Разница между необходимым и правильным

R
Завершён
22
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
31 страница, 9 085 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 1

Настройки
Енэ плохо помнит отца — большие руки, широкие плечи, на которых удобно сидеть и смотреть далеко-далеко, лишь чудом не задевая макушкой небо. Теплый древесный запах от горячей кожи и забранных темной заколкой волос. Вышитый серебром синий и черный шелк. Покрытые яркой эмалью ножны дорогого клинка. Голос… Голоса он не помнит, как не помнит лица, но помнит отцовские наставления. Будь сильным. Чти мать. Не жалей себя ради процветания семьи. Сохраняй доброе имя. Не срами предков. И много других уроков, которые Енэ впечатал глубже, чем в кости. Но самого отца он не помнит, не знает по-настоящему. И спросить не у кого — мать вспоминает о нем лишь для того, чтобы воззвать к дисциплине… И чтобы темными, одинокими вечерами тихо плакать. Сначала Енэ думал, что она скучает по первому — и единственному — законному мужу. А потом ветер принес ему ее всхлипы. Ее ненависть — и ее тоску по человеку, которого она ни дня не любила. К счастью, Енэ тогда был уже достаточно взрослым, чтобы сдержаться и не задать ни одного вопроса — ни в то утро, ни когда-либо еще. В конце концов, он плохо помнит, каким был его отец — но зато хорошо помнит, как они в то время жили. Мать не работала руками. Мать заворачивалась в вышитые серебром шелка и тонкое красное и синее кружево. Мать могла себе позволить слуг. Мать могла часами музицировать, перебирать лакированные и посеребренные, украшенные жемчугом, камнями, слюдой или эмалью заколки и шпильки. Мать могла жить, как богиня — и почти не касаться стопами и взором грязи. Когда отец умер, достаток быстро покинул их дом. Енэ не сразу это заметил — какая ему, ребенку, была печаль до исчезнувших куда-то шелков и шпилек? Зачем ему было знать, откуда берется еда, кто убирает дом и заботится о цветущем саде? Откуда ему было узнать ценность труда и денег? Впрочем, все это ему быстро объяснила жизнь. Семья отца отреклась от них с матерью, когда та нарушила траур, который по их мнению должен был длиться вечно. Семья матери… Кажется, жила где-то далеко, на другом острове, и ни разу о себе не напомнила — как не напоминала и раньше, когда отец был жив. Шелка и кружево, заколки и ожерелья, покрытая красным и золотым лаком посуда — мать продавала все, что можно было продать дорого. Все, кроме моринхура, струны которого перебирали поколения женщин ее семьи. Мать отпустила слуг. Мать выкопала цветущие кусты и раздала соседкам, чтобы освободить землю под пищу. Мать скопила монет на многие годы вперед — и заранее оплатила для Енэ место в школе мечников… А потом она привела в дом того человека. Привела в дом беду. Чужака со странным говором и манерами, бродягу, вольного, точно ветер — и точно ветер одинокого. Кто-то говорил, что это беглый вор и убийца. Кто-то, что он отсечен от земли и крови и заживо признан умершим. Кто-то — что он сын чужеземца или вовсе вастайский вымесок. Он не подтверждал, но и не опровергал ни один из слухов: даже подливал в это пламя масло. На каждый вопрос он отвечал историей, на каждое оскорбление — смехом и шуткой… Он умел завораживать словами — ни капли магии, только природное обаяние, красивый голос и длинный язык. Неудивительно, что мать им очаровалась. Неудивительно, что она искренне его полюбила. Неудивительно, что он исчез тотчас же, как она забеременела и больше не могла этого скрывать. Его не остановила даже начинающаяся зима. И Енэ был слишком мал и слаб, чтобы ему отомстить. “Не жалей себя ради благополучия семьи,” — жестко и уверенно говорил ему отец. “Ты старший мужчина в роду,” — шептала с тоской и надеждой мать. “Я должен нести ответственность: за себя, за мать, за нерожденного брата или сестру, потому что так — правильно,” — понял Енэ. Он засветло уходил в лес и ставил силки на мелких зверей и птиц, чтобы хоть иногда у них с матерью было мясо. Он брал из домашнего святилища отцовский меч — слишком тяжелый для его рук, но иного не было, — чтобы отбиваться от хищников, а затем часами смывал с лезвия грязь и кровь и молил духов предков, чтобы те на него не гневались. Меч не должен был покидать могилы отца — но если для выживания семьи нужно, чтобы кто-то запятнал душу, пусть это будет Енэ. Он мужчина — и справится с этой ношей. Иначе духи не оставили бы на него семью. Иначе не забрали бы отца. Иначе остановили бы от неблагих деяний. Если им, конечно, не все равно. Ясуо родился в середине зимы. Ясуо чуть не умер — и чуть не убил своим рождением мать. Енэ не знал, что в людях помещается столько крови. Енэ не знал, что они могут так кричать. Отец умер достойно и тихо — так же достойно и тихо, как жил. Животные, придушенные силками или защемленные ловушками, обычно скулили и ждали милосердной смерти. Мать же… цеплялась за жизнь, скребла ногтями пол, выкручивалась в каждом суставе — и кричала, и истекала кровью, и билась, будто бы ее кишками решили заживо полакомиться демоны. Енэ, тут же помчавшийся оббивать пороги всех местных целительниц и повитух, даже на улице слышал и крик матери, и скрежет ее ногтей. Видел кровь даже в отблесках луны на белоснежном снегу. Никто не открыл ему двери. Ему хотелось сбежать: в лес, на гору, в низину, в темную чащу, где по слухам прячутся забытые святилища древних… Куда угодно, лишь бы не возвращаться туда, где так много крови, и криков, и дыхания смерти. Он готов был молить — хоть духов, хоть демонов — чтобы они забрали брата, забрали его самого, забрали что угодно, но оставили матери жизнь. К счастью, никто не ответил на его зов. К счастью, у него уже не осталось слов на мольбы и молитвы. Лишь глухое отчаяние — и понимание. Он — мужчина. Он должен отвечать за свою семью. Никто не поможет нести ему эту ношу. Енэ со странной злобой схватился за короткий, подаренный тем мужчиной кинжал — и впервые провел по правой руке заточенным лезвием. Выступившая кровь и вспыхнувшая пламенем боль неожиданно отрезвили: он поднялся с колен, зло зарычал на запертую дверь — и со скоростью зимнего ветра кинулся обратно. Домой. И успел вовремя. И мать, и брат выжили: Енэ топил снег и грел эту воду, держал сначала мать за руку, а затем — прижимал к себе брата, которого та уже не в силах была обнять. Если в самом начале, когда он молил целительниц через запертые двери, слезы у него еще были… после их не осталось. Ничего не осталось, кроме иссушающего ужаса — и ощущения на руках чужой крови, смешавшейся с его собственной. Мать поправлялась медленно: не хватало еды, не хватало целебных трав, не хватало тепла. Енэ не мог собрать достаточно хвороста, чтобы его хватало до тех пор, пока не высохнет новый. Енэ не мог поймать достаточно дичи, чтобы сэкономить зерно и рис. Запасов зерна и риса тоже практически не осталось: и никто из соседей не собирался давать в долг распутнице и ее нагулянному ребенку-ксиири. Пожалуй, самого Енэ спасало лишь то, что его отец когда-то был уважаемым человеком. Его жалели, иногда пускали погреться или давали подсоленую лепешку — но этого было мало даже для одного. Но Енэ все равно улыбался одними губами, склонялся практически до земли — и благодарил-благодарил-благодарил, пока слова не потеряли всякий смысл, а язык и губы не научились льстить и лгать, не беспокоя тем самым сердца. Ему все еще восемь… или девять полных весен, но он старше каждого из своих сверстников. У него не осталось слез, как не осталось смеха — он перестал быть ребенком и стал мужчиной… может быть, хотя бы немного похожим на того, каким бы его хотел видеть отец. Сначала каждое свое действие Енэ взвешивал и оценивал — по словам отца о чести и долге, по легендам и притчам, рассказанным в детстве матерью, по поступкам достойных мужей окрестных земель… Но результаты лишь расстраивали и сбивали с толку — Енэ не видел грани между необходимым и правильным. Бесчестно ли побираться и лгать, если это нужно для выживания семьи? Достойно ли бездействовать, лишь бы никак не нарушить правила — и обрекать тем самым на смерть своих близких? Правильно ли он поступает — и сохранил ли свою честь и славное имя предков? Енэ старается быть хорошим сыном и хорошим соседом — он улыбается, он просит работу и за каждую мелочь и милость благодарит. Его любят в деревне, его уважают за кроткость и незлобивость, за чистоту, которой лишь чудом не коснулась грязь непутевой матери… Они не знают, что Енэ мысленно вырезал каждому из них сердце. Они не знают, что под длинными рукавами он сжимает в кулаки руки или давит ногтями на подживающие царапины. Они не знают, что каждый вечер он приходит в единственную натопленную комнату, прижимается к матери и брату и утыкается носом в последнюю теплую шаль — когда-то пеструю, но сейчас выцветшую и побитую молью, и потому негодную на продажу. Они не слышат, как в самые холодные ночи он до крови режет негнущиеся пальцы, играя засыпающим брату и матери на моринхуре — и пытаясь хотя бы так отогнать печали и отвести от дома беду и смерть. Когда сходит снег и оттаивают узкие горные тропы, мать наконец набирает достаточно сил, чтобы критично осмотреть дом. Енэ не помогает ей — не с этим. Он перебирает остатки круп и раскладывает в вымытые им же миски — и к спине его, горящей от напряжения, но все равно идеально ровной, шалью привязан брат. Хорошо, что спящий — с каждым днем тот становится все активнее. Мать не смогла бы таскать и ребенка — вполне уже крупного и тяжелого — и вещи на продажу. У них дома давно нет ничего особенно дорогого и ценного, но то, что есть — тоже можно продать… И оставить лишь самое-самое необходимое. Енэ перебирает побитое морозом и гнилью зерно и краем глаза смотрит как мать, напевая, мечется, стаскивает самые целые и дорогие ткани, мебель, которую еще можно продать и… И моринхур. Такой же изящный, такой же древний — и такой же ценный для матери, что и прежде. Последняя связь с ее семьей. С ее родиной. — Не надо… — Енэ говорит тихо, едва слыша собственные слова. Но мать слышит — и оборачивается. Енэ видит в ее глазах боль и тоску, но не отводит взгляда. — У меня все равно не будет дочери, которой можно будет его передать. Пусть лучше накормит моих родившихся сыновей. Она говорит весело и легко, тянет губы в беззаботной улыбке… Но Енэ не обманывается — эта улыбка так же фальшива, как и те, что дарит соседям он сам. И оставляет это знание при себе. Когда дороги окончательно оттаивают и высыхают, в их деревню вновь начинают приезжать путешественники и торговцы. Они приезжают, привозят товар и привозят деньги — и им нужен товар, и кров, и пища, и прочие… удовольствия. И, конечно же, они быстро узнают, где все это можно взять — и взять дешево. Первым троим мать отказывает — но потом у них снова заканчиваются деньги, а дичь в лесу еще слишком хилая после зимы, и продавать в доме уже нечего. Только себя — или старшего сына кому-нибудь в слуги, но за Енэ уже закреплено место в школе. Он, правда, не знает, когда туда все же пойдет — Ясуо еще слишком мал, чтобы оставить мать без какой-то помощи. Да и потом… О том, что это место он может никогда и не занять, Енэ старается не думать. Первый гость лоснится от жира и выглядит так безобразно-сыто, что Енэ плотнее закутывается в материнскую шаль и смотрит в пол, лишь бы не сорваться и не попытаться взять пищу и деньги силой. Но это — бесчестно. Нельзя нападать на невинных добрых людей — хотя уж чем-чем, а невинностью и добротой этот человек едва ли славится. Но все равно — нельзя. Особенно — сыну воина. Енэ с новой силой начинает надраивать пол, привычно закинув спеленанного брата за спину — уборка успокаивает, уборка отвлекает, уборка позволяет не обращать внимания на глухие шлепки и стоны за тонкой бумажной ширмой. Ширма отодвигается — ветер приносит неприятные запахи, но Енэ лишь молча склоняется еще ниже, до крови прикусывает губу и впивается ногтями в царапины. Боль и кровь отрезвляют. Позволяют не наделать глупостей. Напоминают кто он, и что должен делать. — Твоя дочь — красавица. Еще красивей тебя будет, как подрастет, — с довольным кряхтением произносит гость и звонко шлепает мать… Енэ не видит, но догадывается, по какой части тела. — Надо будет не забыть к вам заехать через годик-другой. И бросает деньги в сторону Енэ. Где-то за окном вдруг завывает ветер, и Енэ так хочется взвыть вместе с ним… Он не поднимает головы и начинает беззвучно дышать на счет, не меняя позы и не дергаясь ни единым мускулом — ни к деньгам, ни к спрятанному в рукаве кинжалу. Убийство — бесчестно. Убийство — нарушает баланс. Убийство — не выход. Енэ продолжает дышать, и ему на мгновение даже кажется, будто бы ветер снаружи вторит его дыханию. Он цепляется за эту мысль. — Купи себе что-то красивое, девочка. Скоро, хех, понадобится. Гость уходит, но проходит с десяток минут — или вечностей — прежде чем Енэ разжимает стиснутые добела пальцы. Просидел бы дольше, но брат проснулся — и снова требует материнского молока. Енэ поднимается и на негнущихся ногах подходит к полуобнаженной матери, усиленно не-смотрит на наливающиеся цветом синяки — и протягивает Ясуо. — Прости меня, — хрипло, задушенно шепчет мать, но Енэ на это лишь качает головой и натягивает на лицо равнодушную маску. — Не за что прощать. Так даже лучше — он заплатил больше, чем обещал. Его голос сух и равнодушен — его губы и язык уже давно привыкли лгать и скрывать настоящие чувства. Его слезы высохли. Мать, прижав одной рукой Ясуо, вдруг резко вцепляется Енэ в плечо второй — и смотрит сурово и даже зло: — Обещай мне. Что бы ты там ни задумал — нет. Я — мать, вы оба — моя ответственность. Мои дети. Енэ мягко разжимает ее пальцы, поправляет распахнувшуюся простыню, в которую мать завернулась ради видимости приличий, — и молча склоняется в почтительном сыновьем поклоне. Это успокаивает их обоих. Матери не придется переживать, а Енэ — лгать ей в лицо и давать обещание, которое однажды может нарушить. Енэ приходит в святилище, опускается на колени перед высушенными солнцем и ветром костями отца и молит о помощи, о благословении. О свободе. Так же, как он делает всякий раз, когда даже кровь и боль не помогают прийти в себя. Но дух отца — как и духи всех предков — глух и нем. Енэ не знает, злятся ли они до сих пор, что он брал с могилы отцовский меч — или им попросту все равно. Они с матерью пропустили много Праздников Цветения — до Ве’Ле с их средствами и возможностями им не добраться… возможно, никогда. — Дайте сил мне и матери, — просит Енэ искренним, лихорадочным полушепотом. — Дайте мне мудрости. Хоть немного, хоть самую капельку. Счастья и процветания мы сможем добиться сами… Просто поверьте в нас. Духи немы. Не завывает ветер, не пляшут тени, не колеблется дым благовоний, а тлеющие их концы не меняют цвета. Не происходит ничего — только тускло в свете зажженых палочек блестят богатые ножны отцовского меча. Последнее, наверное, напоминание о той, богатой и сытой жизни. И Енэ вдруг душит злость и ненависть, отчаяние — и тоска. В носу щиплет, но глаза остаются сухими. — Почему, — он спрашивает тихо и как-то глухо, но с каждым словом голос его все набирает силу. — Почему моя мать, которую все вы ненавидели, отдала последнюю реликвию своего рода, продает себя, чтобы я мог выжить, а вы… Вы молчите. Я смотрю на ваши истлевшие кости, на ваши украшения и шелка, на ваше роскошное оружие — и не могу его взять. Не могу продать ювелирам камни, а кузнецам железо, не могу выменять ни на что полезное — и не могу накормить женщину и ребенка, которых должен кормить. Почему? “Почему вы не можете помочь хотя бы мне?” “Почему мертвые должны быть важнее живых?” Духи сохраняют молчание. Первое время, пока Ясуо требует молока, а у них нет денег ни на молоко животных, ни хотя бы на маковый настой, чтобы ребенок побольше спал и поменьше требовал пищи, мать принимает гостей дома. Проводит их в дом украдкой, через заросли, скрывающие бывший вход для прислуги. К счастью, большинство поддерживает “игру”. Конечно, по деревне уже идут слухи — как бы еще проезжие находили нужную вдовушку? — но приличия следует соблюдать. Мать отчаянно хочет, чтобы у слухов не было доказательств как можно дольше. Потом у них появляются деньги, появляется еда и возможность купить пару отрезов недорогой, но красивой и добротной ткани. Ясуо начинает есть твердую пищу — и мать наконец может взять новые, — роскошные по нынешним меркам, — вещи и отправиться вниз по реке, в крупный город и попытать счастья там. Ее не бывает неделями, и Енэ все это время терпеливо ждет. Следит за братом, следит за очагом, точно женщина, и добывает мясо и рыбу, точно мужчина. Для него уже нет разницы между мужскими и женскими обязанностями — все они принадлежат ему. Он старший в роду. Он ответственен за все. Он следит, чтобы не кончался хворост: собирает сам, закинув за спину брата, или, что чаще, меняет у соседей на дичь и шкурки. Он следит, чтобы молоко и мясо было свежим. Чтобы не гнили крупы. Чтобы дом не покрывался пылью, а в коре сплетенных деревьев не заводились черви. Чтобы Ясуо был чист, весел, ел часто и досыта — и не привязался к настойке. Собственными сытостью и сном Енэ часто пренебрегает — это награда и роскошь, то, чем он может и должен поступиться как старший. Иногда ему хочется, чтобы все это просто закончилось. Иногда он желает, чтобы брат однажды попросту не проснулся. Но он гонит от себя даже тени подобных мыслей. Ясуо — не виноват, и не заслужил ни ненависти, ни такого ужасного старшего брата. Чаще всего мать возвращается уставшая, измученная, но с деньгами. Иногда приползает избитая и ограбленная — и в такие разы Енэ отчаянно жалеет, что не имеет собственного оружия и не может ее защитить. Не может оставить брата. Но он все равно умоляет ее, просит из раза в раз быть осторожнее, взять оружие — а еще лучше, его самого. Она сдается через несколько лет, когда Ясуо можно оставить одного дома на пару дней и при этом не увидеть по возвращении разрушенный дом и остывшее под обломками тело. Она сдается, когда Енэ наконец становится учеником-мечником и получает свои первые клинки. И все же, она не разрешает ему оставаться, наблюдать и ждать — лишь довести до города и встретить в установленный срок. Обратно Енэ отправляется в одиночку — тогда он чаще прячется за деревьями, чутко вслушивается в шаги и ветер — и, иногда, с торговым караваном. В ком-то из торговцев он узнает гостей, но никак не показывает узнавания. Лишь привычно сохраняет лицо равнодушно-спокойным — или улыбается приличной улыбкой, склоняясь в вежливых и благодарных поклонах. Он продолжает провожать мать даже когда становится старшим учеником. Первое, что Енэ делает, когда становится полноправным учеником, послушником школы ветра — берет из родового святилища отцовский меч и несет Учителю. Старец Соума принимает его сразу же — и принимает в одиночестве, заранее отослав всех. Будто бы заранее знает, о чем Енэ собирается попросить. Может, и правда знает — ветра вездесущи. Ветра знают много секретов. Енэ… знает и тоже слышал. Вроде бы. Он уже не уверен, что не обманывал себя в детстве от тоски и скуки. — Великий Учитель, — обращается Енэ, встав на колени и склонившись так низко, что почти касается головой земли. — Мой отец был достойным учеником этой школы. Он взял в жены женщину, в роду которой были одаренные стихиями. Они родили меня в браке. Я не знаю, сколько любви было в их союзе, но его одобрили обе семьи. А затем отреклись от моей матери — и от меня тоже. Никто из семьи моего отца не протянул руки помощи, пока мы бедствовали. Ни один из духов его рода не ответил на мой призыв. Этот меч не должен достаться мне. Я — недостойный наследник. Я хочу отказаться от имени своего отца — так же, как его род от меня отказался. Я хочу отдать его меч тем, кто имеет на него больше прав. Школе ветра — и вам, Учитель. Старец Соума — хотя кто знает, сколько ему на самом деле лет — молчит долго, лишь хмыкает иногда в бороду и перебирает пальцами, подманивая, наверное, ветер. Енэ не меняет позы, но чуть поднимает взгляд — если ему сейчас решат за дерзость отрубить голову, он, наверное, попробует… если не отбиться, то встретить смерть правильно. Как подобает мужчине и воину. — Много красивых слов, — наконец произносит Старец Соума тихим, но пробирающим до костей голосом. — Сказанных правильным тоном и с подобающим лицом. Енэ не движется, и, наверное, даже не дышит. — Но разве это — настоящий ты? Разве это — то чего ты на самом деле хочешь? — И, не дав Енэ сказать ни слова, вдруг произносит неуловимо изменившимся тоном. — Выдернуть камни и выменять на что-то полезное. Перековать сталь в ножи и капканы. Накормить живую семью, потому что живые всегда будут важнее мертвых. Разве не так ты говорил несколько лет назад? Енэ хватает приличий склониться еще ниже, упереться лбом в сложенные ладони, чтобы Старец не увидел, не понял: Енэ хватает бесстыдства слушать свои собственные полные злости и яда слова с совершенно неподвижным лицом. Не краснея — и не выдавая совсем никаких эмоций. Даже вину и удушающий стыд, которые где-то в глубине души он все же испытывает. А затем неожиданно слышит: — Не худшее из желаний. И я вижу, что оно у тебя сохранилось. Енэ не слышит бесшумных, несмотря на слои шелка, шагов Учителя, но все равно понимает, что тот подошел. Чувствует хребтом присутствие на грани опасности. — Твои слова услышаны мной и запомнены ветром. Встань, ученик Енэ. Я приму меч твоего отца — и вместе с ним твою боль и злобу. Енэ встает, распрямляет спину, отвязывает ножны с мечом от пояса и протягивает на раскрытых ладонях. Он старается держать лицо… но взгляд, видимо, все же не удерживает, не сохраняет полностью равнодушным. Соума берет меч осторожно, но без особого почтения. Лишь сохраняя видимость приличий. Не Енэ его осуждать. Старец молчит и смотрит, будто подталкивая задать вопрос… И Енэ спрашивает: — А мое… а имя рода? Старец пожимает плечами. — Ни я, ни кто-либо еще не может отнять у тебя твою суть и душу. Называть имя рода отца, придумать свое или не называть вовсе — лишь тебе решать. К тому же… разве тебе и твоей семье не будет лучше, если тебя продолжат считать достойным сыном достойного отца — а не дурным сыном дурной матери? Если в душе ты уже отрекся, не будет вреда, если тебя назовут по-старому. Твоя суть — то, кем ты себя видишь сам — останется прежней. И Енэ принимает этот ответ, вновь склоняется в поклоне и уходит, не оборачиваясь. В конце концов, он и вправду единственный достойный мужчина в доме. Пусть в глазах соседей так и остается, а в глазах духов предков — он будет отсеченной ветвью, изгнанником, который ничем уже не может их посрамить. Он должен нести ответственность за детей, стариков и женщин. Должен о них заботиться и вести к процветанию любой ценой. Даже если этот путь заведет его душу в пасть к демонам — его семьи грязь не должна коснуться. Не по его вине. Не та, в которой он выбрал ради их блага замараться. Это — его понимание чести. Когда Енэ исполняется шестнадцать, мать дарит ему заколку отца. Одну из тех, что она продала почти десятилетие назад — и единственную, которую смогла найти и выкупить. Он принимает подарок, почтительно кланяясь с правильным лицом, говорит необходимые слова подобающим тоном голоса… Мать это, наверное, разочаровывает — она наверняка ждала слез счастья, горячих объятий и искренней радости. Енэ давно разучился показывать себя настоящего — так же, как разучилась она. Только в отличие от нее, он не научился имитировать счастье. А подлинное, безоговорочное счастье… он уже и не помнит, когда в последний раз чувствовал. Мать, наверное, понимает все это тоже — и не говорит ничего, лишь обнимает за плечи и тихо плачет. Енэ не отстраняется — но и не отвечает. Он так не нашел в себе смелости рассказать ей, что отрекся от наследия и рода отца. Дурное предчувствие настигает его всякий раз, когда мать собирается на заработки. В последние годы она уходит все чаще — ее лицо и кожа скоро начнут увядать, ее глаза и руки все чаще выдают ее возраст. Енэ по-прежнему провожает ее до города — но в этот раз что-то в нем требует остаться с ней… раз уж нельзя развернуться и вернуться в родную деревню вместе. Поэтому он заранее говорит Ясуо, что тот остается один надолго, просит не делать глупостей — и тайно кладет в походный мешок собственные скромные сбережения. Мечи он вкладывает не в родные ножны, украшенные резьбой и росписью школы, но в обычные, грубо сделанные им самим. Ему не следует привлекать к себе внимания. Его не должны запомнить. Он не должен запятнать имя школы. Мать, конечно же, против. — Енэ, — устало шепчет она, когда не помогли ни горячие споры, ни воззвания к долгу и совести. — Что за дурную идею ты вбил себе в голову? Не дури, вернись к брату. Енэ упрямо поджимает губы — и это единственная эмоция, которой он позволяет проявиться. — Ясуо может о себе позаботиться. Ты — нет. Ты в опасности. — Я буду в опасности, если хоть кто-то узнает, что мне уже давно не "слегка за двадцать". Что у меня есть взрослый сын. Енэ сохраняет молчание — лишь смотрит на мать тяжело и мрачно. Она знает, что этот взгляд означает. Они оба знают. — Мужчины! Всегда как вобьют себе что-то в голову… — шипит она с яростью, и Енэ снова готовится спорить… А затем она вдруг выдыхает со стоном и спрашивает, устало и горько: — Тебя ведь не переубедить? Ты ведь все равно поступишь по-своему? — Да, о-ма. Она отворачивается, чтобы незаметно сморгнуть слезы, и Енэ дает ей время. А затем, когда мать в самом деле готова слушать, говорит: — Тебе не положено иметь взрослого ребенка, но ты… Ты ведь можешь позволить себе слугу? — Служанку. Мужчины не любят других мужчин возле купленной ими женщины. Енэ молчит, якобы думая — но на деле лишь собирая силы, потому что для себя он все решил давно. — Значит будет служанка. Голос его, еще не огрубевший, по-юношески звонкий и мелодичный, по-прежнему звучит равнодушно-вежливо… и ни на мгновение не дрожит. Почти. — Ты возненавидишь людей, — говорит ему мать, помогая по-женски закалывать волосы. — Они не увидят в тебе ничего, кроме мяса. И относиться будут не лучше. Он отвечает на это молчанием. Он уже людей не любит — и не любит давно. Енэ тратит несколько дней — невозможно мало для него, но слишком долго для того, чтобы мать успела достаточно заработать — чтобы научиться двигаться, смотреть и говорить как женщина. Конечно, он должен почти все время молчать: подавать чай, обмахивать свою ма… хозяйку веером и развлекать каждого ее гостя танцем и музыкой. Просто быть красивым фоном, удобной мебелью — появляться и исчезать когда нужно. Енэ не спорит. Енэ запрещает себе думать и сравнивать — он сейчас не Енэ, не старший ученик, не мечник, чьи предки поколениями проливали кровь за свою честь и жизни близких. Сейчас он — служаночка Мэй-Мэй, "подойди сюда, милая, да распусти волосы, гостю хочется их потрогать", "принеси вина, дорогуша" и "не мешайся, если не хочешь стать третьей". Отец, наверное, тысячу раз бы его проклял — и придушил бы собственноручно. Хорошо, что отец мертв, а с его родом Енэ не имеет больше ничего общего. Он чтит и защищает мать. Он не пятнает славное имя предков. Не щадит себя — ради блага семьи. Он следует отцовским заветам. Итог их с матерью работы превосходит все ожидания. Конечно, Енэ знал, что образованная, умная и красивая шлюха, способная позволить себе служанку, будет смотреться выгоднее и дороже просто красивой, умной и образованной. И уж точно дороже одинокой деревенской вдовы с полуголодными детьми. Но ни он, ни она не могли подумать, что денег станет настолько больше. Возможно, мужчинам куда интересней пытаться уломать молодую и миловидную, тихую и скромную служанку, терпящую любые, даже самые злые шутки хозяйки и ее гостей — и неизбежно отказывающую в самый последний момент. Интересней попробовать взять ее, неожиданно сильную, по-змеиному гибкую и стремительную, точно горные ветры, силой — и упустить прямо из пальцев. Они платят хозяйке не за ночь со служанкой — но за саму попытку эту ночь получить. Возможно, скоро азарт превратится в ненависть, и игра перестанет гостей занимать. Возможно, вскоре им с матерью придется искать новое место. Возможно даже, что новый город. Но это стоит того. Мать в безопасности — никто не нападет на нее, не попытается обокрасть или избить. Енэ, надежно спрятавшийся под маской простой служанки, не позволит этому произойти. В конце концов, под рукавами он скрывает не только следы царапин. Впрочем, ему везет — он ни разу не пустил в дело ни подаренный тем человеком кинжал, ни собственные, спрятанные в потайной нише мечи. Он не знает, как долго еще им будет везти. Он боится об таком даже думать. Мать меняет имена и меняет маски и Енэ меняется вместе с ней тоже. Они уходят от заведения к заведению, города к городу сразу же, когда становится слишком опасно. Когда Енэ, и без того всегда напряженный, всегда готовый защищать жизнь матери, перестает на привычном месте нормально спать. Когда слишком уж часто замечает в толпе слуг очередного разочарованного гостя. Когда от ветра веет могильным холодом. То есть, практически постоянно. Возможно, именно в этом его ошибка. Мать, привыкшая к размеренности и предсказуемости, попросту не смогла так жить. Если в первое время она верила и безропотно собирала вещи, тут же снимаясь с места, то после… Она не видела, не чувствовала угрозы: ей не слышались проклятия в вое ветра, она не замечала в толпе полные злобы взгляды. Не ощущала хребтом чужую жажду убийства. Она была самой обычной женщиной. И Енэ не мог ее в этом винить. "Милый, зря мы это затеяли." "Ты видишь угрозу и дурные знамения даже в падающих осенью листьях." "Ты не в порядке, сын, и это я чувствую." Енэ упрямо на это отвечает молчаливым отрицанием — и все чаще полирует клинки, все дольше вглядывается и вслушивается во тьму и все реже по-настоящему спит. Однажды он слышит, как мать поднимается, зажигает в темноте палочку благовоний и молится, зажав ее между ладоней. Енэ бы предложил ей досточку — да даже наполнил бы собственную флягу землей — лишь бы она не обожгла руки… Но он не может. Он притворяется спящим. — Я теряю его, — тихо шепчет мать в пустоту. — С каждым днем он все дальше уходит в пропасть. Он забывает себя-настоящего. Он шарахается каждой тени и… Я знаю, он едва сдерживается, чтобы не… Вы ведь присмотрите за ним, верно? Я не могу… никогда не могла. А затем произносит тихо, едва шевеля губами: "Лучше бы умерла я." Енэ не хочет, не должен все это слышать. Но он слушает, до рези в глазах всматриваясь в сгорбленную фигурку матери. И наутро, когда она снова просит его вернуться в школу и не помогать ей в работе никогда больше, он молча склоняется в самом почтительном из сыновьих поклонов — и подчиняется. — Бра-ат, а, бра-а-ат, — зовет Ясуо, от скуки растягивая гласные. — А что означает… И цветисто ругается на рихан. Енэ вздыхает — он мог бы, конечно, перевести, но тогда придется объяснять еще и эти слова, а затем молиться всем духам, чтобы Ясуо не стал их потом повторять… Поэтому он лишь тихо вздыхает и спрашивает: — И где ты такое услышал? — А от торговца. Я просто мимо шел, а он как зашипит на меня, да как зацокает. Забавно звучит, вот и запомнилось. Это плохие слова? Енэ снова вздыхает. Конечно, это плохие слова. То, что в самых приличных прикидках звучит как "сын плешивого пса и гнилой проститутки" не может быть чем-то хорошим. — Да. Это очень плохие слова. Ясуо пожимает плечами и шумно вгрызается в стащенное со стола яблоко. Енэ мог бы его отругать, но вместо этого наслаждается тишиной. — Ну и ладно, — глубокомысленно произносит Ясуо, слизывая с ладони брызнувший сок. — Все равно язык сломаешь, пока выговоришь. Лучше скажи, когда придет о-ма? — Не раньше, чем луна пройдет полный цикл. Мы условились так. — До-о-олго. Очень. Енэ снова вздыхает. Он согласен с братом — и с каждым днем беспокоится все сильней. Но мать… Она обещала, что скоро закончит, совсем, навсегда. Енэ понимает, что она лжет — но ему все равно хочется в это верить. — Ты же знаешь, ей нужно много работать. Ты ведь тоже хочешь стать воином? Ясуо сердито поджимает губы и надувает щеки. Он не знает, кем работает их мать — и, Енэ надеется, никогда не узнает. В слухи о их семье братишка упрямо не верит. К лучшему. — Конечно знаю. И конечно хочу, но маму хочу рядом тоже… И… И вообще, талантливых учат бесплатно. Так все говорят. Это ведь правда? "И ты сам говоришь, что я — прирожденный воин. Так зачем мне переживать?" Енэ молча кивает, стараясь никак не измениться в лице. Брат почему-то слишком легко читает его сквозь маски. Конечно, это правда: и про отсутствие платы, и про талант Ясуо. Но есть и другая правда — горькая и жестокая. Даже его, талантливого сына благородного отца и опозоренной матери, взяли лишь за богатые подношения. Ясуо, сына бродяги и шлюхи, ксиири и воплощение беды, и за деньги едва ли возьмут. Как бы он ни был талантлив — и как бы ни умолял. Это блуждающий мыслями в небесных высях Соума может взять в личные ученики кого угодно — простые мастера школы куда приземленней и злей. Но Енэ не может найти в себе сил, чтобы сказать брату правду. — Ученикам нужно что-то есть. Мастерам тоже. Покупать благовония, ткани, металл, платить кузнецам… Логично, что мать хочет сделать подобающий дар. Чтобы ты, как и я, ни в чем не нуждался. Ясуо устраивает этот ответ: он с важным видом кивает и тянется к очередному яблоку. Енэ не говорит ему, что сам живет порой впроголодь, а все заработанные с матерью деньги без остатка вложил в накопления брата. Не говорит, что боится, что даже всего золота мира окажется мало. И не говорит, что уверен — ни медяк из подношений не достанется школе. Енэ все еще шестнадцать, когда мать заболевает. Енэ не оббивает пороги целительниц, не просит о помощи лекарей — он знает, что никто не станет лечить женщину, родившую ксиири. Никто не станет лечить шлюху. Никто не поможет им. Поэтому Енэ пытается… не вылечить, но хотя бы облегчить страдания матери сам. Они оба знают — такое не вылечить без магии и лекарств, но Енэ упрям: он заваривает травы, толчет золу, клыки и когти, отгоняет благовониями злых духов и помогает матери завернуться в плотную ткань благодатных оттенков. Она гниет заживо, у нее выпадают волосы и крошатся зубы, а кожа сходит лоскутами, оставляя незаживающие раны… Но Енэ чтит свою мать. Он ухаживает за ней, не показывая брезгливости. И они оба изо всех сил скрывают от Ясуо болезнь… Енэ даже кажется, что у них получается. Но брат узнает все сам. И почти мастерски это скрывает. Ясуо мечтает вслух, старается быть веселым, рассказывает истории — почти теми же интонациями, что тот человек… Но однажды Енэ отчитывает Ясуо за какую-то мелкую ложь — и тот взвивается рассерженной коброй: — Кто бы говорил, — шипит Ясуо, часто-часто моргая, чтобы не разреветься. — Ты сам лжешь. О-ма умирает, а вы говорите, что нет, что она просто устала и… и… Почему? Почему вы молчали, а ветер сказал? А затем все же всхлипывает и тихо спрашивает: — Она ведь не вылечится… да? Енэ хватает стыда отвести от Ясуо взгляд. Он молчит, ждет, пока брат перестанет задыхаться, а ветер за окнами перестанет в такт его дыханию выть. И затем говорит, жестоко и жестко роняя каждое слово: — Да, мы солгали. И да, она умрет, — а затем чуть смягчается, тянется было, чтобы растрепать брату волосы, но останавливает едва дрогнувшую ладонь. — Мы считали, что так будет лучше. "И мне жаль." Ясуо зло хмурится, яростно мотает головой и бьет кулаком — старается, по крайней мере, — Енэ в живот. А затем вцепляется пальцами в ткань — и утыкается брату в грудь. — Я не плачу, — бурчит он куда-то в ткань. — Я просто не хочу тебя видеть. Енэ принимает этот ответ. Матери больше ничего не помогает — она отказывается от еды и воды, не может не то что сесть… даже пошевелить лишний раз пальцами. Енэ опускается перед ее постелью на колени и душит в себе желание устало прижаться лбом к покрытой язвами ладони. Он принес дурную весть, но они оба знали — все так и будет. — Они запретили приносить твое тело на площадку небесного погребения. Они запретили хоронить твое тело в земле или воде. Они… Мать останавливает его слабым кивком головы. — Мы ведь знали, что так и будет. Меня примут только горы. — Я не… не смогу, о-ма. — Сможешь, — говорит она, со стоном приподнимаясь на пару пальцев. — Но расскажи прежде брату. Он не простит, если не успеет проститься. — Когда? — голос его звучит глухо и полон боли, но Енэ больше не может… не хочет притворяться. — Когда ты будешь готов, — отвечает мать с беззаботной улыбкой. — У меня было достаточно времени, чтобы молиться — и чтобы смириться. Подожду еще. Енэ молча кивает, поднимается на затекшие ноги и уходит, не оборачиваясь. Но замирает у самого порога и твердо, не оставляя себе времени передумать, клянется: — Три дня, о-ма. Потерпи три дня. Ясуо стоит у порога, упрямо поджав губы и глядя на Енэ по-настоящему ненавидящим взглядом. — Вы никуда без меня не уйдете! Ветер за дверью неистово воет, выламывает ветви крыши… и не нужно быть магом ветра, чтобы почувствовать его гнев — и боль. — Я — старший сын. Это мой долг и моя ответственность. Уйди с дороги. — Еще чего! Я тоже иду! — Нет, не идешь. — Нет, иду! Они могли бы так спорить долго — так же, как спорили все эти дни… Но мать вдруг кашляет — и слабо, но явно изо всех сил, цепляется ногтями за плечо Енэ. — Не ссорьтесь, — хрипит она, снова укладываясь на кленовую доску. — Не хочу этого видеть, пока еще жива. Енэ неловко и осторожно поводит плечами, поправляя сбившуюся от движения лямку. А затем слышит почти беззвучное: — Пусть идет. И Енэ сдается. Ночь застает их еще в горах, но уже на обратном пути. Наверное, к лучшему. Ясуо непривычно тих и мрачен, но так и должно быть. Было бы странно, если бы Ясуо радовался. Они только что оставили мать умирать среди скал. Умирать в одиночестве. Это обычай ее родины — и он не запрещен в Навори, но… Ясуо не должен был этого видеть. Не должен был в этом участвовать. Это ноша и долг старшего — и только старшего. Но Ясуо не мог остаться в стороне. Иначе в самом деле бы не простил — ни себя, ни Енэ. Енэ останавливается посреди редкой бамбуковой поросли — и опускается прямо на землю, привычно подгибая под себя ноги. Ясуо не садится — падает — рядом. Енэ задумчиво вертит в пальцах кинжал, но вместо ладони вдруг бьет по засыхающему бамбуку — и грубо строгает флейту. Конечно, лучше бы подошел освященный, созданный магией и природой инструмент. Правильная флейта — а еще лучше моринхур… но как есть, так есть. Енэ играет единственную погребальную мелодию, которую выучил от матери… по крайней мере, пытается вспомнить мотив и наложить на флейту. Получается так себе. Ясуо вдруг шевелится, поднимается на локтях — и пристально смотрит на Енэ. Даже в бледном свете луны видно, что глаза его заплаканы. Но Енэ не обращает внимания. Он продолжает играть. — Научишь меня потом? — Ясуо впервые за последние дни говорит тихо, просит, а не требует… и даже если бы Енэ хотел, он бы не нашел в себе сил отказать. Он прикрывает глаза в молчаливом обещании — и начинает играть новый круг. Во рту горчит от древесного сока. Осенью Ясуо наконец принимают в школу. Брат думает, что это потому, что он убедил всех своим упрямством. Енэ не разубеждает — не говорит о бесчисленных подношениях, об угрозах покинуть школу, о вязнущей на зубах лести, о… разном. Не нужно Ясуо это знать. Ему не повредит вера в собственные силы, хотя бы немного. Мать вполне справедливо думала, что за Ясуо попросят вдвое больше, чем за Енэ. Сам Енэ прикидывал примерно так же: в конце концов, это явно не первый — и точно уж не последний — принятый в учение ксиири… Они ошиблись. Аппетиты наставников не поддавались никакой логике — кажется, они просто из жадности и жестокости решили обобрать их до последнего зернышка риса. Все накопления, рассчитанные лет на пять обучения — на подношения, на дары, на уговоры закрыть на проступки глаза — забрали только за то, чтобы позволить Ясуо учиться. Чтобы открыть ворота — и пропустить… даже не к тайнам, к поверхностным знаниям, которые каждый мальчишка и без того получает в играх и драках с другими детьми. От матери осталось достаточно незараженных одежд и украшений. С десяток посеребренных шпилек — и даже пара тарелок, покрытых красивой эмалью. Енэ знает: ему есть, что продать. Но он знает и иное: эти деньги однажды закончатся. И скорее рано, чем поздно. Поэтому он поступает иначе. Он высок, но поджар и гибок — и он помнит, как женщины двигаются, смотрят и говорят. Он скрывает лицо и покупает несколько красивых керамических масок. Он уходит в паломничество, и под припасами и священными одеяниями прячет и маски, и материнские платья с украшениями. Он закалывает волосы на женский манер, он надевает женские наряды и украшения. Наносит сурьму и белила на кожу, прячет лицо под масками, а царапины — под браслетами. Он танцует на площадях, зазывает в таверны, лестью и ласками подбивает людей на… разное. Хозяева таверн платят ему за клиентов и взятую ими выпивку. Сами клиенты платят за разговор, за касания, за компанию. Енэ не спит с ними. Не под личиной женщины. Он не обманывается — знает, что не сможет притворяться достаточно долго. Но, пока еще может, часы страсти он не продает. Только душу — и остатки стыда, и давно замолчавшую совесть. Может быть, у него был другой путь. Он мог бы уйти в наемники, мог бы продавать клинок… но так он опорочит школу и предаст Учителя. Его доверие. Его учение. Из двух зол Енэ выбирает меньшее. У него нет предков, которых можно опорочить — и не будет ни жены, ни потомков. Ни одна женщина не заслуживает такого дурного мужа — и ни один ребенок не заслуживает настолько неправедного отца. Ему лучше остаться отсеченной ветрами ветвью, которая никогда не пустит побегов. Через пару лет его голос грубеет окончательно, и он больше не может притворяться девицей, равно наивной и коварной, невинной и порочной. Он продает шелка матери и разбивает женские маски. Теперь у него новые лица. Он все еще танцует, все еще играет на инструментах и зазывает выпить, обещая… всякое. Но обещает он это теперь исключительно как юноша, знающий чего хочет. Было бы честнее стать нищим. Честнее жить на подаяния — и зарабатывать охотой на демонов и разбойников. И Енэ бы жил так, довольствовался бы малым — если бы не отвечал за еще одну жизнь. Он — старший, он должен нести ответственность. Он должен переступить через себя, сделать все — и даже больше — ради блага и процветания семьи. И он будет переступать через себя, он не будет роптать и жалеть себя — потому что он старший. Потому что он должен кормить семью. Потому что его брат должен жить лучшей жизнью. Это — его обязанность. Его долг и ноша. И Енэ сделает все чтобы брат никогда не узнал, какой ценой оплачены его сытость и благополучие. Мастера Ясуо не просто не любят — искренне ненавидят. И это взаимные чувства. Он срывает уроки, он говорит мастерам все, что о них думает — и не выбирает выражений. Он пьет вино на храмовой крыше и поет похабные куплеты на нескольких наречиях. Не склоняет головы перед теми, кого не считает достойными уважения… То есть, практически ни перед кем. Раз в несколько дней вызывает кого-нибудь на дуэль — и раз за разом бесстыдно выигрывает. Мастера наказывают его, но Ясуо все равно. Они не могут его выгнать навсегда без позволения старца Соумы — но того эти выходки лишь забавляют. Мастера лишь скрипят зубами, щедро угощают Ясуо палками — и срываются на Енэ. И Енэ, замерший в полушаге от звания первого ученика, терпит. Терпит и изматывающие тренировки, и бессонные ночи на стенах, и бесконечные придирки… И возросшие вновь поборы. Мастера не могут выгнать Енэ, но могут сделать его жизнь невыносимой. Могут заставить уйти. Они уже очень близки к успеху — Енэ едва сдерживается от глупостей. Лишь кровь и боль напоминают ему о самоконтроле. Он — не Ясуо, к которому не прилипает никакая грязь. Он не может ответить на оскорбление шуткой — и не может позволить себе ответить агрессией. Любое неповиновение с его стороны может разрушить все. Он старший — и его выставляют идеалом любого ученика: почтительным, верным, усердным, доблестным… безгрешным и терпеливым. И Енэ несет эту маску, упрямо задрав подбородок — потому что иначе он посрамит имя Соумы. Нарушит его доверие. Разрушит не только свою жизнь — но и жизнь брата. Станет тем, кто куда хуже ксиири. — Мастер, — с должным почтением выдыхает Енэ, склоняется в низком поклоне и старательно избегает смотреть в глаза… не из почтения и не из страха — чтобы не показать бешенства. — Твой брат переходит всяческие границы. А ты не можешь его приструнить. Енэ склоняется еще ниже, и отвечает: — Я делаю все возможное. И получает ожидаемую пощечину. — Этого недостаточно, — шипит мастер, унизительно схватив Енэ пальцами за подбородок и подняв лицо. Енэ сохраняет выражение вежливого равнодушия. Его мышцы расслаблены, а взгляд непроницаем. Мастер вдруг удовлетворенно хмыкает чему-то своему — и отпускает, будто брезгливо отряхивая пальцы. Обходит по кругу — и равнодушно бросает: — Впрочем, я слишком много хочу от потомственной шлюхи. И Енэ, впервые за много лет, не может сдержать дрожь. Не может сохранить лицо неподвижным. Он не опускает головы, не отводит взгляда — и может лишь догадываться, сколько ненависти и иных чувств мастер сумел в нем прочесть. Енэ беззвучно дышит на счет, и пламя свечей едва заметно колеблется в такт его дыханию. Ветра нет. Возможности сбежать — тоже. — Ты ведь не мог по-настоящему верить, что никто и никогда ничего не узнает? Не догадается? Енэ сохраняет молчание, не разрывает взгляда — и продолжает дышать, чтобы сдержаться и не наделать глупостей. Чтобы не выхватить мечи и не вскрыть безоружного мастера одним точным ударом от паха до горла. А тот продолжает ходить кругами, играть голосом, то повышая его обвинительно, то понижая страстно и вкрадчиво. Касаться идеально прямой спины и забранных заколкой и покрытых лаком волос. — Как думаешь, что случится раньше — Ясуо милосердно вскроет тебе глотку или сам бросится на клинок? Енэ разлепляет губы и не говорит — выплевывает — слова хрипло и зло: — Ничего из этого. Он уже знает. И слышит в ответ лишь жестокий смех. — Неплохая попытка… Лжец. Енэ прикрывает глаза, чтобы скрыть пробившийся на мгновение страх. А затем щурится, разгибает спину — и открыто смотрит в чужое лицо. Смотрит с ненавистью — и почти не скрывает искренней жажды крови: — Чего вы от меня хотите? — А сам как думаешь? — Я думаю, что вам никто не поверит. У меня безгрешная репутация. Мастер на это неожиданно расплывается в сладчайшей улыбке. — Возможно. Но у твоего брата — нет. Мастер выдерживает достаточную паузу, и затем бросает равнодушно-уверенное: — Кстати, надеюсь ты знаешь, что Старцу он уже наскучил и лишь чудом не раздражает? Енэ зло скалится, разворачивается на пятках, уходит стремительно прочь, чеканя шаг… но все равно слышит сказанные в спину слова: — Жду тебя вечером. Без оружия. Енэ шипит под нос проклятия — и с силой сжимает в ладони лезвие кинжала. Ублюдок ни на мгновение не сомневается, что Енэ придет. И он прав. Почти каждую ночь он пробирается безоружным в чужие покои — и каждое утро с трудом удерживается, чтобы не вырвать сердце ублюдку-мастеру голыми руками. Но подношений с него больше не требуют, цепляются меньше… и не трогают Ясуо. Игнорируют существование. Это длится уже несколько лунных циклов, но Енэ старается не думать и не считать. Если не думать, со всем этим… наверное, можно жить. Подождать всего пару лет: Ясуо закончит обучение, станет полноправным членом учения, и Енэ… освободится. Постарается забыть все — и, может быть, даже не смоет былые обиды кровью. И не выпустит после мести себе кишки. Эти месяцы Енэ старается избегать скоплений людей — тренируется и медитирует в одиночестве, прячется на крышах — и, когда жарко, на балках под ними. Он может сидеть так долго — спрятаться от чужих взглядов где-нибудь над трапезной и сидеть, и ждать, и смотреть на них всех сверху вниз. Сегодня он тоже сидит так… По несчастливой судьбе почти над мастером и его ближайшими союзниками и друзьями. Енэ устало закрывает глаза и сдавливает пальцами виски. Этот голос он слышать не хочет как можно дольше. Но через узкую арку входа вдруг пробирается ветер — и приносит Енэ пригоршню слов. — …Когда ты расскажешь ему? — А зачем? Щенок-ксиири слишком уперт и горд, чтобы согласиться. А его брат… никогда не умел обращаться со слухами. — А вдруг согласится? — Нет. Щенок думает, что его брат тоже на что-то годится. Думает, что если согласится, старик и не посмотрит в сторону его брата. Дурак. Он и так на Енэ почти не смотрит. — Я слышал от Старца, что у старшего тоже дар. Был, а потом… фшших. — Глупость какая. Нет в нем ничего заслуживающего внимания… Кроме рук да мордашки. — А все-таки осторожней. Со Старца станется объявить Ясуо учеником и преемником не дожидаясь согласия. Енэ стискивает зубы — и выдыхает сквозь них на безмолвный счет. Где-то между ветвями крыши неуверенно рокочет ветер, но Енэ не обращает внимания. Все, что ему сейчас хочется — обнажить клинки, спрыгнуть с балки и вонзить их в лживое горло. Но убийство — бесчестно. Убийство — не выход. Убийство… Енэ вдруг смотрит на собственные мечи — и расплывается в оскале, яростном и жестоком. Убийство — не выход. Значит, это должно быть не убийство. Значит, это будет казнь. Он находит Ясуо на храмовой крыше. Удивительно, как они оба похожи — их тянет подальше от людей и поближе к небу, когда становится слишком тошно ходить по земле. — Когда ты собирался мне рассказать? Ясуо вздрагивает, выпускает из пальцев едва начатую горлянку с вином — и разочарованно смотрит ей вслед. — Никогда. Первым учеником и преемником Старца должен стать ты. Ты чувствуешь ветер, и ты достойный ученик — не такой, как я. Ты намного лучше. Енэ придвигается ближе и печально качает головой. — Нет, Суо. Ветер мне не отвечает. Я не могу быть с ним на равных. Я слишком… Я не могу, и Старец это видит. Он мудр и знает, как для всех будет лучше. Ясуо упрямо мотает головой и едва не хлещет Енэ хвостом по лицу. — Я худший ученик. Нетерпеливый. Непостоянный. Глупый. Бесполезный, как бы там остальные мной не восхищались. Енэ протягивает влево руку и срывает с выбившейся из крыши ветви созревшее семечко клена. — Разве оно бесполезно, раз не может укрыть нас своей тенью сейчас? Сейчас это просто семечко, но пройдет время, и мы увидим скрытую в нем красоту. Это дерево укроет от непогоды, станет домом для птиц и зверей… Но ему придется развиваться — и ждать. Ясуо отводит взгляд, и Енэ вкладывает в чужую ладонь нагретую крылатку. И уходит, не говоря больше ни слова. Ясуо должен принять это решение сам. Утром Ясуо тайно принимает предложение Учителя — и ждет вечера, когда это объявят перед всеми. Енэ… Енэ тоже ждет вечера, но по иной причине. Он затачивает клинки — и оба меча, и кинжал — и полирует до блеска. Тщательно моется и собирает в ритуальную прическу волосы. Надевает траурно-белое. Не ест за весь день ни крошки и практически не пьет… ни чая, ни даже воды. За час до заката, когда почти все уже собрались, но ни Старец, ни его новый ученик еще не покинули уединение, Енэ проходит сквозь западные ворота. Он идет сквозь толпу, точно ветер — и, может быть, ветер в самом деле помогает ему идти. Все расступаются, будто от смерча. Или демона. Енэ идет с идеально прямой спиной, с поднятой надменно головой, и каждый шаг его подобен порыву ветра. Он подходит к площадке, где ждут великие мастера. Скалится в сторону нужного — и метко бросает из рукава кинжал, пригвождая чужую расшитую серебром хакаму к древесному полу. — Предатель, — рычит Енэ, выплевывая каждое слово. — Сын ведьмы и демона, прикинувшегося черной псиной. Ты не вправе стоять здесь, перед школой, которую обокрал, перед учениками, семьи которых вгонял в долги и могилы, перед Великим Учителем, которого ты оскорбляешь и мыслями, и словами, и даже дыханием. Толпа молчит. Толпа затаила дыхание. Мастер сначала бледнеет, затем — багровеет и рывком выдирает ткань. — Ты бросаешь мне вызов? Ты — достойный матери-шлюхи сын? Енэ на это тянет губы в холодной и злой улыбке. — Да, я, верный сын своего отца, бросаю тебе вызов. Потому что я прав — и во всей школе не найдется ни одного человека, кто искренне упрекнет меня в клевете и лжи. И толпа гудит и рокочет в согласии. Толпа требует крови. К счастью, и Енэ, и мастер это желание разделяют. Мастер спускается с площадки и подходит к Енэ, перевязав ножны на левую сторону и положив на рукоять ладонь. Енэ на это щерится — и тоже тянется к клинкам. — Дуэль. Насмерть. Чужое шипение могло бы его напугать, но в душе Енэ не осталось места ни для сомнений, ни для страха. Лишь для ярости, обжигающей сердце и разум льдом. — Я на это надеялся, мастер. Все бросаются врассыпную, дают им место на вежливые поклоны — и на сражение. Енэ отступает, не поворачиваясь спиной, вежливо склоняется, не опуская головы и не отводя от противника взгляда… И стремительно выхватывает клинки, блокируя чужой бесчестный удар. Его противник и не думал соблюдать должные ритуалы. И теперь Енэ тоже может не сдерживаться. Вины Енэ в нарушении правил нет: все это видели, а ветра — запомнили. Это не благородная дуэль. Это не учебный поединок. Это не бесчестное убийство. Это — благородная казнь. Енэ блокирует, стремительно перемещается — его тело движется само, вбитые рефлексы помогают сохранить темп — и короткими, дразнящими ударами пускает кровь. Он не играется: каждый удар его, каждая пролитая капля крови — плата за бессчетные унижения. Месть. Мастер… Может, когда-то он в самом деле был хорошим мечником, но годы сытой, роскошной и праздной жизни сделали его слабым. Он попадает по Енэ несколько раз, но раны не смертельны и не особенно опасны… если вовремя перевязать. Енэ сближается, обманчиво открываясь, — и насквозь пронзает левой рукой чужой действительно открывшийся живот. Правый меч он подносит к враз побледневшей шее. Сближается, толкая меч глубже и почти прижимаясь грудью… И шепчет, тихо, едва шевеля губами, чтобы лишь мастер и, может, ветер услышал. — Я мог зарезать тебя ночью, точно больного пса, но тогда тебя бы запомнили мучеником. Я позволил тебе умереть воином — и твое имя забудут. А затем отстраняется — и едва уловимым движением взрезает чужое горло. Первые мгновения все молчат, а затем раздается общий стон ужаса. Енэ не обращает внимания. Он вынимает из тела клинок, смахивает с лезвий потеки крови, и опускается на колени в кровавую грязь, положив мечи по обе стороны. Он смотрит на запад — и ждет закат. Ждет Старца. Тот появляется с первым лучом цвета крови. Старец Соума, в роскошных ритуальных одеждах, расшитых волнами и вихрями, кажется божеством — и Енэ почтительно склоняет перед ним голову. — Что здесь произошло? Енэ поднимает на Старца взгляд — совершенно спокойный и совершенно искренний. По-птичьи склоняет голову к плечу и смаргивает капнувшую с волос на ресницы кровь. — Дуэль. Этот человек порочил честь школы и честь Учителя. Нарушал учение. Вымогал взятки. Крал подношения. Я дал предателю шанс искупить вину кровью — или опровергнуть обвинения. И люди, и духи, и ветра — свидетели. Старец вдруг как-то неуловимо сжимается, горбится — и на мгновение действительно кажется старым. — Уберите тело, — говорит он безмолвной толпе спокойным и тихим голосом и проходит мимо. Енэ не замечает взгляда, каким Учитель на него посмотрел, но замечает, что Ясуо ни в толпе, ни в свите Соумы нет. Видимо, опоздал даже на собственную церемонию. И хорошо. — Приведи себя в порядок, старший ученик Енэ. И приходи в храм. Соума произносит это не оборачиваясь, но Енэ все равно склоняется в самом почтительном из поклонов. В храме тихо, темно и пахнет древесными благовониями. Енэ переоделся — но снова в белое. Он уверен, что его или изгонят, или казнят. Мечи он взял тоже — если их захотят разбить, он протянет их сам. Енэ не сожалеет. Если бы он мог отмотать время назад, все равно поступил бы так же. — В каких отношениях вы были на самом деле? Енэ оборачивается на звук, обжигает Соуму ледяным взглядом — и осекается, прикусывает язык. Старец одет… по-домашнему. Он безоружен. От него не ощущается злобы, только печаль — и усталость. Ветер, пришедший с Соумой горчит и отдает солью. Енэ не сожалеет. Он поступил бы так же. И все же ему хватает стыда опустить покаянно взгляд. — Расспросите ветра, если хотите правды. Я сохраню молчание. “Я не хочу вам лгать. Не хочу утаивать — но и не могу рассказать всей правды.” Старец Соума молчит, долго, задумчиво. Лишь перебирает пальцами и явно вслушивается в песни ветра. Наконец он отмирает, и Енэ упорно не-видит блеснувшие в свете сотен палочек слезы. Упорно не-замечает обращенную к себе жалость — и тень вины. — Тебя не в чем упрекнуть, — произносит наконец Соума тихо и горько. — Хорошим людям редко везет избежать великих испытаний. Великих горестей. Енэ вежливо делает вид, что слушает. Ему не нужна ни жалость, ни понимание. Ни чужим пониманием, ни чужой жалостью не очистить запятнанных чести и имени и не вырвать из пастей демонов поддавшуюся им душу. Енэ выбрал свой путь сам. Он выбрал втоптать свою честь в грязь, чтобы этот выбор никогда не пришлось делать Ясуо. Чтобы брат мог остаться чистым и незапятнанным. Чтобы не знал ни великих испытаний, ни великих горестей. Енэ — старший. Он обязан нести ответственность — и ему эта ноша по силам. Енэ выбрал втоптать свою честь в грязь — но лишь в таком виде он смог ее сохранить. Лучше жить так, чем без нее вовсе.
Отзывы (13)