***
Когда отец умирает — внезапно, — выдыхает и… И все, я встаю и выхожу из палаты. Оставляю за спиной сдерживающего слезы Доггера. Я иду и иду — каблуки глухо стучат по дешевому линолеуму — мимо палат, мимо медсестры, мимо надписи «Рентген», спускаюсь на первый этаж, сворачиваю направо, мимо приёмного пункта, выхожу на Йорк-Роуд. Я так долго сидела, что теперь мне хочется идти. Дует ветер, но я не могу понять, тёплый он или холодный. Не могу понять, есть ли на мне пальто или нет. Пальцы сжимают ремешок сумки. Оборачиваюсь — часы на кирпичной водонапорной башне больницы показывают 2:14. Меня что-то спрашивают, кто-то окликает, я просто иду вперед, подальше от больницы Сикрофт — теперь на карте в моем сознании навсегда отмечена крестом — место для умирания, последнее из мест, где хочу вновь оказаться. Я просто иду. Мне не грустно, не печально, не трагично, я не чувствую себя опустошенно. Мне никак. Я просто иду. Неожиданно темнеет, никогда весной не темнеет так быстро, и я вижу перед собой Доггера, зачем-то накидывает мне на плечи свое пальто. — Что вы делаете? Он шумно выдыхает — отец теперь так не сможет, да? — и озабоченно смотрит мне в глаза. Да что он все смотрит в глаза? Это очень неприятно, действительно как собака, но что толку, не ношу при себе угощений. Я дергаю плечом, пытаясь скинуть пальто, но он настойчиво тянет его обратно. Почему-то вокруг деревья. Парк? Лес?.. Я же была в больнице, в 2:14 дня умер отец. Оглушительно хлопает дверца машины, я отклоняюсь, пытаясь разглядеть, что происходит. Старенький моррис-бульдожка доктора Крауча стоит на обочине, а доктор Крауч — легко узнаваемый даже в темноте по массивной фигуре и громогласному пыхтению — спешит к нам. У меня ноги промокли. Я ничего не понимаю. Где я? — Я задала вам вопрос, мистер Доггер. — Вы ушли из больницы, и мы с Берти искали вас около четырех часов. — Получается, сейчас… около шести часов вечера? — Давайте доедем до Харвуд-Хауса и там поговорим. Доггер это произносит, и, как тумблер в голове переключается, ощущаю острую боль в ногах — мышцы горят огнем, а задник туфли стер кожу в кровь. Я киваю. Предложение Доггера звучит разумно. Доктор Крауч всю дорогу спрашивает, как я себя чувствую, и пытается заставить меня накрыться пледом. Игнорирую навязчивую заботу, молчу и думаю. Мое сознание помутилось — это, мягко говоря, разочаровывает. Получается — не могу доверять себе, стоит ослабить контроль, и мозг снова пустится плясать кадриль? Но второго отца у меня нет, значит, и смерть его переживать второй раз не придётся. Мать я не помню, но в столовой висит портрет. Хорошо, что я пошла в породу Ласселсов, породу отца — спасла себя от лица плоского и невыразительного, что блин. Впрочем, говорят — по большей части, миссис Тернер, кухарка, — что мать моя была женщиной чудесной — смешливой, жизнерадостной и отзывчивой. С этой стороны мне не повезло — по характеру я как раз блин без сахара. Доггер оборачивается с переднего сиденья — нелепо смотрится в маленьком моррисе. Если спросит, все ли со мной в порядке, клянусь — ударю по макушке. — В левом кармане пальто портсигар. Вы не могли бы его мне передать, леди Ласселс? Передам, лишь отвернись, но перед тем, как запустить в карман руку, внутренне содрогаюсь: вдруг там крошки, несвежий платок или еще что-то ужасное. Но Доггер приятно удивляет — подкладка чиста и скользяща. — Где ты остановился? — Нигде, боялся не успеть, поэтому сразу побежал в больницу с вокзала. Доктор Крауч тяжело вздыхает, закладывая крутой поворот — его манера езды не внушает никакого доверия. Хорошо, что с нами в машине едет доктор. Ха. — Хочешь, оставайся у меня. Уверен, Пенни будет только рада. — Мистер Доггер останется в Харвуд-Хаусе. — Доктор Крауч оборачивается назад, открывает рот для возражений. Это уже слишком. — Будьте любезны, не отвлекайтесь от дороги, не хочу последовать за отцом. До самого Харвуда в машине царит тяжелое молчание. Никто больше ничего не спрашивает, только Доггер курит в чуть приоткрытое окно. Слышно, как посвистывает ветерок. Хочу быть сейчас ветерком.***
Харвуд-Хаус встречает нас полной темнотой, свет фар отражается в окнах — на миг дом пробуждается, вскидывается, узнает меня и снова замирает, осиротевший. Теперь мы одни с ним, глаза в глаза, до конца моих дней. Он бы обнял меня фланкирующими крыльями, я это знаю, но не может — всего лишь дом, огромный, мрачный, мой. Милли и Ванессу я решаю не будить — не хочется слушать их возбужденное новостями чириканье. Отвела Доггера в гостевую восточную спальню, правда, для него она слишком веселенькая — чипендейловская кровать с четырьмя столбиками, задрапированная занавесями в цветочек, сверху золотой гребень, кокетливый, как диадема у выходящей первый раз в свет. Я оборачиваюсь на Доггера — снял пальто и теперь пытается разжечь огонь в камине — староват для первого бала. Для второго, впрочем, тоже. — Позже я схожу за грелкой. — Вы точно в порядке? Я вполне сам могу застелить постель. — Да, в порядке. Неприемлемо, чтобы гость сам себя обслуживал. — Я расправляю простыню, к счастью, комплект белья лежал в комоде, не пришлось идти в другой конец дома, к бельевому шкафу и тихо там шуршать, в страхе разбудить горничных. Доггер как раз роняет кочергу — не на розово-белый аксминстерский ковер, — когда вдруг понимаю, что не видела его багажа. Видимо, я действительно не вполне в себе, если сразу не обратила на это внимания. — Вы без вещей? — Как видите. И в чем же он планирует спать в таком случае, позвольте узнать? Поразительная беспечность для мужчины его возраста. — В таком случае я скоро вернусь. Я хотела сперва спуститься в кухню, поставить чайник для грелки, потом идти в спальню отца. Она на первом этаже, но в правом крыле — вода как раз успела бы вскипеть. Но, видимо, миссис Тернер сегодня задержалась — гладкий бочок чайника до сих пор совершенный кипяток. До последнего ждала меня из больницы с порцией новостей. Я переливаю кипяток в грелку и тащусь в комнату отца. Ноги и спину ломит, каждый шаг отдается болью в стертых ногах. Я снимаю туфли — каблук испорчен, оббит, — ставлю их на один из столиков в пассаже. Мои полуразвалившиеся туфли на столешнице розового дерева с маркетри смотрятся настолько ужасающе, что Джордж Канинг кисти Гейнзборо почти вываливается из рамы, готовый отвесить мне хорошего пинка. Я пожимаю плечами — что поделать, Джордж, ночь тиха, и мы тут с тобой одни. Зато не забуду потом убрать. В последние годы отец перебрался из своей спальни на втором этаже — я звала ее королевской — на первый, в комнаты поменьше — ему было тяжело подниматься по лестнице из-за болезни легких. Умер он тоже из-за болезни легких, целительный воздух Йоркширских холмов — так пишут в буклетах для туристов — оказался бессилен. В спальне резко пахнет одеколоном и лосьоном для бритья, я включаю свет. Всё такое… такое… обычное. Даже пижама лежит на своём месте, в изножье мрачной кровати, задрапированной тяжелыми черно-серыми занавесями. Я присаживаюсь на кресло, прижимаю грелку к груди и пытаюсь вспомнить. Что? Понятия не имею. Может, празднование Рождества? Ёлку мы наряжали исправно, каждый год. Нет, мысль не идет. Совершенно не идет. Смотрю на георгианские напольные часы — смахивают на гроб, даже пасторальные пейзажи и маленькие розочки по углам циферблата не спасают, получается тот же гроб, но веселенький — почти десятый час. Что ж. Гардеробная отца неприветлива, на меня смотрят плечики одинаково-черных пиджаков, их разбавляет коричневый твид пиджаков с заплатками на локтях. На боковой полке лежат несколько чистых пижам, они будут коротковаты Доггеру, но выбирать не из чего. Стоит мне потянуть верхний комплект, как на пол выпадает лист бумаги. Странно. 83, 69, 165… и так далее. Цифры идут без последовательности и заполняют собой весь лист. Обычно отец складывал бумаги в китайском кабинете и тщательно их сортировал, но это явно спрятано… Я деликатно смотрю на полке — ничего — сплошные неинтересные пижамы в полосочку. Не нахожу ничего лучше, чем засунуть лист в карман платья и поднять грелку с пола. Завтра. «Подумаю над этим завтра», — так, кажется, говорила О’Хара. Впрочем, насколько я помню, это не принесло ей особого счастья, но рискнуть стоит.***
У Доггера все же получилось развести огонь в камине. Что ж, ему же лучше. Я кладу грелку и пижаму на угол кровати. Доггер несколько обеспокоенно смотрит на мои босые ноги, я тоже на них смотрю — стоптаны в кровь. Ой. Хуже, что они превращаются в ледышки. — Я бы хотела, чтобы вы занялись похоронами отца. Теперь он, кажется, удивлён. У Доггера вообще очень подвижное лицо, и чаще всего двигается оно так: брови вздергиваются, глаза чуть расширяются, морщины на лбу углубляются. Хотя, может, сегодня такой день? Я вот, например, тоже смогла саму себя удивить, почему бы и Доггеру не поудивляться на весь будущий год. — Простите? — У меня нет времени, я связана некоторыми обязательствами и вынуждена работать. — Я, знаете ли, тоже. Связан некоторыми обязательствами. Вот что мне хочется сказать на самом деле: «Судя по вашему костюму, эти обязательства приносят меньше дохода, чем мои», но это, конечно же, неприемлемо. Поэтому приходится прибегнуть к радикальной мере — трагически опускаю уголки губ вниз и выдыхаю: — Пожалуйста. Да, я не ошиблась в Доггере — решимость защищать свой оплот обязанностей ломается, стоит лишь замаячить на горизонте возможности кого-нибудь спасти. — Но я, леди Ласселс… — Агата. Это короче. — Хорошо. Агата. Тогда вы можете звать меня Чарли… Ужасно в самом деле — Чарли Доггер? Какое второе имя — Фрэнки? У него профиль римского знаменосца — какой, к черту, Чарли? Артур, быть может, еще куда ни шло… Знакомьтесь, это Чарли Доггер, мой лабрадор. — Я буду звать вас Доггер, как отец, так вам больше к лицу. Он садится в кресло и устало прикрывает глаза рукой. Что сделала не так? Слишком повелительная манера речи? Пусть, он исчерпал запасы моего понимания и тактичности, забыв взять в дорогу пижаму. И меня несколько извиняет то, что я не умею сходиться с людьми. Хотя нет, не извиняет. Я не хочу сходиться с новыми людьми — теперь честно. Но в случае с Доггером стоит сделать над собой усилие, а то он сбежит от меня, как англосаксы от норманнов. — Подготовку лучше начать завтра, за завтраком я передам… — Я не давал на это согласия. Я очень уважаю Агастуса… — Что ж. Вы вроде бы называли его в больнице другом, или я что-то путаю?.. — Да. — Что да? Вы называли его другом, или я путаю? Выражайте мысль яснее, я слишком устала, чтобы разбираться с этим. Я очень стараюсь не поджимать пальцы на ногах. Все же снять туфли было плохой идеей. — Хорошо, я свяжусь… — Свяжитесь. У нас проведена телефонная линия. Завтрак в семь. Спокойной ночи.***
Я слышу, как Доггер раздраженно говорит в маленькой переговорной — чуланчике под главной лестницей, где висит телефон. Отец настоял на приватности, хотя мне это уже тогда показалось лишним — дверь прекрасно пропускает звуки, Доггер этого конечно же не знает и говорит в полный голос. — Фрэнсис, я правда не знаю, давайте как-то попробуем уладить… Да, хорошо… Нет, я не могу понять, в шоке ли она или… Она — это, видимо, я. Я совершенно точно не в шоке, надо будет донести до него эту мысль при случае. Впрочем, подслушивать нехорошо, и я ухожу обратно в столовую нетерпеливо барабанить пальцами по столешнице. Эмили, графиня Йоркская, смотрит на меня с явным неодобрением. Наденьте свою шляпу с красным пером, мадам, и идите в романтический пейзаж, вы тоже мне не нравитесь. Каминные часы так громко тикают, что не спасает даже стеклянный колпак. Уже 7:10 утра, так я ничего не успею. Наконец в дверях появляется Доггер. На нем все тот же костюм. Неудивительно. — Доброе утро, вы хорошо спали? — Спасибо. Я опоздал? — Он смотрит на пустующий стол. — Нет. — Я встаю, оправляю юбку. — Миссис Тернер, наша кухарка, а также Милли и Ванесса, наши горничные, не в… силах от последних новостей. — Беру паузу, в которой теперь заключается мой отец. Доггер понимает и опускает глаза. Спасибо, Доггер. — Поэтому сегодня завтрак вам, как гостю, вынуждена подавать я. Я веду его по коридору для прислуги, звук шагов глухо отдается от каменных стен. — Я не в шоке. — Что, простите? — Я слышала, вы готовили по телефону, что я в шоке, так вот я не в нем. — Вы подслушивали? — Немного, простите. Чтобы такого не повторилось, говорите тише. Оборачиваюсь через плечо, он хмуро смотрит в пол, заложив руки за спину. Надо быть с ним помягче, мужчины все же трепетные существа: моя выборка не очень большая, ограничена отцом и Мэттью, но тенденция прослеживается явная. Кухня Харвуд-Хауса с потолком как в сикстинской капелле называется старой. Парадокс в том, что новой кухни не существует, так мы все и толчемся вокруг букового стола — ровесника дома. Но грех жаловаться — большое полукруглое окно дает много света, а вентиляция на потолке и под столом работает отлично. Я наливаю Доггеру чай в веселенькую керамическую чашку с незабудками — Роял Альберт плохо сочетается с обшарпанной веками столешницей. Надеюсь, он не воспринимает происходящее — завтрак на кухне — оскорбительным. Впрочем, я же как-то смирилась с участью иногда быть прислугой, придётся и ему смириться с плитой. — Что вы предпочитаете — булочки Челси с маслом или сэндвич с латуком? Еще я могу сварить яйца. Доггер смотрит на меня с удивлением. Нет, значит, он всегда такой, вчерашний день не исключение. — А вы что будете, Агата? — «Уитабик». — Я буду то же самое. Пока я разливаю молоко, достаю тростниковый сахар и выкладываю батончики, Доггер молчит, но стоит мне повернуться, мрачно выдыхает: — Меня уволили. — А где вы работали? — В транспортном отделе. — Что ж, — я сажусь напротив и пододвигаю ему тарелку с двумя батончиками, — звучит ужасно. — Увольнение? — Нет, работа в транспортном отделе. Он ухмыляется и откусывает разом больше половины батончика. Боже, я и забыла, как много мужчины едят, впору вскрывать запасы довоенной тушёнки. — Недалеко от правды. У нас были сокращения, отдел перереформировали, меня бы и так уволили. Вы не виноваты. — Я и не считаю себя виноватой. — Вероятно, так считает он. Будет уместно после похорон возместить ему денежные убытки, только надо узнать, сколько могут стоить подобного рода услуги. С этим я что-то могу сделать, а вот выпестовать в себе чувство вины на пустом месте — вряд ли. — Я передам вам папку, в ней все, что требуется. Помимо этого вы можете организовать всех слуг на свое усмотрение. И Мэттью, он будет около девяти с возможным опозданием на два часа, я ему сообщила. Меня просьба не беспокоить до семи часов вечера. — Я могу узнать, кем вы работаете? — Я писатель, из-за болезни отца чудовищно выбилась из графика и меня ожидают большие неприятности, если я не возьмусь за дело прямо сейчас. — И что же вы пишете? — Я — Гас Тасселат, приятно познакомиться. Доггер давится чаем. Потом смотрит куда-то в потолок, замирает: — Это анаграмма, но не учтена одна «а». Я думал, Гас… Ничего себе. Сколько у него это заняло, полсекунды? — Мужчина, да, все так думают. — А как же вы… То есть… — Вот, как-то так выходит. И, кстати, это большой секрет, вы никому не должны о нем говорить. Не получается до конца осознать, зачем поделилась этим с Доггером. Возможно, потому что ему доверял мой отец — он крайне редко выражал свои чувства, но Доггеру был рад. «Хорошо, что ты приехал, Доггер». Согласна, папа, хорошо, что он приехал. И дому он нравится: с ним — пока — не случилось ничего трагичного, как, например, с моей двоюродной теткой Пенелопой, на которую таинственным образом опрокинулся шкаф. Без смертельного исхода. Хотя после ее заявлений обо мне как «о маленькой своевольной дряни» отсутствие смертельного исхода скорее досадно. — Простите, я… слишком неожиданно. Могу я задать личный вопрос? Конечно, неожиданно — о моем доппельгангере знает не так много людей. Двое. Отец и Блэквуд, издатель. Он, Блэквуд, сказал, что мир не выдержит двух Агат, поэтому одной из них пришлось стать Гасом. Тем более, издаваться под мужским именем удобно: никто не закатывает глаза, если герои вместо того, чтобы любоваться пейзажами, чертыхаются и наливают себе чуточку бренди. Мой герой не столь изящен, как изящны герои первой Агаты, и не так поэтичен, как Найджел Стрейнджуэйс, но он довольно обаятелен, и за это ему прощают многое. Герой войны, ас-истребитель с лицом Джонни Джонсона. Недавно случайно наткнулась на фотографию Джонсона в «Иллюстрированной войне» и снова пришла к выводу, что такому мужчине можно простить почти все. Он точно никогда не забудет пижаму, да, Доггер? Я стряхиваю с рук остатки хлопьев и заставляю себя вернуться к беседе. Она… стала утомительной. — Можете, но не обещаю, что смогу на него ответить. — Почему вы не хотите организовывать похороны Агастуса? — Потому что мне надо работать. — И это все? — И это все. Возможно, стоит объяснить ему, что я за человек. Но как это сделать, если я и сама до конца не понимаю? Пусть лучше считает меня хладнокровной и сумасшедшей, как все, только у всех разнится оттенок — кто-то находит в моем мнимом сумасшествии возможность посочувствовать, кто-то позлорадствовать, один раз предлагали запретить мне ходить в церковь. Но щедрое пожертвование на восстановление крыши моментально разбудило в викарии Гриффитсе поразительное красноречие и умение вызывать стыд у всех сплетников в округе одним лишь своим появлением. У Доггера мое сумасшествие рождает, судя по трагичным складкам на лбу, удивление. Что ж, чужое удивление меня немного раздражает, но пережить его легче, чем, к примеру, отвращение. Тем более от Доггера — отвращение красивого мужчины — тяжелое чувство, не уверена, что выйду из такого противостояния победителем. Я чуть пригибаюсь, пытаясь заглянуть в комнату шеф-повара. Окно, выходящее на кухню, теперь всегда открыто, потому что на стене комнаты висят часы — 7:35. Интересно, я когда-нибудь вспомню, что часы надо бы перевесить?.. Мое время истекло. А еще не стоит забывать про цифры на листе. Или это пустое?.. В любом случае, завтрак окончен.