ID работы: 13450020

Искренне

Слэш
R
Завершён
12
Размер:
16 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 4 Отзывы 2 В сборник Скачать

о верности, собаках и огнях

Настройки текста
      Они знакомятся в турсекции. Она, конечно, слабо развитая, никакая не именитая, зато — теплая и близкая широкой советской душе.       Юра всех знает в лицо, каждому жмет руку при встрече в коридорах института, поэтому, когда появляется какой-то Рустем (на территории РСФСР, между прочим) Слободин, Кривонищенко реагирует быстро: стремительно шагает с дежурной разоруживающей улыбкой.       Рустему Слободину семндацать. Рустем Слободин учится на механическом, живет в общежитии вместе с семьей. Рустем Слободин вежливый, но не искренний. Рустем Слободин умеет шутить, активно этим пользуется, очаровывает всех вокруг и совершенно не смотрит на Юру.       Наверное, поэтому Юра за него цепляется. Наверное, поэтому Юра за ним несется, как собака на поводке, и просит открыться.       Юра долго строит отношения с этим непохожим на остальных, совершенно особенным и так горячо любимым Рустиком.       Рустем молчит, продолжая говорить. Рустема всегда слышно на собраниях турклуба, его знают в стенах института. Но никто — Юра определенно точно уверен в этом — не знает, кто он на самом деле такой. О чем у него болит?       Больше всего обидно, что он абсолютно не воспринимает Юрку.       Юра расстраивается. Юра кусает губы, карандаш и выбрасывает все неоконченные стихи, наброски из глупых и таких наивных слов.       Разве они кому-то нужны? Разве кто-то во всем мире захочет послушать Юркину бездарную поэзию? Разве тот один, кому она посвящена, вообще думает о нем в свободное время?       Юра не может спать и не думать об этом. Юра, прилежный ученик третьего курса строительного факультета, провожает день и встречает ночь, пока в голове набатом бьет: «Рустик».       Рустик-Рустик-Рустик.       Но больнее всего от того, что из них двоих мучается только он. Только он свое сердце выворачивает наизнанку, корчится от страданий и размазывает кровь по рукам. Только он ищет в случайных прикосновениях смысл, в обыденных словах — подтекст, во взглядах — чувства. Юра ненавидит быть сентиментальным и мечтательным, Юре иногда хочется все отключить и быть равнодушным.       И уметь так же молчать.       Но ведь тогда это будет уже не он. И поэтому — может быть, только поэтому — Юра не сдается. Юра Рустему снова улыбается, снова бессмысленно шутит, снова делится интересной литературой и походными песнями, снова демонстрирует свои жалкие попытки игры на гитаре.       Юра принимает выученную улыбку, такую же механическую, как и факультет Слободина. Принимает слабый смех в ответ на то, что тянет хотя бы на звонкий возглас. Принимает сжатые два предложения о подаренной книге и сухую благодарность. Принимает кивок после исполнения новой песни и снисхождение, когда струна гитары бессовестно рвется.       Юра думает, что совсем скоро его перестанет хватать, что им вдвоем не выплыть из этого моря безнадежности, что надо переставать и бросить мечту об этом особенном мальчике.       Они идут в поход выходного дня.       Юра любит Свердловск и его красоты всей своей душой неудавшегося поэта и не думает ни секунды, соглашаясь.       Когда они это решают, на собрании шумно и людей много: поход в субботу и воскресенье — дело хорошее, благое; каждый считает себя обязанным предложить что-то для вечерне-ночных минут у костра. Когда они это решают, Юра не может не смотреть на Рустика, не может не ждать его слов, не может не надеяться на ответный взгляд. Рустик не смотрит на него; Рустик улыбается Толе Григорьеву и обещает сыграть на мандолине — не ему, не Юре Криво, что преданно ходит по его следам, а каким-то приятелям, которые и вполовину не привязаны к Слободину так, простым людям, которых его свет не превращает в пепел, не обжигает. Юра пробует еще раз.       — Хорошо, да? Поход, — подходит он к Рустику, когда тот, завернувшись в осеннюю куртку, идет по скверу.       Рустем поворачивает голову и наконец-то смотрит на него прямо. При этом — долго. Рустем снова немногословен: негромко мычит «угу» в ответ и шагает дальше. Юра бежит точно за ним по четкой линии и надеется, что пути их когда-нибудь пересекутся.       — Сыграешь на мандолине? — Юрка не произносит «мне», топя окончание в неловкой тишине и при этом же упорно ее игнорируя. У Юры вера в лучшее по всем углам запрятана и в глазах сокрыта.       — Да. Я уже пообещал, — коротко отвечает Слободин.       Юра знает, что пообещал. Юра знает, что не ему. Юре бесконечно жаль, что расстояние между ними в десять раз больше, чем маршрут по Южному Уралу этим летом. Поход к сердцу Слободина тянет больше на троечку, а Юра в секции только два года — потянет ли?       — Ну, свидимся, — сдается Юра, машет рукой и разворачивается в свою сторону. Их пути расходятся, так и не сошедшись.       Но, прощаясь, Рустик почему-то смотрит на него. Почему-то смотрит ему в спину, пока Юра переходит пешеходный переход, и стоит на месте, когда Криво оказывается на другой стороне дороги и упорно игнорирует ощущение, будто между ними что-то размеров Каспийского моря.       Рустик приподнимает уголок губ напоследок, пока Юра пытается справиться с заставшим врасплох ветром перемен.       Лед тает, как ни странно, в ноябре, тогда, когда наоборот должен укрепляться.       За то утро, когда все туристы собираются выходить на маршрут под командованием Григорьева, Рустик смотрит на него четыре раза. Юра знает это по екавшему при каждом взгляде сердцу, по уставшим от нескрываемой улыбки мышцам лица.       Пусть остальные спишут это на восторг перед встречей с лесом и горами, пусть остальные скажут, что просто Юра всегда веселый, пусть остальные никогда не поймут, почему Юра так улыбчив по-настоящему.       Потом Слободин говорит Юрке спасибо. Внезапно, обезоруживающе, но — искренне. (Спасибо, что не сдался. Спасибо, что боролся. Спасибо, что пробивал трещину в моей ледяной маске.) Он идет по левую руку от него в общей колонне, не уйдя ни вперед, ни назад, впервые выбрав его — настойчивого Юру Кривонищенко, лопоухого вечного весельчака.       Юру Кривонищенко, который до его внимания жаден, как голодная овчарка до мяса.       Юру Кривонищенко, который к нему привязывается неправильно быстро мертвым узлом.       — Спасибо, Юр, спасибо, — слова, тихо озвученные под чьи-то гулкие переговоры. Осторожный взгляд прямо в глаза и что-то похожее на искреннюю улыбку.       От Рустика.       От того неискреннего парня, что в Юру каждый день механические ножи метает.       Юра задыхается от нахлынувшей надежды. Юра жмет ему руку, а потом импульсивно обнимает. Юра все тем же преданным псом бросается к нему навстречу и слепо тычется носом.       Юра не говорит «я так ждал». Юра боится сказать «я без этого не смог бы». Юра улыбается:       — Обращайся, друг.       От Рустика пахнет костром — самым настоящим таежным, близким сердцу и душе. Свитер Рустика местами протертый и уже где-то зашитый, но оттого кажется еще более трепетным, трогательным. Шапка у Рустика слезает набок, открывает взору негустые волосы, спутанные из-за пота. Юра подавляет желание ее поправить, докоснуться руками до его прежде запретной кожи.       Юра думает, что справится. Обязательно узнает, каково дружить с настоящим Рустиком, потому что он теперь не один. Их наконец-то двое в этой игре, так?       И в этом же походе, когда все разбиваются на группки, Рустик не использует шанс улизнуть, исчезнуть, как Юрина галлюцинация, — Рустем сбавляет шаг, когда видит, что Юра отстает и вдруг говорит о своей семье.       Бабушка выпускница дома благородных девиц. Рустемом он назван в честь друга отца, жившего в те года в Туркестане. И это не слухи — да, старший Слободин и вправду профессор. Просто Рустик хотел всего сам, хоть и гордился им.              Сердце Юры больше не на месте, окончательно не на месте — застревает в горле, потому что меж ребер уже нет места. Юра не дает этому названий и ярлыков, но знает, что это. Юра ждет.       Они встречаются в столовой между парами. Юра долго и восхищенно говорит о прочитанной книге о путешествии по горам Камчатки и вслух мечтает там побывать; Рустик слушает его непривычно внимательно и даже не отвлекается на котлету в тарелке.       Рустик, громко смеясь над тем, как Юра описывает свой восторг, вдруг говорит:       — Я бы пошел с тобой.       — А под моим командованием?       — И под твоим командованием.       И это похоже на обещание. Как будто они вместе до самого конца, просто непонятно какого.              Рустик приходит к нему теплым майским вечером, когда до сессии остается всего-ничего и проблем навалом. Рустик приходит к нему запыханный, сжимая в ладони и без того мятый листок. У Рустика в глазах столько надежды, сколько, кажется, у Юры не было и в самые сильные моменты. Юра чувствует что-то приближающееся и молится: «Пусть только оно будет хорошим».       Рустем говорит твердо, уверенно, а в окончаниях звуков сквозит прежде невиданная нежность и особая забота. Рустем говорит совсем по-особенному, и Юра видит и слышит это впервые.       — Я тебя люблю, Юр, — говорит он на выдохе, мешая трепетность слов с горечью осознания. — Это неправильно. Это противоречит всему, чему нас учили. Я знаю, честно знаю, но ничего с этим поделать не могу.       Юра тонет в отголосках счастливого, светлого будущего.       Юра знал все первый. И жертвенно носил эту мысль, это осознание возле сердца, закрывая на все замки, чтобы не вырвалось. Юра словно понял, что все будет, стоит только подождать, перетерпеть — и Рустик тоже поймет. И Рустик тоже его полюбит. И Рустик тоже захочет быть с ним.       О своей любви Юра осмелился сказать только молчаливой бумаге. Не сочувствующей, ничего вообще не испытывающей, ко всему равнодушной бумаге — той, что теперь лежит смятая между книгами в ящике стола. Той, что теперь хранит в себе его самый сокровенный секрет, выраженный метафорами и сравнениями.       Они едят мандарины перед новым годом.       В час ночи первого января наступившего пятьдесят шестого играют на мандолине, запертые в комнате Рустиковского общежития.       В феврале пятьдесят шестого Рустик достает гитару.       — Вот. Вспомнил, как ты играл в секции, — и протягивает ему инструмент с широкой улыбкой.       Юра, полуразлегшийся на постели, тут же приподнимается и переводит взгляд то на руки, то на глаза Слободина.       — Ты запомнил?       Принимает гитару и прижимает ближе к себе, а сам садится на краешек кровати. Рустем оказывается рядом, практически плечом к плечу и внимательно смотрит на него из-под редкой челки.       — Как ты струну порвал? — усмехается он. — Конечно запомнил.       Юра виртуозно начинает передвигать пальцами по ладам и выстукивать ритм, пока Рустик слушает, наклонив голову; пока тепло его тела еще дотягивает до Юриного, пока тишина между ними (но не в комнате) легкая и родная, дорогая.       — Подожди, Юр.       Он откликается, остановив обе руки, поднимает макушку, чтобы столкнуться глазами, но оказывается прерван еще на середине летящей мысли.       Рустик касается своими пальцами его. Впервые так просто, без переломленного взгляда, без вины в уголках губ и сквозящих извинений.       «Прости, что я все это делаю. Прости, я не хотел. Прости. Прости. Пожалуйста прости.»       Рустик, улыбаясь, двигает его замершие на струнах пальцы. Слободин придвигается ближе — незаметно и в высшей степени правильно, так, что Юра даже не обращает внимания. Потому что так и нужно. Так все и должно быть.       — Ты аккорд неправильный играешь, — поясняет он и шире растягивает левый уголок губ. — Это я тоже тогда заметил.       Юра смеется и молчаливо просит больше никогда не возвращаться к прежнему статусу «не касаться». Потому что как Рустика можно не касаться? Как можно не хотеть протянуть ладонь, чтобы поправить волосы, как можно воздержаться от похлопывания по плечу, мелких соединений, пока передают между друг другом конспекты или вырезанные из газет рассказы?       Рустем сдерживает то данное зимой пятьдесят седьмого обещание, когда они идут в поход по Северному Уралу.       Юра, вдохновленный и от этого до слепоты красивый, предлагает ребятам из турсекции присоединиться. Рустик бросается первым:       — Я иду, — говорит, поднимая руку, и ловит Юрин взгляд.       Рустем ему улыбается и тут же принимается подначивать остальных. Так все и начинается: ребята начинают подтягиваться, и неделю спустя собирается целая группа туристов.       Юра светит ярче, чем Кремлевская звезда, и Рустик думает, что это того стоило.       Все ломается в июне пятьдесят седьмого.       У Юры выпускной курс и на носу защита диплома. Рустем знает, что из них двоих Кривонищенко сложнее, поэтому сам идет на все — приходит в гости, приносит газеты и вытаскивает на прогулки; сам пробует заполнить тишину, и хоть она оказывается бойкой и едва ему поддается, Рустик не сдается и бросается вперед.       Все ломается в июне, когда Юре, вот-вот оканчивающему строительный в УПИ, предлагают работу на комбинате и не абы кем, а бригадиром.       Все ломается, когда Рустик впервые понимает, что верный Юра не может всегда быть преданным только ему. Все ломается, когда Рустик вспоминает о процветающей стране и прилежных комсомольцах в ней.       Рустик не понимает только как мог забыть. Не понимает в какой момент все стало так привычно, до каждого отзвука знакомо, что что-то настолько огромное, как благо отечества, вдруг отошло на второй план. Когда он стал считать себя константой Юры?       — Рустик, пожалуйста, — звучит надломленный и совершенно чужой голос Юры в холодной комнате Слободиных.       Тишина оглушает, звенит в ушах и воет полумертвым волком.       — Посмотри на меня? — звук отскакивает от стен.       Спустя три долгих секунды отчаянный шепот отзывается в Рустиковском сердце, он смотрит внимательно и не моргает.       Может поэтому слезы в уголках собираются слишком быстро.       — Это почти Челябинск. Это совсем немного, четыре часа пути.       — И это правильно. Я всегда знал, что тебя направят работать в особо значимое место, — все, что Рустик говорит, пока голос еще держится, пока руки не трясутся, пока сил хватает.       Все рушится — и обещания, данные лежа на пледе со сцепленными мизинцами, и крепкое и казавшееся нерушимым доверие, и вся неприкосновенная любовь.       Все рушится под одним «правильно»: правильно ехать за возможностью, правильно работать, правильно учиться, правильно ходить в походы, правильно писать стихи.       Выбирать Рустема — неправильно. Рустем знает.       — Уходи, хорошо? — просит Рустик.       Юра ему не верит и кричит. Кричит, срываясь на шепот, потому что звуки ломаются, все его естество не хочет это принимать. У Рустика не поднимается рука его прижать к себе, смахнуть всю влагу с лица, поцеловать хотя бы одну веснушку.       Рустик стоит, опустив руки по швам и потупив взгляд. Волосы падают на лоб, как тогда, свитер все тот же, а день совсем другой. Рустик сжимает зубы до противного скрипа, лишь бы не дать слабину. Рустик смотрит как худший кошмар, все страхи восстают на его глазах и насмешливо приговаривают: «ты знал», «ты забыл», «ты прогнулся», «ты не верил».       Юра уходит. Юра не возвращается.       Рустик смотрит в окно, как летнее солнце заходит, забирая с собой каждую мелкую мечту, которая закралась в его сознание. Беспощадное солнце сжигает всю надежду на какое-либо будущее, потому что Юра добрался до него раньше.       Но космос не виноват в том, что Юра на год старше и поступил в институт в пятьдесят втором. Не планет вина, что Юра к светлому будущему оказался ближе на шаг, который кажется скорее миллионами световых лет, чем тремя сотнями дней.       Рустик стоит там же — не физически, но определенно морально. Рустик мысленно все еще в том углу комнаты, где впервые прозвучало «Челябинск-40», «уезжаю» и «150 километров», где «я тебя люблю», «только возвращайся», «километры — ничто» осталось съедено болью и отторжением.       Он не идет на вокзал, чтобы проводить. Он признает себя жалким трусом и давится этим осознанием, когда смотрит на себя в зеркало июльским утром, когда встречает стрелку часов. Когда десять утра пробивает пространство и где-то на вокзале Юра расстается со Свердловском.       Рустем знает, что трус, когда Зина подходит к нему на собрании турклуба в конце июля.       — Что бы у вас там ни случилось, он тебя ждал, — говорит она просто, но с такой тяжестью в глазах, что Слободин тут же падает перед ней бессмысленной трухой. — До последней секунды ждал, пока в вагон не загнали, потому что поезд уже отправлялся.       У Рустика каждый день разбивается сердце. Этот становится точкой отсчета.       Слободин насчитывает двадцать один, когда становится невыносимо. Он не привык не знать о Юре так долго, не чувствовать хоть каплю его энергии возле себя.       Двадцать один — глупая ложь, потому что виделись они последний раз в выпускном июне. А после него следовал забытый июль и пару дней как начался август, и ни один из тех дней не был хоть на часок посвящен Юре. Потому что Рустем добегался; так хотел убежать, что не заметил как разорвалась нить между ними, как трещина превратилась в бездонную дыру, как несколько улиц превратились в полторы сотни километров.       Ходить в столовую без Юры — не то. Не видеть Юрины уши в сквере — не то. Не играть на мандолине по вечерам суббот и не пить отечественный горячий чай — не то.       «Хибины» по Юре скучают. Рустем тоже. Рустем, кажется, больше всех, особенно когда о нем все вспоминают и вслух мечтают поскорее увидеться.       — Мы поругались, — оправдывается перед ребятами Слободин.       Они понимают, кивая. Гося хлопает его по плечу и говорит, что ничего страшного — как поругались, так и помирятся, надо только письма дождаться.       Рустем соглашается и даже улыбается, веселея в компании хибиновцев. Рустем ненадолго забывает, что где-то там заблудшая любовь, и позволяет себе обмануться, что все будет хорошо.       Но от Юры нет писем.       Рустем и не ждал, но надеялся.       Рустик не выдерживает на тридцати шести и решает написать сам. Ручка останавливается на «здравствуй, друг» вместе с щелкнувшим в голове осознанием: Юра не оставил адреса.       Тридцать семь.       У Рустика второй раз за день разбивается сердце, и это абсолютный рекорд.       «Здравствуй, друг» остается лежать на столе, потому что Рустему некуда отправить, потому что никто от него письма не ждал и ему ждать тоже нечего. Потому что он так глупо все оборвал, так эгоистично отрезал все пути, так безрассудно отпустил все, что с ними было.       Ему злиться не на кого, кроме как на себя.       Пятьдесят девять —       — Юрка написал, что с ним все в порядке, — прямо-таки залетая в пятьсот тридцать третью, щебечет Люда. — С такими, конечно, шифрами ужасными, но я все поняла.       Все вокруг облегченно выдыхают, один Рустем не понимает в чем дело и напрягается.       — Что случилось?       — Ты разве не знаешь? — удивленно хлопает глазами все та же Дубинина. Зина встревает в разговор в попытке спасти:       — У Юры на комбинате была авария крупная. У нас, конечно, не транслируют, но я через знакомых узнала.

Шестьдесят.

      Рустем чувствует себя еще большим идиотом, чем обычно. Ребята вокруг то смотрят на него, то наоборот — тупят взоры в пол или потолок. Комната заполняется и другими членами турсекции, разговор медленно утекает в другое русло, потому что самые главные хорошие новости все уже узнали, и одна только Колмогорова пристально смотрит на него еще весь следующий час.       — Он тебе не написал, да? — спрашивает она прямо, по-своему, бьет стрелой на поражение. Рустем согласно молчит. — Я так и догадывалась.       — Мы поругались.       — Ты говорил.       Всезнающая Зина, конечно, не поверила истории о товариществе и бытовой ссоре. Не поверила, что Рустем из-за мелкого недопонимания отпустил Юру, не прощаясь.       В следующий раз Рустем встречает Зину в стенах института на шестьдесят третий день. Она уже тянет к нему листочек, а на нем аккуратно выведено: «Челябинск-40, ул. Менделеева, д. №10».       Рустем медленно поднимает глаза, и в груди начинают расти какие-то прямо-таки весенние подснежники. Зина ему улыбается и бросается обнять по-дружески крепко:       — Не отпускай его, — шепчет она на ухо.       Рустем кивком головы обещает не отпускать. За большим окном УПИ падают октябрьские листья.       «Здравствуй, друг.       Еще раз поздравляю тебя с устройством на работу. Как ты там? Как идет работа на комбинате? Уже нашел товарищей?       Ребята рассказали об аварии. Признаюсь, я был очень удивлен и не в хорошем плане. Надеюсь, с тобой все хорошо — они не сказали, какую роль ты сыграл в этом событии. Если тебе что-то нужно, напиши в ответном письме, я обязательно вышлю. Деньги тоже есть.       У меня начался выпускной курс. Конечно, за лето практически ничего не изменилось, все те же на манеже. Научился играть новые песни на мандолине, некоторые уже опробовал вместе с нашими. Зине и Люде понравилось больше всех, они потом еще долго напевали себе под нос. Хотя, если честно, мне не хватает твоего энтузиазма и громкого голоса в команде.       Игорь активно готовится к трехдневному походу по Среднему Уралу. Я отказался, не хочу часто пропускать лекции. Но предположительно пойду в зимний поход под руководством Лиды Григорьевой, ты ее должен помнить. Двоечка, Северный Урал. По горам скучаю ужасно.       Еще, конечно, жду нашей будущей встречи, если она когда-либо состоится. Может, однажды нам удастся еще раз вместе пойти в поход.       Юра, ты мой самый близкий товарищ. Мне искренне жаль за все, что я тогда сказал и за то, как поступил с тобой. Я знаю, что я жалкий трус, потому что не набрался смелости проводить тебя, посмотреть тебе в глаза. Я все время ждал, что оно само образуется, что не будет так кошмарно тоскливо без твоих писем. Но писем ожидаемо нет, и вот я собираю остатки храбрости, пользуюсь поводом тебе написать. Напиши мне, если к тебе возможно приехать.       Буду ждать твоего ответа, Рустем.       8.10.1957»       Пока искренность выливается в завитки на бумаге, Рустик точно понимает: если Юра отвергнет, он останется без всего. Рустик знает и рискует, потому что Юра все время чем-то жертвовал ради него.       Хочется повернуть время вспять и не дать этому лопоухому парню забраться так глубоко, не разрешать себе привязываться и привязывать его. Еще больше хочется не дать ему уйти вообще. Или хотя бы поступить как тот, кому можно доверить сердце, — пообещать любить и на расстоянии и ждать обратно.       Шестьдесят три кажется новой высотой, каким-то переломным моментом. Рустем идет на почту, отдает письмо и позволяет себе выдохнуть — первый шаг сделан. Может, все и вправду наладится, может, у них еще что-то будет, может, они будут.       Существовать на капельку проще. Сосуществовать в одной вселенной с ним — легче и желаннее. Теперь Рустик знает, где он живет, знает, где его можно найти, в какой части широкого Союза он спрятан.       Считать дни уже не так тяжело: грубая удавка на шее ослабляется, кандалы снимаются и кровь снова циркулирует в теле. Считать дни не так тяжело: цифры в голове, наконец, уживаются с программой в институте и механикой, понимают, как делить между собой пространство.       Рустем даже улыбается, когда тепло ненадолго заглядывает в Свердловск и приносит с собой полусильное осеннее солнце.       Написал доклад. Семьдесят.       Коля Тибо заходил в гости, принес с собой печенья от мамы из Кемерово. Семьдесят один.       Похвалили за успехи в учебе. Семьдесят два.       Гося, Зина и Юра Дорошенко позвали в кино. Остался под впечатлением. Семьдесят три.       Все выходные провел с родителями и братом. Отец рассказал о последних научных достижениях. Семьдесят четыре, семьдесят пять.       Приходит письмо.       Конверт простой и совсем не толстый. Рустем бросается на него безрассудным мотыльком на огонь.       «От Георгия Кривонищенко» — кричат ему чернила, и у Рустика от этого захватывает дух. Совсем не верится, что эта же бумага лежала на его столе, прижатая его рукой, что это он, Юра, что-то на ней выводил.       Пальцы почему-то трясутся. Почему-то складывается ощущение, будто здесь, в сложенном листке что-то большее, чем простил — не простил. Как будто там последний шанс или последний билет, последние слова друг другу, последнее обращение — что-то непременно последнее.       Те дни, что Юра был по правый бок от него, теперь кажутся далекими и утопийными. Словно ноябрь, тот ласковый ноябрь был не меньше двух десятков лет назад, словно они больше не молодые парни с непомерными амбициями и открытым для любви сердцем, словно они прожили целую жизнь порознь, а воспоминания о хвойных признаниях так и остались существовать лишь в голове.       «Салют, Рустем!       Передаю привет из нашего скромного городка. Дела идут хорошо, даже в гору! Развлечения тут есть. По выходным культурно ходим в кинотеатр. Быть бригадиром пока тяжело: я командовать умею плохо (ты, может быть, помнишь по зимнему походу). Я больше по сотрудничеству, но с моими подопечными это пока не выходит. Ничего, железные туристы из УПИ не сдаются, и я в их числе!                   Товарищей нашел. Отдыхаем в общежитии, обсуждаем дела насущные и иногда — девчонок. Всего хватает, спасибо.       Рассказать об аварии ничего не могу. Знай, что все хорошо и я в порядке. Обещают дать отпуск, и тогда я ненадолго примчусь в Свердловск. Успел соскучиться по нашим Хибинам, по скверику у УПИ. Передай Игорю мои пожелания хорошего похода по Уралу. Кто идет с ним? Кто-то из наших? И тебе тоже заранее: хорошего путешествия!Лиду, конечно, помню. Как она?       Я прочитал все твои слова. В письме ни выяснять, ни объяснять ничего не хочу — это бессмысленно и безрезультатно. Если говорить, то лично, глаза в глаза, иначе никакой искренности не получится.       Г. Криво.       14.10.1957»       Семьдесят семь бьет сразу после семидесяти шести.       И это больно. Рустем, в целом, знал: Юра не бросится к нему по первому зову, не простит так просто. Теперь все сомнения разрешаются строгими, скупыми словами, так не похожими на речи болтливого и мечтательного Криво. Рустему кажется, что все точно потеряно.       Хрупкое доверие подорвано. Рустем разочаровывается в себе еще сильнее, чем в июле, смотреть в зеркало невыносимее и нестерпимо противно.       Обида сквозит везде: в непривычном «Рустем», в упоминании девушек, в каждом слове последнего абзаца. После него все прежде написанное кажется формальностью, обыкновенной неживой вежливостью. Обязательством.       Перечитывая в третий раз, Рустем слышит в голове громкое «семьдесят восемь».       Рука тут же тянется к новому листку, к чернилам. Еще раз молить о прощении, еще раз сказать, какой он глупый и эгоистичный, бросить все ради Юры, закричать, убежать, доказать, вернуть, удержать. Рустик смиренно вытирает влагу вдоль щеки.       Рустик умеет понимать и принимать. Рустик умеет молчать и не возникать.              Рустик примиряется с этим быстро, впускает мысль о том, что Юре он больше не нужен, так же смело, как и прежнюю надежду на лучшее.       Отчетливо чувствуется подступающий комом в горле конец. Рустем от этого ощущения не может ни спать, ни есть. Беспрерывно мучается, мечется по постели в ночи, а перед этим долго смотрит в потолок, что когда-то был их с Юрой звездным небом — сейчас там только отголоски прежнего сияния и веры. Рустем от воспоминаний задыхается почти что по-настоящему, снова тянется к конверту в тумбочке и снова прерывает себя на полпути, потому что бесполезно и безнадежно. Потому что тоска сказанных слов обратно не вернет, тоска дыру между ними не заштопает и мост не поставит.       Тоска по-тихому добивает усталого Слободина, и он приветствует ее как старую подругу.       Скучать по пустой болтовне, по задорному смеху и нескончаемому энтузиазму — тосковать по Юре нелегко и неприятно. Тосковать по Юре, которого Рустем так глупо упустил, обидно.       В одни моменты Рустему хорошо от мысли, что Юра оказался теперь на правильной дороге: он получил хорошую работу и занимается полезным делом где-то вдали от него.       В другие сердце Рустема сжимается, потому что Юра где-то там, севернее, в окружении парней, которые и не подозревают как им повезло, которые ни за что не полюбят Юру так, как смог Рустем, которые никогда не будут так по нему тосковать, которые никогда не заметят его света, его исключительной доброты в жестоком и несправедливом мире.       Когда надежды ни на что не остается, сил на хорошие мысли — тоже, Рустик получает письмо.       «Привет.       Отпуск мне не дали. В Свердловск не приеду.       Я добился разрешения на посещение одного товарища на три дня с условием подписки о неразглашении. Приезжай ко мне, Рустем. Адрес ты знаешь, но я встречу тебя у КПП 30 ноября. Если тебя здесь не окажется, я буду считать это твоим финальным словом.       Г. Криво.       17.11.1957»       Рустик несется к календарю так быстро, как только может — двадцать четвертое ноября. Сквозь дрожащие пальцы на листке он пытается что-либо осознать прямо сейчас, но смысл упорно не доходит, мысли путаются, глаза застилает пеленой.       Юра позвал его. Юра попросил о разрешении к нему приехать. Юра написал ему.       Рустем собирает вещи и едет в треклятый Челябинск-40. Рустик тратит последние деньги, последние силы и последнюю гордость.       В поезде он не может ни о чем думать, кроме как о приближающейся встрече, что застревает комом в горле и отзывается учащенным сердцебиением. Он тщательно выбирает слова, которые скажет, потому что полагаться на интуицию, отдаться моменту кажется неправильным, а потом понимает: искренность — единственное верное решение. Юре не нужны будут выученные и подобранные речи, Юра не поверит ни одному заготовленному слову. Юра его мелкие привычки знает так же хорошо, как дважды два, — отголосок того теплого времени, когда они были неразлучны, неразделимы.       Они действительно встречаются у КПП. У Рустика просят паспорт и начинают досматривать скромный походный рюкзак.       Он старается не смотреть на Юру и не встречаться глазами; люди вокруг сильно мешают, забирают то единственное, что от них осталось. Голос Криво как обычно звонкий, полный улыбки, хорошо знакомый, будто не было этих месяцев молчания и раздора.       В общежитии практически тихо. Живо, но совсем не так, как в коридорах со студентами УПИ. Вокруг нет таких жизнерадостных, лучезарных улыбок и даже воодушевление от стен не скачет, в зеркале не отражается. Рустему становится не по себе от того угнетения, которым разит из каждого угла, но он молча решает не говорить об этом, не усугублять и без того бедовое положение.       А вот в Юриной двадцать седьмой комнате все как-то привычно: две кровати, стол, шкаф, книги на полках, не до конца закрытый ящик тумбочки и гитара, опирающаяся в угол.       — Вот твоя кровать, — он указывает пальцем на необжитую половину. — Моего предполагаемого соседа еще нет.       Рустем аккуратно ставит рюкзак. Бесшумно скидывает куртку, старается слишком сильно не вертеть головой. Неловкость между ними достигает своей апогеи, от нее хочется волком выть или, как минимум, скулить дворовой собакой.       — Наверное, нам нужно поговорить, — несмело предлагает Слободин.       Юра смотрит на него прямо, от чего дух прямо-таки захватывает, и кивает с такой обреченностью в глазах, что сердце пропускает удар.       — Надо.       И тогда Рустем собирает все последнее, что у него есть, концертирует все эмоции и чувства за эти и месяцы, все невысказанные мысли, все, что осталось глубоко в себе, на одном Юре.       — Прости меня, Юр. Прости за то, что я так легко тебя отпустил, что не поборолся за нас. Я трус, Юра, я не смог тогда принять то, что тебе нужно уйти. Я так хотел избежать реальности, так не хотел, чтобы оно все происходило со мной, что сделал самое худшее, что мог — я начал жить дальше. Я вычеркнул тебя. Я запретил себе думать о тебе, вспоминать, скучать, — Рустем захлебывается в признании. — А потом мы собрались в турклубе. Потом начался учебный год. И без тебя стало еще невыносимее, чем было. Я так привык к тебе, Юра, я так привык к твоему смеху, твоим монологам о высшем, об искусстве. Я ужасно привязался к твоей игре на гитаре и песням под нее же, я не знал, как дальше делать это без тебя. Однажды Зина мне сказала, что я стал держаться чуть поодаль и оставлять между собой и другим человеком еще одно место. Оно твое, Юр. Я не подозревал об этом, но мое тело и сердце тебя никогда по-настоящему не забывали. Я долго не мог избавиться от наваждения, что сейчас ты выскочишь из-за угла и твой громкий смех раздастся по коридору, и проходящий по нему преподаватель сделает замечание. Теперь это все кажется нереальным, будто не со мной. Будто не я бегал с тобой по парку в Свердловске, не я лежал плечом к плечу в палатке в горах, не я поздравлял тебя с выпуском, не я гладил твои волосы, когда ты приехал кошмарно уставший после практики.       Рустем ненадолго замолкает. Воздуха категорически мало, а слов — нескончаемый поток. Блеск в Юриных глазах не кажется ни хорошим, ни плохим. Руки предательски дрожат и рвут все напускное спокойствие по швам, трещина тянется к голосу, что срывается на отдельных слогах и каждом «Юра».       — Если бы я пришел на вокзал, я бы умолял тебя остаться. Я бы упал на колени, вцепился тебе в плечи, я сделал бы что угодно, — слышишь? — что угодно, — Рустик не подходит близко, но ощущение, что между ними нет и пятидесяти сантиметров. — Я бы рискнул твоим будущим. Твои благополучием. Тем, чего ты так долго добивался.       — Я бы остался.       Это первое, что Юра говорит. Первое, что слетает его губ — и при том так уверенно и твердо, будто в мире нет ничего очевиднее этих слов. Это ударяет по Рустему чуть сильнее.       Юра не умеет не любить. Он, конечно, любит и дело, но первое место в его сердце вечно будет отдано людям. Рустем это знает хорошо, Рустем этого так сильно боялся.       — Знаешь, почему? Почему бы я остался? — Юра делает шаг вперед. — Потому что всем, чего я хотел, был ты. С того самого дня, как ты первый раз появился в секции, я просто мечтал, чтобы однажды ты искренне улыбнулся мне, по-настоящему поделился чем-то, разглядел во мне достойного друга и товарища. Я был готов отдать все, просто чтобы ты был со мной. Возле меня. Рядом.       — Ты — это одна сплошная надежда, исключительное трудолюбие, — устало настаивает Рустик. — Я не хотел, чтобы ты выбрал меня.       Они молчат, не разрывая зрительного контакта. Они молчат, но говорят глазами, потому что в них сейчас так много всего — так много несказанного и забытого, отложенного. Слободину слишком непривычно видеть такого негорящего Юру, разбитого, уставшего. Слободину страшно.       — Пусть я буду эгоистом. Но без тебя, Юр, невозможно. Если ты сможешь меня простить, если ты считаешь меня достойным твоего прощения, я тебя не оставлю. Я обещаю, что буду с тобой, куда бы судьба нас ни завела, где бы мы ни оказались, — он сглатывает. — Но если нет, то я сейчас же уйду. Обещаю.       Юра ничего не говорит.       Время летит как бешеное, его ощущение в мгновение меняется, минута вдруг становится сравнимой с часом, две — с целым световым годом.       Рустем шепчет одинокое «прости», наклоняясь за рюкзаком.       Юра кладет руку ему на плечо. Пальцы все такие же ласковые, пропитанные лаской до самых окончаний, до последней клетки — это осознание бьет по каждому открытому участку тела.       — Останься, — говорит Криво и добавляет еще тише и сломленнее: — пожалуйста.       Рустик больше не уходит и не дает уйти Юре. Рустик обещает спеть ему все песни мира, Рустик обещает скупить все мандарины, не представляя где возьмет деньги, Рустик обещает ему достать сверхновую и поместить прямо на кончике Юркиного носа.       Юра смеется впервые за долгое время. Рустем бросается к нему, обнимая до хруста костей, обхватывает за шеей и подушечками пальцев ведет вверх по шее к макушке.       Юра знакомит его с закрытым на десять замков Челябинском-40: показывает столовую, кинотеатр и строящиеся кварталы. Юра практически не говорит о работе и деле, все темы с них переводит на Рустема, Свердловск и любимые горы. Рустику пока что этого достаточно.       С Юрой приятно просто находиться. Даже не говорить — молча смотреть, слушать его звонкий голос, заполняющий каждый квадратный сантиметр, вдыхать аромат его тела, так и не изменившийся, ощущать, что Юра здесь есть. Не где-то на неизвестном километре, не в четырех часах на поезде, не на закрытом комбинате — а рядом.       Это заставляет Рустика окончательно вспомнить, ради чего он все это проделал, ради чего выстрадал каждый день эти несчастных месяцев, ради чего бросился в огонь.       — Я скучал, — последнее услышанное Слободиным перед тем, чтобы бесповоротно сгореть.       В Свердловск Рустем возвращается счастливый, счастливее, чем когда-либо до. Хибины это замечают и не перестают шутить, особенно острый до шуток Тибо:       — Ну все! Довольный, как будто невесту нашел, — и ребята громко смеются и продолжают подтрунивать.       Рустику до этого нет дела: он, наконец, чувствует себя готовым снова петь походные песни, сидеть у костра, мечтать о том, что когда-то он окончательно останется в горах с настоящей любовью за своей спиной. Рустику до этого нет дела: у него в бумажнике лежит фотография лопоухого конопатого парня с широкой улыбкой в душной комнате общежития и клетчатой простой рубашке.       Фотография в бумажнике остается там вплоть до зимы пятьдесят девятого, когда вокруг только буря, крики и холод. Когда Рустем не знает, что ему делать — остаться с Юрой или бежать к палатке, забрать вещи, спасти их.       Судьба злосчастно смеется над ним. Все то, чем она его благословила, в момент исчезает, отозвавшись в груди больным ударом.       — Юр, пожалуйста, просыпайся, Юр, — сбивчиво шепчет Рустем, толкая товарища в плечи, судорожно трогая каждый его сантиметр. У Юры на лице нет ни улыбки, и даже уши уже не кажутся такими кокетливо расставленными — у Юры глаза остолбенели и потеряли свой блеск. — Я тебя люблю, Юр. Юр! Юра!       В крике слишком много невысказанного: что письма не смогли передать, на что времени не хватило, что откладывалось в дальний ящик.       Поэтому когда Рустем идет наверх, навстречу смертельному ветру и безжалостному снегу, ему совсем не страшно.       Рустему не страшно умирать. Морозной Уральской ночью он больше не чувствует той нежной нити, что соединяла его с Юрой и в сентябре пятьдесят третьего в день первой встречи, и в ноябре пятьдесят четвертого во время похода, и в мае пятьдесят пятого, когда «я тебя люблю» впервые вырвалось из груди горячим шепотом.       Рустему не страшно умирать — без Юры все равно жить не хочется.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.