Сутулый в кепке почтальона
3 мая 2023 г., 11:41
Примечания:
Убедительная просьба обязательно прочитать примечание, если Вы его пропустили.
Часы с маятником ходили взад–вперёд, устало прислонившись к стене. Ковёр на полу, весь затёртый, чахлый, словно вот-вот чихнёт от скопившейся на нём пыли, непроизвольно вздыбился посередине мелким бугорком. Когда-то там прятали ломик, но ломика больше не было, а коврик всё ещё хранил под него местечко. Напротив часов стоял старинный шкаф, наполовину пустой. Когда-то там величественно сверкала позолоченным тиснением на обложках отечественная классика, но её пришлось сжечь до того, как пришли длинномордые муравьи из партии с обыском. Иначе сожгли бы и книги, и хату, и хозяев.
Ольга Андреевна бессмысленно вертела карандаш в стороне от незаконченной рукописи. На листе выжидающе покоилась точка, рукопись смотрела в Ольгу Андреевну осуждающе и очень нахмуренно. Оленька в ответ равнодушно пережёвывала мозгами крайнее написанное слово. Было скучно.
Она стянула лист со стола, отодвинула ящик и сунула листок к остальным клиническим покойникам маленького личного кладбища Ольги Андреевны. Кроме сломанных карандашей и одного погнувшегося пера там валялись обрывки бумаг, парочка газет и целая стопка исписанных листов. Стихи, очерки, рассказы... Из стопки как-то нахально высовывался кусок потемневшей листовки. Ольга вынула его, это оказалась агитационная листовка времён Революции. Белый солдат! Тебе врут, красноармейцы не звери, мы за народные права против бар и господ, айда... Женщина с особенным отвращением кинула листовку обратно. Задвинула ящик, снова отодвинула, затолкала листовку в середину стопки рукописей, хлопнула ящиком, и её позвали.
– Оля!
С нестираемым равнодушием в глазах она приготовилась встать.
– Оля, радость моя!
Ольга Андреевна вскинула брови, поднялась и вышла из пустоватого уныния. Ей-богу, показалось, что ковёр позади таки чихнул.
У входа в квартиру стоял муж Ольги Андреевны. За неимением другой весенней одежды он ходил в военной форме, и Ольгу это уже год как не смущало.
– У меня хорошие новости. Для всех нас хорошие!
С кухни крикнул женский голос постарше.
– Зятёк, я чаю навела, поди сюда! Вацьку прихвати!
С тех пор, как Оля вышла замуж, мама называла её Вацькой по фамилии мужа – Вацлав. Бракосоюзники вошли в тесную кухоньку, которая видала ещё Первую Мировую... хотя, она и была-то не так давно. И всего два года прошло, как на карте обозначилось новое имя необъятно широкой территории – СССР.
– Слышишь, Олька, чего невесёлая такая? – мать подтрунивала над дочерью, словно была с ней одногодкой, или того младше. Ей было шестьдесят, а выглядела она лет на пятнадцать моложе. Если не всматриваться и не скользить взглядом по морщинам на озорном, искрящем бойким взглядом лице. А вот Оле было тридцать девять. Такая странная цифра подрывала её среди ночи и ударяла маятником печальных часов по голове. С каждым днём был всё ближе такой необъяснимый праздник, такой чужой для ещё вроде молодой писательницы, четвёртое десятилетие...
– Опять наквасилась. Чайку вон попей, а то так совсем скоро скиснешь.
Ольга Андреевна пододвинула кружку, краешком пальца ухватившись за ручку. Устроила руку поудобнее и заглянула в чай. Там плавали травиночки, встревоженные движением сосуда. Чай был коричневатого цвета, очень знакомого Оле. Этот чай они пили уже четыре года подряд без какой-либо перемены. Уже казалось, что все в этом доме состоят из чая, рецепт которого мать умалчивает.
– Вы послушайте, – неестественно весело начал Володя, – Григорий Палыч, говорит, нашёл, где согласятся рукописи взять! Что, Олечка, есть у тебя чего нового?
Олечка мотнула головой, выдавив из горла бессловесное первобытное отрицание. Владимир увял на глазах, Алёна Степановна плюнула в сторону чертей. Кто-то возмущённо закричал на улице. Чаинки осели на дне и больше не колыхались, чай остывал и скоро должен был стать совсем холодным. В дверь постучали. Володя встал, шумно отодвигая стул, и на поверхности налитого в кружку зелья дрогнули круги, травиночки снова встрепенулись, закружились, поплавали и опять стали опускаться. Одна всплыла.
Муж открыл кому-то дверь, и до момента, пока этот некто не заговорил, у девочек не было ни единой мысли, кто сейчас войдёт в кухню.
– А, Гриша. Здорóво, – они обнялись, Гриша снял пальто, – Ты чего в пальто, жарко же?
– А ты чего в гимнастёрке, двадцать четвёртый же? – он дёрнул товарища за пуговицы и прошёл мимо него в сторону кухни. Увидев Олю и её маму, он заметно повеселел и прямо-таки расцвёл.
– Здравствуйте, девочки!
Он поцеловал Алёну Степановну в щёку, Олю очень нежно одарил поцелуем ладони.
– Вы зря пришли, Гришенька, Оля опять мается.
Писательница снова окунулась в чай с плавающими травинками. В окно заглянуло солнце. Теперь её лицо действительно плавало на поверхности отвара.
Григорий одной ладонью и взглядом из-под очков заверил Алёну Степановну, что всё сейчас уладит.
– Оленька, – он положил руку ей на лопатки, – Может, прогуляемся? Я очень хочу с вами поговорить.
– Эгей, прекращай! Она моя жена вообще-то!
– Володя, брось! Ты мне доверяешь. Дело – серьёзное!
Гриша многозначительно покачал пальцем свободной руки и заботливо наклонился к писательнице.
– Ольга Андреевна, неужели вам совсем плохо?
Она кивнула. Григорий Павлович выпрямился, погладил Олю по плечу, задумчиво поводил взглядом по полу, избегая нервно стучавший сапог Владимира. Женщина отпустила кружку, потянулась, выгнула спину, встала и обратилась к мужу.
– Крáюшка, мы ненадолго. Мы семнадцать лет женаты, буду я с каким-то математиком целоваться.
Григорий Палыч обиженно покашлял.
– Пока, милый.
Супруги поцеловались, и Оля вместе с Гришей ушли в прихожую. Володя остался стоять со скрещенными руками и никак не мог успокоить нервно отстукивавший носок. Он слышал, как шуршали одеждой жена и друг, и как отодвинулся засов, и как осторожно затворилась дверь. И тишина.
– Краюшка? Это что ещё такое? – спросила тёща, пододвигая кружку дочери к себе.
– Когда еда кончилась, осталась одна краюшка хлеба. Хотел всё вам троим отдать, она говорит: ты моя краюшка, моё спасение. С тех пор приелось.
Оля и Гриша спустились по лестнице до выхода, и разговор начался на улице.
– Оля, я спрашивал у редакции литературной газеты, и они были бы рады видеть там вашу, как вы изволите выражаться, писнину. Олечка, поймите, сейчас тяжёлые времена, надо хвататься за всё, чтобы выжить.
Но женщина молчала, пока справа озабоченно лепетал Григорий Палыч, а в лицо летели пряди собственных короткостриженных волос. Третий год Оля подрезала их выше плеч, за что коллеги иногда сравнивали её с Мариной Цветаевой.
– Оля... Вы совсем как мёртвая.
Ветер гнал по дороге сухие листики, листовки, мимо даже пролетела имперская банкнота номиналом в десять рублей. Десять рублей, подумать только... и в ящике Оли где-то на дне валяется имперский кредитный билет. Даже два, оба на пять рублей. Красивые бумажки...
Оля обогнула приятеля и села на лавочку. Гриша расстегнул пальто и оправил воротник, освобождая шею. Садиться рядом не решился.
– Я до сих пор временами с ятями пишу. Какой во мне советский писатель, Григорий Палыч?
– Гриша, я попрошу.
– Да, да... привычка.
Голова склонилась на руки, уткнувшиеся между крепко стиснутых колен. Ветер шумел, слышались голоса.
– Ничего нельзя сказать. Вы слышали, Гриша? Им всё не нравится! Они отсекают головы поэтам, словно ведут против них войну! – Оля очень молебно смотрела на Григория, подавшись вперёд, словно вот-вот была готова упасть на колени и плакать, ухватившись за его серое пальто.
– Я писала всё, о чём у меня болело, но сейчас у меня не болит ничего, потому что болеть больше нечему. Ему нельзя болеть, Гриша! Это, видите ли, законом запрещено!
Она устало развалилась на лавочке, протянула ноги, и Грише пришлось посторониться.
– Зачем же вы так радикально.
Мимо прошёл сутулый человек в кепке почтальона и смерил обоих беглым взглядом. Кашлянул и скрылся.
Гриша наконец взял себя в руки и присел рядом с Ольгой Андреевной, очень осторожно приобняв её за плечи. Оля ничего против не имела, её искренне согревал этот дружеский жест.
– Олечка... Вы знаете, забудьте обо всём произошедшем. У нас у всех жизнь переменилась, но вопреки слухам, это не прореха в проводе, это настоящее короткое замыкание невообразимых масштабов, – он увёл взгляд, подбирая слова, – И мне кажется, сейчас его уже привели к какому–никакому заключению, так скажем, разрешили, но сейчас для нас светит совсем другой свет, простите, грешного, за тавтологию. Вы понимаете меня?
Он всегда обращался к Оле на вы и не мог себе позволить перейти на менее учтивую форму. Сразу в груди от этого сворачивалось неприятное чувство, будто он слишком сближается с женщиной и подводит своего близкого друга. Хотя Ольга Андреевна не стеснялась такого великодушного и родного "ты", и несмотря на уважение к Григорию Павловичу, не опасалась временами называть его Гришей. Сам Григорий тоже к этому очень привык, и теперь всегда поправлял подругу.
Ольга Андреевна томно вздохнула. Григорий Павлович осел и тоже развалился, собрав руки на коленях. Стороны пальто разъехались и упали на лавку, открывая серо–голубую рубашку математика, армейский ремень на чёрных штанах и чёрный ослабленный галстук, похожий на перевёрнутую висельную петлю. Очки сползли. Он их поправил. Мимо опять прошёл сутулый человек в кепке почтальона, но на этот раз не удостоил мимолётных людей своего мимолётного взгляда. Ольга это заметила.
– Вы ведь меня совсем не знаете. Я, на самом деле, такой несчастный человек, – Гриша вдруг загрустил. Впрочем, не вдруг – грусть преследовала его уже много лет, но он не позволял ей мешать уму и течению жизни. Иногда её скапливалось так много, что плотину прорывало, и временами Григорий Павлович даже плакал.
– Совсем? – Оля изумлённо улыбнулась.
– Да. Я ведь математик. Но при каких-то совершенно сумасшедших обстоятельствах мне пришлось срочно переучиться на врача, а теперь я никто. Сижу вот, вас успокаиваю.
– А это разве плохо?
– Плохо. Очень плохо...
Ольга Ивановна уже хотела обидеться, но одёрнула себя – обижаться на такое будет высшей инстанцией самолюбия. Григорий Палыч действительно очень несчастный человек. Столько в нём было светлых стремлений в имперской России, даже во время грохота войн он не терял надежды, что всё сложится именно так, как он мечтал, выстраивал, но всё медленно сползалось и мешалось в неизменную картину с момента, как дела пошли под откос. Ничего не менялось, как бы Григорий Павлович ни старался. Его очень разочаровывало, что в духовной жизни законы физики бессильны, и сила действия была во стократ сильнее силы противодействия, бросаемой Гришей, как в огонь, бурным возражением на злорадное спокойствие судьбы.
– Я думал, стану учёным. Вы знаете, как я мечтал хотя бы коснуться этого мира? Работать плечом к плечу с действительно умными людьми, рождать новые светлые идеи, хоть чем способствовать движению науки! – он совсем отчаялся, выпрямился, в руках сконцентрировались все его эмоции, – Но вопреки стремлениям, я застрял в гнилом тесном посёлке, меня мобилизовали, мне пришлось не спать ночами над анатомическим пособием, и вырваться из этого я даже на минуточку не смог! А потом меня просто не приняли! Оля, вы понимаете? Не приняли! Я собрал все свои документы, доклады, но вы бы слышали, что они мне сказали! Вы, Григорий Павлович, не похожи на человека, стремящегося к науке. И документики ваши – из какой вы глуши? А ваши работы совершенно посредственные, – тут он вскочил, обращаясь к женщине, – Оля, посредственные! Посредственные! Да я готов поклясться, что они их даже не читали. Им просто не понравилось, что я выгляжу как измотанный жизнью человек, и только потому и отказали!
Оленька слушала, молчала, словно была призраком и только наблюдала, и после неторопливо встала и обняла Григория Павловича обеими руками. Он замер и прекратил дышать от неожиданности. Вацька слышала, как колотилось его сердце, чувствовала жар во всём его теле. Математик выдохнул и обнял писательницу в ответ. Оба уже совсем забыли, зачем вышли на улицу и почему не хотели присутствия лишних знакомых.
– Гришенька, как давно это было?
– Всё кончилось пять лет назад. Я, считайте, умер. Всё, нет больше Григория Павловича...
Оленька очень неожиданно отстранилась и заглянула в глаза собеседника с солнечной улыбкой.
– Вы позволите? – она прикоснулась пальцами к его левой щеке.
– Если вы...
Она уловила интонацию ещё неозвученного согласия, и прежде, чем оно вот-вот прозвучало, она коротко поцеловала Гришу туда, где только что прикоснулась. Взяла его за обе руки.
– Спасибо вам за всё, Гришенька, вы просто чудо. Вы не возражаете, если я вас оставлю? Мне нужно торопиться.
Григорий Павлович совсем растерялся.
– Я... Нет...
– Спасибо, Гриша!
И Ольга Андреевна особенно радостно и живо заторопилась домой. Гриша подумал немного, мотнул головой и направился в сторону своего дома.
– Чертовщина...
Оленька, хлопнув незакрытой дверью, шустро разобулась, повесила пиджак, сделала шаг, вернулась, захватила пиджак с собой и, не замечая приветствий мужа и матери, пробежала в свой кабинет и заперлась. Шумно отодвинув ящик с чистыми листами, она достала сразу десятка два, закинула их на стол, схватила карандаш и принялась писать, задвинув мешавший взгляду ящик коленом. Всю дорогу она держала в голове этот необычайно живой разговор, поистине удивительный, ведь подумать только, человек мог стать выдающимся учёным, но всю его жизнь перевернуло только место рождения и сложившиеся "сумасшедшие обстоятельства". А что этот человек в кепке почтальона? Словно какой-нибудь наблюдатель от высших сил или очень яркий и нарочито выразительный знак о чём-то, о какой-то страшной или прекрасной перемене. Ольга писала слово за словом, разбавляя действительность мистикой и превращая её в какую-то совершенно новую историю. Она наполнилась ещё большими красками и символизмом, все идеи и мысли текли сами собой, и в коротком перерыве между вихрями бьющего в голову идейного тока Оле в голову пришла необыкновенно простая, но очень умная мысль: чтобы привести её в чувство, нужно было всего-то с ней поговорить по-человечески.