***
От хрупкой готичной девчонки с фиолетовым каре, стрелками до ушей и мини-юбкой, задравшейся до середины бедра, несёт спиртом, жжёной пластмассой и аммиаком, перебивающими плотный шлейф назойливой подделки на сан ларан. Капроновые чёрные колготки порваны по всей длине, она совсем босая, в мокрых шмотках, смотрит на него с подозрением — не каждый день в жулебинской залупе встретишь мажорика — и вяло улыбается. — Он белку словил, попытался в ванне утопиться, и ботинки мне потом заблевал ещё, я запаниковала. Протрезвела почти, сука. У него в голове что-то щёлкает: это Оля, он видел её на похоронах, ещё рыжей, как на детских фотографиях, она смолила сигарету над могилой, делала вид, что в целом ей всё равно — отец растоптал детскую мечту её брата, а он — её, она оказалась слабейшим звеном пищевой цепочки, бум, прощай, спортивная карьера — тушь размазалась по скуле и сквозь плотный тон проступили веснушки. Она и без того всю жизнь одинока, хуже быть просто не могло, но в этот момент будто из лёгких вышибли воздух: они дружили в детстве, он учил её читать, а сейчас лежит в гробу с выбеленным лицом, это же её брат, господи. Антон смотрит на неё вопросительно, она прикрывает глаза и вздыхает. — Ты у него на быстром наборе. Почему? На Антона из-за её спины равнодушно смотрит Дипломатор, этих листовок становится всё больше, хэштег нам нужно поговорить, где наш герой, ваш герой мешает нейролептики с алкоголем и цепляется за прошлое, под горлом собирается тошнота. Оле думается, сначала ты забрал моего брата, теперь заберёшь и его, единственное родное, что у меня когда-либо было, но она сама позвонила, приходится стоять тут провинившейся девочкой, будто она окно разбила, утреннюю кашу кому-то на голову выбросила или ещё чего. Она отворачивается и невнятно машет рукой, чтобы он шёл за ней, в облезлую пасть грязно-жёлтого подъезда. — Я не знаю, — невнятно шепчет ей в спину Антон, будто и не было никогда его поставленной дикции и красивых обертонов. Где-то на подкорке у Оли вертится: это неправда, ты знаешь, я знаю — но никто об этом не говорит и не будет, вот и всё. — Вытащила его на этаж, чтобы продышался, а то там, — она кивает на дверь, приглушающую поддатых студентов и визг колонок, — в ковёр бы закатали или ещё что. Сама уйти не могу, там куча малолеток, кто проследит, а? Она нежно наблюдает за тем, как Дима в грязно-белой рубашке с влажным расстёгнутым воротом, накинутой поверх дублёнке, свернувшийся на ступеньках больным животным, подскакивает, спотыкается, прикладываясь спиной о дверной косяк. — Ол-ик!-чка, любимая, я так рад тебя видеть! — от одного вида Антона его перекашивает. — А этот урод тут откуда? — Этот урод сейчас отвезёт тебя проспаться. Дима, будь умничкой, а? Ради меня? Складка на его лбу разглаживается, как не было, Дима поднимается, заметно шатаясь, и наугад заваливается на Антона, шумно дыша ему в шею, линию челюсти щекочут влажные волосы, вода катится по шее и за шиворот, он морщится. Дима ловит олино запястье где-то у своей гладковыбритой щеки и светло улыбается. — Если ради тебя, то ладно. Нап-напиши мне с утра, окей? — Окей, — Оля тянет вверх уголок рта, кладёт холодную руку на димин затылок, мажет по скуле бордовой помадой, обновлённой где-то минут двадцать до. — Только давай не на ботинки в следующий раз, дурик, босиком холодно. Антону кажется, он пачкает эту интимную, личную сцену своим присутствием, и отводит глаза, заветренные, уставшие, полные туману, хотя он железно трезв; кальянный рэп, отросший малетт, тяжёлая голова у него на плече — как в тумане. Он слышит, как глухо стучат олины пятки вверх по лестнице, Оля салютует ему от двери, шепчет «спасибо» одними губами, она понимает, что он умнее и ответственнее, чем она когда-либо была, но это никогда не помогало — он никогда не мог помочь достаточно. Легче не становится. Дима под боком болтает какой-то невнятный бред, теперь его приходится только придерживать его за пояс, чтобы случайно не навернулся. Антон усаживает его в машину, Дима захлопывает дверцу с такой силой, что воздух, кажется, звенит и крошится, и Антон, огибая капот, занимает водительское сидение, включает зажигание, думает, ничего, проспится, полегчает, всё уляжется. Руль ощущается в ладонях почти невесомо, главное — не потерять управление, каким же сонным и уставшим он сейчас себя чувствует, он почти засыпает, когда автомобиль выезжает на трассу, но Дима меняется в лице, безнадёжно вцепляется в предплечье и обжигает шёпотом ухо. — Он делает мне больно, и я делаю ему больно, блять, это какой-то сраный уроборос, а он мне единственный близкий человек, и знаешь, в чём прикол? — Дима давит истеричный смешок, пихает Антона локтём под ребро, у него взгляд побитой собаки, от которого становится тошно. — Спроси у меня, в чём, ну давай, Антон-гандон. — В чём? — Он мёртвый, но это всё хуйня. Суть в том, что я никогда не буду для него важнее тебя. У Антона внутри что-то переворачивается, этого не может быть, Дима живёт в его комнате, вечно таскается с его конспектом, болтает с воздухом, зачем он соврал на кладбище, если у них нет больше ничего общего кроме скорби. Дима убирает руки, предплечье горит, как обожжённое, и пахнет палью. — Ты пьян, — у него ломается голос, он так устал, это просто совпадение. Он повторяет ещё раз, скорее, чтобы успокоить себя, чем Диму: — Ты пьян. — Да чтоб ты сдох. Дима резко дёргает его на себя за лацканы пиджака, впивается в лицо срезанными до мяса ногтями так, будто хочет продавить его до кровавых вмятин, тяжело дышит в рот и задавленно смеётся. Антон гладит его по мокрому затылку, бормочет «тише, тише», горькому и солёному, как море, прежде чем темнота застилает глаза.***
Дима подходит к нему сам, непривычно весёлый, рассекает по коридору в палёных адидасовских кроссовках с сочинского рынка, придерживает лямку рюкзака одной рукой, ещё неделю назад в универских коридорах он его сторонился, кидал волчьи взгляды исподлобья, «не хочу, чтобы со мной общались из-за тебя», не то, чтобы с ним кто-то общался из-за него самого. Дима на своём потоке — что-то вроде мальчика на побегушках, смешной, дурацкий, оторви и выбрось, утыкается острым носом ему в щеку, ведёт по шероховатой от щетины линии челюсти и хохочет, какая-то девчонка смотрит на него, как на ненормального и отшатывается. Антон знает, на кроссовках протираются пятки, нужно купить ему новые, его пугает эта мысль, он видит что-то неправильное в прижавшемся тёплом бедре, в весёлом огоньке в глазах, разглаживающем грубые черты, в том, что после пары Дима ищет его, чтобы чуть ли не начать лизаться прилюдно. — Поехали в Сочи, — широко улыбается Дима в паре сантиметров от его лица. — Я сегодня экзамен сдал на пятёрку, никаких пересдач, а дальше праздники. С сёстрами познакомлю, они обалдеют, ты же типа сын депутата. Звёздочкин-хуёздочкин, все дела. — У тебя же вроде девушка есть. — Да ладно тебе, Тох, — Дима ластится под руку прибившимся щенком, Антон думает об Олеже, он никогда так его не называл, ему становится противно. — Прикинь, я ведь даже фамилии её не знаю. — Душнова. Дима растерянно не может разглядеть в его лице ничего, не понимает, шутит он или нет, и локтями его, статичного, замершего дурацкой картинкой, задевают вперёд идущие студенты. Минуты бесконечно тянутся и рассыпаются в ничто, когда он пытается понять — она не может быть той самой Олей, спортсменкой, рыжая коса, ромашки-бантики, его Оля любит чёрные розы, он мотался в центр, чтобы просрать на них половину стипендии, спортивная травма, они с Антоном — старые знакомые, почему именно она, в какой момент его жизнь стала крутиться вокруг него. — Что ты сказал? Повтори, — он говорит нетвёрдо, с нервным смешком в голосе, надеясь, что ему послышалось, до Антона его слова доносятся сквозь вакуум, его уши забиты ватой — медицинской, стеклянной, каменной — он думает, если сейчас скажет, это будет правильно. — Душнова. Её фамилия. Антон видит, как Дима запрокидывает голову, стеклянно уставившись в пустоту, беззвучно шевелит губами, он думает, мне кажется, я болен, кажется, вчера забыл закинуться нейролептиками под завязку, и чувствовать только пустое, ахроматическое и огромное ничто. Дима бледнеет, судорожно хватая воздух ртом, и кидается к лестнице, унося за собой последнее человеческое тепло. Антону кажется — так надо.***
Дверь запереть никто не удосужился, Антон почти расслабляется, щелчком проворачивает замок с обратной стороны, разувшись, оставляет у входа пакет из продуктового — копчёная курица и пару салатов в пластиковых коробочках — сам он даже яйцо без растекающегося желтка и скорлупы в яичнице на сковороду разбить не в состоянии. Он сразу замечает Диму, сидящего на диване неподвижно, Дима смотрит на него с яростью дикого животного, сузив злые глаза, это готовность к нападению в дикой природе, и он ощущает интерес. — Ну что такое? — Антон подходит ближе, комкает кашемир у него на плече, обнажая поблескивающий резкой полосой шрам на уязвимой шее, в темноте свитер Димы кажется почти кроваво-красным. — Дмитрий? Дима бросается на него, как бешеная псина, кулак врезается в челюсть, зубы лязгают, воздух ржавый на вкус, когда-то служебный пёс отца оставил ему шрам в подколенной ямке, Антон не двигается с места, смежает глаза в янтарном змеином прищуре, получается совсем не так, как Дима себе воображал, и он останавливается. — Ты мне вот что скажи: почему это всегда, блять, оказываешься ты? Антона отбрасывает куда-то далеко, так думал он, когда глотал обиды горстями и когда Антон отвечал тем же, это читалось в глазах у его сестры, когда они пришли забрать тело, теперь и Дима. Он не спрашивает, что случилось — рядом валяется свитер крупной вязки с уродливой горчичной буквой «Д» на всю грудь — приподнимается на локтях и спокойно смотрит на Диму, растерянного, взбалмошного, неистового, его становится жалко, но Антон знает, что больше всего он ненавидит казаться жалким. Его руки всё ещё сжаты в кулаках, он смотрит куда-то сквозь. — Честно? Я правда не знаю, что ты хочешь услышать. — Может и ничего, — он будто для себя что-то решает, прикладывается к чужой скуле и выжидающе смотрит. Антон лезет под свитер холодными руками, Дима дёргается и сводит брови к переносице. — Для тебя это не ново? Он хмыкает: обычно Дима пристально смотрит на него искоса и сбегает, когда он пытается подойти, иногда матерится по телефону, чтобы он впрягся за него перед преподавателем, иногда язвительно хамит, закидывает ноги на стол, курит в спальне, на кухне, в автомобиле, но это, пожалуй, ново. Дима вскидывается, вгрызается в антонову шею, под тяжёлой челюстью расцветает кровоподтёк, сдавливает руками глотку, выжимая стон. Для него это превращается в соревнование, игриво загораются рыжие крапинки в ядовито-зелёном. Антон кажется себе сплошной сухой веткой, но, когда Дима целует его смазанно и слюняво, будто подросток, разглаживается его усталое лицо, он сжимает пальцы сильнее, и Антон чувствует в себе тёплое горькое море, в котором хочется захлебнуться, и снова видит перед собой Олежу, такого же смешного и тощего, как год назад, тянущегося поцеловать его глупо и наивно, от него пахнет ладаном, он скользит сквозь руки, как мёрзлая рыба, плюхается на пол. — Ты жалкий, — шипит ему в губы Дима, хотя знает, жалкий здесь только он, сейчас это не важно и не важно вообще ничего, убирает пальцы, когда из антоновой глотки выходит только сдавленный хрип, — «Где наш герой?» Какой из тебя герой, а? Антон обнимает его, потому что больше некого, что-то неуловимо болезненное проскальзывает в его лице, Дима ёрзает на бёдрах, как неприкаянный, пытаясь прижать его к себе по инерции, от Антона тянет тяжёлым мужским парфюмом — мускус, кожа и дерево — какой-то обречённостью и смертью. Диме становится страшно, он беспокойно взлохмачивает ему волосы, разрушая остатки укладки, обнажая белёсые корни — в семье Звёздочкиных седеют рано — Антон помнит задушевные разговоры отца с капитаном полиции, в его волосах уже пробивалась седина, Антону было пять, а его отцу — двадцать семь, он уже отращивал бороду и терял весёлые искры в глазах. — Ну правда, хватит, — Дима неуклюже хлопает его по плечу. — Я так не могу. — Ты не можешь душить меня дольше? — Нет. Антон толкает ему язык меж зубов и тянет за волосы. Дима думает, меня не должно быть здесь, я не тот, кто ему нужен, того — иссохшего, сгнившего до основания, пожирают черви, его запасные очки лежат на прикроватном столике, а он — живой и дышащий, кажется, не сильно отличается. Когда Антон расстёгивает заедающую ширинку на его джинсах своими белыми зубами за косарей пятьдесят и потирается носом о подвздошную, Дима сожалеет о том, что у него сердце, а не вакуумная дыра.***
Он потягивается, размежает веки, по ощущению — засыпанные песком, стаскивает чёрные солнцезащитные очки, попадает себе пальцем в глаз, но картина всё та же — за толстым стеклом грязный снег и облезлые кусты, красно-белая эмблема лукойла, пара-тройка автомобилей. Под боком чёткий профиль Антона, сосредоточенного на дороге, его жёлтые змеиные глаза не хищные, а усталые, он замечает, что Дима проснулся, тепло улыбается тонкой полоской рта. — Куда мы едем? — В Сочи. — Прости, что? — Дима агрессивно растирает виски, смотрит на него с вызовом. Антон с лёгким беспокойством наблюдает за тем, как он шарится в карманах, размокшую сигарету выкидывает в окно, она улетает назад со свистом, обломанную напополам зажимает во рту. — Ты хотел домой, мы едем в Сочи, всё же обговорили. — Ты угашенный, блять? — он говорит сквозь зубы, резко повернув голову, щёлкает колёсиком зажигалки. — Я ничего не понимаю. — И не надо, — говорит Антон, съезжая на обочину. — Спи. Очки резко сползают с переносицы и разбиваются.