто кинула меня со злости и дурости, как обычно, но есть. — Так это ж хорошо, — Мишель осторожно кладет руку на чужое плечо, — ты помнишь, значит, ну, любила. Не? — В этом и проблема. Мишель на секунду закусывает губу и понимает, что Кира на неё сейчас даже посмотреть боится. — В том, что любила? — В том, что не в прошедшем времени. Люблю. До сих пор, — и, всё-таки соизволив повернуться, добавляет: — Представляешь, насколько хуёво любить человека, которого почти два года в живых нет? Тем более, когда он помер из-за тебя? Мишель затягивается поглубже, решает не говорить, что даже в темноте всего с парой фонарей чужие красные и мокрые глаза слишком видно, и выдыхает: — Ну, во-первых, не из-за тебя, во-вторых… Переживём. Всегда всё и всех переживали. — Да что мы пережили? — хмурится. — Мы по-моему только и делаем, что в драме долбаемся, у которой ни конца, ни края, блять, не видно. Мишель выдыхает дым и щурится, всматриваясь в отблески слегка обезумевших и очень темных глаз. — Я чем больше обо всём думаю, тем больше хочу верить в то, что она это осознанно сделала. — Чтобы в этом не было моей вины? — и Кира, на удивление, смотрит. Едко, как обычно, но при этом с особой надеждой, будто, если сейчас Мишель её в очередной оправдает, всё здесь и сейчас обязательно поменяется. — Чтоб не думать о том, насколько ей страшно было, когда у неё пена изо рта пошла. — Спасибо за поддержку, — Кира выдыхает устало и снова утыкается лбом в надгробие устало совсем. — Я вот думаю... если бы она со мной не связалась, то, может, нормально было бы? — Сомневаюсь, — Мишель привычно сминает окурок и бросает к остальным в карман. — Изначально она же тебя подсадила, так что... думаю, рано или поздно даже без тебя она бы это... Мишель путается в собственных мыслях, за которыми язык уже не успевает, вздыхает недовольно и выплёвывает едкое: — Короче, было бы то же самое, только не настолько драматично. Ясно? Кира кивает, и Мишель продолжает: — Ну вот, ты ж сама всё знаешь. А то, что ты отпустить не можешь, это, ну, нормально. Ненормальная реакция на ненормальные события, все дела... Кира смеётся тихо, кивает и больше ничего не говорит — нечего; максимум — молча курит очередную, обнимает себя за плечи посильнее и тихо-тихо, чтоб слышно не было за шумом ветра, позволяет себе что-то мычать и всхлипывать — она же девочка взрослая, самостоятельная, стойкая и чертовски сильная. И Мишель, глядя на тяжело дышащее и непривычно молчаливое тело, понимает, что Кира, несмотря на все обстоятельства и слишком рано обвалившуюся на её голову взрослую жизнь, за последние годы так и не выросла. А ещё Мишель внезапно адски боится стать такой же — оттого и, поглубже вдыхая, в тысячный раз отбрасывает мысли о неискренне брошенном «Я тебя не люблю» и окончательно решает: «Нам ничего не светит».* * *
Последние минут двадцать, в которые Кира сидит на лавке под своим же подъездом и много курит, Мишель, посильнее сжимаясь в вымокшей от непрекращающегося снегопада куртке, бесконечно топчется туда-обратно, вырисовывая на тонком слое снега всё, что в голову придёт, с определённой периодичностью стреляет у подруги сигареты и чересчур много думает: о том, что было в последние три с половиной часа, о девушке, чьё имя она, кажется, надолго запомнила, о собаке, которую рука так и не поднялась позвать с собой, о Лизе, Маше и, самое главное, о том, что будет после. — Слушай, — вдруг бормочет Мишель, — ты уверена? Кира кивает, и Мишель, перепрыгивая через вытоптанный кружок, отходит подальше. — Мне кажется, что оно того не стоит. — Меня ничего не держит. Кира стряхивает пепел, смотрит всё-таки в сторону подруги, прищуривается и, когда Мишель качает головой в сторону нового творения, усмехается: — Ты серьезно ниче круче хуя не придумала? Мишель безалаберно жмёт плечами, бормоча: «Не ценитель ты искусства». И, чуть подумав, добавляет: — Я ничего не решаю, конечно, но мне кажется, что это плохая идея. Типа, да, тебя ничего не держит, — Мишель на секунду достаёт руки из карманов куртки, показывает кавычки и засовывает их обратно, — но бросать всё нажитое ради того, чтобы просто убежать… — В любом случае лучше так, чем гнить, — перебивает, затягивается и внезапно показывает рукой в сторону своего дома. — Да что угодно, блять, лучше, чем гнить здесь. Мишель, в секунду тушуясь, думает пару-тройку секунд и всё-таки выдыхает: — А семья? — У меня ощущение, что к выпуску у меня её не останется. Мишель поджимает губы и досрочно представляет, как через несколько месяцев — в лучшем случае — Кира, как обычно, вся из себя жертвенно-стойко-разбитая будет ещё меньше спать и курить в стократ больше, потому что думает, что от этого легче становится. Потом, возможно, опять марафонить начнёт с воплями о том, что ничего ей больше и не нужно — и плевать на полгода чистоты, из-за которых она совсем недавно гордо улыбалась всем подряд, — и, на худой конец, будет просить в загородном доме, который сегодня-завтра развалится, помочь старческие заначки найти — либо ради похорон, которые очевидно ей на шею повесят, либо для смешанного с мукой какой-нибудь кокаина. Кира, внезапно оказавшаяся совсем вплотную, мягко хлопает по чужому плечу, в реальность возвращая, и просит: — Ты об… этом вообще никому из наших, лады? — О чём именно? — Обо всём, — Кира затягивается, — в частности про Ксюшкинса и то, что мы спим всё ещё, и… вообще обо всём сегодня. Договор? Мишель вдруг улыбается от внезапного осознания повсеместного сюра, кивает слабо и, недолго думая, дурашливо протягивает мизинец — и Кира, хмыкая, послушно переплетает пальцы. У Мишель, если честно, ощущение, что здесь и сейчас она по-своему обручилась с обречённым. — Вот теперь договор, — кивает. — Не скажу. Кира за пару затяжек добивает сигарету и бесцеремонно выбрасывает прямо на вытоптанный от скуки член — и Мишель, вдыхая чужую саднящую привязанность поглубже, всё-таки чувствует, что здесь и сейчас падает. — Домой? — щурясь, спрашивает Кира. А следом шипит недовольно, когда телефон в кармане противно жужжит и завывает какой-то песней «Кьюр», копошится пару-тройку секунд чертовски неловко и всё-таки выдыхает в трубку: — У вас сегодня чуйка, блять, или что? Мишель сначала старается прислушаться, но быстро отказывается от затеи — не слышно ни черта, а от того, что стоишь столбом, ноги не согреваются — и возвращается к вытоптанному на снегу члену: начинает медленно идти по контуру, чтоб противной бабульке, которая постоянно ментов на их компанию вызывает, с седьмого этажа утром точно видно было. — Не видела, — бормочет Кира, как-то особенно злостно косясь. — Да не мороси, вены резать — прошлый век уже. Мишель, даже кожей чувствуя чужие карие, взгляд с ног переводит и щурится недоверчиво, голову вбок наклоняя. — Занята, — продолжает, — даже не пытайся. Кира молча слушает что-то ещё секунд так десять, бурчит озлобленное: «Крис, хоть раз побудь человеком, лады? Отстань уже, по-жа-луйста» — и, не выдержав, всё-таки сбрасывает. — Идиотки, — шипит. И, к подружке поворачиваясь, хмурится сильнее обычного, аж до выступающих желваков.— Чё у вас случилось? — Как обычно, — Мишель безалаберно жмёт плечами, утыкается взглядом в снег и, опуская примерно всю историю — про то, как Кристина, в конце концов, предательницей оказалась, про то, как она же везде оказалась в черном списке, про то, что с Лизой всё-таки окончательно ничего не светит, — буркает язвительное: — Без взрослых разберусь. — Разбирайся. Только так, чтоб она мне не наяривала и не спрашивала, где ты. Доступно объясняю? У Мишель в груди комом встаёт ощущение, что сейчас на неё необоснованно взваливают чересчур много. — Так а в чём проблема? — В том, что, если она додумается Вилке дозвониться, то допрёт, что я тебя всё-таки сегодня видела, и начнёт мне мозг делать, — выдыхает. — Запизделась я с вами окончательно. — Вот поэтому врать — плохо, — Мишель непроизвольно складывает руки на груди и смотрит исподлобья едко-едко. — Хуёво кончается. Кира вздыхает, сжимает телефон покрепче и свободной рукой начинает висок растирать, чтоб голова трещать наконец-то перестала; а после, фыркнув, молча разворачивается, тащится к подъезду, находит в куртке ключи и пиликает таблеткой по домофону. — Ты с алкашами ночевать будешь или не гордая? — бросает, открывая дверь. И Мишель, сжимая зубы посильнее, всё-таки подрывается с места и успевает проскочить следом в подъезд ровно в тот момент, когда двери лифта открываются. — Напомни, почему мы начали общаться? — тяжело дыша — лёгкие уже не те, — бормочет Мишель, нажимая на кнопку нужного этажа. — Потому что я в первом классе тебя с Крис за шкирняк взяла и сказала, что мы теперь друзья, — и, утыкаясь затылком в грязную стенку, добавляет: — Откуда остальные взялись, я уже не помню. Мишель, вдыхая поглубже, пихает чужое плечо без излишней силы и усмехается вымученно. — Я периодически тебе голову прострелить хочу. — Знаю. — Чёт ты постоянно всё знаешь, но в драме тоже долбаешься. Кира глаза устало-сонливо прикрывает, мычит согласно и шевелиться начинает только после характерного скрипа. — Ты про наши с Шумой конфликты никому, ясно? — бормочет Мишель, когда Кира дверь в квартиру открывает. — Сами разбираться будем. — А душу за это отдашь? — Ты тут давай мне это не этого... без пафоса, — фыркает. Кира в ответ только смеётся тихо, дверью щелкает и, как только Мишель наклоняется, чтобы шнурки развязать, волосы блондинистые треплет — чувствуется, что это не столько нежность, сколько унижение. — Лады, поплакались и хватит, — и, захлопывая дверь, сообщает: — Я спать. — Я на диван? — Где хочешь, главное не разбуди, а то я злая как шавка в последнее время, — и Кира, очень быстро сбросив куда-то в угол ботинки с курткой, уходит. Мишель, когда аккуратно кладёт шапку на ближайшую полку, вдруг чувствует себя чуть менее одиноко — потому что всем плохо, потому что небо у всех осыпается, потому что ни черта не особенная она и, в конце концов, потому что понимает, что сейчас даже себя понимает откровенно хуёво, что уж говорить о Кире, с которой тяжело всегда. Только легче от всех этих осознаний, если честно, не становится.* * *
Мишель, целиком и полностью слушаясь, следом за Кирой даже шага не сделала за последние часа полтора. Только на кухню тихо пролезла, а теперь косится злобно на телефон, аккуратно таскает сигареты из чужой недавно начатой пачки с холодильника и ещё бесконечно перекручивает в мыслях брошенное на кладбище: «Мы по-моему только и делаем, что в драме долбаемся, у которой ни конца, ни края, блять, не видно». Мишель тушит очередной окурок, забивая чужую названную пепельницу, и в потоке случайных драматичных мыслей спонтанно вспоминает, что раньше она, вроде как, собиралась во что бы то ни стало раскрасить мир в яркие цвета. Да и мир во всём мире хотела, и чтобы денег можно было больше печатать, и, может быть, чем-то великим даже заняться — ну, когда наконец-то вырастет. Мишель в очередной смотрит на телефон и, не выдерживая, берёт в руки — а ещё думает, что она и в свои жалкие пятнадцать, и в свои жалкие сейчас совсем ко всему этому не готова. — Только попробуй, гадина, — буркает себе же под нос глупо, находя нужный контакт. Только Машка — которая чуть помладше, понаивнее, позлее, чем Мишель здесь и сейчас, — всё-таки не поднимает. И Мишель, фыркая, с характерным стуком отбрасывает телефон на другой конец стола, достаёт из кармана джинсов пачку, в которой последняя перевёрнутая осталась, и решает, что пытаться её сохранить на момент, когда получится придумать наконец-то новое желание, которое обязательно не сбудется — глупо. А следом, прикуривая, внезапно давится, закашливается и морщится. — Издевательство. И, всё-таки выдыхая дым, Мишель, будто маленькая перед тортом на день рождения, шепчет почти не слышно своё неизменное: «Жить не из тревоги, а из любви», которое никогда не сбывалось.