ID работы: 13441587

Натянутые струны

Слэш
NC-17
В процессе
29
Byakuyal бета
Размер:
планируется Макси, написано 172 страницы, 18 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 30 Отзывы 13 В сборник Скачать

"Журавлиный язык"

Настройки текста
Дождливый вечер. Такой тёмный, неприглядный, и не будь рядом рыжего света настольной лампы, сделалось бы совсем жутко. Грузные капли июльского дождя томно барабанили по стеклу, и весь шум сливался в один протяжный звук — какой-то гул, пробирающий до костей. Однако, Стефан вовсе не слышал его из-за собственной усталости. Он существовал здесь и сейчас — в своей закрытой комнате. Заваленный различными бумагами стол, полный хаос и пара совсем ненужных, случайно смятых листков, постепенно принимали своё положенное место. Он не любил беспорядка, и даже творческому противостоял. Это, по его мнению, помогало не стлеть в бешеном темпе рабочих часов, не потерять след нужной бумаги. Помнится, в детстве со стола скидывали всё, до единого листочка и книги. «Порядок на столе — порядок в голове» — так ему всё время твердили, и он запомнил. Но это сейчас попросту не работало. В мыслях царил ещё больший ураган, что никак не мог найти покоя, затихнуть и пропасть. Он лишь оставлял после себя разрушенные крыши и перевёрнутые изгороди. Буйство стихии было невозможно остановить ничем: ни отдыхом, ни бесконечным трудом, ни близким присутствием кого-то. Этот шторм, ломающий мачту у всякого корабля, грызущий его палубу, имел в своих последствиях огромную брешь, которая вот-вот бы прорвалась, затопив всё до края. Так и задохнуться можно, утонуть. Порой себя и вправду задушить хотелось, только бы эти мучения прекратились. Дождь был и на душе, как бы странно не звучало. Ни физически, ни морально, Трей сейчас не имел абсолютно никаких сил. Усталые руки еле-еле перекладывали одну бумагу в стопку к первым, а другую ко вторым. Очередной рабочий день и безумно долгая, нервотрёпная поездка, испили из него все соки наравне с буйством в собственной голове. И так было каждый день с того момента, как он ступил на землю Германии. А теперь в этом прострационном состоянии ещё и в заметках на чужих и своих партитурах разобраться надобно… Он ведь даже и разглядеть эти знаки не мог, путался в стане и оттого томно вздыхал. Неужели давление поднялось?.. От тоски на Стефана стала влиять даже погода. Но работа не ждала: требовалось распределить актуальные листы и те, которые можно забыть. Симфония любого иностранного автора переходила в стопку потолще. Там оказался Мусоргский, Чайковский, Бортнянский, Огинский, Гершель, Пиччини… все, кроме немецких или австрийских композиторов. Это заставляло сердце сжиматься, а тело подольше держать в руках эти бумаги, музыку с которых он может никогда и не услышать. Дирижёр сейчас желал не этого. Не желал запретов, воспоминаний и мыслей о том, что всё в корни изменилось. Слова Августа плотно засели в голове, но то, что он… самолично, вроде как, был против изменений, уже радовало. Однако, безумная тревога на этой почве не могла уняться уже который день. После этих долгих и без меры невыносимых часов поиска ответа на неё, результат всегда расходился в несколько противоположных сторон. Его истязало абсолютно всё. От болезненной разлуки, чувства вины до простого непонимания, кто он, зачем и почему он это до сих пор оставался на плаву. Ему стало наплевать почти на всех, кто был здесь, ведь это — не его «дом». А Стефан ведь хотел, ах, так хотел… домой. Без кавычек, без лишних слов, он просто хотел обратно. В свою маленькую и привлекательную своей простотой московскую квартиру. Такую же, как у всех. Было так хорошо, когда его никто не выделял, как влиятельного человека. В гастрономе ему могли сказать колкость из-за весьма странных, чрезмерно вежливых слов и никуда не ушедшего за все годы проживания там акцента. И на это не было смысла обижаться или переживать, они ведь не со зла, а с непривычки. Ну а как бы социум отреагировал на отличающегося от остальных? Правда, сперва за их неоднозначными словами следовали сомнения и неуверенности, но Трей быстро свыкся и с такими индивидами. Люди-то везде одинаковые — внутри или снаружи. Как бы не менялась страна, культура и быт — общество оставалось таким же, как в любом уголке этой огромной планеты. Но именно в Москве, и нигде больше, изматывающая работа казалась чем-то лёгким, будто весенний ветерок. Усталость от неё была не чем-то тяжёлым, а скорее переходила в самую настоящую истому — какое-то блаженство. Стефан рвался поскорее явиться в филармонию даже сквозь удивительно большие хлопья снега, через темноту или через ливень. Он по-настоящему горел идеей чего-то нового, особенно тогда, когда в жизни появился Державин. Жизнь вмиг перевернулась вверх тормашками, ведь он обрёл настоящего товарища. Да, он осмеливался называть его своим лучшим другом. А ведь у Стефана их никогда не было. Подлинных — нет, простых знакомых — полно. Но эти мимолётные встречи с «полу-незнакомцем», которые оба забывали через пару минут, не приносили никакой радости. Счастье наступило только тогда, когда его доверия стали добиваться всеми силами. И тот не понимал, почему. Зачем такому яркому человеку нужна была подобная серость?.. Какая-то пыль без эмоций и души. Почему именно он, а никто другой? Почему не Сергей, почему не Алиса?.. Что ж, если честно, между последней надоедающей мадам и Ромой он часто хотел возвести стену. Но… всё же отчего? «Я нравственно больной человек, никто больше» — проносилось каждый раз в его голове, когда Стефан находил эту простоту и задорную улыбку тёплыми. Неужели это всё оттого, что Державин банально стал заботиться о нём, как до этого не делал никто? Нет. Не в этом было дело. Трей был готов наблюдать и издалека. Видеть то, как Рома эксцентрично жестикулирует, доказывает или объясняет что-то, а после смеётся, искрясь своей лёгкостью и добротой. Дирижёр был готов тихо наблюдать со своего отдалённого ото всех места за тем, как его руки нежно касались струн на скрипке, ровно так же, как делали это с сердцем Стефана. Он был готов не иметь к этому человеку никакого отношения, но всё равно страдать именно из-за него… А ведь Державин уж точно не хотел бы, чтобы из-за него кому-то было плохо. Наверное, поэтому Роман лишний раз заглядывал ему в глаза, заводил душевный разговор, раскрывая все свои карты, пока Стефан зачастую молчал и слушал. Ему было просто нечего говорить, и он этого не хотел. Тот желал откинуть прошлое в сторону и жить без сожаления, отрезав это бремя от себя, будто очаг болезни. Не получалось. Было слишком больно. И разговоры неслись часами. Они могли проболтать до самого утра. Рома часто звал его к себе, просился к нему сам, а когда не получалось, приходил в кабинет после работы помочь хоть чем-то. Отнюдь, в этом не было ничего раздражающего. Стефан с равной силой, а может даже больше, хотел его ближе к себе, но не мог выразить сего словами. Поэтому он просто молчал, с упоением слушая ласковый голос, который вызывал на его лице улыбку. Помнится, вот так же они сидели за столом под руководством Трея, перебирали отслужившие своё листы партитур. Где-то нужна была новая печать, где-то всё было в корни неправильно, а какие-то листы попросту устарели и стали слишком тонкими. И Рома брал эти пожелтевшие бумаги в руки, складывая из них по журавлику. Один за другим, нотные листы обретали крылья и тонкий клюв. А Стефан, отвлекаясь от работы, дивился, какими же красивыми они становились. «Научить?» — всегда предлагал Державин, и улыбался. Ох, нет, дорогой Рома. Ты научил куда большему, чем делать бумажных журавликов. Ты научил видеть то, как они летят. Когда они говорили — всё становилось таким новым и неизведанным. То, как дорогой друг пытался показать и рассказать ему всё, что он знает о Москве, пусть Стефан и не мог всё запомнить, вызывало ещё большую улыбку даже сейчас. И каждый раз, когда Державин обнимал его при случае, враз хотелось объясниться ему во всём. Но страх потери этой дружбы, которой оба свято дорожили, заставлял отступить. Было так радостно, когда он мог бы выразить всю свою приязнь парой кратких слов на родном языке… и было так больно, ведь Державин ничего бы не понял. Оно, может быть, к лучшему. Стефан был не против любить мужчину, если бы это не значило любить Рому, а Рома был не против любить Стефана, если бы это не значило любить мужчину. Тогда все совместные моменты, вся их дружеская симпатия и приязнь, наверняка бы разбились в прах. И оба были почти уверены в этом. Трей с теплом и тоской пересматривал в своей голове воспоминания и понимал, что теперь жизнь стояла на месте, будто встрявший на рельсах поезд. Ничего точно и не происходило, а скука вместе с душевной болью всецело поглощали его. Оглушающая тишина, и закричать возможности не было дано. Взяв в руки очередной лист, Стефан на момент замер, вглядываясь в название: «La Campanella» — что здесь забыло сольное произведение? Ах, наверное, другая версия… Это, на самом деле, было вторичной мыслью. Сразу в воспоминаниях всплыли одни пылкие слова обещаний, что Державин собирался разучить её, повторив каждый приём. Только от одного взгляда на те самые «приёмные» пометки на этом листе… глаза разбегались. Паганини всё-таки. Читая ноты на бумаге, будто книгу, ему уже сумело представиться, как же это было прекрасно, если Рома сдержал бы своё слово… только находился бы здесь. Слабая улыбка на лице быстро испарилась, перерастая во что-то скорбное и печальное. Тёмные глаза вмиг заблестели, а брови стали складываться домиком от чересчур тёплых воспоминаний. В груди всё настолько резко и неприятно потянуло, что Стефан желал оттого согнуться пополам и горько заплакать словом всех бед, что выпали ему на этот жизненный путь. Сейчас так хотелось прижать к себе этот лист, словно этот кусочек пожелтевшей бумаги мог растопить всю печаль. Вместо этого, взглянув на две стопки личных нот вновь, а после спешно обернувшись и на дверь, он сжал «Кампанеллу» в руках сильнее. Из-за этого она немного прогнулась, но не успела помяться. Уложив лист на стол, Стефан согнул его пополам. Как же… как же Рома показывал? Ах, да! Он всегда отрывал лишнюю часть, чтобы получился квадрат… В комнате раздался еле слышный хруст бумаги, пробираясь сквозь стоявшую колом тишину. Трей постарался сделать это как можно аккуратнее, предварительно удерживая лист ладонью. Наверное, за такое кощунство руководство филармонии оторвало бы ему руки. И остался бы он без них, как мальчик из того анекдота… Да сам Паганини бы на него взъелся, а про отца и нечего говорить… «нужно не ересью заниматься, а работать» — но сейчас до этого не было дела. Воспоминания с головой захлестнули Стефана, заставляя чувствовать каждый свой вздох по-новому и совершенно по-разному. В груди всё так же тянуло, но то было уже целеустремлённое рвение к единственному клочку бумаги, который ему был интересен именно сейчас. Он желал воссоздать то, что ощущал тогда, наполнить свой взгляд не тоской, а самым подлинным теплом. Только теперь он делал это совершенно один. Оживлял журавлика. Свет лампы в этом помогал, проливая свои рыжие лучи на остальные бумаги. По окну всё так же хлёстко бил дождь, стекая каплями вниз по стеклу. И куда они спешили? Возможно, то была гонка за какой-то фантомной победой. А для чего, зачем? Стефану всегда нравилось искать аллегории в самых простых деталях. В жилах листьев, в людских глазах с мириадами тонов и оттенков, в каждой ниточке на ткани, в каждом кирпиче здания, в каждом элементе облетевшей штукатурки. Вспоминалось и то, как он в свой последний вечер там… заглядывался в свет чужих окон, где в каждом кипела жизнь. Ему всегда больше симпатизировали «миниатюрные истории», нежели масштабные. Они говорили на каком-то домашнем, уютном языке. В книгах Стефану приходилось по нраву следить за маленькими трагедиями, такими повседневными и лёгкими на первый вид, однако таящими за этой простотой несколько сотен тысяч слоёв. Он и в жизни был своего рода наблюдателем. Запоминал каждую интересную деталь, которую было трудно заприметить, собирал по крупицам этот мельчайший пазл. Но своими краткими и совершенно тайными историями или мыслями ему не с кем было поделиться. По крайней мере… теперь. Хотя, например, Август уже неоднократно предлагал поговорить о чём-то, кроме работы… Трей казался таким серьёзным на вид, таким собранным и до невозможности компетентным. Было бы странно прознать, что такой человек тоже имел свой внутренний мир, жил бурною фантазией и порой сочинял небылицы. Хотя, как бы банально не звучало, каждый из подобных «скал», в которых попросту невозможно было увидеть никого иного, кроме «большого серьёзного дяди», тоже были снабжены сотнями тысячами граней своей личности. Хоть сварливый дед, хоть грозный маршал, хоть бедный портной имели свои желания, мечты. И у каждого они являлись абсолютно разными. У кого-то, например, стать лучшим из лучших, у другого — возвести свою державу, как бы это глупо не звучало, а у третьего — попросту поскорее прийти домой к «своим». Каждое из этих желаний, нелепых или весьма умных — мечта или цель. Ни дня Стефан не переставал восхищаться такой сложностью и многогранностью человеческой мысли. Когда он задумывался об этом, мир вновь становился цветным и ярким, а не как на этих мрачных, почти блеклых фотографиях. Всё же… постепенно его жизнь приобретала такой же вид. Мысли об этом вызывали в нём чувство сильной печали и тоски по тем временам, когда трава была зеленее, а небо голубее. Общество начинало ценить жизни и человеческие мечты всё меньше и меньше. Простота считалась признаком глупости, а закрытость — чем-то загадочным и привлекающим. Обычно… те люди, возводившие из себя не понять что, и были нелепее всех, а простаки оказывались самыми подлинными мудрецами. Иногда он размышлял над тем, как было бы полезно, если б весь мир услышал хоть одно из слов Ромы на этот счёт. Трей часто поражался, как этот человек мог мыслить настолько глубоко, но так просто. Все ответы лежали на поверхности, и копаться в них не было смысла, исключая редкие случаи. В противном варианте развития событий можно было докопаться до своей же могилы. Именно с Державиным Стефан не боялся делиться почти всем, исключая семейные дела. Только он, как дирижёр считал, мог понять его тонкую натуру. А сам Рома в ответ же признавался в какой-то собственной глупости. Особенно запомнился тот рассказ, как он в возрасте шести лет обиделся за что-то на преподавателя по хору в музыкальной школе. И угадайте, что? Он всё равно приходил на занятия, но намеренно сидел в коридоре, подпевая остальным, кто был в кабинете. Сколько бы его не уговаривал хоровик, даже мать, Державин всё равно стоял на своём. И сделал он исключение в своём несгибаемом темпераменте только через долгий-долгий месяц. А преподавателю ведь приходилось записывать его присутствие, ведь технически… он был на уроке. Рома сам смеялся над собой же, и не находил в этом ничего зазорного. Зачем было строить из себя того, кем не являешься? И по какому случаю он должен был скрывать то, что приходило в голову? А если, на самом деле, это оказалось бы гениальной мыслью, самой настоящей искрой? Может, остальные попросту бы загубили её, не дав ей пустить корни, если бы тот не выразил всё вслух. Он всегда наставлял и Стефана на этот путь. Чтобы говорил про то, что не нравится открыто, вносил поправки для оркестрантов без пощады и без лишних поклонов, перемешанных с извинениями, ведь он здесь, по сути, главный. Никто ему не должен. Если человек объективно плохо выполнял свою работу — нужно было подобное искоренять. И Державин лично просил не давать никаких поблажек даже ему самому, ведь статус «друзей»… по идее означает то, что с него должны требовать ещё больше. Но всё же, тот понимал, что не всем это было дано — говорить на чистоту. Кто-то не мог этого сделать из-за внешних факторов, кто-то не имел права или смелости что-то пискнуть. Сам Державин признавался, что не знал, как бы повёл себя в тяжёлой ситуации. Может, он бы тоже сломился, ведь никто не был ни героем, ни спасителем. Оставалось только сохраняться до последнего открытым ко всем препятствиям и принимать их. Рома говорил: «если ты сделал всё, что мог для того, чтобы что-то не произошло, а оно всё-таки случилось, винить себя бесполезно». И это ведь правда. Такая лёгкая, даже слегка банальная, но правда. В память до невозможности глубоко врезался столь показательный случай, когда Трей весь вечер просидел в полнейшем отчаянии. Это произошло после неудачного концерта, в громком провале которого он винил исключительно себя. Мало того, что предательский пюпитр, на котором лежали ноты, надломился и с грохотом полетел вниз прямо посреди симфонии, Стефан, после того, как разлетевшаяся партитура была собрана, потерялся в собственном счёте, будто в тёмном лесу. Бегая глазами по нотам, вот как назло, он не мог найти нужного места, начиная уже намного быстрее взмахивать рукой. Нервы сдавали, и от ощущения того, что дирижёр перманентно опозорился, и даже если бы нашёлся в нотах, он всё равно бы сбился, а темп начал скакать, словно сайгак по степи. От его спешки пострадала и сама композиция — оркестр, наблюдающий за перепуганным и отчаянным выражением лица руководителя, которое было скрыто от публики, постепенно начинал отставать. За одним музыкантом терялся другой, и противостоять этому эффекту карточного домика было невозможно даже самым учёным оркестрантам. А там уж и до полной какофонии было не так далеко… Когда этот ужас наконец-таки закончился, Трею казалось, что он упал бы замертво на своём же месте. Ноги тогда стали ватными, еле передвигались, но в тот момент всё же пришлось уйти за кулисы… а далее его и след простыл. Дверь дирижёрского кабинета закрылась на замок, и Стефан не мог более встречаться взглядом со своими коллегами. Ну и позор…! Стефан чувствовал вину за себя и за каждого, кем ему дали полномочия руководить. Бедный так перепугался из-за провала и перепугал остальных, включая скрипача на втором пульте, что он сразу же помчался к нему. Все знакомые их вмиг потеряли. В тот момент Трей вовсе не желал его впускать, не представляя, как же ему придётся объясняться. Позориться, особенно перед Ромой, хотелось меньше всего. Тогда воспринимать любую критику для него было пыткой, он жутко страшился ошибок из-за собственных причин, а ещё и подводить других… ужас! Такой стыд! Но всё же, после пылких уговоров, Державина впустили. А ведь он мог и вовсе не приходить… Не дождавшись слов вошедшего, Стефан было уже стал быстро объясняться в том, что ему искренне жаль, всячески обсуждать ситуацию в своём спешном монологе, отчасти ругать этот чёртов пюпитр и свою медлительность. Но в ответ получил лишь тишину и успокаивающее объятие, хотя и знал, что Рома долго молчать не в силах. Так странно и приятно, это вроде бы усмиряло его нрав, но и будоражило всё тело вновь. Тот жар запомнился ему надолго, и до сих пор жил в нём фантомным воспоминанием. Весьма подбодрили и откровенные слова о том, что Державин и сам потерялся в этой ситуации не меньше, чем Трей. Это заставляло улыбаться, несмотря на всю ту нервотрёпку, что осталась позади… Блаженное облегчение сразу настало на душе, ведь Стефан был не одинок в своих проблемах. «Фени, над такими ситуациями надо смеяться, раз никто, кроме пюпитра не виноват» — сказал тогда Рома. Удивительно, как же он всегда умел найти подходящие слова, чтобы сердцу сделалось легче? И как у него это выходило, в чём был секрет? Как получалось действовать так просто и легко? Стефану думалось, что он никогда в жизни не разгадает эту тайну. Ох, а как же не хотелось расставаться с Ромой объятием, но это было бы уже чересчур. Он тонул в касаниях, и был рад такой смерти. Подобное было таким редким явлением, которого Стефан желал чаще, но не мог противостоять воле странного ощущения, что заставляло оттолкнуть свою пассию от себя. У стен точно имелись глаза и уши. Они, вероятно, обо всём бы узнали и рассказали остальным. А идти на риск Трей не любил… Поэтому, Державин тогда в неловкости своей придвинул стул ближе к кабинетному столу, сел, и слушал, давая свои комментарии о том, какой же дирижёрский пульт негодяй. Порою нужно было просто поддержать в любых мыслях, а не лезть с советами. И этот баланс Рома соблюдал с предельной точностью… но так считали не все. Из его рассказов можно было понять одну вещь: иногда он мог перестараться. Несмотря на все минусы, которых у Ромы было мало, Трей считал, считает, и будет считать, что он очень честный человек. Державин никогда не соврал бы по мелочи или в глобальном плане, не стал бы давать советы, если бы сам того не хотел, не осмелился бы сказать того, чего не признаёт подлинностью. И тот не решился бы оставаться со Стефаном из вежливости или… жалости… нет, похоже, ему воистину было необходимо и интересно помочь своими словами, а порой и действиями. Ему точно было не всё равно, как другим. И вот наконец в усталых руках уселся желтоватый, кое-где помятый, неровный, но родной бумажный журавль с нотами на своих крыльях. Ах, как бы хотелось отправить его письмом, чтобы он пролетел через все леса, болота и горы… и оказался прямо в ладонях у своего дорогого друга, который заслуживал этой миролюбивой птицы больше всех. Свобода — вот, что значили эти крылья. И в потоке своих мыслей, Стефан всё же задумался о телеграмме… маленькой, краткой, которая никуда не дойдет, и останется исключительно на его уме и совести. Он взял холодную железную ручку, что обожгла с непривычки пальцы, расправил нотные перья журавля, и стал писать русскими словами на его крыле, прямо между нотных станов, где полагалось быть строгим пометкам: «Я безутешно влюблён в надежду, что ты придёшь». Но внезапно все его мечты были жестоко прерваны тихим стуком в дверь. Сердце ударило о рёбра, и Стефан резко повернул голову в сторону звука, спрятав журавлика с кляксой в конце своей чувственной подписи в ящик под столом. — К ужину, господин Трей, — прозвучал женский голос у входа в комнату. Кажется, она немного постояла у двери, а затем ушла прочь. Камень свалился с плеч, когда тот осознал, что это был не отец. Увидь он этого журавля — всё бы рухнуло, включая трепещущее нутро. — …Сию минуту, Врени, — запнувшись в начале от неожиданности своих же слов, ответил тот вдогонку служанке. Стефан прожил здесь долгие годы своей жизни, но теперь, когда к нему так обращались… «господин Трей», это казалось чем-то новым и необычным. Он чувствовал себя словно в плену собственного тела, наследства, дома, переданного из поколения в поколение. Попытка уйти была бы предательством всему, что когда-либо значило для его семьи. Поэтому и точно сидел на цепи, как сторожевой пёс. Ни сдвинуться, ни дёрнуться. Он не мог убежать, не нарушив все правила и традиции своего рода. Он снова ощущал, как отец взял над ним контроль, несмотря на собственную давно сформировавшуюся личность и самостоятельность, возникшую слишком рано. Стефан помнил все его выходки, помнил, как различал шаги родителей и их настроение, ощущал ту чрезмерную, совершенно не нужную заботу и лютый холод со стороны одного лишь человека — Рафаэля. Никто тогда его не спас, и никто не спас бы сейчас. Мать всегда оставалась равнодушной к происходящему, будь то крики, рукоприкладство или намеренное игнорирование. Трей даже никогда не чувствовал, что он в самом деле был её ребёнком. Ни одна душа его не могла защитить. Те же служанки, другой рабочий класс их дома, оставались к этому равнодушны с переменной регулярностью… да и состав их менялся весьма часто, исключая «незабвенного Вернера». Поэтому, можно сказать, воспитывали его, сменяя одну тактику «проучения» другой. Холод переходил в придирки по самым мелочам, и наоборот. Ох и расшатали его нервы, словно маятник старинных часов, время на которых сейчас подходило к десятому часу вечера. Поздновато для ужина, но отец, кажется, только и освободился. В тишине дома, его сердце билось медленнее и медленнее, словно замирая в ожидании новых испытаний. Стефан встал со своего места, спешно поправляя слегка мятую рубашку. В движениях витало напряжение, и тот будто подготавливал моральную часть себя к чему-то великому. Он вышел в широкий коридор приглушённых тонов и оттенков, но беглые, почти неуловимые шаги не смели его там задержать. После тот прошёл к лестнице, и ступени стали сами собою исчезать под ногами. Трей описал какой-то быстрый полукруг, оказываясь внизу. В прихожую, потом направо — в просторную гостиную. Высокие форменные потолки, чёрный рояль, твёрдый диван, покрытый велюром, люстры с мириадами деталей — все это мелькало перед глазами, словно кадры на плёнке. Вот и обеденный стол предстал перед глазами, кухня, просторная и большая, наполненная неудовлетворением и завышенными ожиданиями. Неприятные картины вспомнились ему. Он видел множества людей, собирающихся здесь на различные празднества, слушал их скучные разговоры, и никак не мог понять, о чём же шла речь. Будучи тогда единственным ребёнком за столом, он старался выглядеть подобающе остальным. Того от него и требовали, начиная с самого раннего возраста. Казалось, каждый уголок этого дома был переполнен воспоминаниями, и, зачастую, не самыми радостными. Здесь он ощущал себя птицей в клетке, псом на привязи или котом, лишённым его острых когтей. Без возможности дать отпор или начать перечить всем, кто находился здесь, проходили его прошлые дни. Но сейчас что-то изменилось. Нет, неправильно, не «что-то», а сам Стефан изменился до неузнаваемости снаружи и внутри. Только тот случай с его «гнусной» попыткой угона семейного автомобиля… уже сумел многое показать. А именно, прогресс в понимании и восприятии мира, то, что он стал бояться этого дома куда меньше, чем раньше. В нём воспрянула уверенность в собственных действиях, нрав постепенно становился «неудобным» для остальных. То-то, а что вы желали? Так пожинайте же плоды своего легкомысленного воспитания. Пожалуй, то было заслугой времени, отдаления от семьи, пребывания в более простом социуме и… всё же, более значимым фактором стали слова Ромы, которые смогли пробудить в нём сомнения в собственных убеждениях и совершенно новые мысли. Только благодаря совокупности всех этих факторов, Стефан стал тем, кем был сейчас. Та личность, с которой он поехал в Москву теперь попросту не вписывалась в рамки его поведения — да, было куда хуже, пусть и до сих пор ему, определённо, есть, над чем работать. Да. Именно благодаря ему Стефан обрёл новые качества и переучил старые. Трею всегда казалось, что это именно он, собственной персоной, был наставником, а вышло всё совершенно по-другому. Рома, каким-то неведомым образом, заполнил в нём какую-то брешь, хотя и сам искал собственную пропажу… Говорил, что уже почти нашёл, а неясно, кого. Эта батарейка во плоти умудрялась делиться своей энергией со всеми, порой теряя её для себя. Единственной проблемой было то, что это не всегда доводилось замечать другим, но не Стефану — он чувствовал тон каждого взгляда и вдоха. Трей слушал, и всегда давал исключительно действенные советы. Но думать «эмоциями»… не-е-ет, не умел. Правда, старался очень усердно, всеми своими возможностями желая обеспечить Державину возврат тех сил, что он на него затратил. Вот и получался подобный круговорот… Но сейчас вся помощь своего друга невесомо улетучивалась куда-то, и он снова начинал медленно, невыносимо мучительно погибать, тонуть в глубоком омуте своих мыслей, куда его тянула не только чёрная трясина. Руки, их бесконечное множество, погружали его голову в эту несмываемую с души грязь, не давая сделать вдох. — Ужин уже начался, а все ждут только тебя, Стефан. Немедленно садись за стол, — почти мгновенно проговорил Рафаэль, когда его сын только-только показался на территории кухни. Тон как всегда был то ли иронично надменен, то ли ужасно холоден. Понимание непредсказуемости слов отца сложилось уже в какую-то структуру, формулу осознания его эмоций, возможных последствий ситуации, и Стефан привык к подобному. Несмотря на это, сердце замирало каждый раз, когда он слышал этот грозный, подскрипывающий голос. Трей ни за что не желал бы вести беседы с этим человеком, не хотел даже видеть его выражение лица, худощавые, жилистые, но сильные руки, серые, бесчувственные, как ему казалось, зеницы… и эту треклятую форму внутренних войск оберштурмбаннфюрера. Казалось, что увидеть в другом обличии главу семьи просто не представлялось возможным. Он то ли кичился званием, то ли напоминал всем, кто же с ними живёт в одном доме… Ах, как же было тошно от этого пафоса. Мерзко становилось и конкретно от Рафаэля. Точнее, от собирательного образа, но разницы большой не было — сейчас он являлся в истинном обличье. Нет, отца Стефан не ненавидел, уже давно перестал бояться до дрожи костей, но испытывал весьма сильную неприязнь в сторону собственной семьи и этого места, в большей своей части… именно из-за него. Стефан оглядел стол, еду на плоских тарелках, сдвинутые с мест принадлежности, понимая, что никто на самом деле его не ждал. Придёт — не придёт, а не всё ли равно? Потому он только молча кивнул, легко отодвинул стул, и сел на собственное место. Всегда одно и то же — спиной к гостиной, лицом в кухонное окно, за которым темнота всё ещё смешивалась с дождём. Трей опустил взгляд в место перед собой — на блюдце с остывшей едой, запаха которой он почему-то не чувствовал. Странно. Может, он на самом деле уже давно совсем свихнулся, и ничего этого не было? Ни дома, ни отца, ни оркестра, ни поезда… Ладно, вряд ли. Однако, последствия тревоги его уже настигали: зрение часто плыло, поднималось и падало давление, сердце стучало так, будто у него тахикардия, а желудок беспричинно сжимало до такой степени, что хотелось его себе всецело вырвать. Стефан никогда не был болезненным человеком, отнюдь, но сейчас… всё точно перевернулось с ног на голову. Длительный саспенс постепенно начинал сказываться на его нервах, ударяя по ним, будто молотком по струнам в попытке их настроить, укрепить и натянуть, но на самом же деле незаметно расслаблял до такой степени, что более не оставалось никакого звука. Неужели организм понемногу начинал убивать сам себя?… Как и… зачем? Человеческая мысль — вот ответ. Его желание, сказанное вгорячах… было услышано? Всё это, наверное, оказалось к лучшему… жил Трей только ради своей надежды и неведения, которое всё ещё поддерживало пульс. Может, всё уже на деле было кончено? Вдруг, на филармонию сбросили свистящую бомбу, вдруг все знакомые и коллеги уже давно погибли, и, может, Ромы тоже уже не было на этом свете? Вдруг он сейчас лежал в земле, а Стефан об этом не знал? Хоть бы весточку… хоть бы одну! Ах, как бы он был счастлив, если б узнал, что всё хорошо! Что никто не умер, что Рома жив, здоров, никогда-никогда не ступал на территорию боевых действий, что всё ещё играл в оркестре и жил припеваючи… Подождите, нет, остановите поезд! Не нужно! Он бы разбился на месте, если бы ничего из прежней жизни не осталось, а мечтания не оправдались. Трей выбирал неведение, нежели мытарную смерть. Но эта пелена перед глазами и без того всецело убивала его. Неясно, куда требовалось идти и как нужно было ориентироваться в этой пугающей темноте. Трагичные обстоятельства выпавшей ноши пробирали до костей, ломая их с громким хрустом. Где-то всё равно должен был быть выход. Однако, пока что его совершенно заволокла тьма. И вновь между всеми, сидящими за столом начала гудеть густая тишина — хоть ложкой жуй. Ни мать, ни отец, ни маленькая Софи, не издавали и звука. А Рафаэль, казалось, размышлял над чем-то, по итогу поднимая свои глубоко безразличные глаза на сына. — Как обстоят дела на работе? Весьма надеюсь, что без происшествий. Негоже наше имя позорить. И себя в том числе. Почему, как ни вопрос, так о работе? Ответ прост — банально не было тем, на которые он мог бы поговорить со своим отпрыском. И изъяснялся глава семьи таким образом, что вовсе отвечать не хотелось. Сразу расчёт на «позор» и «несмываемое пятно грязи» на их семье. Неужели Стефан казался ему настолько ничтожным? Или это гордыня? — Обычно. — Ясно. И всё. Они вновь затихли. Вот такие разговоры происходили в их семейном «кругу». Трей только-только притронулся к безуханной еде, начиная понемногу разделять приготовленное мясо по кусочкам. Аппетита, на самом деле, совершенно не имелось… он тут же пропадал, когда семья находилась рядом, включая те моменты, когда тот мог чувствовать на себе грузный взгляд этих орлиных глаз. — Стефан, ты не был с нами на массовых мероприятиях партии уже весьма давно, — невзначай донеслось из уст отца. Он аккуратно разрезал кусочек еды на своей тарелке, между делом томно вздыхая. Поджарые руки держались так ровно, спокойно, действовали слажено и по всем правилам… А от одного лишь слова «партия» уже хотелось встать из-за стола и уйти восвояси. Это необъяснимое рвение оправдывалось тем, что Стефан был осведомлён о подобном… Вся семья должна была присутствовать на этом сборе, чтобы смотрелось… «презентабельно». И собственные дела в оркестре не являлись веской причиной для увиливания от долга. Перечить сложившейся традиции запрещалось. — …Я, отец, думаю, что буду очень и очень занят в это время. Горят сроки к концертам, — соврал Стефан, прекрасно зная, что никаких выступлений у камерного оркестра в ближайшее время нет. Начальство только выдало новые произведения, а старые, особенно вовсе не немецкого происхождения… канули в лету. Вот и переучивали все подразделения музыкантов. Настала эра некого «застоя», когда у всех дел накапливалось не в поворот. — Это не так важно. Я договорюсь о переносе выступления. «Что за абсурд?!» — моментально пронеслось в голове и чуть не вырвалось из уст. Да как!.. Как он смел говорить подобное! Ни хворь, ни травма не являлись причиной отмены концерта! Одумайтесь, они заставят людей ждать!.. Если бы кто-то вообще пришёл. Или же никому в их время не было дела до культурного просвещения?.. Вот же сброд, полнейший и отборный… — …Но… — Никаких но. Ты обязан быть на трибунах вместе с нами, особенно после долгого отсутствия. Знал бы ты, сколько меня расспрашивал о сыне-пропаданке бригадефюрер. Куда уехал, зачем, при каких обстоятельствах? И как мне выкручиваться, с твоим-то экстравагантным выбором страны для учёбы? А? Сердце слегка закололо в неприятности некого ощущения — то ли страха, то ли раздражения. Определить Трею, что же это, до конца не удалось. Но, распознавая подобный пренебрежительный тон, слова на тему отношения к «выбору страны», внутри возрастала исключительно ярость. Такая яркая, пылкая, переполненная чувством несправедливости. Однако, её приходилось держать под замком, как и своё мнение на этот счёт, пусть и сейчас оно уже кипело и норовило вырваться наружу. — Полагаю, мой выбор пал на Советский Союз по той причине, что именно там находились и находятся лучшие музыкальные консерватории. Что-то не устраивает? — Именно так, меня многое не устраивает, — отец случайно, но довольно грозно пристукнул по столу, — например, почему не Италия? Наш союзник как-никак. Почему не Франция и не Англия? Хотя, последние и сейчас подводят. Стефан, ты же знаешь эти языки. Так в чём была проблема? Не смог сделать нормальный выбор? Возмутительно. Стефан всем сердцем желал правосудия, но эти слова заставили его задуматься, а мысли умолкнуть на единый миг… Не мог же Трей сказать, что отправился в Россию за «радикальными» взглядами на жизнь. Он, пожалуй, всегда держал нейтральную позицию по отношению почти ко всякому направлению — будь то коммунизм или национализм. — …Я считаю, что на мой… «ненормальный выбор» повлияла тяга к русским композиторам… — Стефан сглотнул позыв гнева сразу же после своих слов. Раздражение всё росло и росло, поднимаясь до той степени, в которой его уже была возможность распознать, а терпение начинало подламывать свои опоры. Ещё чуть-чуть, и рухнет. Так неприятно. Так тревожно. — В любом случае… — Рафаэль разочарованно выдохнул, сложив руки на столе, — что-то тебя там задержало, помимо учёбы, я прав? — …С чего бы?… Я вижу, что Вы всеми силами желали вернуть меня назад. Я мог бы и сейчас быть там, если не- — Ты уже давно был бы в Сибири за свою родословную. А может и вовсе скончался бы на каторжных работах. Считай, я спас тебя своим письмом. И где твоя благодарность?.. Я уж не говорю о том, что ты мог вернуться вообще сразу же после получения аттестата из консерватории! Нашёл бы здесь работу получше, нежели ухаживание за музыкальными инвалидами. Всё делят между собой, коммунюги, и умения наверняка тоже. — …Это не так! — кровь в венах вскипала всё сильнее и сильнее, отчего становилось сложнее контролировать свой тон. Причем здесь была благодарность?! Отец и вправду считал, что все ему должны. То, что он… буквально… «проплатил» место Стефану в оркестре, выдернул из привычной жизни… должно было считаться чем-то великодушным?! А сам же дирижёр сего ни за что не хотел! Никогда! Ни при каких чёртовых обстоятельствах! На эту тему уже был скандал. Трей старался объясниться Рафаэлю, что желал добиваться всего сам, пытался донести, что отец даже не представлял, каких высот Стефан достиг в России без всяческой помощи. А любое упоминание об этой стране здесь, в нелюбимом крае, в сером доме ненавистника той нации, было строго воспрещено. Ведь вернувшегося из Союза могли посчитать предателем и самозванцем, коим он на самом деле не был… или был… В любом случае, одно подобное пятно на роду — всё! Страшная кара доноса затронула бы всю семью, хотя в таких случаях всё обычно разрешалось деньгами. Сразу же после своего восклицания, Стефан затормозил. Кроме немого непонимания Софи и матери, он споймал на себе умопомрачительно холодный, в некоторой степени даже ненавистный взгляд. Его передёрнуло. Перед глазами всплыли бесчисленные воспоминания: тонкая указка, больно бьющая по пальцам, оставляла на коже почти незаметные следы. Ладони бессильно дрожали, вновь и вновь поднимаясь над чёрно-белыми клавишами в «подобающее» положение. Руки создавали грязные звуки, когда от невыносимой тяжести задевали ненужную ноту, и за это их вновь обдавало резкой болью. Ошибка — не то, что нужно. Ошибка — признак слабости. Ошибка — не способ обучения, а полный крах. Так говорили глаза отца. Вот и сейчас Трей был прерван собственным ступором, прикован к этому злосчастному стулу. Страх всё ещё ютился где-то глубоко внутри, и с каждым днём, который он проводил здесь, выбирался наружу. Намеревался вновь взять контроль над разумом, несмотря на годы прогресса… — Ты вздумал мне перечить? — Нет. — Славно. Давайте сменим тему… — вдруг вставила своё слово мать, сразу же опустив свои глаза в стол. Было не слышно её речи, разве что совсем немного… и голос Элеонор почти был стёрт из памяти Стефана. Уж слишком мало приходилось его замечать. — Итак, продолжу, — Рафаэль прочистил горло, — …весь сегодняшний день на работе только и слышу о съезде партии на Люитпольдхайне. Говорят, соберётся множество людей. Толпы, я бы сказал. Мы, естественно, идём. — …А что там будет? — из любопытства спросила Софи, сидящая прямо напротив недавно пришедшего. В своём возрасте она уже не болтала ногами, недостающими пола, сидела ровно, не вертелась и не играла с едой — маленькие ручки с изящностью придерживали нож и вилку. Не представлялось, что она всего лишь ребёнок. По её виду было заметно, что перед тем, как донести свой вопрос до отца, она тщательно его обдумала, и не раз мялась на месте, всё стараясь подловить момент тишины. Перебивать Рафаэля было строго-настрого запрещено. — Считай это своего рода праздником. Ликовать сказано на счёт вступления в схватку за советский Киев — победа уже наша. Партия будет обсуждать дела, касающиеся аспекта стратегий, направленных на внутреннюю политику Нюрнберга, всей Германии, да и не исключая внешнюю. Это действо в большей своей части будет иметь характер поднятия народного духа Фатерлянда. И, надеюсь, что стоящие выше по званию не обделят меня своей честью и любезно вручат заслуженную медаль. Впрочем, одну из многих, и то лишь очередное достижение. Глава вашей семьи — народный герой. Отец никак не упрощал свою речь при ребёнке. Он никогда не сюсюкался и не объяснял непонятные слова — приходилось ловить их налету. Софи, скорее всего, и не сумела всё осознать, но общее представление об этих самых «геройствах» уже давно сложилось. И по лицу её было видно, что она обработала в своей голове не только слова про «праздник», но и всё остальное… к сожалению или счастью, тоже. Девочка в полной мере пребывала в курсе происходящих событий, когда жестокость выставляли за геройство, была осведомлена обо всех обстоятельствах, в которых находилась сейчас немецкая нация. «Времена побед» — таково было его имя. — Да! Вы герой, папа! — …А что же такого героического Вы совершили, отец? Не расскажите нам о Ваших подвигах? — совершенно неожиданно обмолвился Стефан, не имея больше терпения хранить все свои мысли внутри. Сейчас он старался выражать их как можно корректнее, но, к превеликому несчастью, в его тоне читалось всё, будто из открытой книги. «И-д-и-т-е-к-ч-ё-р-т-у-д-о-р-о-г-о-й-о-т-е-ц». На кухне повисла тишина. Тягучая, глубокая и тяжёлая. Испуганные глаза матери, сидящей подле Софи, впились в собственного сына, и она тихо, но резко вздохнула, невольно стукнув об краешек тарелки ножом. А зыркнула она так ошарашенно, точно он выдал военную тайну… Порой казалось, что Элеонор считала так, словно он — совершенно нежеланный человек в этом доме. То ли чужой, то ли предатель. Софи притихла, вжала голову в плечи и полностью остановилась в своих движениях, казалось, даже перестала дышать — то, видимо, был рефлекс. В глазах её бушевало негодование: «почему они так смотрят на тебя, братец?» Издали краткий стук и столовые приборы отца. Он замер, медленно переводя свой острый взгляд прямо ему в душу. Нет, казалось, в место глубже, чем она. Рафаэль смотрел с такой злобой и яростью, с такой неприязнью, ведь сейчас его подловили на собственных словах — а подвиги-то какие? Выселил очередных «неправильных» арийцев из собственного жилья? А может, отправил какого-нибудь юду куда подальше из страны? Посетил узника и приказал жестоко пытать? А главный вопрос — скольких он уже убил? Скольким перерезал горло, скольких застрелил лично? Такая честь, быть умервщлённым за просто так не кем попало, а «народным героем». — Это провокация? — резко произнёс тот после ещё нескольких секунд гулкой тишины. Отцу уж явно не хотелось пачкать своё имя кровью, перемешанной с перманентной грязью перед растущим поколением и остальной семьёй. Однако жена, определённо, всё знала и без чужих слов. Понимала каждый жест, оттого и не желала вставать у этого человека на пути. Да, Стефан точно сошёл с ума. Уже не в первый раз в нём появились силы, чтобы пойти наперекор наказам отца. — …Никак нет. — В таком случае, давай-ка лучше ты нам поведаешь о своих «подвигах». …О каких «подвигах» шла речь?.. Рафаэль всё равно не стал бы слушать, ведь Трею казалось, что ему было глубоко плевать на достижения и цели сына. По крайней мере, отец показывал это всем своим видом. Впрочем, из-за этого и сам Стефан очерствел по отношению к нему. Было так всё равно на его должность, погоны и какую-то там важность. В жилах кровь забурлила ещё ярче — то было уже не от внутреннего гнева, а от нарастающего страха, который был готов поглотить его всецело, отшлифовать сформировавшуюся личность в бесформенный кусок холодного, непробиваемого камня. Зато гладкого, не содержащего вовсе никаких деталей — не поцарапаешься, пока будешь пытаться удержать его в своих руках. Сердце забилось в груди, словно молотом в подушку, и Стефан мог слышать этот стук даже в собственных ушах. Он не знал, что говорить. Он совершенно не знал, что будет дальше… Хотя, с другой стороны… не имеют же полномочия навредить ему. Или имеют? — …Право, отец, о каких ещё «подвигах» я могу Вам рассказать?.. Я не солдат и не офицер. — Они могут быть совершены не только в военной сфере. Вот скажи: у тебя есть женщина? — Рафаэль ехидно прищурил свои глаза, отодвигая тарелку чуть дальше от себя. Она проскользила по белой скатерти, и на свободное место тот многозначительно поместил собственные руки. — …К чему такие вопросы… — Не мямли, а отвечай, — грубо произнёс тот, — Врени, ещё виски, — после сей фразы он вновь вернул свой тяжёлый взгляд на своего сына. Молодая служанка же, протирающая тонкой тряпочкой наклонённую крышку рояля в гостиной, поспешила к кухонным шкафам за напитком. Она бросила все дела, так… так быстро и суетливо… глаза за нею не успевали уследить. Стыд от заданного вопроса отца целиком и полностью окутал разум. Тем более спрашивал ведь перед другими… И казалось, сейчас Стефан намеренно отвлекался, старался увильнуть от ответа, оглядывая ту самую служанку и её действия, ведь знал, что если он скажет правду, ещё и во всех её красках, то его вздёрнут на месте. Трей ни в коем случае не имел права заявлять, что ему вообще никогда не симпатизировали особы женского пола. Тогда уж полный атас: лагерь для преступников содомии, а там уж и расстрел. В самом деле, он долго пытался доказать себе обратное. Даже знакомился, водил дружбу с девушками, но убегал в самый последний момент, оставляя их из-за собственного страха и сомнений с, возможно, вдребезги разбитым сердцем. Он ведь делал это не со зла… Воли противостоять своему «Я» банально не было дано. Стефан не мог с собою ничего поделать, и оттого много думал, сомневался, взращивал в себе непринятие и осуждение в собственную сторону. Однако, быстро сдался, ведь приложил все личные силы к этой проблеме. А ведь зачем и далее винить себя? Тот совет Ромы всё же помог. Трей боялся быть любимым и не любить в ответ. Но в то же время страшился, что после всех долгих лет мучительных сомнений и ярых запретов отвергнут именно его — «ненормального». Когда Стефан глядел в глубокие зелёные глаза, неповторимые и уникальные, казалось, такие, какие встречал всего раз на белом свете, он чувствовал что-то. Наверное, боль, подобную слабому ожогу. Ощущал то, как вся привычная жизнь менялась, переворачивалась с ног на голову и подбрасывала его то вверх, то вниз. Расцветала, окрашивалась в самые яркие краски, когда тот был с тем, с кем точно не был одинок. — …Нет. Я холост, — всё же произнёс тот, начиная собственную речь из гудящей тишины и далёкого звяканья бутылки. — Ах. Как прискорбно, — раздался совершенно равнодушный, а то и злорадствующий выдох, — хотя, оно, может и к лучшему. Разлука была бы весьма болезненной, я прав? — …Верно. — Ну, а что ж, неужели совсем ни одной не было за… семь чёртовых лет, Стефан? Это странно. Я бы даже сказал, подозрительно. Ты молод и статен — в чём проблема? Ты опять разочаровываешь меня. — Никаких проблем нет. Я был занят карьерным ростом, — слабо и почти незаметно огрызнулся тот, постепенно понимая, что только что услышал. Трей никогда не был достаточно хорошим для него. Никогда не становился идеалом, никогда не мог обеспечить победу, оправдать ожидания. Всегда оставался какой-то промах, пустой пробел, который не удавалось восполнить или исправить абсолютно ничем. И он становился местом для разочарования, которым позже могли наречь уже и самого сына. Может, было бы лучше, если там оказалась поддержка своего наставника, любовь, ласка, вера в его силы и умения?.. Однако, сейчас стоило переживать далеко не об этом. Но, к превеликому сожалению, мысли Стефана крутились в лихорадочном вихре, и никак не могли успокоиться. Отец, наверное, рано или поздно… всё равно раскрыл бы всю его суть. Врени тем временем спешно подошла к столу сбоку, и из бутылки, которую она держала в своих нежных руках, донёсся горький запах спирта, и на этот раз был весьма ощутим. Она поворочила от этого носом, но всё же не оставила попыток подступиться к пустому стакану главы семьи. Глаза Рафаэля вновь сверкали этим гневом — сын не может обеспечить потомство. Какой позор! И зачем он только обучал всему этому его, зачем тратил столько сил и времени? Чтобы получить «плевок» в лицо? Так он считал. Стефан был ему должен до гроба. — По горло мне уже твоих отговорок! В твоём возрасте у меня уже была семья! — внезапно воскликнул он. — И первый ребёнок, а значит — ты! Стефан… ты, ты чем мне отплатил? Занимался карьерой, видите ли! Подождёт немного! Мне внуки нужны! А может, у тебя просто сил не хватает взять и завладеть по праву своим? — повышенный тон Рафаэля постепенно перерастал в крик. Ему было плевать, кто рядом, плевать, что маленькая Софи и плевать, что жена. Если не происходило так, как он желал… мягко говоря, было очень и очень худо. — Что, хочешь поздно жениться?! Или вообще всю жизнь холостым будешь?! Хочешь великий род, который длился чёрт знает сколько тысяч лет закончить?! Что подумают другие?! Отвечай!!! Стефану будто в грудь выстрелили. Опять взрывной крик, опять эти стуки по столу, и снова испуганные лица всех, кто находился рядом. Было больно глядеть на мать, а в особенности… на Софи. Ей ведь приходилось всё это слушать… и думать, что это правильно. «Взять и завладеть по праву своим» — да о каком праве вообще речь? Что, люди — вещь какая-то? Так Рафаэль смотрел на мир? Один он герой, а все остальные подчинённые. Трей чувствовал себя, будто запертый в клетке зверь, несправедливо лишённый свободы и любого выхода наружу. Так и маялся, маялся этими волчьими кругами, проходя по одной тропе раз за разом. И за громкими, грубыми и беспощадными словами отца следовал такой же гнев, с которым он произносил каждый звук. Они словно оба старались быть чистым зеркалом друг для друга. Кровные узы теперь горели внутри этой беспощадной яростью, и она бурлила внутри, закипала, а вскоре вспыхнула ярчайшим пламенем, взорвалась, точно дали оглушающий пушечный залп. — Да как Вы смеете!!! — Стефан резко вскочил с места, тем самым с глухим скрежетом отодвигая стул. Он наверняка неприятно процарапал своими ножками по гладкому полу. Руки его с силой прогремели по столу, и это заставило даже отца вздрогнуть от неожиданности. Вместе с громогласным вскриком… совсем неподалёку с белой скатертью раздался всплеск, а после и звонкий звук разбитого стекла. Оно рухнуло на пол, а жидкость растеклась по блестящей кафельной поверхности. Служанка испуганно вскрикнула, сразу же отскочив от битой бутылки подальше. Софи же закрыла уши руками и подобрала ноги на стул, сильно испугавшись не то что бы резкого звука, а скорее… внезапного крика. Её глаза невольно заблестели, и она сжалась почти комочком, ожидая, когда же грянет следующий удар грома. Но больше всего внимание снова привлекли глаза отца. Всё такие же серые, но уже ни капли не холодные, а переполненные ужасом, накрепко перемешанным с негодованием. Он не успел среагировать, и теперь в холодном, липком поту глядел на облитую виски форму, пятно на которой начинало расползаться с большей и большей силой, поражало новые участки и каждая долгая секунда считалась громким стуком. То ли сердца, то ли чего-то свыше. Только стоило перевести свой взгляд на Врени — сердце снова утонуло, погружаясь ещё в большую пучину, растворилось то ли в кучерявой пене солёного моря, то ли в трясине чёрного болота. Было неясно, где теперь оно лежало, и искать, буровить руками самое дно, было очень страшно. Он ведь мог увидеть собственное отражение, сочащийся из всего тела яд, который начинал медленно, но верно отравлять изнутри. Он подступал к горлу, оседал на языке тошнотворным вкусом и выплёскивался наружу криком. Таким же громким и беспощадным, как у отца. «Нет-нет, я не хочу быть похожим на него… я же ради благого дела вспылил!» — проносилось в голове, покуда Трей имел возможность беспомощно глядеть на бедную Врени, заслонившую рот своими руками в полнейшем ужасе. Недолго думая, она быстро ринулась к полу, голыми ладонями подбирая осколки битого стекла. Мокрые, пропахшие спиртом, и оттого липкие, но всё же выскальзывающие прочь. А если порезаться — ох, как же больно прижжёт… крепко вопьётся болью в самые нежные корни нервов и будет грызть, трепать из стороны в сторону, словно разъярённый охотничий пёс горностая. И больнее будет не только от стеклянных клыков, а и от гнева Рафаэля, который всё копился, копился, возрастал в нём и был готов выплеснуться на первого человека, который попадёт под руку. Ею могла стать служанка. Каждое спешное действие, тихая мольба прощения лишь усиливали ярость, заставляя её лязгать и сверкать, как штык на поле битвы. Стефан чувствовал, как рука отца подрагивала от подавляемого желания нанести удар, чтобы выразить всё своё мнение без словоблудия. И дыхание оттого становилось все быстрее и глубже, словно Трей бежал от самого себя — от чувства горькой вины за это происшествие. — Поганая дрянь! — вдруг в Рафаэле что-то щёлкнуло, переломилось и обрушилось — как и ожидалось, фитиль всецело сгорел, приводя к неизбежному, громкому, разрушающему взрыву. Дали залп из ружья. Он вскочил с места, мельком бросив свой взгляд на сына, но сделал шаг в сторону бедной Врени, и всё сразу стало ясно. Нет. Нет, пожалуйста, нет. В голове застучало невыносимым гулом, так неровно, точно барабаны при военном марше. Горло стало насильно сжимать, душить что-то внутри, вырывающееся наружу, и оттого бросало в холод и жар. Но ледяные от волнения руки сами собою потянулись на помощь, и он сделал резкий шаг в сторону служанки. Стефан быстро поднял её с пола за плечи, буквально выдернул из дела, чтобы все были равны… Пусть рабочий класс дома и был поголовно немецкий, относились порою к ним хуже, чем к юдам. И жаловаться они не имели права. А даже если бы и получилось… они не смогли бы одержать победы. Кто им поверит? Он смог предотвратить что-то страшное, неприятное и колющее сердце. Рукоприкладство. И как только совесть таких людей не мучила?.. Ладони дирижёра могли чувствовать, как сильно напряглась служанка, как вся сжалась до скрежета зубов, как ждала самого худшего, покорно приняв свою судьбу, какой бы она ни была. Девушка невольно зажмурила свои светлые глаза, ища спасения хоть в ком-то. А конкретно сейчас — в Трее, оттого и жалась ближе, всей своей душою желая, чтобы она осталась нетронута. Отца остановила непривычная для Стефана смелость. Он так и замер: стоял наготове, гулко дышал, и его грудь вздымалась и опускалась, а взгляд был чем-то, что нельзя описать словами. В нём смешались вязкий холод, презрение, разъярённая ненависть и огненный гнев, сверкающий множеством ярких искр оборванных проводов. В серых зеницах бушевал шторм, снежный буран и в то же время в них стояло колкое спокойствие. Такое тихое. Безмолвное. Острое. — Прочь из-за стола!!! — рявкнул напоследок Рафаэль, не желая сегодня видеть перед собою эту «выскочку». Откуда в нём взялось столько смелости? Почему он стал таким неудобным?! Почему, почему?! Великое эго отца не смело принимать поражений перед собственным сыном, не смело сдавать позиции и менять свои незабвенные тактики. Он был готов идти напролом, да хоть пустить оружие в ход, если то потребуется. Но видя то, как ровно стоял перед ним сейчас его сын, как твёрдо глядел в его пугающие глаза, не шелохнувшись и не дрогнув на месте, внутренности начинало полностью разъедать очень неприятное, до жути мерзкое чувство — беспомощность. Стефан сделал шаг назад, отодвинув прочь и Врени. Ей, наверное, нужно было как следует прийти в себя, и только после убрать весь этот беспорядок. Напряжённые, ледяные руки разжались на предплечьях той, и он наконец отпустил перепугавшуюся девушку, спокойно, но довольно быстро удаляясь прочь. И сам не заметил, как крепко удерживал её от собственного волнения, страха, который пришлось спрятать глубоко внутрь. Стефан снова кипел над тем, чтобы оставаться холодным ровно до тех пор, пока не скрылся из виду — стал подниматься по лестнице. Ноги вмиг обмякли, непривычно сильно расслабились, и казалось, что он шагал по шаткому мосту над бездонной пропастью, а не по ступеням на второй этаж. Сейчас стук сердца стал слышен чётче, стал ощущаться в груди намного ярче, чем на кухне. Наконец-то разум мог дать волю закупорившимся где-то глубоко в закутках души эмоциям. Вскоре тот спешно закрыл за собою дверь, после сползая вниз по ней же. Трей оказался на холодном полу, спиной прижимаясь к деревянной преграде. За окном всё ещё лил дождь, и Стефан вновь остался наедине со своими мыслями. Думаете, он чувствовал удовлетворение от собственной победы? Нет. Ему было страшно. Волнительно. Очень боязно от последствий, которые могли произойти. Чувство того, что груз упал с его плеч был напрочь перепутан с усталостью, тоскою и неким спокойствием уединения. Ну и квипрокво же с этими эмоциями… никак не понять, не распознать. И их невозможно передать словами. Любой язык являлся всего лишь «приблизительной версией коммуникации», ведь это, по сути своей — всего лишь плохой перевод внутренних ощущений. Ни музыка, ни художества, ни наука не могли передать реальность такой, какая она есть. Ни один язык не смог бы выразить настоящие чувства человека. Ведь они — это что-то сумбурное, случайное, одновременно безгранично широкое и такое компактное, маленькое, незаметное. Вот и выходило, что изнанка человека — абсолютная загадка, возможно, без решения. Однако, обществу всегда было, есть и будет свойственно упрощать это нутро, загоняя в удобные для него рамки. Можно сказать, «тропы»: этот простофиля, этот безотказный, а тот и вовсе жлоб. Конечно, это может быть краткой аннотацией всей сути человека. Однако, никто не сможет познать внутренний мир до конца. Ни учёный, ни самый близкий человек. Всё настолько смешалось и продолжало бурлить, что тот и не знал, куда же излить всю бурю. Вот бы его кто-то послушал, а Стефан не боялся бы посчитать собственные переживания глупостью. Вот бы кто-то пригрел и заверил, поклялся, что вскоре всё встанет на круги своя. Но никого рядом не было. Лишь твёрдая дверь с режущими спину выступами. Вновь пришлось самостоятельно копаться в себе, анализировать каждый шаг и отступ от… от предначертанной дороги. Снова. Снова он пошёл не по ней. Трей только сейчас осознал, что же сделал. Он благородно защитил человека, рискуя взять всю ответственность на себя. Избавил сестру от подобного зрелища угнетения ни в чём невиновной особы. Показал славный пример… Лишил себя того самого «ярлыка» не очень-то многогранной личности. Но… в то же время… сильно разозлил отца, посмел рявкнуть на него и более не имел свободы ему повиноваться. Стеклянная стена, возведённая между дозволенным и желанным с каждым днём ломалась всё больше, трескалась мельчайшими щелями, несмотря на поникшее состояние. И сквозь них проникал чистый, яркий, ничем не испорченный свет. Пусть собственных проблем было горою, пусть сердце разбивалось на множество осколков из-за тягостной разлуки, он больше стал верить… не во что-то фантомное, не во что-то призрачное, не в кого-то стороннего, а исключительно в себя. Однако, весь путь был ещё впереди. Это только начало, и Стефан даже не имел понятия, насколько далеко всё это зайдёт. Сомнения в правильности собственных действий никак не могли оставить его в покое. Сам, по сути, разбил бутыль — сам защитил невиновную. Но что, на какой чёрт его душе сейчас сдалась эта никчёмная бутылка? Переживал он вовсе не о её ценности, не о беспорядке и не о испачканной форме отца. Не такой грязи надо бояться. Есть куда страшнее, и некоторые даже не понимают, что целиком и полностью живут в ней. Вдруг за спиною у склонившегося над собственными коленями Стефана вновь постучали — уже не так плавно, а скорее быстро, чётко, но тихо. Прозвучало какое-то подобие стаккато, невесомо лёгкого и бодрого. Несмотря на тон действия, Трей вмиг вскочил с места на ноги, в срочном порядке отряхивая себя от возможной пыли. Оттого из комнаты послышались резкие и весьма дёрганные шорохи. — Стефан! — прозвенело колокольчиками, и девочка, судя по всему, прислонилась ближе к двери. — …Папа просил передать, что зовёт ваш оркестр на… э-э… Софи замялась, а Трей, услышав её звонкий, но аккуратный голос, вмиг размяк, осторожно сокращая расстояние между ним и закрытым порогом, разделяющим их. Он не хотел, чтобы сестра входила сюда. Его обитель должна была остаться исключительно при нём, сровне и эмоциональным баталиям, что происходили здесь. Да и плюс… вроде как даже запрещено было — шастать по чужим комнатам. Комната Стефана в моменты его отъезда была и вовсе закрыта на ключ. Негласный закон, можно сказать. Правда, это было самым меньшим, что сейчас могло волновать. — …На Л… Люпидох… пдох… Людипохлайн, — запнулась сестра, в итоге проговаривая это сложное даже для немецкого языка название совершенно неправильно. А так ведь звучало даже лучше. Оттого Стефан невольно приулыбнулся, прогоняя свою усталость настолько далеко, насколько возможно, только чтобы сестра не могла почувствовать её присутствие. Однако, голос его оставался таким же печальным, тоскливым, но тёплым… как и всегда. — На Люитпольдхайн, Софи. Мы… мы ведь не можем взять и сорваться на такое мероприятие…! — и вправду, в голове не укладывалось. Как же он сразу внимания на слова не обратил? Наверное, ему важнее в этот момент была эмоциональная составляющая. Порою даже неясные слова местных, жаргоны и, там, в России, удавалось понять с помощью интонации. Ведь она, между прочим, важнее, чем «правила правильной речи». — Папа сказал, что это не просьба. Это приказ — говорю, как он! Цитирование фразы раздражённого отца вызвало в Трее новый поток противоречивых эмоций. Сделалось неприятно, тошно и одновременно страшно. Холодный пот снова мелко обдал кожу, а по рукам он почувствовал мелкое покалывание… словно ледяной дождь за окном. «Кап, кап, кап». Однако, эти чувства быстро сошли на нет — разум отказывался тратить на них свои иссякшие силы. — …Мне очень интересно, каким образом он договорится об этом с начальством, — слабо фыркнул тот в неком недовольстве и негодовании, сделав очередной мелкий шаг к двери. — …А что, там всё сложно, да? — …Да, да, весьма. Софи, ты ведь понимаешь, что… нам придётся работать для этого ещё больше? Учить новые композиции, в срочном порядке внедрять их в программу… понимаешь ведь? — мягко поинтересовался тот, ласково прислоняясь рукой к деревянной поверхности. Он чуть прильнул головою к двери, стараясь удержать на ногах собственное тело. — А-а-а… ясно. Трудные песни? Ну или там… ну не песни, как они… — Произведения. По правде, ещё не знаю. Завтра, чувствую, получу гору новых бумаг. И поди разберись в них…! — сам того не замечая, Стефан усмехнулся, начиная относиться к ситуации менее тревожно. Заводить сирену внутри было бесполезно — он и так догадывался, что тот разговор за столом шёл именно к такому исходу. Да и усталость съедала, грызла его, постепенно перетекая в настоящее изнеможение — как и эмоциональное, так и физическое. Ох, а сколько кругов он наворачивал по всей филармонии за день? Сколько часов сидел с оркестром, сколько стоял… тут уж без подготовки не обойдёшься. Ноги болели. Голова. Руки. Всё вместе, и это значило — работать на износ и без энтузиазма. — Ты ещё и с листиками работаешь?! А почему мне учитель музыки не рассказывал о таком! Я что, тоже буду? Я не хочу! Это же страсть как скучно. С уст непринуждённо сорвался тихий смешок. Слабый, почти неслышный, однако, самое главное — искренний. По-своему мягкий, по-своему приятный и ласковый. Было так интересно слушать догадки сестры о подобных мудрёных делах. Но всё же… присутствовало сильное ощущение, что она понимала куда больше, чем должен понимать восьмилетний ребёнок. Ох, только бы это не было бы правдой. — Нет, тебе вряд ли придётся делать это в таком объеме, как я. Мне ведь нужно тщательно просматривать их только для того, чтобы «рассказать» это остальным. В нотах своих, что стоят в книжечке на рояле… разбираешься ведь? Считай, что это они. — Разбираюсь, а как иначе! Мне ж папа такое устроит, если учить не буду. — …И то верно… — внутренности неприятно сжало и волнение с новой силой пробралось под кожу. Проникало в самые кости, заставляя их поднывать и содрогаться. И всё это было лишь от одного вопроса: как отец относится к Софи? Не обижает ли, не обесценивает ли достижения и успехи… не бьёт ли хоть? Информации этой было мало известно, разве что в общих чертах. С сестрой, к сожалению, за эти недолгие месяцы не доводилось общаться так, чтобы что-то разузнать. То усталость брала верх, то внешние факторы мешали всем планам на разговор. Казалось бы, о чём могут беседовать эти двое? Разные люди совершенно разного возраста и склада ума. Но несмотря на огромную разницу в восприятии мира, они старались узнать друг друга лучше. Ведь прошлое — всего лишь звук, и новая встреча стала куда более показательной, чем первая. — …Софи, отец, он… он часто тебя ругает, когда меня нет дома? — постарался выразиться как можно мягче тот, слыша, как девочка прильнула к двери с другой стороны в ответ. Она долго молчала, подбирая слова в своей голове. А вдруг Стефан бы тоже сказал, что жаловаться нельзя? Вдруг бы он тоже накричал, как недавно за столом… вдруг прогнал бы прочь? В силу остаточной непривычности та не пока решалась доверять брату до самого конца. — …Ну… не так часто. Но когда он на меня всё же ругается и кричит… обидно… и страшно. А можно я скажу тебе секрет? — на последней фразе Софи вдруг перешла на шёпот, прислонившись к деревянной поверхности щекой. От её слов Стефан печально свёл брови к переносице, но стал слушать более чутко, вдогонку добавляя своё волнительное: «Да, конечно». — …Я его боюсь! И мама боится! И Врени… Ой!.. — девочка резко вздохнула, будто какая-то очень важная вещь всплыла в памяти. Она не по своему желанию чуть подскочила, снова разворачиваясь к входу в комнату лицом, пока Трею лишь оставалось затаить дыхание. — Врени! Папа сказал ей уходить!.. Навсегда-навсегда! — …Вот оно как. За малейший проступок сразу вон из дома… Такими темпами здесь скоро никого не останется, — тот томно вздохнул, — н-да… «его» есть, за что страшиться, и это вовсе не твоя вина, не слабость, — ладонь потянулась к дверной ручке, мягко отворяя её. Она издала почти неслышный скрип и треск, отдав несколько секунд сестре на то, чтобы немного отойти. Более не хотелось прятаться. Не хотелось скрываться в тени, ведь тот желал ответить взаимностью на доверие… пусть и такое маленькое. Раз ребёнок считал подобный, конечно, очевидный для остальных факт секретом, да ещё и поделился подобной вещью, стоило задуматься над тем, что вскоре… оба смогут поладить. Смогут ощутить безопасность, которой так не хватало всю сознательную жизнь, ведь Софи для него — долгожданное спасение, ровно так же как и он для неё — верная защита. Вот в чём их схожесть. Преграда между ними наконец исчезла. Стефану представилась возможность искренно заглянуть сестре в глаза, показать все свои эмоции не словами, а чутким взглядом, ведь он таил в себе куда больше информации, чем какой-то звук. Уста приняли форму печальной улыбки, вместе с тем, как Трей опустился на корточки, дабы заглянуть в эти светло-зелёные глаза. — …По секрету, я тоже его боюсь, — произнёс он, подбадривающе касаясь её предплечья. Стефан хотел дать ей знать, что она не одна в своём «тайном» страхе. — Правда? — Правда. — …Я так испугалась, когда вы начали ссориться. Зачем вы так? — девочка враз ступила ближе, крепко обнимая своего брата. Оттого он слабо опешил, не имея права сопротивляться чувству формирующейся привязанности. Руки вмиг согрелись, сразу же обдало приятным теплом, таким родным, простым и ласковым, что и никогда не хотелось отпускать это хрупкое создание, будущее которого было ещё далеко впереди. Главное, чтобы не пошло по той же дорожке, что и судьба Стефана. Именно Софи заставляла возвращаться в этот дом, любить его хотя бы на одну десятую процента… ведь ужасно не хотелось, ох, нет, так не хотелось, чтобы она оставалась одна. Больше ни за что. Трей приобнял её в ответ, слабо похлопав своей рукою по спинке в знак какого-то утешения за все те проблемы, что находились у Софи на слабых плечах уже долгое-долгое время, пока рядом не было абсолютно никого, кто бы спрятал и пригрел к себе. Разве что, наверняка, Элеонор относилась к ней куда лучше… — …Почему мама и папа смотрели на тебя так… так злобно. Они же тебя любить должны! — продолжала она, с силой вжимаясь куда-то в плечо Стефана, — …И мне было очень страшно, когда ты закричал. Я уже думала, что ты точно такой же, как…! Как папа… Сердце вновь облилось горячей кровью, оттого и неприятной. Трей прильнул ближе к сестре, не желая, чтобы девочка и далее думала о том же… что и Стефан. — …Нет… нет, нет, ни за что. Я никогда тебя не обижу. Не накричу. Могу поклясться всем, чем угодно. Только не грусти из-за всего этого, ладно? — Хорошо… — Софи закивала головой, так и не имея намерения отпускать единственного человека, который не был способен причинить ей зла. Пообещал же. Значит, ему можно верить — так она рассуждала. — …Хочешь, посмотришь мою комнату? Ты ведь, наверное, и не была здесь вовсе, — вдруг предложил тот, продолжая гладить сестру по спине. Ноги-то уже затекали, сидя в таком положении. — …Да! Конечно!!! — она в свою же очередь сразу же ожила, завертевшись на месте. — Меня сюда вообще не пускали! Папа говорил, что испорчу что-то. — Не испортишь, — Стефан принялся аккуратно вставать, в то же время мягко хмыкнув. Собрав все свои оставшиеся силы, он поднял Софи на свои руки, прокрехтев между делом что-то нечленораздельное. Хотелось как-то взбодрить её… и он был готов горы свернуть ради этого. — …Да ты уже совсем большая. Вон, какая тяжёлая! — Я уже взрослая! — воскликнула та, рассмеявшись от счастья сразу же, как только оказалась довольно высоко над полом. Её ведь наверняка уже никто давно так не носил. — Я такой же как ты вырасту? — Хм, нет. Оно тебе и не нужно, ха-ха… — Трей стал постепенно проходить вглубь комнаты, краем глаза наблюдая за тем, как внимательно Софи осматривала всё вокруг: будь то шкаф с множеством книг, окно и его небольшой подоконник, спальное место и, собственно, стол, на котором лежали, кажется, десятки, а то и, может, сотни довольно неплохо организованных бумаг. Следя за предметами, какими сестра более заинтересована, тот составлял свой «курс». — Вот это да… Это тебе такую же гору выдадут на работе? — А-хах, наверняка, да. — …Всё так серьёзно! А столик-то не сломается от веса листиков? — Не должен. Но его стойкость мы проверять тобой не будем. Вдруг и вправду разломится пополам… это ж… дуб. Крепкий, естественно, но дорогой. Мы живём точно в музее, Софи. Ни к чему уж не притронуться. — Ха-ха-ха! Не то слово! Мне иногда даже запрещают крышку у рояля двигать… «лак сдеру». — …Ой-ой, подумаешь, — жизнь словно вернулась в то место, откуда она медленно утекала — из самых глубин тоскующей души. Стефана и не узнать: смешит и себя, и сестру, говорит с превеликим желанием и рвением, не молчит и вовсе не тревожится. Он подошёл ещё ближе к собственному рабочему столу, показывая ухоженное место и разложенные в некие стопки бумаги. Всё лежало так чётко и ровно, что казалось, сам архитектор вымерял всё с превеликой точностью. — Вот, смотри, какие там сложности в нотах «нарисованы»… — Трей кивнул своей головой в сторону одной из ближайших «низких колонн», нечаянно указав на отсеянные прочь. Ещё не успел убрать их, как бы сего не хотелось. Софи наклонилась чуть вперёд, стараясь усидеть на руках брата. Вес, благо, позволял. — …Страсти какие…! Ой, там в названии… «Лйа…я…япунов», — пыталась выговорить она русскую фамилию композитора на немецкий лад, — я такого не знаю. — Всё возможно, с новыми законами-то… — Ой! А что там? — вдруг воскликнула девчушка, указав пальцем на предательски выглядывающий из маленького шкафчика под столом край какого-то листа. Он единственный выбивался из общей картины, и догадка на счёт того, что же это могло быть, вмиг ударила в голову. Стефан в этот же момент умолк, и ему стало крайне стыдно: от чего, не совсем понятно. То ли от ситуации в целом, то ли от беспорядка, а то и вовсе от посыла того самого… «листочка». — Покажи! — заметив оттенки смятения в настроении брата, в Софи воистину разыгрался самый подлинный интерес. Уже, наверное, по закону подлости, азарт. — …Это ненужные… — было начал говорить тот, но, всё же, выдохнув и взяв себя в руки, решил переменить всё в последнюю секунду, — …смотри внимательно. Сейчас вылетит птичка. — Как? — Вот так, — Трей мягко хмыкнул, открывая ящик под столом. Сразу же в нём показался бумажный журавлик — единственная вещь, лежащая там. Он, желтоватый, мятый и потёртый, умудрился выглянуть наружу своим подписанным на эмоциях крылом. Видать, Стефан, пока спешил, не уследил за оставшейся деталью. — Ах, какой красивый!!! А как ты его сделал?! Можно подержать??? — сколько восхищения было на лице Софи — не передать в словах. Она сразу же подалась вперёд, всеми своими силами пытаясь разглядеть сложенный прекрасным образом лист. — Конечно, что за вопросы… — Трей чуть пригнулся вниз, достигая журавля своей рукой. Ох, а как же сильно сейчас его грыз превеликий стыд. Было боязно, что сестра каким-то образом умудрится понять, что же было написано у него на широком крылышке. Вдруг рассекретит!.. Вдруг расскажет всем!.. Да, было тревожно, пусть и все мысли являлись ничем большим, чем сущим бредом. Как мог маленький ребёнок понять что-то на зарубежном языке, да ещё и написанное самым ярким, выведенным до буковки и штриха курсивом? Она ведь и не учила русский с детства, как Стефан… верно? Да ведь?.. Вскоре бумажная птица оказалась в ладошках у его сестры. Она повертела журавлика, поглядела на него со всех сторон, и остановилась прямо на написанными рукой словами. — А что это значит? На английском что-ли… От души отлегло. Трей невольно вздохнул в облегчении, с некой радостью вглядываясь в заинтересованную Софи. Она ведь даже и не поняла, какой это был язык. Видимо, его ей не начали преподавать из-за натянутых отношений с, непосредственно, Россией. — Да, на английском. Уже не помню… по-моему какая-то пословица. Разобрать не смогу эти «каракули», — шутейно произнёс тот, мягко приулыбнувшись для сестры. Конечно, было неприятно врать, но… правда всё равно бы не вскрылась. Она же не переставала непрерывно разглядывать журавлика, разворачивая его в своих ручках. Он бы, кажется, ожил, если бы не внезапный оклик, раздавшийся где-то посреди коридора. «Софи» — раздалось там голосом матери. В данный момент он звучал устойчиво, напористо, но всё так же безразлично и печально. Из-за этого у обоих дрогнуло сердце, и они повернулись в сторону приоткрытой двери комнаты. Вот и прослеживалось всё больше и больше схожестей даже в элементах манеры поведения. Стефан стал экстренно спускать сестру на пол, и уже после того, как она стояла на ногах, был готов вновь остаться один. Без счастия. Без тепла. В липком холоде, который так и не даст заснуть. — …Ну-ну, иди-иди, тебя ждут, — трепетно начал мяться в своих словах Трей, мягко подгоняя руками Софи. — А можно мне забрать журавлика? — второпях прошептала та в ответ, прижимая бумажное изделие ближе к себе. Уж больно он ей понравился, и Трей был не в праве отказать. Надо же, ребёнку для счастья нужно было так мало. Всего лишь какой-то исхудалый листик и собственное воображение. — …Бери, бери, только поторопись. Нечего по чужим комнатам шастать, — Стефан устало улыбнулся убегающей прочь девочке вслед, ещё совсем недолго слыша её тихий смешок и ласковое «спасибо». В её руках журавлик бы точно почувствовал себя живым.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.