ID работы: 13451654

The Arts of Iwagakure Exploding Subculture

Джен
R
Завершён
25
автор
Размер:
81 страница, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится 19 Отзывы 7 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

***

Все начинается с «Троицы». Ладно, на самом деле все начинается гораздо раньше — в паршивом военном госпитале, в хлам убитом за два года военных действий. Но если не вдаваться в подробности, все начинается с «Троицы» — оттуда он себя помнит, не считая глухих, смутных воспоминаний о больничном отделении для самых маленьких, но там ничего и не было, кроме темноты, пустоты и бесконечного воя. Выли до года, потом замолкали — затыкались и молчали всю оставшуюся жизнь. Когда все начинается, он тоже молчит. Молчит, когда их ведут, как утят, по широкой городской дороге вдоль самой стены, молчит, когда их выстраивают в линейку у огромных проржавелых ворот. Молчит и смотрит — на незнакомые горы, дома и перебитую табличку у входа. Тогда он еще не умеет читать, смотрит на столбец прямых и изломанных линий, на железные прутья забора и темные глыбы зданий. Не старается запомнить, просто смотрит, дышит холодным утренним воздухом, слушает громкую тишину, кутается в перешитую из военного кителя курточку. И почему-то запоминает этот момент так ярко, словно стоял там несколько часов подряд.

***

— Давай сюда ладошку, — говорит ему спустя несколько дней незнакомая женщина в белом халате и повязке с железной бляшкой. — Давай, малыш, не бойся. Эта женщина странная. Она, как и все вокруг, смуглая и круглолицая, но почему-то в то же время совсем другая. Она улыбается и называет его малышом, и делает непонятные вещи — берет его руку, разжимает пальцы, кладет на них сверху лист бумаги. Лист бумаги лежит, как ни в чем не бывало, а потом сжимается в комок и осыпается пеплом. Женщина радуется, будто ей подарили букет цветов, и высыпает пепел в мусорную корзину. — Ты будешь хорошим шиноби, малыш, — говорит она и кладет ладонь ему на бритую голову. — Настоящим мужчиной! Нам с тобой очень повезло. Он еще не знает, что это значит, поэтому спрыгивает со стула и молча идет обратно к настоятельнице. Настоятельница ведет его на обед. На обеде его макают лицом в миску супа, а он в ответ переворачивает ее на чужие голые коленки. Это не первый раз; вчера и позавчера он тоже дрался, у него разбиты локти и есть ссадина на лбу, а у кого-то прокушено ухо и темнеет фингал под глазом. Но раньше всем было все равно, а сейчас почему-то поднимается крик, настоятельница тащит его куда-то по коридорам и лестницам, сажает на стул, говорит: — Ну как же так! — и начинает вытирать салфетками лицо. Говорит: — Ты должен быть серьезнее! Ты же мужчина и будущий шиноби. Он все еще не знает, кто такой — шиноби, поэтому сидит и молча на нее смотрит. Кто такой мужчина и чем он отличается от женщины, он уже знает. Правда, понятнее от этого не становится. Настоятельница вытирает ему лицо, ведет куда-то еще, к другой женщине, тоже в белом халате, ему говорят открыть рот, дышать, не дышать, прыгать, стоять. Потом кладут под язык таблетку и заставляют запить водой. От таблетки становится спокойно и весело, и его отправляют на тихий час. Он лежит в кровати, смотрит на потолок, и тени на нем дрыгаются и танцуют. Ему тоже хочется танцевать, но спать хочется больше. Он лежит, покачивается из стороны в сторону, кусает себя за палец и думает, кто же такой шиноби. Через несколько дней им рассказывают. У них начинаются занятия, которые ведет пришлая женщина в странной куртке и повязке на лбу. Сначала он думает, что ей разбили лоб, как ему в первый же день в «Троице», но оказывается, что повязку носят все шиноби. Женщина говорит, что шиноби — бесшумный воин и шпион, который защищает свое селение и свою страну. Еще рассказывает, что такое война. Он не знает, что за селение, потому что видел только «Троицу», воющее крыло госпиталя и одну улицу, которую уже почти не помнит. Если это и есть селение, то оно очень странное, и не совсем понятно, зачем и от чего его защищать. А вот война ему нравится. Тем же вечером, когда их выпускают на задний двор перед комендантским часом, они бегают по кустам, собирают улиток и лупят их камнями, чтобы посмотреть, что внутри. Он бьет свою улитку долго, пока пестрый панцирь не превращается в муку, бьет и думает: война — это когда так же, но вместо улиток — люди. Ему очень хочется на войну. Когда он бьет людей в «Троице», ему дают сдачи, и это больно. На войне шиноби бьют людей, и им не больно. Он хочет так же. Он бьет улитку, пока она не превращается в мокрое пятно на камне, а потом их уводят спать. Настоятельница отводит его в сторону и дает таблетку, от которой становится сладко под языком, и потом, ночью, сладко в голове и во всем теле. Утром настоятельница снова ведет его по коридорам и лестницам к женщине в белом халате, сажает на кресло, ему светят фонариком в глаз, бьют по коленке молоточком, и он порывается ударить в ответ. Настоятельница смотрит на него, смешно подняв брови, и говорит: — Он не разговаривает!.. Качает головой, поднимает брови еще выше, и добавляет: — Совсем не говорит. И смотрит так… исподлобья. — И радуйся, что не орет, — отвечает ей женщина с молоточком. — Орущих тут и без него хватает!.. Будет хорошим шиноби. Они что-то говорят, бормочут, машут руками. Потом настоятельница выводит его в коридор, берет за щеки теплыми и сухими, как хлеб, руками, и говорит: — Ну, Дейдара! Скажи что-нибудь. Почему ты дерешься со всеми? Дейдара смотрит на нее и молчит. Она качает головой, спрашивает: — Ну, что ты? Хочешь стать шиноби? Поэтому дерешься? — Нет, — говорит Дейдара. Голос получается тихий и неровный, как кваканье у лягушки. Настоятельница хлопает морщинистыми глазами, убирает руки с щек. Щекам тут же становится холодно, и Дейдара кладет сверху свои ладони, но от них еще холоднее. В коридоре морозит, без куртки зябко. — А чего ты хочешь, бедняжка? — спрашивает она, берет его за руку и ведет обратно ко всем. — На войну, — честно отвечает Дейдара. Настоятельница охает, что-то еще кудахчет. Но Дейдара уже ее не слушает, он видит, как по-настоящему: вокруг шумно, грохот, звенит оружие, кричат люди, а он бежит через дым, в руке у него настоящий кунай, и он быстрее всех, сильнее всех, он издает боевой клич, и на него все оборачиваются, а он хватает свой кунай крепче, и бьет так же, как бил камнем улитку. Потом им говорят, что настоятельница умерла, и приходит другая, которая несколько месяцев не может запомнить их имена. Она бьет Дейдару по рукам, когда он лезет в драку, не дает ему таблеток и водит с остальными на уроки, где им рассказывают про войну, селение и шиноби. Дейдара узнает: чтобы попасть на войну, надо стать шиноби. Чтобы стать шиноби, нужно быть талантливым и иметь много чакры. Те бумажки, которые им давала странная улыбчивая женщина, проверяли, насколько сильная у них чакра. После обеда, доев свою кашу и выпив таблетку, он сбегает из столовой и бродит по коридору, пока не видит открытую дверь. За дверью оказывается взрослая комната со столом, шкафами и стульями. Он залезает на один из стульев, берет со стола исписанный лист бумаги и держит его на ладони, пока не заболит рука, но с ним ничего не происходит. Он не морщится и не превращается в пепел. Может быть, думает Дейдара, та улыбчивая женщина ошиблась. Может быть, он не сможет попасть на войну. Бумагу он забирает с собой, запихивая под свитер столько листов, сколько помещается. С тихим шорохом вертит под одеялом после комендантского часа, сжимает в руках, но ничего не происходит. Наверное, женщина и правда ошиблась. От этого в груди и шее появляется странное чувство, словно что-то давит изнутри. Он комкает бумагу, рвет зубами, разбрасывает по всей кровати. Ему кажется, что это нечестно. Утром настоятельница его будит, орет и дерет за уши, загоняет в чулан и говорит напоследок: — Бессовестный, бестолковый!.. Скажу цучикаге, ты, ни на что не годный!.. Он сидит в чулане, качается из стороны в сторону, и в груди и шее снова тяжело и туго, словно что-то давит и рвется изнутри. Он не хочет быть шиноби, он хочет на войну и чтобы ему снова дали таблетку, от которой во рту сладко, а внутри спокойно и легко. Цучикаге приезжает через несколько месяцев. Им выдают чистую одежду, кормят завтраком и оставляют в коридоре в очереди. Дейдара стоит в углу у стены, жует конфету, которую дали в честь приезда цучикаге, качается и думает, какой он, этот цучикаге. Потом его вызывают в кабинет, он сглатывает конфету, идет и случайно спотыкается о порог. Цучикаге старый. Старый, сморщенный и горбатый. Дейдаре он не нравится. Дейдара вообще не любит старых людей. Они умирают, как бывшая настоятельница, а потом на их место приходят другие, новые и незнакомые. Рядом с цучикаге сидит другой человек, молодой, в жилете и защитной маске на все лицо. Он шиноби, это очевидно. Дейдара смотрит на него со злостью. Он шиноби, значит, талантливый и может попасть на войну. Значит, у него бумага мнется каждый раз. Дейдара думает, что это несправедливо. — Что у этого? — спрашивает цучикаге противным, скрипящим голосом, пока Дейдара пыхтит и влезает на стул вдвое выше его самого. Шиноби сует нос в бумажку, что-то там вычитывает и говорит: — Дейдара. Отказник. На контакт не идет. По физическим данным ничего особенного. Тип чакры — дотон и райтон. — А-а… Бакутон есть? — спрашивает цучикаге и смотрит прямо на Дейдару. Дейдара смотрит на него в ответ, сжимает зубы и стучит пятками по ножкам стула. — Признаков нет, — отвечает шиноби. — Тяги к учебе тоже нет. Ни рыба, ни мясо. — Ну-ну, — говорит цучикаге. — А по-моему, он с характером, хе. — Он дерется много, — говорит сзади настоятельница. Стукачка. — И проблемы с дисциплиной. И почти не говорит. Ребенок со странностями. Себе на уме. Цучикаге машет на нее рукой, перегибается через стол, подпрыгивая на стуле — он и сам, усохший, едва ли выше Дейдары, и усмехается: — Какой ты грозный, а. Не боишься нас? Тю! Дейдара ничего не говорит, только продолжает в упор на него смотреть. На носу у него уродливая бородавка, а сам нос — большой, красный, как будто его слепили из пластилина и наклеили на лицо сверху. Как будто кнопка. Дено… Денто… Как будто нажмешь на этот нос, и старик взорвется. — Какие глаза, — говорит тем временем цучикаге и смотрит поверх Дейдары на настоятельницу. — Какие глаза, а! Это у нас залетная пташка. Откуда, думаете, принесло? Как бы не из Конохи. — Велика разница, — отвечает шиноби. — Был бы бьякуган!.. — Был бы бьякуган, его бы в этой дыре уже не было, — машет рукой цучикаге. — Ладно, что у нас там по времени… Много их еще осталось? Эх, пропасть. Откуда столько берется. Ладно, шкет, есть какие-нибудь вопросы? Дейдара качает головой. Цучикаге опускается обратно на свой стул, кряхтит, трет большой красный нос. Говорит: — Иди тогда, птенец. Учись хорошо. Будешь учиться — все у тебя будет в порядке. Дейдара молча сползает со стула и идет к двери. Цучикаге ему не нравится. Он старый, говорит неразборчиво, и у него нос, как кнопка. Если бы они были на войне, Дейдара бы его убил. Но Дейдару не возьмут на войну. У него нет чакры. — Все понял? — спрашивает настоятельница, когда он встает на цыпочки, чтобы дотянуться до дверной ручки. — Не будешь учиться, станешь бестолочью. Зови следующего. Дейдара не отвечает и ей, выходит в коридор, получает обидный тычок под ребра, в ответ бьет в глаз, начинается свалка, выбегает настоятельница и кричит, как ночная выпь. Дейдару вытягивают из драки, подхватывают под руки, ведут в чулан, орут и наконец-то запихивают в рот сладкую таблетку.

***

— Эй, ты! Ты самый умный тут? — спрашивает у него толстяк. Дейдара смотрит на него снизу вверх и отвечает насупленно: — Да. — Это хорошо, — говорит толстяк и кладет ему на парту бумажный пакет. Из пакета пахнет так вкусно, что у Дейдары в животе все сворачивается в трубочку. — Мама сказала дружить с умными. Будем с тобой дружить? Дейдара ни с кем не хочет дружить, потому что дружить — значит, делиться, а у него и так ничего своего нет. Только приютская кровать и маленький саквояж, в который он складывает белье, сменную одежду, зубную щетку и порошок и несколько цветных книжек. Но пакет пахнет очень вкусно, а Дейдара голодный до жути и никогда не ел ничего, что бы так вкусно пахло. Поэтому он сжимает пакет обеими руками и говорит: — Ладно. — И тут же достает оттуда теплый еще тайяки. Так он знакомится с Акацучи и Куроцучи. Они тоже умные, у них всегда есть с собой еда, и они дружат со всеми, но больше всего друг с другом. У них есть дом и семья, и куча вещей, и куча друзей — из-за того, что у них столько всего есть, с Дейдарой они почти не общаются. В Академии таких детей много. На улицах тоже, но по улицам он почти не ходит и не может сказать наверняка. Но там точно есть «другие» дети — те, с которыми всегда есть один или двое взрослых, мужчина и женщина, папа и мама. Иногда Дейдара думает, как бы это было, если бы у него тоже было двое взрослых — его собственных, только для него. Мысль не хочет думаться до конца, прямо как мысль о войне: он представляет, что бежит через дым и пламя с кунаем или идет по улице за руку со своими собственными взрослыми, но потом с разгона утыкается в темноту. Темнота — это неученье. Так говорят им в Академии, и он думает, что это правда. Ты можешь представить в голове то, что знаешь и видел, ярко и светло, но то, чего ты не видел — об это ты спотыкаешься. Неученье ему не нравится. Он узнает, что мир большой, больше «Троицы» и военного госпиталя; узнает, что за стенами приюта и Академии есть еще много людей, куда больше, чем он может себе представить; узнает, что такое Ивагакуре, и что за каменной грядой — мир во много, много раз больше нее. Мир кажется слишком большим и непостижимым, и было бы гораздо удобнее, если бы его можно было уменьшить до размеров деревни или даже одной улицы: чтобы можно было пройти его от начала и до конца, все рассмотреть и не оставлять в голове и памяти темных пятен. Дейдара вырывает из конца своей тетради листок и пишет на нем: «уменьшить мир». Зачеркивает «уменьшить» и пишет сверху: «сжать». Обводит слово «мир» толстой черной линией в круг. Привычно держит листок на ладони и внимательно на него смотрит: когда-то давно, еще до Академии, такой же листок в его руках сжался и обратился в пепел. Но в этот раз с листком, конечно, ничего не происходит. — Кто помнит, как называется соединение нескольких металлов? — спрашивает учитель несколькими минутами позже, когда начинается урок военного дела. Дейдара вздергивает руку и прежде, чем она успевает подняться вверх, говорит: — Сплав. — Из какого сплава куют оружие для шиноби? — Из железа и углерода, — говорит Дейдара. — Из стали. — А что легче, железо или алюминий? — Алюминий. — Почему тогда оружие не делают из алюминия? — Потому что он слишком мягкий. Учитель спрашивает еще, и Дейдара отвечает; сложно не запомнить то, что тебе рассказывали неделю назад. Ему плевать на сплавы, кунаи, железо и алюминий, но он все равно все помнит и повторяет, а учитель в ответ тычет пальцем и говорит: вот, видите, что значит, когда человеку интересно? А вы сидите, как толпа баранов. Всем сесть ровно и открыть тетради, а ты, Дейдара, молодец, так держать. Дейдара молча открывает свою тетрадь и берется за ручку. Он помнит не потому, что ему это интересно, а потому что ему рассказывали об этом неделю назад. А другие не помнят, потому что они тупые. То, что все вокруг тупые, Дейдара понимает только в Академии. В «Троице», когда их начинают учить азбуке и счету, он никак не может понять, почему все вокруг молчат. Сначала он молчит тоже, а потом начинает говорить, потому что этого от него ждут: слушать и смотреть, а потом повторять. Он повторяет. Другие молчат. Молчат и смотрят, а он повторяет, и чем больше повторяет, тем радостнее на него смотрит учитель. Тем больше говорит: смотрите, болваны, смотрите и учитесь. И они смотрят. Чем больше Дейдара говорит, тем больше на него смотрят. Дейдаре это непонятно, но приятно, и он продолжает говорить. А другие почему-то продолжают молчать. В Академии выясняется, почему так происходит: потому что у них нет мозгов. Оказывается, они молчат, потому что не умеют повторять. Они слушают и не слышат, смотрят и не видят, и даже повторять за учителем для них — тяжело. Дейдара уже умеет читать, писать и кое-как считать, а остальные в «Троице» продолжают учить азбуку и то, что два плюс два равняется четырем. Это скучно. Странно и скучно. — На, — говорит Куроцучи и кладет перед ним теплый бумажный сверток. В свертке — коробка с домашним бенто. — Дед сказал тебе передать, — говорит она. — И не рассказывать, что это от него. У нее смешные кудряшки вокруг щек и расцарапанные до корок коленки. Она не тупая, как и многие другие дети не из «Троицы», не слабая и не скучная. Болтливая только. А еще все время улыбается. — Чего тогда рассказала? — спрашивает Дейдара. — Потому что дед дурной, — говорит Куроцучи. — Он делает хорошее и никому об этом не говорит, а потом все думают, что он злой и серьезный. А он, вот, не злой. И серьезный тоже не всегда. — Он и должен быть серьезным. Он же цучикаге. — Это для тебя он цучикаге. А для меня — дед. Все, я пошла, ешь давай! Дейдара ест — жизнь в «Троице» учит не быть разборчивым. Бенто вкусный и теплый. Непонятно только, зачем цучикаге просил передать его Дейдаре. Жизнь тянется скучно и медленно, день за днем — подъем, завтрак, занятия в Академии, домашнее задание, свободное время, комендантский час, сон. Редко что выбивается из этого круга. Один раз их водят в библиотеку, где тихо и много книг, один раз — на большой праздник, где шумно, душно и весело, и раздают бесплатно леденцы. Потом их ведут на выставку, и там не шумно и не весело, но зато везде висят цветные картины. Такие картины Дейдара видит впервые, раньше он видел только иллюстрации в книгах и черно-белые портреты на стенах академии. Везде висят картины, а на картинах нарисован мир — очень разный, не всегда похожий на самого себя, но при этом как будто понятнее и проще. Дейдара встает у первой картины, на ней — силуэт женщины, с темными волосами и в белом платье. У нее грустное серьезное лицо и глаза такие выразительные, что от них невозможно оторваться. Обычно люди вокруг — тупые и скучные, но эта женщина кажется не такой. Дейдара покачивается взад-вперед, разглядывает ее, хочет дотронуться, но картина — под стеклом, а в стекле смутно виднеется его отражение и несколько чужих лиц. Стекло хочется разбить, и пока Дейдара оборачивается в поисках чего-то, чем можно это сделать, то видит, что все приютские ушли далеко вперед. За их спинами уже пять или шесть картин, они смотрят на них мельком, отворачиваются и идут дальше. Зачем так быстро, куда?.. Дейдара бросает на картину последний взгляд и бежит за толпой, пробивается сквозь нее вперед, проскальзывает под локтем настоятельницы и встает у другой картины. На картине крупными, яркими мазками и пятнами изображен огонь и тяжелые столбы дыма, а снизу, у самой рамы, подписано: «Пожарище». — Вот мазня..! — говорит за спиной кто-то из приютских. — Намазали и повесили, вот тупость… — Это ты тупой, — говорит Дейдара, сжимая зубы. — Не мазня, а горящий лес. Написано — пожарище. — Мазня, — повторяет приютский. — Я сам так могу. У Дейдары внутри резко тяжелеет. Он привык, что никто ничего не видит и не слышит, что никто даже за учителем повторить не может, но перед ним — сжатый мир, и лес горит, как настоящий, и из-под рамки словно пахнет дымом и горелым деревом. Он принюхивается, но чувствует только запах глянцевой буклетной бумаги и пластика, и жженого сахара откуда-то сзади из толпы. Говорит: — Не можешь ты ни хера, потому что тупой. — Дейдара, спокойнее, — говорит настоятельница. — Мы в общественном месте. — Сам такой, — показывает язык приютский. Вот, чем можно разбить стекло, понимает Дейдара. Его дубовой головой. Сжимает руки в кулаки, разжимает. Снова смотрит на картину и думает, как было бы здорово, если бы над ней не было стекла. И рамы бы не было, и стены вокруг, а была бы только сама картина на листе — огонь и дым, и макушки деревьев сзади. И можно было бы — у него перехватывает дыхание — поджечь бумагу там, где нарисован огонь, и подвесить так же на стену, и тогда дым будет идти вверх, туда же, где он нарисован на картине, и тогда картина на несколько секунд станет явью. Бумага сделана из дерева, вспоминает он урок из Академии, а что, если этот холст сделан из того дерева, которое на нем изображено?.. Что, если на холсте горит лес, и сам холст горит, а значит, лес горит и там, и там: и в картине, и на самом деле, и тогда горят оба леса на одном холсте, на одном маленьком квадрате бумаги — столько всего..! — Дейдара, — кричит издалека настоятельница. — Дейдара, шевелись, ну! Нам тебя одного ждать прикажешь? Дейдара отмирает, и перед ним на месте пожарища снова встает отражение в стекле: большие глаза, короткие волосы в разные стороны, темная форменная куртка. — Иду я! — кричит он в ответ и бежит по звонкому кафелю вслед за всеми. Позже, уже в «Троице», он приходит к настоятельнице перед комендантским часом и просит у нее лист белой бумаги — Зачем тебе? — спрашивает она. — Тетрадь кончилась? — Мне надо нелинованную. За обещание неделю не лезть в драки он получает стопку белой бумаги. На задней стороне — какие-то старые сметы, счета, графики закупок. Он читает надписи вскользь, пока идет к общей спальне, в нетерпении мнет края. Влезает на застеленную кровать, берет карандаш и вспоминает ту картину, на которую смотрел и не мог оторваться. Рисует неумело, размашисто, криво с непривычки. Выстилает плотными горизонтальными штрихами землю, набрасывает сверху траву. Перпендикулярно выращивает тонкие длинные стволы, — сосны, кажется, — разбрасывает в разные стороны ветки, по веткам — иглы. Иглы мелкие и колкие по отдельности, а пучками — пушистые. На фоне, едва касаясь грифелем — полупрозрачные облака. Через изголовье перегибается пацан с соседней кровати, говорит: — Это что? — Пожарище, — отвечает Дейдара. — Что-то не похоже. — Потому что еще не загорелось. Все, уйди..! Пацан отлипает и тащится на свою кровать. Дейдара грызет кончик карандаша и думает, откуда загорится лес. И от чего. Может, от чьей-то сигареты? Или от огненной техники. Или от взрывного снаряда. Но чтобы лес загорелся от техники или снаряда, нужна война, а войны сейчас нет. Коротким росчерком Дейдара рисует у кромки леса сигарету, и в разные стороны от нее начинает штриховать огонь. Загорается сначала трава, потом стволы. По стволам огонь ползет вверх, к макушками, к пушистым пучкам иголок, охватывает их, и Дейдаре снова кажется, что пахнет дымом и гарью, и совсем немного — сосновой смолой. Когда огонь нарисован уже повсюду, рука срывается, чертит-чертит-чертит, вгрызаясь в бумагу, и все становится из серого — черным, как древесный уголь. Карандаш стачивается до самой кромки, и Дейдара его откладывает, берет ручку. Подписывает в правом нижнем углу: «Пожарище». Смотрит на развороченный черный лист, на котором уже не видно ни травы, ни стволов, ни иголок, зачеркивает и пишет сверху: «Пепелище».

***

— И что это, блядь, такое? — недовольно спрашивает комендант. — Художественная инсталляция, — отвечает ему Дейдара. Аккуратно кладет на инсталляцию локоть, чтобы показать свою безоговорочную творческую причастность. — И что она делает здесь? — спрашивает комендант еще более недовольно. — Стоит, — отвечает Дейдара. — Выполняет свою художественную задачу. Это пятьсот первое изделие, да, мне давно пора выставляться на публике! — Он взмахивает второй рукой, обводит темный коридор и ближайший угол курилки. — Хотя бы даже и здесь, почему нет? Я за смешение высокой и низкой культуры. Искусства и быта, да! Снаружи инсталляция представляет из себя большую, Дейдаре по самый пояс, гипсовую фигуру яйцевидной формы. Сильно углубляться в метафорические тернии не надо, потому что яйцо она и обозначает. Красота в простоте — непреложная истина. По гипсовой скорлупе идет резьба и роспись, и изображение предельно ясно и понятно: стилизованные центральные кварталы Ивагакуре. На макушке яйца — купол резиденции цучикаге, дальше по сводам — расходящиеся во все стороны улицы. По днищу, на котором яйцо и стоит, идет кольцом городская стена. Домики у ее кромки совсем крошечные — потому что там живут незначительные, небогатые люди, всякий гражданский сброд и средней руки генины. Поэтому их дома — несоразмерно мелкие точки на общей карте, особенно в сравнении с неестественно огромной резиденцией. Сколько было работы над масштабом и перспективой, над сопоставлением карт и реальности, над цветами, над фактурой, над детализацией!.. И вышло так превосходно, что внутри свербит от творческой, почти отеческой гордости за свое дитя. — Это общее пространство, — нудит комендант. — Общая зона отдыха. Не склад для твоих вещей! Еще и выставил, блядь, на проходе, обязательно же кто-нибудь снесет..! — В этом и задумка! — говорит Дейдара и взмахивает рукой. — Вписать инсталляцию в бытовой контекст, да, чтобы все было естественно, потому что знаете, что? Настоящее искусство цепляет всех, да, хотят они того или нет, понимают его или нет. Любой придурок пройдет по коридору, вмажется в инсталляцию, и — бум! — станет частью перформанса! Его действующим лицом, да! — Какого еще, блядь, перформанса, — мертвецким тоном цедит комендант. — Скрытого перформанса, — говорит Дейдара. — Знаете, что внутри яйца? Да ничего необычного, птица из того же гипса. Прилеплена к днищу, но держится на соплях, а на башке у нее — взрывные печати. Так вот, экспозиция: стоит яйцо за углом, просто стоит, да, существует в своем скромном бытовом контексте, и тут в него врезается какой-нибудь прохожий курильщик! Врезается и сносит нахер, потому что задумался, да, замотался в своих мелочных заботах, а потом — бам! — рванет так, что от его мелочных забот не останется и следа! Через несколько минут комендант тащит его чуть ли не за шкирку в административное крыло и виртуозно матерится себе под нос. — Да там мощности детские, — оправдывается Дейдара. — Стены не пробьет, потолок не обвалится, ноги никому не оторвет. Ну, максимум, диван этот ваш сгорит, но он и от сигареты может сгореть, это же, блин, курилка. — Еще одно слово, и я это ебаное яйцо разобью об твою голову, — рычит комендант. — Да это патриотическая инсталляция, вообще-то, — говорит Дейдара. — Ну, могла бы стать. В теории. Птица вырывается из яйца, из клетки то есть, и это — ну, дух шиноби Ивагакуре, и… — Еще одно слово, — выговаривает комендант чуть ли не по слогам. — И ты вылетишь на улицу вместе со своей ебаной птицей, и ебаным яйцом, и ебаной инсталляцией. Дейдара хмыкает и затыкается. Строчит объяснительную, подписывает согласие на конфискацию своего проекта. Ему не жалко — заберут этот, он начнет следующий. Идей у него — от земли до небес, если представить, что объем каждой идеи равен, допустим, яблоку, то получится даже несколько колонн. Колоннад. Столпов, на которых будут держаться небеса. Дейдара хмыкает еще раз, и комендант смотрит на него с подозрением. — Да это я так, — говорит Дейдара и улыбается. — Задумался просто. Никаких взрывных печатей, да-да. Взрывных печатей и правда больше не будет — из общаги вылетать не хочется, тут все-таки есть, где разгуляться, по сравнению с тесной и унылой «Троицей». Здесь хотя бы есть люди, с которыми можно поболтать, и пространство, которое с натяжкой можно назвать своим — кусок комнаты от трети окна до общего платяного шкафа. Около шести квадратных метров, и все — его. Инсталляция бы туда, конечно, не поместилась, если только убирать кровать или двигать стол, который приткнут как раз между двумя кроватями и сдвинуться куда-либо, кроме как в коридор, неспособен физически. Ну и ладно, он и не ждал, что кто-то ее оценит, смелые проекты всегда попадают под цепи цензуры первыми. — Загребли мою инсталляцию, — говорит он соседу уже под вечер, когда вваливается, наконец, в комнату. Для проформы, потому что в голове уже клубится сотня новых идей и проектов, а инсталляция под их натиском отдаляется все сильнее. — Хуево, — бубнит сосед из-под одеяла. — Хуево, — механически соглашается Дейдара. Включает настольную лампу, достает рабочий альбом с зарисовками, подгибает под себя колено и прикусывает стержень карандаша. Комнату в общежитии ему дают досрочно, за месяц до выпуска из Академии, выписывают в тот же день из «Троицы», выдают накопленное пособие и выставляют за порог. Он не жалуется: общежитие при Училище лучше «Троицы» примерно во всем. У него здесь есть не скрипучая кровать, почти персональный стол и личные деньги — остатки пособия и ежемесячная стипендия от Ивы. Через месяц к ней добавится стипендия Училища, и он заживет по-королевски, купит себе еще гипса, и глины, нормального угля и сепии, и зернистой бумаги, и этюдник, и кисти для каллиграфии, и… — Прикольно получается, — говорит Куроцучи, перегибаясь через его плечо. — Это что за стиль такой? На улице стоит тяжелая, удушливая жара, под крышей Училища приглушенно клокочут птицы, снизу отдаленно и лениво шумит селение. Солнце жарит, как в последний раз, на улицу без нужды никто и носа не сует, а у них — вступительные экзамены. — Деление на стили и направления переоценено, — говорит Дейдара и отклоняется в сторону, чтобы ей было лучше видно. — Я собираюсь разрушить жанровые границы, поэтому можешь меня о таком не спрашивать, ага. — А-а, — кивает Куроцучи и тянется перевернуть страницу. Разглядывает разворот с фигурными стилизованными птицами, вздыхает: — Блин, и где ты так научился? — Практика, — говорит Дейдара. — Практика, глаза и руки. Рецепт успеха в любом деле, ага. Добавляет про себя: и мозги. Секретный ингридиент. Без мозгов ни руки, ни глаза не помогут, будешь смотреть и не видеть, и лажать каждый раз в одном и том же месте. Добавляет вслух: — Вообще, если тебе интересно, то стилистически мне нравятся некоторые отрасли постмодернизма. Суперплоский — самый крутой, да. Но это все ситуативно. Жанры и стили — условность, академисты их придумали, потому что им делать больше нехер. А искусство безгранично, потому что безграничен мир, да. — Ага-а, — согласно тянет Куроцучи, кивает так, что на голове подпрыгивают кудряшки. — А ты к экзаменам-то готовился? — Не, — говорит Дейдара. — Я и так сдам. — Ну, это понятно. Но мог бы постараться и попасть в менторство к кому-нибудь крутому. Дейдара жмет плечами и лениво разглядывает свои рисунки. Он знает, что станет шиноби — в Иве за пределами военного училища не так много пространства для карьерного роста, а он далеко не идиот и осознает, что стипендия и пособие закончатся в тот самый момент, когда он перестанет приносить селению потенциальную или фактическую пользу. Поэтому он не против стать шиноби, но сильно изгаляться ради этого не видит смысла. Он все еще грезит о войне по ночам, теперь более предметно и приземленно, и у него все еще кипит кровь, когда он думает об оглушительном хаосе битвы. Но эпоха войн прошла, установилась эпоха бледного, безвкусного перемирия, эпоха полумер и компромиссов, эпоха скуки, разложения и стагнации. Дейдаре скучно, и он не видит смысла стараться ради того, чтобы целыми днями торчать на пограничных пунктах и сопровождать дайме на званые ужины. — Эй, — говорит Куроцучи загадочным шепотом. Щурится, клонится вперед и шепчет в самое ухо: — Дед про тебя говорит постоянно. Мог бы к нему в ученики набиться. — Я его видел один раз в жизни, — хмыкает Дейдара. Внутри почему-то что-то сжимается; вспоминается жесткий деревянный стул, красный нос, маленькие глаза в морщинистых складках. Цучикаге тогда совсем не производил впечатление заинтересованного человека. Да и не должен был: много ли было у Дейдары, не считая дотона, райтона и светлых нездешних глаз. — А он забирал домой твое личное дело, — говорит Куроцучи и хитро улыбается. — И спрашивал про тебя. Несколько раз. Без шуток. У него к тебе особое расположение, интуиция какая-то старческая, судьба, все дела. Говорю — попробуй! Дейдара хмыкает, вытягивает у нее из-под руки альбом и ложится на него подбородком. Скашивает глаза вниз, к носу, и натыкается на пузатую графитную пташку, лохматую, с глупой улыбающейся мордой. Думает: таким я стану, если потеряю остроту зрения и восприятия. Такими станут большинство людей, которых я встречал в жизни, с которыми жил в «Троице» и с которыми буду работать после выпуска из Училища. Может, кто-то кроме меня тоже видит разницу между мной — и ими? Куроцучи в альбом уже не смотрит, да и пришла она явно не для того, чтобы проникнуться творческим процессом и продуктом мысли, а для того, чтобы перемыть кости своему деду. Дейдара закрывает глаза и говорит: — А раньше он что-нибудь про меня говорил? До Академии? — Блин, — тушуется Куроцучи. — Не помню. Я в детстве его не особо слушала. Дейдара смотрит поверх сведенных ладоней в дальнее окно. За ним — раскаленные под солнцем крыши, слепящие отсветами окна и высокое синее небо. Его жизнь — подъем по накатанной, по лестнице, которую выстроили задолго до него, чтобы люди, которым плевать, куда и зачем идти, механически шли туда, где смогут принести пользу государству и обществу. У него нет больших боевых талантов и нет желания к ним стремиться. Он не хочет отдавать всего себя рабскому служению политике страны Земли, не хочет сливать лишнюю энергию в то, в чем не чувствует себя лучшим. В голове много мыслей, и они бегут одна за другой, скользят сквозь него, как сигнал через радиоприемник, перед глазами — пятьсот пятое изделие, план бюджета на следующий месяц, война, так и оставшаяся в сердце недостижимым идеалом, недочитанный путеводитель по истории искусств, график дежурств по этажу в общаге. Он смотрит в окно и думает: а почему бы и нет? Почему бы не набиться в ученики к цучикаге? — Мир тонет в своей апатии, — говорит Дейдара на следующий день в полутемном коридоре, в редкой очереди перед дверью душевой. — Человечество медленно топит само себя. Их идеалы — офисная работа, готовая жратва из супермаркета, мягкая постель, один партнер на всю жизнь. Они стремятся сделать мир для себя удобным, да, усмирить его и посадить в клетку. Свести до набора функций, набора бытовых удобств. Лишить мировой холст шероховатости, превратить в глянец. Но на глянец не ложатся краски, да, они этого не понимают, не знают, что, подстраивая мир под себя, на самом деле себя из него выдавливают. — У них там оргия, что ли, — вздыхает сосед и тоскливо смотрит на душевую. — Сколько можно там торчать? — Ждут, пока горячая вода закончится, — хмыкает Дейдара, и сосед усмехается в ответ. — Так вот, искусство — отражение мира, и его они хотят сделать таким же. Беззубым, бесхарактерным. Стерильным. Они уничтожают то, что их породило. То, что вывело их на тот уровень, когда они могут весь день сидеть в офисе и не волноваться ни о чем другом. — Блин, ну слушай, — говорит сосед таким тоном, словно общается с чужим рыдающим ребенком. — За инсталляцию обидно, но она реально могла кому-то глаз выбить. Я бы на месте коменданта так же сделал. Дейдара моргает несколько раз, смотрит ему в лицо. Про инсталляцию он и думать уже забыл, теперь в его голове — бойцовский перформанс, столкновение разных социальных слоев, столкновение ближнего круга дайме и голодных нищенок с рисовых плантаций, размякшая в лени и довольстве жизнь против заострившейся, вечно подвижной и знающей себе цену. Жир против костей: ему хочется верить, что кости вспорют лощеную кожу, что жир вытечет, как гной из нарыва, когда их заключат в одно замкнутое пространство, на одну плоскость, когда заставят друг с другом схлестнуться и прореагировать. Ему хочется верить, но вряд ли удастся узнать: черта с два кто-то согласился на подобный перформанс. Нищенки, может, согласились бы, но их мнение в этом вопросе имеет наименьший вес, если имеет его вообще. — Я не про инсталляцию, блин, — говорит он, перебрасывает полотенце на другое плечо и ежится от сырого холода; вышел в одних сланцах, а теперь холодит ноги. — Инсталляция — это симптом, плевать на симптомы, с ними бороться — только себя обманывать. Нужно бить в сердцевину, в очаг заражения, резко и безжалостно. Мир нужно растолкать. Человечество нужно растолкать, напомнить ему, что мы все ведомы первобытной силой хаоса, что у нас в крови — война, что на глянец не ложатся краски, что на глянце не создать настоящего искусства..! Дверь в душевую открывается, из нее вываливается какой-то мужик с плечами вдвое шире, чем у Дейдары, вытаскивает вслед за собой огромную полупустую сумку и влажно ушлепывает вверх по коридору. Сосед тут же проскальзывает в дверь и захлопывает ее у Дейдары перед носом. Дейдара снова перебрасывает полотенце с одного плеча на другое и говорит в пустоту: — Мы должны гореть, а не тлеть, да. И мы об этом забыли. Когда из душевой выходит еще один мужик, туда заходит уже Дейдара, вешает майку и шорты на крючок, проходит мимо крепких намыленных спин, как корабль между ледниками, встает у свободной лейки, включает едва теплую, с сырым железным привкусом воду. Они не понимают. Когда он выводит на академической доске одну формулу из другой — не понимают. Когда он выводит из картины мира его закономерности — тоже не понимают. Они задавили свой разум, задавили инстинкты и остались слепцами в мире, полном самых разных красок и фактур. — Моим ментором будет цучикаге, — говорит Дейдара, падая на свою кровать. Сосед приподнимается на локте и смотрит на него, как баран на новые ворота. Спрашивает аккуратно, как у психически неуравновешенного: — Что? — Что слышал, — говорит Дейдара. — Запомни эти слова. Цучикаге будет меня учить. Это вопрос времени. Цучикаге никого не учил уже несколько десятков лет, заполучить его менторство — как заполучить звезду с неба. Это будет пятьсот пятое изделие, решает Дейдара. Пятьсот пятое воплощение его идеи. Цучикаге, который когда-то смотрел на него, как на одного из многих, сквозь и поверх, в суетливой спешке, теперь будет вынужден смотреть на него в упор. — Ну-ну, — говорит сосед. — А вторым ментором — Рикудо Сеннин. Дейдара хмыкает и говорит: — Почему бы и нет. Мысли в голове бегут одна за другой, теряются, перемешиваются, яркими сполохами вспыхивают новые. Ему кажется, он может заполучить все, что захочет — и цучикаге, и Рикудо Сеннина, и все остальные звезды с небес.

***

— У меня абсолютная успеваемость по результатам первых двух триместров. По результатам третьего будет то же самое, факт, — говорит Дейдара и отбрасывает челку с глаз. Когда он так склоняется, отросшие волосы почти полностью закрывают обзор. Непривычно — обычно ему приходится смотреть на всех снизу вверх. — Мои поздравления, — ворчливо отзывается цучикаге. — Какое отношение это имеет ко мне? Самое прямое, думает Дейдара и облизывает губы. Он проносится ураганом через вступительные экзамены и первые триместры училища, сдает локальный экзамен на чунина, целыми днями страдает на ОФП и в свободное время торчит на полигонах в попытках вытащить наружу бакутон. Без внятного руководства получается так себе, но он не отступает — перед глазами горит и тянет к себе звезда, которую надо сорвать с неба. Его гонит вперед неутомимая внутренняя сила: вперед, вперед, всегда вперед, вперед и вверх, и вширь, все быстрее и быстрее. Внутри столько идей, мыслей и переживаний, что они его почти разрывают; он чувствует, что внутри него есть что-то. Что-то, еще не осознанное, не сформированное мысленно и словесно. Инстинкт. Интуиция. Импульс уже родившийся, но еще не принявший логичную и понятную разуму форму. — Я не отказываюсь от своего предложения, да, — говорит Дейдара. — И не откажусь. — А я тебе уже сказал, что предложение меня не интересует. Цучикаге из тех людей, кого наглость бесит, но в то же время влечет. Если ходить по краю — он сдастся. Дейдара это знает и чувствует. — Никогда не поздно передумать, — говорит он. — Потом вы будете счастливы указать на меня пальцем и сказать, что я вышел из-под вашего крыла, да. А сейчас будете счастливы проследить за тем, как я воспарю вопреки законам гравитации. — Я не учу даже своих внуков, олух, — говорит цучикаге. — С чего я должен учить тебя? Ты и так мой шиноби, дитя Ивагакуре. И так растешь под моим крылом. — С того, что за мной нужно приглядывать, да, — говорит Дейдара. — Кому вы еще сможете это доверить? Цучикаге хмыкает и не отвечает. Продолжает споро ковылять вверх по улице, от резиденции к своему скромному, невыразительному дому. Сегодня Дейдара выцепил его в коридоре, у лифтов, с услужливым молчанием сопроводил до выхода и после выхода навязчиво увязался следом. Цучикаге по-стариковски бухтел, но не отгонял. Смирился — очередная линия обороны пала. — Вы сказали тогда, — говорит Дейдара напряженно, но твердо: — Вы сказали тогда, что я залетная птица, и были правы. Я не привязан кровью к этому месту, я не привязан ни к чему вообще. Дерево без корней, судно без якоря. Я могу пойти куда угодно, меня ничто не держит. — Он вздыхает торопливо, чтобы цучикаге его не перебил, и добавляет: — Не повторяйте чужих ошибок и не отказывайтесь от того, что я могу дать. Возьмите меня в ученики, и я отдам Ивагакуре все, что у меня есть. Цучикаге останавливается посреди улицы, смотрит на него искоса, пытливо. Оценивающе. Говорит: — А что у тебя есть, шкет, чего еще нет у Ивагакуре? Дейдара улыбается. Говорит: — Все. Я — все, чего у нее нет. Ивагакуре вокруг цветет, обдает теплым вечерним воздухом и суетливым шумом толпы. Если смотреть сверху, Дейдара — один из многих, но если смотреть с ракурса цучикаге, который уже что-то в нем разглядел, то Ивагакуре с Дейдарой и Ивагакуре без Дейдары — два разных селения. Дейдара чувствует, что может надавить на это, поэтому за несколько торопливых встреч начинает общаться с цучикаге так развязно, как не позволяет себе даже Куроцучи. — Когда-нибудь, — хмуро говорит цучикаге, — ты откусишь кусок больше, чем сможешь проглотить. — Я знаю, — говорит Дейдара. — Но это не тот случай, да. — Я не просто так не беру учеников, — продолжает цучикаге. — Ты ведь это понимаешь? Не из прихоти. У меня есть другие обязанности, у меня нет времени возиться с молодняком. Педагогика не входит в круг моих талантов. К тому же, у меня возраст. Куча причин, и все против тебя. Все причины против Дейдары, а он каждый день после Училища, ОФП и нервотрепки на полигоне тащится обивать порог резиденции. В ожидании цучикаге крутится по коридорам, слушает без интереса чужие разговоры, пересекается со знакомыми и незнакомыми шиноби. Думает: пара лет, и он станет такой же белкой в колесе, будет носиться от одного задания к другому, сдавать цучикаге паршивые отчеты и торчать по полдня в бухгалтерии, чтобы заново рассчитали ненормированную получку. Думает: через сколько можно сдаться и забить, если цучикаге все же его переупрямит? Через сколько можно вернуться к размеренной, неторопливой жизни, к сепии и зернистой бумаге, к глиняным птицам и ночным экскурсам по истории искусств? Он временно отложил все это ради спонтанной идеи, потому что после учебы, тренировок и почетного караула в резиденции силы оставались только на то, чтобы разогреть себе ужин из всего, что найдется в холодильнике, наскоро принять душ и завалиться спать до самого утра. Но в перспективе — он же вернется к тому, с чего все началось? Ответ раскрывается через несколько месяцев, на исходе третьего триместра, после промежуточных зачетов и локального экзамена на чунина. Экзамены проходят дважды в год, в начале весны и середине лета; Дейдара свой сдал сразу после выпуска из Академии, поэтому наблюдает за всеобщим нервным нетерпением со стороны. Чунина дают кому попало и за что попало, это грустный, но неоспоримый факт: достаточно знать кое-что из основного курса Академии и Училища, не быть совсем уж немощным и иметь рабочую голову на плечах. Но многих, конечно, все равно завалят. Сейчас не идет война, и никто не стремится преждевременно давать тринадцатилеткам звание и право тащиться в пекло. — А вдруг и меня завалят? — тоскливо спрашивает у него Куроцучи. Они торчат в местном сквере, единственном на всю Ивагакуре; Дейдара лежит животом на скамейке и рисует по памяти изломанную в стилизации резиденцию, а Куроцучи сидит рядом, полуживая после часовой пробежки, и топится в своих переживаниях. Солнце нещадно печет голову, затылок над хитай-ате горячий, как нагретая сковорода. Можно было бы отойти под сливовые деревья, но тогда над графитовой резиденцией не будет нависать его тень. Будет уже не так концептуально. — Тебя-то не завалят, ага, — говорит Дейдара и привычно кусает стержень карандаша. — Иначе им цучикаге головы оторвет. — Да блин, — вздыхает Куроцучи. — Вдруг он наоборот скажет, чтобы завалили? Будет говорить, что возраст не тот, что рано, мозгов еще мало… — Как будто мозги зависят от возраста. Они либо есть, либо их нет. В любом возрасте, да. — Ну, это понятно, — говорит Куроцучи и бьется кудрявым затылком о деревянный подлокотник скамьи. — Но он же старпер, для него все, кто младше семидесяти — тупые и безответственные. Блин, блин, блин. Точно же завалят..! Дейдара пожимает плечами, соскальзывает на край листа и набрасывает пониже резиденции ее голову и плечи со спины вполоборота. Тонкая шея, темные кудри, под кудрями — круглая голова. Не пустая, к удивлению и счастью, а вполне себе здравая, если бы решал он — дал бы ей чунина вперед многих. Но старперы в резиденции и правда непредсказуемые, а экзамены на звание — лотерея. — Ставлю треть стипендии на то, что не завалят, — говорит Дейдара и тыкает ее карандашом в макушку. Куроцучи смотрит на него недоверчиво и смурно. — Половину стипендии, — поправляется Дейдара. — Теперь точно не завалят, ага. У меня хорошая интуиция. Интуиция и правда оказывается хорошей: Куроцучи дают чунина, их обоих переводят на следующий курс, а к концу августа, когда Дейдара почти окончательно испаряется из резиденции и берется вновь за свое искусство, ему на руки принудительно выдают миссию ранга В с пометкой об устранении нежелательного лица. Да ладно, думает Дейдара, подписывая бумажку с договором прямо на стене общажного коридора, пока за спиной стоит и пялится на него посыльный. Понадобилось всего лишь отлипнуть от цучикаге на пару недель, чтобы он начал идти навстречу. На миссии ему выдают полевое снаряжение, рюкзак со всякой походной ерундой и личного инструктора — серьезного, статного, исполосованного шрамами шиноби из местного АНБУ, и как бы не из личной гвардии цучикаге. С самого начала становится кристально ясно, что миссия сугубо учебно-воспитательная, и всю грязную работу на ней придется выполнять Дейдаре, и при этом от начала и до конца — по чужому сценарию. Дейдару ситуация не вдохновляет. Инструктора, судя по тону и выражению лица, тоже, но работа есть работа, даже если заключается она в том, чтобы нянчиться с человеком, который чужую помощь и советы в гробу видел. — Я буду с обратной стороны дороги, — бубнит инструктор, даже не пытаясь вести себя правдоподобно. — У него нет сообщников, но назначена встреча с контрабандистами к востоку от Столичного Пути. Я перехвачу всех, кто придет с их стороны, а ты устранишь клиента. Так, чтобы он не сбежал и не пискнул, и не успел ничего сделать с награбленным. Все понял? Сопротивления можешь не ждать, ублюдок из гражданских. Юридически все уладит селение. Твое дело — сделать все быстро и тихо, ты меня услышал? Дейдара стоит и так же механически ему кивает. Он не боится ни капли — внутри только приятное волнение и легкий озноб, какой бывает в момент выведения последних штрихов на холсте картины. Интуиция говорит ему: скоро ты что-то поймешь. Что-то очень важное и фундаментальное, что-то, что раньше не мог облачить в слова и вынести на всеобщее обозрение. Дейдара ждет и облизывает пересохшие на жаре губы. Ублюдка из гражданских он убивает с наскока; кунаем, напитанным чакрой райтона, распарывает грудь между коронками ребер, всаживает лезвие по самую рукоять и выкручивает так, чтобы все ближайшие органы превратились в месиво. В запястье стреляет болью, ублюдка подкидывает вверх от электрического разряда; он смотрит широко открытыми, бесцветно-серыми глазами и открывает в бесшумном выдохе рот. Звук, — хриплый, булькающий, надсадный, — доходит до Дейдары сильно позже, как грохот молнии во время грозы. На руках, штанах и жилете остается темная, как грани рубина, кровь. Кунай застревает между ребрами, и Дейдара бросает его так, встает на ноги и понимает, что дрожит с головы до ног. Не от страха, не от волнения — от эйфории. Он стряхивает дрожь с плеч, как собака воду, ставит ногу мужику на грудь, надавливает подошвой так, чтобы рана разошлась шире. Надавливает сильнее, что-то влажно хрустит и прогибается — видимо, проломились ребра. Сандалия и пальцы все измазаны в крови, и внутри поднимается что-то полузабытое: детская радость при виде раздавленной и размазанной по камням улитки. Война. Война в миниатюре. Он смотрит на рану, на лицо, снова на рану, и старается запомнить до каждой мелочи. Это — его дебют. Это — горящий лес с обратной стороны графика закупок. От чувств и мыслей его трясет так, как шиноби совершенно не подобает. — Внутри все одинаковое, — говорит Дейдара взахлеб, когда они с запечатанным в свиток трупом несутся в Ивагакуре. — Как угодно можно изгаляться над формой, спорить, что лучше, реализм или абстракционизм какой-нибудь. Но внутри все равно все будет одинаковым: у людей — кровь, мясо и кости, у искусства — плоскость мира. Одна или несколько. Отражение. Мысли в голове сбиваются в кучу и вытесняют одна другую, и ему впервые в жизни страшно, что он что-то упустит, что что-то важное от него ускользнет и исчезнет навсегда, затихнет, как биение чужого пульса. Кровь, мясо и кости. У всех одно. У него тоже. У него внутри — кровь, мясо и кости, и если всадить ему в грудь кунай, от его идей останутся только воспоминания. — Привыкнешь, — бросает ему из-за спины инструктор. — В первый раз все трясутся и несут бред. Потом пройдет. Дейдара его даже не слышит. — Что ни делай с зеркалом, — хрипло продолжает он, сам едва соображая, что говорит, — сколько его ни бей, ни искривляй, ни раскрашивай. Оно не отразит ничего, кроме реальности. Вот почему жанры — это условности. Перед глазами — белое лицо, застывшие глаза и пузырящаяся в ране кровь. Как шампанское. Почему он никогда раньше не бывал в морге? Почему их не направили туда от училища, от академии, откуда угодно? — Искусство — это не истина, а ее отражение. Отражение жизни, манифестация сути. Оно едино. Едино и неразделимо. Нет смысла разделять то, что едино и одинаково. Нет смысла разделять то, что в итоге придет к общему знаменателю — истлеет и обратится в прах. — Привыкай, — повторяет инструктор. Под его жилистыми, уверенными ногами трещит кора и мелкие ветки. — Еще с неделю будет дрючить, потом пройдет. Все там были. Неудачно, что у тебя единичная миссия, слишком много остается времени на подумать. Но и это пройдет, потом даже лиц запоминать не будешь. Дейдара молчит и старается не отстать. Лица, не лица — ему, в общем-то, плевать. Но он открыл в себе что-то новое, и это новое, еще не оформившееся словесно, распирает изнутри и рвется наружу. В голове скребется и давит: искусство — это… Инстинкт куда-то его ведет, куда-то тащит, но разум не поспевает за ним. Искусство — это..? Это..? — Понравилось? — спрашивает цучикаге, как только Дейдара вваливается в его кабинет. Здесь Дейдара впервые, и глаза тут же охватывают мельком всю комнату, выцепляют фон и цветовые акценты, запоминают теплое освещение. — Понравилось, — соглашается он и отбрасывает назад волосы. Добавляет: — Это типа была проверка на прочность? — Это была оплачиваемая стажировка, — говорит цучикаге. — Тебе пора выходить в полевую работу. А то энергии много, а пользы от нее никакой. — Не отменяет того, что мне нужен ментор, да, — отвечает Дейдара. — А его все еще нет, какая жалость. Далеко ли я уеду, будучи самоучкой? — Упрямый ребенок, — говорит цучикаге и смотрит на него то ли устало, то ли раздраженно. Дейдара в ответ только улыбается. Ментора у него нет уже год — на полигонах он торчит в гордом одиночестве, программу штудирует самостоятельно, миссии берет редко и на безрыбье, когда стипендии не хватает на хорошую глину или набор кистей. Карьерный рост его не волнует, поэтому брать в менторы какого-нибудь унылого джонина вроде того инструктора — только зря тратить время. — Когда-нибудь твое упрямство, — говорит цучикаге, — сыграет тебе во вред. Это не новость. Вместо того, чтобы полоскать Дейдаре мозги просто так, цучикаге мог бы стать его ментором и полоскать их официально и обоснованно. Дейдара озвучивает эту мысль, цучикаге тяжело вздыхает и гонит его из кабинета. На следующее утро Дейдару вызывают в администрацию и выдают обновленную трудовую, в которой сразу после отметок о начальном образовании стоит имя цучикаге, подпись и должность: временный куратор-консультант. У Дейдары от злости и разочарования чуть не срывает крышу. — Это — чтобы ты успокоился, — говорит цучикаге, как только Дейдара влетает в кабинет весь встрепанный и с горящим взглядом. — А я не успокоюсь, — отвечает Дейдара. — Мне не нужна подпись на бумажке, мне нужно… Он осекается и цучикаге смотрит на него внимательно, на лбу стягиваются морщины. Дейдара молча сжимает кулаки. — Ты сам не знаешь, что тебе нужно, — спокойно говорит цучикаге. — И я хочу, чтобы ты понимал, Дейдара, что не всегда все в жизни будет складываться так, как хочешь ты. — Да вы..! У Дейдары перехватывает дыхание; на языке вертится много слов, которые можно сказать цучикаге, но цучикаге — все еще тот человек, который хоть прямо сейчас десятком разных способов может испоганить ему жизнь. Дейдара в ответ может испоганить ему только настроение на вечер, и то — не факт. — Это не просто подпись в трудовой, — говорит вдруг цучикаге, тяжело поднимается со стула и топает к окну. Открывает его с хлопком, и комнату заполняет теплый весенний воздух. — Я не собираюсь идти у тебя на поводу, на это можешь даже не рассчитывать. Учить тебя, таскать на полигоны, вытирать сопли и драть за уши — извольте. Я не буду тратить на это здоровье и время, которые мог бы вложить в свое селение. — Я уже понял, — говорит Дейдара сухо. Делает почти механический шаг назад, к двери, но цучикаге останавливает его взмахом ладони. Говорит: — Это нецелесообразно по двум причинам: во-первых, это навредит мне и селению, а во-вторых — никак не поможет тебе. Юридически я твой временный куратор. Фактически — я дам тебе рекомендательное письмо, и ты выберешь себе любого человека в этой стране на роль учителя. Любого, кроме меня. В течение недели. Это приказ. Любого, кроме меня, думает Дейдара. Как люди прекрасно устраиваются в этой жизни. Какая прекрасная фраза — «кроме меня». Говорит: — Ладно. Я вас понял, да. Разворачивается, идет к двери, и уже у порога его нагоняет усталый голос цучикаге: — Мне небезразлична твоя судьба, Дейдара. Если тебе что-то нужно, ты прекрасно знаешь, где меня найти. Я и правда согласен тебя курировать. Дверь за собой Дейдара закрывает молча. — Во-он тот, самый крайний, — говорит Куроцучи, едва поспевая за ним. — Там обычно нет никого, не будут мешаться. Они несутся чуть ли не бегом, за спиной рюкзак с оружием, перед лицом — ряд тренировочных полигонов за плотной мелкой сеткой забора. Дейдаре хочется убивать, и он надеется, что спарринг его успокоит, а не распалит еще больше. — Ты его до ручки довел вообще, — говорит Куроцучи, заматывая цепью сетчатую калитку. — Вертишь им как хочешь. Он лет двадцать никого не курировал до тебя. — Он и меня не курирует, — отвечает Дейдара, сбрасывая рюкзак на пыльную землю. Расстегивает молнию, достает связку сюрикенов. — Поставил подпись на бумажке, чтобы я от него отстал. — Да ладно тебе, — говорит Куроцучи. — Он с тобой носится, как будто ты из золота сделан. Скоро сдаст меня в общагу, а тебя поселит в моей комнате. Дейдара сует один кунай в зубы, хмуро на нее смотрит. Куроцучи стоит и щурится на закатном солнце, за спиной у нее — ряд полигонов и темные макушки леса. Она открывает было рот, чтобы что-то добавить, и тут за ее спиной в громкоговоритель говорят: — Приготовиться! Огонь! И сзади раздается такой грохот, что у Дейдары закладывает уши. На соседнем полигоне во вспышке расцветает огненное облако, огромное, яркое до боли, и тут же тонет в серо-черных столбах дыма. В зубы отдается болью, и Дейдара понимает, что слишком сильно сжал челюстями кунай. В ушах все еще звенит от нечеловеческого грохота. — Фу-ух, — говорит Куроцучи и трет виски. — Пиздец как громко было. — Пиздец, — соглашается Дейдара и перехватывает кунай рукой. Выдыхает. Видимо, по соседству проводит свои испытания Корпус Подрывников. Не вовремя — будут отвлекать их от боя своим грохотом. Внутри снова что-то скребется, рвется наружу, но он слишком зол и занят, чтобы над этим размышлять. Поэтому он перехватывает связку сюрикенов, встает на ноги и говорит: — Бери оружие и начинаем, ага.

***

— Испытание «М», — говорит цучикаге, и с размахом ставит на свиток темную чернильную печать. — Кодовое название операции ранга S. Лично для тебя. Сможешь собраться, а? Испытание «М», рубежный мониторинг: чему научился и что усвоил. Вслух никто ничего не говорит, но Дейдара знает: это — его экзамен на джонина. Его билет вверх, на одну ступеньку выше, а может, сразу на весь лестничный пролет. Он смазанно кивает, в голове — слепая эйфория, потому что несколько недель назад он кое-что понял. Вывел из исторической и культурной совокупности что-то свое, что-то принципиально новое, некую концепцию. Он переминается с ноги на ногу, сбрасывает с плеч отросшие волосы, рассеянно говорит: — Ага. — Уверен? — Ага. Цучикаге смотрит на него из-под кустистых бровей, недоверчиво хмурится, но ничего не говорит. Смысл классической суперплоскости в исследовании потребительской культуры, социум выступает против социума, жанр начинается с людей и замыкается на них же. Дейдара расширяет социоцентрический жанр до масштабов мироздания, начинает с себя и охватывает всю вселенную. Вселенная — бесчисленное множество плоскостей, каждая из которых в своей глубинной сути — первобытный хаос. В его жизни две плоскости, война и искусство. Из пересечения плоскостей он выводит свою суть и свою идею. Искусство — это взрыв. Он повторяет фразу раз за разом — вслух и про себя, публично и в одиночестве, громко и еле слышно — и делает ее своим слоганом и девизом. В этой фразе ему видится смысл, который он сам еще не до конца понял, но который от начала и до конца — самая его сердцевина. Самая суть вселенной, которая родилась под сводами его черепа, его мозг — бесконечен, так же, как и этот мир, он его проводник и связь с чем-то гораздо большим, чем он сам и его бренное тело. В шесть лет Дейдара осознает, что он умен, в четырнадцать — что он гениален. — Я хочу в Корпус Подрывников, — говорит он цучикаге перед тем, как выйти из кабинета. Цучикаге смотрит на него тяжелым, давящим взглядом. Дейдаре плевать, он слишком высоко, чтобы его смогли сейчас прибить к земле, он — хаос и бесплотность идеи в противовес грубой и приземленной материи Ивагакуре. — Перебесишься, и я подумаю, — говорит цучикаге и машет на него рукой, выгоняя из кабинета. — Все, все, проваливай. Займись наконец полезным делом вместо своего пубертатного бреда. — Это не бред! — весело говорит Дейдара, закрывая за собой дверь, прямо в лицо грустному секретарю и двум громилам из личной гвардии цучикаге. — Это — самый широкий, самый честный из взглядов на мироздание! Это новая субкультура! Действие рождает противодействие, да, низкие материи рождают возвышенные идеи! Сейчас это субкультура, да, но потом, потом она станет полноправной культурой, единой культурой, потому что никто не сможет пройти мимо, никто не сможет не согласиться с объективной истиной. Искусство — это взрыв! Громилы провожают его тупыми, опустелыми взглядами, пока он идет через приемную к лифту, и ожидаемо обывательски молчат. Испытание «М» он, конечно же, проваливает. И ему, конечно же, уже глубоко на это плевать. — Основной принцип супрематизма, — говорит он пару недель спустя, — это смотреть в самую суть вещей, сквозь обертку и шелуху, в самое сердце, да. Смотреть снаружи на здание и видеть за резьбой и лепниной его каркас и фундамент, на котором оно стоит. Взорвешь каркас, несущую стену, подломишь одну плоскость, и вслед за ней рухнет все остальное. Отсечение мусора в пользу чистого, незамутненного взгляда на вещи. Круто же, м? — Ага, — говорит Куроцучи, отлипает от турника и тянется к бутылке. Они с полудня торчат на тренировочной площадке возле училища, по сути — просто прожигают свободное время, потому что Куроцучи тоже провалила свое испытание «М». На испытаниях они оба слишком много себе позволяли, оба забили на субординацию, оба подрывали дисциплину отряда и так далее, и тому подобное. В общем, цучикаге послал их нахер. Ах, простите, не нахер, а в бессрочный воспитательный отпуск. Спасибо, что не под домашний арест. — Так вот, — говорит Дейдара, цепляется на обратный хват и начинает подтягиваться уже чуть ли не в сотый заход за день. — Супрематизм — это основа. Ты смотришь вглубь, но одновременно упрощаешь вещи почти до абсурда. Это тоже ограничение, да, в этом супрематизм недалеко ушел от реализма, он заключает тебя в настолько узкие рамки, что рано или поздно пережимает суть самой идеи. Отсекает все лишнее, но вместе с ним забирает что-то, что забирать, возможно, не стоило, ага. — Типа, как заусенец? — спрашивает Куроцучи. Она теперь сидит между железными прутьями лестницы, вплетаясь в них, как змея, и ее грудь, которая выросла недавно вместе с бедрами и самой Куроцучи, абсурдно на эти прутья опирается. Она болтает в руке полупустую бутылку и щурится на солнце. Солнце бьет ей в лицо и Дейдаре в спину, ему жарко и душно, и он тоже хочет воды, но подход еще не закончился. — Что? — переспрашивает он. Замирает на верхней точке жима, смотрит на нее сверху вниз. — Ну, ты его начинаешь кусать и все время хочется укусить еще, потому что и крови нет, и кожи еще дофига болтается, — говорит Куроцучи. — А потом отжираешь себе половину пальца. Классика. Дейдара моргает несколько раз. Усталые мышцы начинают ныть и протестовать против затянувшегося подхода. — Ну, типа, да, — говорит он наконец. — В искусстве все почти как в жизни, да. Те же желания, те же проебы. Начинаешь что-то делать и не можешь остановиться. Поэтому супрематизм — кастрированный жанр, да. Как и реализм. Как и вообще половина жанров, хотя, по сути, главное — иметь мозги и вкус, и знать в точности, что ты делаешь и что хочешь этим донести. А жанр уже не столь важен, просто вкусовщина. И настроение, ага. Понятно? Куроцучи болтает ногами и смотрит ему куда-то в центр живота. Говорит: — Ага-а, понятно. Дейдара продолжает объяснять, стараясь задавить в горле одышку, и никак не может отделаться от впечатления, что ни черта ей на самом деле не понятно. И вообще никому не понятно, ни ей, ни ее проклятому деду. Никому, кроме него самого. Цучикаге вызывает его в резиденцию вечером, через какого-то забитого посыльного, когда Дейдара, морально и физически истощенный, валяется вместе с Куроцучи на траве недалеко от той самой тренировочной площадки. Идти никуда не хочется. Вообще. Но он встает, машет на прощание Куроцучи и тащится в резиденцию, весь потный, грязный и голодный. Цучикаге, едва его увидев, говорит только: — Мда. — Заранее надо предупреждать, — отвечает Дейдара и плюхается без стеснения на диван напротив письменного стола. Подгибает под себя ноги, распластывается по мягкой спинке, глубоко вздыхает и пережидает старческое выразительное молчание. Молчание цучикаге заканчивается вместе с его терпением, то есть секунд за пять, и начинается выговор. Дейдара скучающе кивает, иногда вставляет дежурные фразы: конечно, полностью понимаю и осознаю, разумеется, беру на себя всю ответственность, естественно, этого больше никогда не повторится. — Ты балбес, Дейдара, — говорит цучикаге в самом конце. — Жутко талантливый, жутко умный и жутко пробивной балбес. — Ага, — отвечает Дейдара и снова кладет затылок на спинку дивана. Ему скучно. Скучно, жарко и хочется домой. — Спасибо за комплименты, да. — Не паясничай, — грозит цучикаге. — Ладно, что уж время на тебя тратить. С завтрашнего дня работаешь в новом подразделении. Я перевел тебя в Корпус Подрывников, проконсультируешься с Гари и приступай к работе. И теперь, повторяюсь, уже точно без самодеятельности. Дейдара по-идиотски сидит и моргает — до него доходит не сразу. Цучикаге с наносным безразличием начинает перебирать у себя на столе бумажки, перекладывать их из левой стопки в правую, морщить лоб и водить сухим пером по бумаге. — Да ладно, — говорит наконец Дейдара. И, вскочив с дивана и забыв, что только что говорил про дисциплину и субординацию, бросается ему на шею. Эйфория проходит быстро — изживает себя ровно в тот момент, когда Гари проводит ему обзорную экскурсию по их этажу, выдает огромный документ с нудятиной про технику безопасности и заставляет прочитать от корки до корки. Дейдара хмуро, но честно читает, и информация по большей части проходит прямо насквозь, нигде не задерживаясь, но общую суть он улавливает. Общая суть — ему дают крылья, но привязывают цепью к железному крюку на земле. Длина цепи — от двух до пяти метров, в зависимости от служебного положения, авторитета и профессиональной квалификации. Служебное положение у Дейдары плачевное, профессиональная квалификация — общий курс военного училища, чуть больше сотни миссий за плечами и рекомендательное письмо от цучикаге, в котором, как оказалось, большими буквами в самой первой строке написано: «СКЛОНЕН К ИМПУЛЬСИВНОМУ ПОВЕДЕНИЮ». В общем, ему ничего не светит. Чего и следовало ожидать. На первое время его назначают лаборантом и сажают в отдел разработки промышленных взрывчатых веществ. Он разбирается быстро, в чем-то даже погружается в работу, бегает целыми днями, сверяя цифры на бумажках и вычищая оборудование, но на подкорке вертится мысль: он шиноби или кто? Судя по всему, или кто. Его хватает ровно на неделю, потом он идет сраться с Гари, а потом на четыре этажа выше, в офис цучикаге. Спустя два часа его с боем переводят в штатный отряд специального назначения, оставляя лаборантом на полставки. Цучикаге выкидывает его из кабинета, злой, как собака, и Дейдара идет обратно на свой этаж, тоже злой, но хотя бы добившийся своего. Спустя неделю он понимает, что новая должность не дает ему ничего, кроме пафосной строчки в трудовой книжке, потому что крупные диверсии в мирное время никому нахер не сдались, а взрывными печатями слабой и средней мощности может пользоваться каждая собака. Внутри противно горчит разочарование, эйфория первооткрывателя сходит на нет. Ему открыли дорогу к искусству, закрыв дорогу на войну, а искусство оказалось таким же низким и материальным, как и все остальное в этом клятом селении. Его сажают за разработку нового поколения взрывных печатей, и он сперва ныряет в дело с головой, а потом его выдергивают за шиворот из глубин лаборатории и своего сознания и говорят: надо заполнить бумажки. И эти, и эти. И еще вон те, потому что Гари лень, и он свалил домой, к жене и своим сопливым маленьким детям. Дейдара сидит, пишет отчеты, мысленно все еще витая в измерении взрывных печатей, и на тридцатых страницах начинает думать о том, как он эти печати приклеит детям Гари прямо на их маленькие сопливые лбы, сложит печать и возьмет себе отпуск. А в отпуске займется чем-то действительно полезным и захватывающим. На той же неделе вечером, сидя на крыше резиденции, Дейдара смотрит сверху вниз на вечернюю Ивагакуре и думает о своих карьерных перспективах. На фоне величественной горной гряды и огромного селения выглядят они откровенно жалко. — Ты чего повесил нос? — говорит сзади Куроцучи. Она уже в гражданском, в шортах и майке, и с огромным стаканом коктейля в руках. — Творческий кризис, что ли? — Эта деревня — воплощение творческого кризиса, да, — отвечает Дейдара и снова от нее отворачивается. Кладет подбородок на перекладину заграждения, тяжело вздыхает. — Да ну, — говорит Куроцучи. — Все у тебя получится. Ты так заумно рассказываешь про все эти взрывы, с тобой не поспоришь даже. Рано или поздно все согласятся! Дейдара не отвечает. Нет ничего крутого в том, чтобы распинаться перед тем, кто даже суть твоих слов уловить не в состоянии. Кто не спорит не потому, что не согласен, а потому, что у него вообще своего мнения нет. Плоскости войны и искусства, как оказывается, почти не пересекаются. Статистически — должны, практически — единственным достойным собеседником для Дейдары остается его отражение в зеркале. И это несправедливо. Он гениален, и знает об этом так же верно, как и о том, что небо голубое, а трава зеленая. Но люди вокруг слушают и не слышат, смотрят и не видят. Это несправедливо. Куроцучи сидит рядом с ним еще немного, болтает ногами, трясет свой коктейль и рассказывает о всяких глупостях. Он кивает, поверхностно вслушивается, что-то изредка говорит в ответ. Несколько раз отпивает у нее коктейля — сладкий, протеиновый. Почти такой же сладкий, как старые приютские таблетки. Потом Куроцучи решает посмотреть, видно ли сверху окно офиса цучикаге, идет вперед по черепице, долго вглядывается в фасад резиденции, вздыхает и говорит, что не видно. Разворачивается, вприпрыжку идет обратно, и грудь в узкой майке смешно подпрыгивает вместе с ней. Дейдара смотрит, потому что это нелепо, а нелепость всегда притягивает взгляд, но Куроцучи в ответ щурится и тыкает в него пальцем: — Все с тобой понятно! — Что понятно? — рассеянно уточняет Дейдара. — Ты такой же, как все мужланы, — говорит Куроцучи. — Строят из себя крутых, а потом видят сиськи, и у них выключается мозг. Все, хватит смотреть, отстань. Дейдара пожимает плечами и отворачивается. Он абсолютно уверен в том, что его мозг не выключится ни от женской груди, ни вообще от чего-либо женского. Это тупость. Тупость и примитивный художественный троп — старики нудные и ворчливые, блондинки глупые, мужчины хотят только полапать женщин за грудь и задницу. Ладно, про стариков, может, и правда — жизнь это подтверждает. Остальное — бред. Он, например, не хочет никого лапать, он хочет, чтобы мир горел в огне, а он смотрел на это сверху, с высоты птичьего полета, и впитывал в себя силу единения жизни и смерти. Еще он хочет накопить денег, чтобы купить глину получше, переехать из вонючего сырого общежития, проскочить в своей карьерной лестнице этап мальчика на побегушках и сразиться с цучикаге. Куча всего, огромный список, и ничьей груди там нет даже близко. Куроцучи что-то еще трещит на фоне, он машинально кивает и вставляет междометия, а потом она хлопает его по плечу и куда-то убегает. Дейдара продолжает сидеть на крыше и болтать ногами в воздухе. Еще он хочет летать, как птица, чтобы бил в лицо ветер и мир лежал у его ног, как полотно для кисти и красок. А он, движимый силой хаоса, будет оставлять на этом полотне пятна и борозды — воронки и траншеи от взрывов, рисунок на плоскости, честность и ясность эмоций и внешней действительности. Вот, чего он хочет — свободы, войны и абстрактного экспрессионизма, что, в общем-то, по своей сути одно и то же. Он вздыхает, лепит на железный поручень безвкусную жевательную резинку, перебрасывает ноги обратно на крышу и с заблаговременной скукой тащится дописывать лабораторные отчеты.

***

— Объясняю в последний раз, да, — говорит Дейдара. — Простым языком, для недоразвитых. У каждого своя плоскость в каждую секунду времени. Точка зрения, угол обзора — плоскость. Мы всегда видим прямолинейно и тупо, поэтому наша жизнь в моменте — плоскость. В совокупности моментов — сочетание миллиардов плоскостей. Одна на другой, как… — Как слойка сахарная, — говорит Акацучи и с хрустом откусывает кусок тайяки. Крошки ссыпаются на чунинскую форму и угол скамьи. Дейдара морщится. — Как страницы книги, — в тон ему говорит Куроцучи. — Мы уже поняли, Дейдара-нии, это круто и все такое. Но тебя тяжело так долго слушать. — Потому что вы не слушаете, — огрызается Дейдара. — Не слышите. Потому что вы сами плоские, как и ваши мозги, да. Какая, блин, сахарная слойка. Куроцучи наигранно ахает, хватает себя за грудь и грозится пальцем. Говорит: — В следующий раз за такие слова плоским станет твое чудесное личико! Дейдара хмыкает себе под нос и отворачивается. У него нет настроения спорить. Спорить с безмозглыми и безглазыми людьми — только унижаться. Перед глазами еще несколько секунд стоят ее пальцы, сжимающие под красной тканью мягкую грудь. Он прикусывает себе язык. Запрещает об этом думать. Пытается вернуться к тому, о чем говорил — сочетание миллиардов плоскостей, одна на другой, бесконечное множество, трехмерность из двухмерности, как ее основы. Сжимает кулаки до белизны костяшек, но стоящих мыслей в голове не прибавляется. Месяцем раньше у него начинает ломаться голос. Медленно, некрасиво — он начинает спотыкаться и срываться посреди фразы, сипеть и скрипеть тогда, когда не должен. Взгляд начинает сам по себе цепляться за проходящих мимо женщин. Дейдара знал и раньше, что так будет, но не осознавал, что это будет… так. Не осознавал, что будет с какого-то момента чувствовать себя не цельным, что будет в ком-то нуждаться и кого-то хотеть. Не кого-то конкретного, а некую абстракцию, некий набор общих черт и ощущений, до ужаса низменных и банальных. Его воротит от этого чувства, он не хочет, чтобы оно с ним оставалось. Но оно остается и с каждым днем становится лишь сильнее. — Тебя наконец-то настигло запоздалое половое созревание, — сочувствующим тоном говорит Куроцучи, когда он залипает, задумавшись, куда-то на ее бедра. — Теперь нам всем точно пиздец, Дейдара-нии. Им и правда пиздец. Его все бесит. Он хочет вернуть себе нормальный голос, целостность и гладкое лицо по утрам. Не хочет ни на кого пялиться, не хочет, чтобы вместо суперплоскости и лабораторных проб очередного взрывоопасного соединения в его голове была какая-то тупость. И с каждым днем приходит осознание — целостность ему никто не вернет. Никогда. Вообще. От этого осознания хочется убивать. Его все бесит, и он окончательно уходит в лабораторию, зарывается с головой в новые разработки, а по вечерам не выходит из общежития, вылепливая одну за другой глиняные фигурки в стремлении к двухмерности и простоте формы. На полигоны он не ходит, на тренировочные площадки — тоже, ни с кем не общается и никого не хочет видеть. Он живет с чувством, что с ним что-то не так, что с его искусством что-то не так, что вдохновение к нему больше не вернется, и он сгорит на тупой работе в тупом селении так же бесславно и бездарно, как все вокруг. Он набивает руку на скульптурах, каждый день срется с соседом по комнате из-за того, что все горизонтальные поверхности заставлены его говном — это не говно, говорит ему Дейдара, чуть не задыхаясь от злости, говно — это твоя жалкая и бесполезная жизнь. Потом тащится в лабораторию, напяливает на себя халат и срется уже с Гари из-за того, что у него на столе беспорядок, не подписаны бумажки по технике безопасности и вечный ветер в голове. Это не ветер, говорит Дейдара, это, блядь, не ветер, это — то, чего вы, тупорылые свиньи, никогда не поймете. В один из таких дней он не выдерживает, швыряет Гари в лицо заявку на финансирование очередного тупого исследования и кидается следом, едва не переворачивая стол. Через полчаса его, с разбитым лицом и разбитым самомнением, вызывают в офис цучикаге. — Дейдара, — говорит он с таким выражением, словно ему на стол положили не скромную объяснительную, а огромную кучу конского дерьма. — Что с тобой происходит? — Ничего, — отвечает ему Дейдара. И это правда. С ним ничего не происходит — и никогда больше не произойдет. Цучикаге что-то бухтит, чередуя угрозы с нравоучениями, стучит чернильной ручкой по столу и морщит свой уродливый нос. Потом говорит: — Тебе нужно выпустить пар. С завтрашнего дня снова начинаешь ходить на миссии. Полевая работа тебе поможет. Дейдара передергивает плечами — ему плевать. В искусстве у него ни черта не получается, в войне тоже, и при таком раскладе ему плевать, где закапывать свои способности и идеи. Миссию ему то ли по задумке цучикаге, то ли по счастливому совпадению, выдают простую и кровавую — устранение нежелательного лица. Нежелательное лицо он находит и разрывает на части, сдирая мясо с костей и наматывая на кунай вонючие красные внутренности. В резиденцию на опознание отправляется голова с выколотыми глазами, в отчете пишется какая-то бессвязная чушь, в бинго-буке ставится еще один красный крест на затертом от времени портрете. Миссия выполнена откровенно паршиво, но следующую ему выдают такую же, и он взрывает очередное нежелательное лицо десятью печатями. В момент взрыва пустота внутри на секунду почти не ощущается, но тут же появляется снова, и он понимает, что ему уже плевать на все. На опознание не отправляется ничего, кроме нескольких ошметков горелого мяса, и его снова вызывают в офис цучикаге. — Дейдара, — говорит он снова, с таким же гадостным выражением. — Что с тобой творится? Дейдара молчит — у него самого нет ответа на это вопрос. Он смотрит в стену, и внутри тесно и горячо, что-то ужасно давит в горле, и ему снова хочется выпить тех таблеток, которые ему давали в приюте — что это было, транквилизаторы? Нейролептики? Ему нужна еще пара пачек, желательно — прямо сейчас. — …Дейдара, ты меня слышишь? — спрашивает цучикаге в заключение очередной нудной тирады. Дейдара моргает и переводит взгляд на него. Цучикаге вздыхает и говорит: — Ты мое наказание за все грехи. Приходи сегодня на ужин. Держи адрес. Возьми сменную одежду, останешься на ночь. Все, долой с моих глаз, мне надо работать. Дейдара выходит из кабинета, продолжая тупо пялиться в бумажку. На ней — адрес цучикаге. Да ладно. Что за бред. На ужин он приходит, и ему на шею тут же вешается Куроцучи, тащит в огромную столовую и сажает за огромный стол. За ним сидит цучикаге и какие-то неизвестные люди приблизительно одного возраста. Дейдара без эмоций здоровается, без эмоций садится за стол и без эмоций сидит там весь вечер. В атмосфере чужой семьи он чувствует себя странно, но на ночь остается. Потом на еще одну. Потом еще. И еще. Дом цучикаге небольшой, но там есть свободная гостевая комната, которая медленно, но верно становится комнатой Дейдары. Еще в доме спокойно и тепло, всегда есть еда и нет очередей в ванную. Здесь Дейдара живет один, и ему не с кем делить пространство, не с кем воевать за каждый миллиметр подоконника, заваленного глиной и притащенными из лаборатории бумажками. Он просто кладет вещи туда, куда хочет и забирает с того же места, куда положил. Это тоже ощущается очень странно. Постепенно он перетаскивает в дом цучикаге все свои вещи из общежития — понемногу каждый день, не потому, что не может перетащить все сразу, а потому, что ему до сих пор не верится. Каждый вечер, лежа на футоне, он думает, что сейчас к нему тяжелой поступью зайдет цучикаге и намекнет, что пора съезжать. Цучикаге не заходит. Вместо этого каждый вечер к нему заваливается Куроцучи, и либо тащит к себе, либо остается у него, и они едят какую-то гадость, смотрят тупые комедии по телеку и обсуждают, какие они тупые. — Ну это, блин, очевидно, — говорит Куроцучи в очередной такой вечер; говорит и запихивает в рот целую горсть чипсов. — Сейчас он скажет «это потому, что я всегда любил тебя», а потом они переспят. И все, титры. Дейдара, обернувшийся на звук голоса, смотрит на ее раздутые щеки, и чувствует, как позвоночник окатывает теплой волной. — Просто без тебя моя жизнь потеряет смысл, — томно шепчет за его спиной кретин из ромкома, и после его слов начинает играть тоскливая музыка. — Да блин, — говорит Куроцучи, и из ее набитого рта вылетает два куска чипсов. Она начинает смеяться, с трудом глотает остальное, роняет пакет, смеется еще сильнее. Дейдара смотрит на ее шею и думает, что никогда ничего не хотел так сильно, как сейчас — схватить ее за эту шею, повалить на пол и сделать своей. Ни теорию суперплоскости, ни битву с цучикаге, ни чье-либо признание, ни даже войну. Он молча встает и выходит, идет куда-то вперед по коридору, чуть не спотыкается о цучикаге за углом, бегло извиняется и несется дальше. В голове стоит туман и шея Куроцучи, и очередной виток осознания, что он теряет свою целостность и больше никогда не сможет произвести ничего нового. — Неблагодарный паршивец! — кричит цучикаге ему вслед. — Научись смотреть под ноги! Дейдара машинально извиняется еще раз, хотя цучикаге его уже, наверное, не слышит, распахивает дверь и почти вываливается на крыльцо. Садится на ступеньки и дышит, дышит, дышит, чувствуя, как горит лицо и сдавливает горло. Потом на плечо ложится маленькая морщинистая рука, и цучикаге говорит ему совершенно спокойно, словно Дейдара не сбил его только что с ног в собственном доме: — Ну-ну, ты же умный парень. Ты выкарабкаешься. Не бесись почем зря. Все у тебя будет в порядке. Дейдара утыкается лицом в колени, в голове мелькает затертое временем воспоминание — в «Троице» цучикаге сказал так же. Почему он вообще это запомнил?.. Вслед за «Троицей» в голове встает военный госпиталь, темнота, орущие младенцы, ругань медсестер. Дейдара прикусывает язык, встряхивает головой и поднимается на ноги. Буквально — в этот самый момент времени, и фигурально — в последующие несколько недель. Берет одну миссию за другой, методично и дотошно выполняет до последней мелочи, а в перерывах и на выходных сидит в лаборатории и строчит отчеты для Гари. Без вопросов, без претензий и без лишнего шума; он становится идеальным шиноби, как от него того и хотели, и внутри каждую ночь грызется мазохистическая обида: вы хотели от меня именно этого, так получите и распишитесь. Глиняные фигурки он оттаскивает на полигон Корпуса и взрывает образцом недавней разработки, смотрит на то, как разлетаются вдребезги его птицы и пауки, стремящиеся к простоте и двухмерности, на которых он гробил вечер за вечером и ночь за ночью. Смотрит и мстительно думает, что если этот мир не хочет его идеи, то и он не хочет этот мир в ответ. А потом его назначают джонином. Без испытания «М», без лишних формальностей, без испытательного срока. Вызывают в офис цучикаге, выдают удостоверение и говорят, как обычно: — Ну, чего застыл? Давай, проваливай, без тебя куча дел. Дейдара выходит, смотрит на удостоверение и в гробовом молчании проходит мимо секретаря и двух громил из гвардии. Тем же вечером Куроцучи и Акацучи закатывают в снятом доме вечеринку, формально — в его честь, фактически — просто потому, что им захотелось. На вечеринке шумная толпа, куча алкоголя и музыка, от которой можно оглохнуть. Куроцучи виснет на нем до первого шота, что-то кричит в ухо поверх какофонии из колонок, а потом исчезает в толпе. Дейдара стоит в углу и опрокидывает в себя один коктейль за другим, пока в него не врезается какой-то парень, не пихает в руки несколько таблеток и не говорит: — Развлекайся, дружище. Для гостей все бесплатно. Дейдара допивает коктейль, смотрит поплывшим взглядом на белые таблетки, а потом глотает их насухую и идет себе доливать. Вокруг гремит музыка, все сходят с ума, кто-то громко целуется прямо под ухом, кто-то вдалеке истерично визжит, в него постоянно кто-то врезается и чуть не сбивает с ног. По дороге на кухню он забывает, куда шел, и начинает зачем-то искать Куроцучи, проталкиваясь через толпу то в одну сторону, то в другую, упирается в стены и не может понять, где вообще находится. На четвертый или пятый заход опьяневшее сознание подбрасывает мысль: надо отсюда уходить, пока не поздно. Но ноги продолжают идти вперед, а руки — расталкивать ополоумевших людей вокруг. Куроцучи он найти не успевает, потому что в руки попадается другая девчонка, жмется к груди, тяжело дышит в ухо, что-то заполошно шепчет, и у него выключается мозг. Он вцепляется в нее, как утопающий в спасительную веревку, и она тащит его куда-то вверх, по дороге они два раза падают и обивают лбами три или четыре стены. Потом все переворачивается, из легких вышибает воздух, и Дейдара понимает: его опрокинули на кровать. — Я люблю тебя, — шепчет девчонка ему в ухо, мягко хватает за волосы, тянет к себе. Он послушно переворачивается, наваливается на нее сверху, мир вокруг снова плывет и расползается на неясные силуэты. — И я тебя, — выдыхает Дейдара и целует ее в щеку, в скулу, в брови, переносицу и губы. На языке горчит привкус косметики, но он все равно вылизывает ее и зацеловывает сверху донизу лицо и шею. От живости и тепла тела под ним у него сносит крышу, в голову бьет похоть, алкоголь и наркотики, и он забывает вообще обо всем. Лижет, целует, гладит, бедра двигаются сами собой, девчонка толкается ему навстречу, выгибает спину и хватает его за плечи. И дышит, стонет, что-то сбивчиво говорит, и от ее голоса его ведет только сильнее. — Я тебя люблю, — повторяет Дейдара ей в губы, замедляется, целует, обращает наконец внимание на то, какая она внутри теплая, влажная и мягкая. Целует еще, еще, снова теряет ощущение реальности, проваливается, как в теплую ванну после долгой миссии, и чувствует, что ему, наконец-то, что-то принадлежит. Что он наконец-то становится цельным. Когда он просыпается на мятой и влажной от пота постели, рядом уже никого нет. Его бьет нервная дрожь, желудок крутит, в голове стоит тяжелый, плотный туман. Он кое-как садится, хватается за виски, и его выворачивает прямо на пол. Становится легче, из темной пустоты начинают осколками собираться воспоминания. Он думает: блядь, что это вообще было. Понимает: блядь, она могла забеременеть. И вдогонку, уже ползая по комнате в поисках одежды и сандалей, задается вопросом: блядь, как ее вообще зовут. В тот день его заваливают работой в Корпусе, Гари скидывает на него все, что можно и что нельзя, смотрит с гадостной усмешкой, впаривает очередную стопку бумаги и отсылает в лаборантскую. В лаборантской Дейдара сидит, держится за виски и пытается найти в бумажках знакомые иероглифы. Думает: вот же пиздец. Что за жесть была ночью. Потом подбирает стопку данных по последней разработке, сваливает в ящик-сейф и тащится в архив в надежде развеяться по дороге. Едет на лифте минут десять, потому что на каждом этаже кто-то заходит, тычет пальцами по кнопкам и прижимает Дейдару и его ящик к самой дальней стенке. Выходит. Идет уже по лестнице, пробивает допуск, сонно смотрит, как снимают с двери джуин особого доступа, плетется вслед за надзирателем в темный, пыльный зал, забитый стеллажами и шкафами от пола до потолка. Смотрит, как надзиратель что-то записывает в картотеку, ставит подпись туда, где просят, отдает ящик-сейф и получает разрешение не дышать пылью и валить отсюда наконец, чтобы не мельтешить перед глазами. Разворачивается, идет к светлому проему двери и на полпути чувствует что-то очень странное, почти неуловимое — рефлекс, как когда в бою уходишь от удара, которого не видел и о котором не знал. Внутри екает, и Дейдара поворачивает голову вправо, на очередной металлический сейф на средней стеллажной полке. Из сейфа его словно что-то зовет, тянет, заманивает к себе. — Молодой человек, у вас ноги отказали? — едко спрашивает надзиратель из темной и пыльной глубины архива. — Не, — отвечает Дейдара, с трудом отводит взгляд от сейфа и идет дальше. — Просто завис немного. Извините. И с чувством, словно забыл что-то важное непонятно где и когда, выходит из зала и приемной и идет к лифтам.

***

— И крепость конформизма падет, — говорит Дейдара, взмахивая на весу кипой отчетной документации, — под натиском новой идеологии, да! Субкультура переродится в культуру, всеобщую, единую. Рухнут столпы традиций и социальных норм, сотрутся рамки и грани, и искусство станет тем, чем должно было быть изначально — отображением жизни во всей ее полноте, да! Зеркалом природы, отражением хаоса. Идея, воплощенная в материи, отобразится в материи, воплощающей идею. Рекурсия..! Взрыв! — Взрыв мозга, — говорит Куроцучи и падает головой на стол. — Взрыв всего, — поправляет ее Дейдара. — И мозга тоже. Зарождение новой идеи — и есть взрыв мозга. Первичный импульс — инстинкт, интуиция, затем цепная реакция, ударная волна, инстинкт обретает материальную и понятную нам форму, это сложный, многоступенчатый процесс, да, сначала мы облачаем его в слова, потом — в действия, потом — в реальность. И все это в сущности своей — взрыв. — Обалдеть можно. — Вот именно. — Ты прям философ, — говорит Куроцучи и кладет подбородок на сложенные лодочкой ладони. — Дейдара-сенсей, ха. А смерть — тоже взрыв? — Жизнь — это взрыв, — отвечает Дейдара. — Момент между рождением и смертью. А смерть — финальная его точка. Грань между взрывом и пространством и временем, где его нет. Рождение — та же самая грань. Фактически, смерть и рождение — одно и то же. Отзеркаленные грани. Параллельные плоскости. — Обалдеть, — повторяет Куроцучи. — Жизнь, смерть… А любовь — тоже взрыв? — Любовь — это вообще другая степь. Социальный конструкт и клише. Но если любовь в глобальном смысле и существует, то это — синтез. Преобразование и созидание. Реакция, из которой рождается что-то новое, да. — Обалдеть, — повторяет Куроцучи еще раз. Творческий кризис отпускает Дейдару медленно, но верно. Он снова берется за лепку и кисти, наполняет комнату глиняными питомцами, каждый из которых — все ближе и ближе к идеальному воплощению суперплоскости. Они минималистичны, бледны и геометричны, и в их простых линиях и изломах он отражает случайные грани реальности. Идея этой птицы — вечерняя скука после дня в лаборатории. Идея многогожки — подгоревший омлет на завтрак. Идея паука — грозовой ливень, который обрушился на Ивагакуре пару дней назад в разгар рабочего дня. Он выцепляет отдельные плоскости, отдельные штрихи, отдельные мгновения реальности и воплощает в своих творениях. Собирает жизнь по кускам, а потом относит ее скопом на закрытый полигон Корпуса и взрывает, и во вспышке взрыва, как в урагане времени, сгорает и скука, и омлет, и позавчерашний проливной ливень. Дейдара принимает материальность мира и мирится с оковами плоти, и думает, вылепливая очередную птицу: низменность материи — это вызов. Вызов, который он принимает и от которого не бежит. Человечность тянет его вниз, и он ей отдается, ее слабости и смертности, потому что в ней — яркость вспышки и неизбежность взрывной волны. Это — природа и суть всего. Загореться и погаснуть. Родиться и умереть. — С каждым днем я понимаю тебя все меньше и меньше, — вздыхает Куроцучи, когда он, с рюкзаком, забитым своими творениями, тащит ее на полигон и в очередной раз объясняет концепцию мгновения. — Это нормально, да, — отвечает Дейдара. — На это нужно время, время и усилие. Ты никогда, например, не сможешь увидеть небо целиком, от горизонта до горизонта. Только увидеть его по частям, да, по плоскостям, сопоставить их в своей голове и примерно представить, что тебя окружает. Но твоя основа всегда будет плоской, да. Плоскость — это человечность. Творческий кризис отступает, но Дейдара все равно не может найти себе места от неясного беспокойства. Внутри что-то бьется и куда-то тянется, и мысленно он раз за разом возвращается в архив, к ряду пыльных стеллажей и сейфов с секретными разработками. Думает: это не должно его волновать. В большинстве тех сейфов — боевые киндзюцу разного рода, а у него и так есть все, что ему нужно. Ни одно киндзюцу не заменит ему того, чем наделила его природа; ни одно киндзюцу не затмит пусть и спящий, но текущий в его венах бакутон. Но архив все равно не выходит из головы, и спустя месяц Дейдара сдается. Получить доступ в закрытую часть архива оказывается гораздо проще, чем казалось на первый взгляд. Дейдара просто подает цучикаге прошение, в общих чертах напирая на исследования Корпуса, и на следующий же день забирает свой новенький допуск. Допуск не дает права вскрывать сейфы с продуктами многолетних секретных исследований, но дает доступ к картотеке, в которой все эти продукты кратко задокументированы. Дейдара смотрит на ряд металлических заслонов, смотрит на номер сейфа, выдвигает соответствующую ячейку и дрожащими пальцами перебирает папки из плотного передавленного картона. Та, которая ему нужна, не выглядит ни новой, ни старой — обычная непримечательная папка с затертыми уголками и кодовым шестизначным номером на обложке. Дейдара ее открывает, просматривает по диагонали, плечи почему-то напряжены так, словно он проник сюда незаконно, хотя фактически у него — свежий допуск, подписанный рукой цучикаге и заверенный девятью кругами его секретариата. В сейфе, как оказывается, хранится свиток киндзюцу. Киндзюцу — проводник чакры. Возможность вмешивать чакру в материю, не теряя ее свойств. Даже с теоретической стороны исследование интересно, но у Дейдары перехватывает дыхание не от этого. Бакутон. Бакутон, вживленный в материю — возможность превратить во взрывчатку все, что угодно, взрывать на чистой природной энергии, без печатей, без снарядов, без взрывчатых веществ… словно писать руками на воздушной плоскости, минуя холст, кисти и краски. Он пролистывает экспериментальную сводку, судорожно ищет причину остановки исследований, читает что-то про побочные эффекты, чрезмерный вред здоровью, риск фатального исхода, нестабильность работы техники. Думает: что за идиоты. Они закрыли разработку из-за того, что побоялись довести ее до ума. Думает: ему, пятнадцатилетнему лаборанту Корпуса, никто даже близко не позволит ее возобновить. Он оборачивается к стеллажам, идет, как во сне, к нужному сейфу, кладет ладонь на замок, опечатанный сложным переплетением джуина. В джуиндзюцу он разбирается на уровне среднестатистического выпускника академии; чтобы проштудировать профессиональный курс и вскрыть замок на сейфе, ему потребуется от полугода до бесконечности. Чтобы выпросить у цучикаге специфический доступ к специфической разработке, так удачно подходящей для бакутона и так неудачно закрытой в связи с опасностью для здоровья, — дождаться, пока цучикаге выживет из ума. Внутри снова что-то беснуется и рвется наружу, тянется к сейфу, к свитку, в котором хранятся сырые разработки Ивы и его билет куда-то. Куда-то, куда ему очень-очень нужно. Сопряжение плоскостей, понимает он, и машинально скребет по сейфу ногтями. Сопряжение войны и искусства; его суть, выпущенная наружу без посредников, материализованная энергия, бакутон, пожирающий все вокруг. Искусство, естественным образом вплетенное в ткань мироздания, и разрывающее ее по велению его воли. Дейдара отрывается от сейфа и идет быстро и ровно к открытой архивной части, где сидит полусонный с утра надзиратель. Выхватывает из картотеки первую попавшуюся бумажку, что-то ему выговаривает, водит пальцами по строкам. Пока тот тычется носом в папку, перехватывает за шею и бьет в висок, втыкает в ладонь перьевую ручку, мажет кровью подушечки пальцев, распечатывает ящик с кодовыми ключами, ищет нужный порядковый номер. На нужном номере — шифр-ключ от сейфа с киндзюцу. Пока Дейдара несется обратно к закрытому архиву, в голове стучит вместе с бешеным пульсом: быстрее, быстрее, быстрее, быстрее, быстрее. Общий курс джуиндзюцу встает перед глазами неохотно, заглушаемый паникой, и Дейдара минут десять не может воспроизвести печати в нужном порядке. Постоянно кажется, что сейчас кто-то войдет, хотя кому нужны архивы в семь утра рабочего понедельника — та еще загадка. Внутри сейфа ожидаемо лежат несколько металлических тубусов и две огромных папки с историей разработки. Трясущимися руками Дейдара вскрывает тубус, помеченный порядковым номером «три» и штампом финальной версии. Раскатывает свиток с темной вязью джуина, сглатывает горькую слюну. В голове звенит пустота. Все начинается с «Троицы», поэтому пускай начнется с нее еще раз. Он стаскивает майку, хватает стянутый со стола канцелярский нож и быстро вспарывает себе по очереди обе ладони, а потом — грудь чуть повыше сердца. В горле сухо, как после пьяной ночи наутро, а сердце бьется где-то между шеей и ключицами, отдается в голову, живот и ноги. Он не знает, как именно поведет себя техника, на прочтение полного описания и экспериментальной сводки времени банально нет. Поле зрение сужается до вязи джуина, он прикладывает правую ладонь к левой, делает глубокий вдох и кладет пальцы правой руки в самый центр печати. Потом наступает темнота и боль — такая сильная, что выжигает все остальное. — Ты можешь произвольно сжимать пальцы? — спрашивает у него ирьенин. — Не-а. — Вообще никак? Даже просто ими двигать? — Я же сказал — нет. — Еще какие-то изменения в состоянии? Жалобы, просьбы? — Одна просьба, — говорит Дейдара. — Передайте цучикаге, что он мудак. Передадите? Нет? Тогда просто идите нахер. Ирьенин делает какую-то пометку на больничном листе и молча выходит, прикрыв за собой дверь. Дейдара смотрит в серый щербатый потолок и выдыхает сквозь зубы. Он не в госпитале, не в поликлинике и не в медчасти резиденции. Он в закрытой реанимации, судя по виду, где-то в подземной части Ивагакуре — и как бы не тюремном отделении для особо опасных лиц. Никто, кроме старого ирьенина с гербом Ивы и знаком личной гвардии на рукаве, к нему не приходит. На вопросы он не отвечает. На провокации не реагирует. В курс дела не вводит. Осматривает, задает сухие вопросы, что-то пишет в больничном листе и сваливает. Осознавать реальность Дейдара начинает не сразу. Когда темнота отступает, а внутренности перестают болеть так, словно его перерезали надвое и запихнули в грудную клетку ком раскаленного железа, он начинает видеть, слышать и ощущать происходящее. Еще спустя несколько посещений ирьенина потихоньку начинает говорить. Сейчас он лежит на скрипучей койке, весь утыканный катетерами капельниц, и чувствует, как горит грудь и обе ладони. В первые дни они были перекрыты плотными повязками, а сейчас обнажены, и, если приподнять голову на подушке, то видно мясистые провалы, красную, изожратую язвами плоть и выступающие из нее острые кромки костей. Встать на ноги Дейдара не может, потому что запястья и щиколотки прикованы к койке, а если и пытается приподняться, то боль в развороченной груди тут же укладывает его обратно. Говорить ему тоже больно, иначе бы он уже давно орал на весь бункер и всю Ивагакуре. Поэтому он просто лежит, смотрит в потолок и ждет, пока киндзюцу приживется в его теле и либо откроет путь к новым вершинам, либо просто его убьет. Через неделю становится ясно, что его жизни ничего не угрожает. Ирьенин приходит все реже и реже, а Дейдара все чаще задирает голову и рассматривает заживающие раны на груди и ладонях. В какой-то момент приходит осознание: это — не просто раны. Это — ротовые полости. Они темно-бордовые, все в язвах и нарывах, и мало чем похожи на здоровые рты, но в центре каждого уже начинает расти мясистым отростком язык, а по краям неровными рядами режутся зубы. — Это мое киндзюцу, — говорит Дейдара, когда в следующий раз видит ирьенина. Тот вертит на весу его ладонь и невозмутимо ее разглядывает. — Всегда было моим, да, с самого начала. Сила, пожирающая сама себя. Бакутон. Признание смерти и бунт против нее же. Ирьенин ожидаемо молчит в ответ. Еще через неделю его выпускают. Ведут наверх, из бункерных помещений — на поверхность, по узким бетонным лестницам и темным коридорам. Выставляют наружу, у самой городской стены, и молча уходят. Дейдара некоторое время думает, куда ему пойти, в резиденцию или в дом цучикаге. Оказывается, разницы особой нет, потому что ни там, ни там цучикаге его не ждет. Цучикаге делает вид, что ничего не произошло. Все вокруг делают вид, что ничего не произошло. У Дейдары на груди — печать краденого киндзюцу и свежий хирургический шов; в ладонях — способность превратить взрывчатку все, к чему он прикоснется. Все вокруг молчат и делают вид, что так было всегда. Ладно, думает Дейдара, сжимая кулаки и челюсти внутри них. Ладно — он хотя бы не в тюрьме. Не стоило ждать от окружающих понимания; они хотя бы не мешают ему возноситься, и это уже больше, чем следовало ожидать от их плоского, ограниченного сознания. Целыми днями Дейдара торчит на полигоне и производит один акт искусства за другим. Иногда к нему присоединяется Куроцучи. Сидит в стороне, глазеет на взрывную глину и на то, как с каждым разом она полыхает все ярче. — Ты бы себя со стороны видел, — говорит она один раз. — У тебя глаза такие… Как будто безумные, но осознанные при этом. Дейдара улыбается, сбрасывает волосы с лица. Обрезать не хочется: в Ивагакуре, царстве смуглых и темноволосых коренастых людей, они выделяют его из толпы. Цветовой акцент на плоскости картины; блик на доминанте, к которому взгляд прикипает в первую очередь. Как взрыв. Отпечаток взрыва. Его отражение. С другой стороны — надолго ли он останется в Ивагакуре? — Запомни меня таким, — говорит Дейдара в ответ. — Через пару лет я себя сожгу, да. Эшафот ждет нас всех, но я поднимусь на него без очереди, да, поднимусь и перережу себе горло под виселицей. Теперь, когда его руки способны на все, он видит свой путь и предназначение ясно и четко. Кем он был раньше — художником без кисти, певцом без связок? Теперь у него есть все, и он может все. Ивагакуре вокруг меркнет и отдаляется, лица бледнеют, голоса становятся все тише и тише. — А говоришь иногда так, как будто и правда сумасшедший, — задумчиво говорит Куроцучи. Дейдара не отвечает. Дейдаре уже не до нее.

***

Предчувствие у него появляется за две или даже за три недели: в воздухе витает напряжение, как перед грозой, неосязаемое физически, но предельно очевидное интуитивно. Дейдара его чувствует, ждет и предмету своего ожидания дает имя: Схватка Икс. Он знает, что за ним придут, и жаждет этой битвы; ему хочется, чтобы за ним пришел цучикаге лично, чтобы они схлестнулись в противостоянии двух идеологий, идеи и материи, чтобы из их противодействия проросло зерно новой всеобъемлющей культуры, чтобы цучикаге лично увидел и признал то, что когда-то презрел и счел недостойным внимания. Он ждет цучикаге, ждет всем своим существом, но за ним приходят три фигуры в черных плащах. Они визуально извращены: две массивных фигуры с боков, одна неестественно высокая, другая неестественно широкая, обе с гротескно бесчеловечными лицами и маленькими блестящими глазами. Между ними, по центру, фигура аккуратная и тонкая, плащ проминается на узких плечах, под воротником виднеется белая шея, на лице — безжизненные черные глаза. Дейдара морщится: композиция отвратительно дисгармонична, и, что самое главное, ни одно из действующих лиц не похоже на цучикаге. Очередная тупая трата времени и его потенциала; на языке вместе с чакрой бакутона горчит разочарование. Его пришли куда-то агитировать и, очевидно, угрожать. Разговор ведет самая правая, громоздкая фигура с огромным мечом за спиной. Нудит и нудит, и у Дейдары чешутся руки заткнуть ей рот взрывчаткой и сказать «кац». Вместо этого он говорит, вкладывая в тон все свое презрение: — Акацки? Не интересует, да. Я занят своим искусством, поэтому можете валить отсюда нахер. Две фигуры слева переглядываются и негромко переговариваются. Правая продолжает нудеть: — Ты сотрудничаешь с мелкими преступными группировками, работаешь бессистемно, взрываешь все подряд. Чего ты хочешь этим добиться, пацан? О. О, Дейдара может объяснить, чего он хочет добиться. На губах расцветает улыбка, а внутри становится горячо. Он знает, что они не поймут — придурки в плащах, под копирку друг друга, все с тухлыми рожами, на которых нет ни следа творческой одухотворенности. Они не осознают этот мир как сопряжение плоскостей, не видят его богатства и целостности, и никогда уже увидеть не смогут. Они слепцы, но Дейдара — нет, поэтому он смотрит на них с долей жалости и снисхождения. — Ничего, — говорит он, ладонь сжимается в сумке, пасть жует, исходясь чакрой и слюной. — Люди нанимают меня, чтобы что-нибудь взорвать, и я это делаю, почему бы не сделать? Почему не дать свободу моим творениям? Смотрите! — Он вытягивает вперед руку с глиняной пташкой, его лучшим и любимым образцом. Прикусывает губу, улыбается еще шире; ему хорошо. — Как вам, м? В каждой линии, в каждом изгибе ее форма преследует двумерность, да… почти что искусство. Но это еще не все! Они не просто двумерны, они — подвижны! В таком виде моя птица — не более, чем просто скульптура, но знаете, что? Она взрывается. Она взрывается, и ее форма перерастает, перерождается и находит свою истинную сущность, свой истинный облик, истинную точку красоты! И в этот момент, в момент превращения, я могу почувствовать свое единение с миром и искусством, да! Потому что искусство, — он переходит на громкий шепот и произносит, как величайший секрет мироздания: — искусство — это взрыв. — Достал уже, — говорит широченная фигура. — Это все? — спрашивает высокая. — Ладно… — говорит та, что посередине, с мертвыми черными глазами. — Хватит. Я сражусь с ним. А потом мир переворачивается. Переворачивается и, похоже, не встанет на место больше никогда — Дейдара плетется за тремя фигурами по проселочной дороге, невидяще пялится в землю под ногами и никак не может осознать произошедшее. Схватка Икс произошла, предчувствие его не подвело, но подвели глаза, подвел разум, подвело тело — подвело вообще все, и теперь он больше себе не принадлежит. Теперь он принадлежит секте больных отбросов, и ему предстоит на них работать черт знает на каких условиях. Он смотрит себе под ноги, а видит красную радужку и три томоэ в ней, и в этих глазах, больных и лживых, его жизнь рушится в одно короткое мгновение. — Шевели ногами, — бросает из-за спины широкая, неповоротливая фигура. — Пошел нахер, — отзывается Дейдара, и едва не получает железной бандурой по лицу. Отскакивает в сторону, встает в стойку, смотрит на бандуру — бандура оказывается скорпионьим хвостом из железных сочленений и железного жала, вымазанного на конце чем-то фиолетовым. Похоже, яд. И похоже, этого мужика лучше не злить. — Вы за мной сюда тащились, чтобы прирезать в тот же день, м? — спрашивает он из чистого упрямства. Внутри все еще клокочет злость, но все больше перерождается в холодную ненависть: свои слова он назад не берет и в общем-то плевать хотел, на кого ему работать. Он теперь хочет лишь одного: выдрать безжизненные черные глаза из глазниц, вставить вместо них в череп свои творения и с холодной улыбкой сложить печать. Кац. — Не думай, что тебе не найдут замены, если будешь вести себя, как животное, — отвечает ему широкий мужик. — Как ваше имя? — игнорируя угрозу спрашивает Дейдара. Запоздало осознает, что никто из них ему даже не представился, и сжимает зубы. Он ушел из Ивагакуре, потому что его достала пошлость и плоскость окружающих, а теперь попал сюда — в окружение еще более пошлых и плоских людей, которые относятся к нему, как к мусору под ногами, потому что он им проиграл. — Кисаме Хошигаки, — отвечает вперед широкого мужика мужик с мечом. Кивает на того, с кем Дейдара сражался. — Учиха Итачи. И твой будущий напарник, знакомься: Акасуна но Сасори. — Просто Сасори, — поправляет тот раздраженно. — От дурной славы не отмоешься, Сасори-сан, — хохочет мужик с мечом. Кисаме Хошигаки, повторяет про себя Дейдара. — Как и от крови тех бедняг, которых вы уложили в могилы. Сасори взмахивает хвостом еще раз, в этот раз вхолостую, и снова срывается вперед. Дейдара идет за ним, следит краем глаза за ядовитым жалом, и перекатывает на языке незнакомое имя: Учиха Итачи. Думает: Учиха Итачи погибнет во взрыве. Думает: Учиха Итачи падет от моей руки. Думает: Учиха Итачи больше никогда не посмотрит на меня сверху вниз своими мертвыми, лживыми глазами. Думает: Учиха Итачи сразится со мной еще раз, и в этой схватке прозреет и умрет. Его приводят в старые катакомбы на границе со страной Дождя, представляют еще одному мужику в плаще, всему исколотому пирсингом, и говорят: теперь ты — член Акацки. Выряжают его в мерзкий черный плащ, выдают идиотскую шляпу с колокольчиками и кольцо на указательный палец правой руки. В кольце — камень цвета аквамарина и начертанный на нем кандзи «синий дракон». — Кто придумал на зеленом камне писать, что он синий? — спрашивает Дейдара у мужика в пирсинге. — Это такая шутка, м? — Это элемент древнего ритуала, — невозмутимо отвечает мужик. Их Лидер и его прямой начальник. Какой же цирк. — Это оксюморон, — говорит Дейдара. — Он символизирует, что ваша организация за всей своей вычурностью — собачье дерьмо? — Прямо как ты за своими громкими и пустыми речами, — говорит за спиной Сасори. Дейдара оборачивается так резко, что волосы хлещут Лидера по плечу. — А вы какое право имеете судить мои речи, м? — У меня прав судить побольше, чем у тебя, молокосос, — отвечает Сасори. — В этом кольце заключена сила и власть, которая тебе во сне не приснится. — Я вижу смысловое противоречие и говорю о нем, — вспыхивает Дейдара. — Расхождение формы и содержания должно что-то значить, нет? — Успокойтесь оба, — ледяным тоном говорит Лидер. — Не забываем про субординацию. Дейдара только стискивает зубы и ждет, пока Лидер закончит свою нудную речь — что-то про политику, что-то про экономику, рефреном какая-то высокопарная чушь про мир во всем мире. В гробу он видел и то, и другое, и третье; ему плевать, на кого и зачем работать, но мелочные стремления и страсти людей неизменно вгоняют в экзистенциальную тоску. — Оно даже не зеленое, — говорит Сасори, когда они выходят из общего зала в коридор и идут в жилое крыло. — Иногда перед тем, как открыть рот, тебе стоит разуть глаза. — Не зеленое? — щурится Дейдара. — А какое, желтое, красное? Это чистый аквамарин, да, и смысл был писать на нем, что он синий? — Чтобы сходу вычислить узколобых идиотов, которые видят форму и не видят содержания. У Дейдары сами собой сжимаются кулаки — да что он себе позволяет?! — А может, для того, чтобы вычислить терпил, которым посрать, что они выглядят как тупые клоуны? — Не заткнешь свой грязный рот, и я заткну его тебе сам. И кольцо твое не зеленое, а голубое. — Зеленое! — Голубое. За углом они едва не влетают в Кисаме, уже без плаща и без меча, и от этого странно непривычного. — Вы что, посрались за цвет кольца? — спрашивает он с недоумением. Ни Дейдара, ни Сасори не удостаивают его ответом. Следующие пару дней Дейдара проводит в гордом одиночестве в выделенной ему каморке: квадратная коробка без окон с подтекающим потолком, низкой кроватью, колченогим столом и едва живым платяным шкафом. В шкафу ни хера нет, кроме запасного плаща, который больше Дейдары на два размера, поэтому его Дейдара больше одного раза не открывает. Остается валяться на кровати, смотреть в потолок, заниматься по настроению ОФП и лепить из остатков глины свои творения. Изредка он просачивается через коридор в ванную или на кухню, где стоит неестественная тишина и впечатление, словно Дейдара — единственный здешний обитатель. Он не жалуется, набирает себе продуктов из холодильника, смешивает в огромной сковороде и утаскивает все к себе в комнату, чтобы не сожрали — воспоминания из общажной жизни стоят перед глазами стойко и, видимо, уже навсегда. — Собирайся и на выход, — говорит ему Сасори на третий день, когда Дейдара начинает лепить птиц на потолок в хаотичной, но эстетически приятной последовательности, и всерьез раздумывает над тем, чтобы их взорвать. — Мы выходим на задание. Стартовал твой испытательный срок. — Ага, — отвечает Дейдара без охоты. — Уже иду. Отправляются они на северо-восток; Дейдара не спрашивает, куда именно, пока в этом нет фактической необходимости, и просто тащится вслед за Сасори через грязный, вымокший в осеннем ливне лес. Его творческая стезя всегда лежала скорее в идеальном мире, чем в материальном, в материальном же ему плевать, чем заниматься и куда идти: он знает и знал всегда, что он вне мира, на стыке плоскостей, в той великой исходной точке, которая никому больше недоступна. Что он одинок и трагично счастлив в этом одиночестве, потому что одиночество исходит из гениальности, а гениальность дарует прозрение. Как может человек зрячий быть несчастлив? Как может человек, живущий на стыке двух фундаментальных, лежащих в основе мира плоскостей, страдать от своего одиночества? Он вытаскивает из сумки птицу и выпускает ее на волю; она спархивает с ладони и против стены дождя летит вверх. — Искусство — это взрыв, — говорит он в пустоту и сжимает пальцы в печать. Открывает рот, чтобы добавить, как точку в конце высказывания, свое коронное «кац». — Что общего у взрыва как акта деструкции с искусством, которое созидательно в своей основе? Дейдара так и замирает с открытым ртом. Сасори не останавливается и даже не оборачивается; продолжает ползти вперед, развозя плащом дорожную грязь и слякоть. Дейдара сглатывает. Говорит осторожно, словно идет по минному полю: — Искусство в основе своей — отражение жизни, да. А ключевое свойство жизни в том, что она конечна. Конечна и скоротечна, да. — То есть задумка в том, чтобы посмеяться над хрупкостью жизни? — уточняет Сасори. — Сделать вид, что смертность тебя не волнует, и ты, якобы, ее выше? — Не посмеяться, — говорит Дейдара все так же осторожно, — а выйти в противодействие. Проникнуться, познать и возвыситься через познание, да. Познание, принятие и бунт! — Познать скоротечность жизни и приблизить конец самостоятельно? — спрашивает Сасори. — В этом суть твоего бунта? В том, что ты сдаешься смерти добровольно и преждевременно? Настоящий бунт заключался бы в том, чтобы оспорить права смерти на все живое, вырваться из порочного круга и обрести бессмертие. Познать конечность жизни, отречься от нее и найти через нее путь к вечности. Дейдара сглатывает еще раз. Мимоходом касается груди там, где под плащом прячется шов и печать киндзюцу и слышит, как безумно стучит под ребрами сердце. Говорит: — Бред какой-то. Я не согласен. А птица так и пропадает за завесой дождя, не преобразившись во вспышку взрыва.

***

На вывеске над дверями постоялого двора начертано большими, яркими кандзи: «Синий Тушканчик». Ха. Почти как Синий Дракон. Дейдара опускает взгляд на свою руку, на кольцо на указательном пальце, мельком поглаживает холодный камень и думает: попасть в Акацки ему было предначертано судьбой. Говорит: — Вас раздражает название? — А должно? — без интереса уточняет Сасори. — Ну, я и пытаюсь узнать, должно или нет, — отвечает Дейдара. — Вас бесит все, что связано с Суной, или только выборочно? Сасори в ответ рычит. Низко, переливисто. Красиво. Сасори вообще красивый. Субъективно и объективно — как человек, с которым можно взаимодействовать физически и как арт-объект, с которым можно взаимодействовать идейно. Он — тоже плоскость. Синтетическое покрытие, которое как кожа, но не кожа, жидкое стекло глазных яблок, как живое, но неживое. Он — плоский, но внутри него видится глубина. В этой глубине Дейдара чувствует что-то родное. Взгляд со стороны; изнутри — в плоскость, с высоты разума — на плоть и кровь этого мира и самих себя. Взгляд творца, который видит окружающий мир не как условия своего существования, а как холст для своих идей. — Ты слишком много себе позволяешь, — говорит Сасори. — Просто хочу понять ход ваших мыслей, да. Вас бесит Суна, но вы не отказываетесь от своих истоков как таковых — существует четкая грань или вы просто выпен— Сасори его перебивает, не вербально, а физически, почти переламывает хвостом Хируко пополам. Дейдара отскакивает вглубь холла, мимо стойки портье к ряду простых диванчиков, одергивает плащ, садится и закидывает ногу на ногу. Смахивает песок с щиколотки, — забился между гетрой и сандалией, — и кладет на колено локоть. Пока Сасори берет номера, смотрит на смуглый затылок с клоками грязно-серых волос, тяжелый горб и крупные сочленения хвоста. Красиво. Красиво в абстракции и красиво в контексте — в контексте знания, что внутри, сжавшись под темными сводами в позе эмбриона, прячется его настоящая личина. Как же хочется сейчас увидеть его лицо — даже мимически неподвижное, мертвое, оцепеневшее, оно все равно отчего-то кажется откровением. — По какому принципу вы отбираете, от чего отречься, а что принять? — спрашивает Дейдара, когда Сасори бросает ключ от номера ему в руки. — Вы оставили форму скорпиона. Переняли мастерство кукловодов. В конце концов, оставили имя, лицо. Почему? — Я оставляю то, в чем вижу для себя смысл, — говорит Сасори. — Беру как материал, довожу до совершенства и замораживаю в вечности. Чтобы создать идеал, нерушимый временем, нужно быть избирательным, а не хватать беспорядочно все и отовсюду. — То есть, критерий выбора — осмысленность? — уточняет Дейдара. — Осмысленность. Значительность. Красота… Сасори хочет добавить что-то еще, но Дейдара его перебивает: — Все эти критерии субъективны, да! — говорит он взахлеб. — Что для вас имеет смысл, для кого-то — пустой звук. Красота субъективна, да, в этом суть людей, они что угодно могут счесть красивым, если… если что-то екнет. Если сойдутся плоскости, да. Вы говорите, что ваше искусство всеобъемлюще, но оно включает в себя только вас, вас и людей, которые пересекутся с вами во вкусах и ценностях. Сасори поднимает на него тяжелый взгляд. Говорит: — Я начинаю с себя и увековечиваю лишь то, что считаю достойным вечности. В этом смысл искусства. Селекция. Выбирать лучшее, что создал наш род, доводить до абсолюта и выводить за рамки человечности. — Нет ничего абсолютного, — говорит Дейдара. — Кроме момента рождения и смерти, и вспышки между ними — ничего. Просто реакция. Просто что-то, заключенное между двумя основополагающими точками, да, просто — жизнь. Они никогда не приходят ни к консенсусу, ни к компромиссу, но когда-нибудь, Дейдара уверен, придут. Он узнает Сасори по частям, по разрезам плоскостей, слой за слоем, все ближе и ближе к сути и сердцевине. В утробе Хируко — пустое лицо на пороге взросления, не тронутое ни старостью, ни войной. Он решил оставить себя чистым листом — его право. Не право, поправляется Дейдара, не право, а возможность. Он может делать все, что хочет, влекомый хаосом и бесконечностью цепных реакций, он может делать все, что хочет, но от этого не станет более правым. Он еще не понял, но когда-нибудь, возможно, поймет, потому что Дейдара впервые встречает человека, с которым говорит на одном языке и смотрит с одного ракурса. — Нам с вами суждено было встретиться, не думаете? Они идут быстрым шагом через лес, и Дейдара тащит на себе свежий труп, который Сасори присмотрел для коллекции, но в пылу битвы не успел запечатать. Труп тяжелый, неповоротливый, еще теплый и мерзкий наощупь, и Сасори, если уж на то пошло, мог бы тащить его на чакре сам, но Дейдара зачем-то предложил ему помочь и не встретил возражений. Еще бы он их встретил. Дейдара вздыхает, перехватывает тело поудобнее и ускоряет шаг, чтобы не отстать. Продолжает, заглушая молчание: — В том смысле, что мы с вами словно вышли из одной точки, да, но пошли в разных направлениях. У нас одна основа, один фундамент, но при этом кардинально разные логические построения. Я не верю в предопределенность в ее бытовом контексте, да, но… — Ты очень молод, — неопределенно и задумчиво говорит Сасори. — Для тебя все в новинку, потому ты и ищешь везде знаки и жесты судьбы. Но очарование быстро сменяется разочарованием, если не подкрепляется трудом и работой мысли. — Думаете, я в вас разочаруюсь, м? — спрашивает Дейдара. — Низкого же вы о себе мнения, ага. — Ты разочаруешься во всем, — невозмутимо отвечает Сасори. — Твоя концепция наивна, но в ней есть зерно истины: эйфория не длится долго. Дело не в моей самооценке, а в слабости твоей теории. Она нежизнеспособна, Дейдара. Ты перегоришь, когда осознаешь, что весь твой, с позволения сказать, труд, сгорит вместе с тобой. — В этом его предназначение, — говорит Дейдара. — Гореть ярко и сгореть в самом расцвете. И я сгорю раньше, чем разочаруюсь в чем-либо, да. Сасори хмыкает в ответ. Дейдара смотрит на него снова, на уродливый затылок с проплешинами и клочками темных волос, на завернувшийся ворот плаща, на покатую спину, за которой почти видит узкие плечи и точеное лицо, уткнувшееся в колени. Думает: признать свою смертность и сгореть быстро и ярко — честнее, чем бежать от нее год за годом, и в процессе тонуть в своем страхе и тлеть, тлеть, тлеть, пока не обратишься дымом и пеплом. Честнее, смелее и правильнее. Но и Сасори в своем вечном побеге от смерти выглядит на удивление гармонично. Дейдара смотрит на него поверх мертвого тела и не может оторваться. Они с Сасори не две части одного целого, не две половинки, как в тупых вечерних ромкомах, над которыми смеялись они с Куроцучи. Между ними не знак сложения или умножения, между ними — знак подобия. Дейдара мысленно вычерчивает его в разделяющем их пространстве, выдыхает, свободной рукой лезет в сумку и отрывает кусок глины. Говорит приглушенно: — Кац, — и знак подобия исчезает в жаре вспышки. Он продолжает смотреть на Сасори все несколько часов, пока они тащатся с трупом наперевес через лесополосу к очередной ночлежке. — Не думаете, что я заслужил награду, м? — спрашивает Дейдара уже вечером, когда труп покоится посреди разделочного стола, а Дейдара — на самом его краю, возле посиневших и увитых венами ступней. — Не моя забота об этом думать, — отвечает Сасори. — Я не бухгалтер на выезде. — Да я не об этом, — говорит Дейдара. — Мне деньги не нужны, ага. Я о личной награде. Карт-бланш, например. — Карт-бланш на глупость? — На перформанс. Сасори смотрит на него долго, но без интереса. Дейдара нервно болтает ногами на весу. Говорит: — Перформанс на стыке идеи и материи, да. Мне нужна гарантия, что после него вы меня не прибьете. Не то, чтобы мне было страшно, да, но… Но у Сасори в руках — набор скальпелей и какие-то странные колбы, в полуметре от него — раскрытый корпус Хируко, внутри Хируко — куча боевых марионеток и литры яда, запечатанные в паре призывных свитков. Дейдара не чувствует страха смерти, но не хочет, чтобы его жизнь закончилось такой банальностью. — Перформанс на стыке идеи и материи — это очередной взрыв? — уточняет Сасори. Подходит ближе, склоняет голову в пародии на человечность. Мертвые глаза под ресницами естественно блестят. — Почти, но нет, — говорит Дейдара и спрыгивает со стола. Сасори отвергает в себе человечность и считает, что биологические желания — дурновкусие и пережиток прошлого, и единственно верный путь ведет человечество к избавлению от оков плоти. Дейдара свою человечность больше не отвергает, поэтому целует его первым. Сасори неживой, и с физической точки зрения целовать его почти неприятно. С идейной точки зрения это — лучшее, что Дейдара испытывал в жизни, не считая взрыва своих творений. Но взрывы всегда не в счет — они вне плоскости, на стыке материи и идеи, воплощение его разума и одновременно что-то гораздо больше него. В будничных же рамках Сасори — определенно точно лучшее, что происходило в его жизни. Когда он говорит это вслух, Сасори смотрит на него, как на идиота. Говорит: — Займись чем-нибудь полезным, — и рукавом плаща вытирает рот. Дейдара говорит: — Обязательно, — и тут же целует его еще раз. И снова вместо тепла, мягкости и живого запаха и вкуса встречается с безжизненным покрытием, похожим на кожу только визуально. Он лижет ему губы, сует язык внутрь, гладит по загривку и чувствует себя так, словно пытается трахнуть пластиковый манекен в супермаркете. — Это все? — спрашивает Сасори, когда Дейдара от него отлипает, тяжело дышит и пытается мысленно поймать ту грань, за которой «лучшее, что было в жизни» переродилось в мерзостное чувство невзаимности. — Прекрасно, — продолжает Сасори. — Теперь ты либо молча выходишь, закрываешь за собой дверь, и мы больше никогда не возвращаемся к этой теме. Либо я ломаю тебе руку, вытаскиваю лучевую кость и протыкаю ей твое неуемное горло. Дейдаре не по себе не от угрозы, а от своих ощущений, поэтому он молча выходит и закрывает за собой дверь. Но к этой теме они, конечно же, возвращаются. — Лучшее — враг хорошего, — говорит Дейдара и запихивает в рот палочку якитори. — Враг хорошего — лень и страх перед физическим и умственным трудом, — тут же отвечает Сасори. — Я руководствуюсь не ленью, да. Мне дозволено упрощение, потому что оно — основа моего стиля. Я членю реальность на плоскости и воплощаю ее в простых и понятных формах. Сжимаю. Сжимаю, да, и обращаю в пепел. Вы же стремитесь отразить идеальное, всеобъемлющее воплощение жизни. Для вас упрощение равно смерти идеи, да. — Ты не видишь разницу между упрощением и улучшением. Я не упрощаю, а избавляюсь от того, что не нужно, от биологических и социальных рудиментов. — И вы опять возвращаетесь к субъективщине, да. Вы проводите грань на основе своих… своих желаний и ценностей, да. Вы пытаетесь говорить за все человечество, а говорите только за себя. — А ты говоришь только за себя, Дейдара. Отстаиваешь себя и свои человеческие желания. Это бессмысленный разговор. Они сталкиваются взглядами — буквально, и лбами — фигурально, и Дейдара сердито вгрызается в очередной кусок курицы. Говорит: — Я субъективен, да, и это признаю. Признайте и вы тоже, это не смертельно. Сасори молчит, и, кажется, не показушно; он и правда быстро теряет интерес к таким разговорам. Дейдаре до нелепого обидно — он впервые кого-то хочет так сильно и конкретизированно, а его не хотят в ответ. Он все еще не может понять природу своего желания: в нем мало плотского, но и платоническим его не назвать; что-то между, на стыке плоскостей, может, и вовсе за их границами. Карт-бланшей Дейдара больше не просит, он умеет признавать свои поражения. Признавать, оставлять позади и двигаться дальше.

***

У него новая идея фикс. Сасори смотрит на него, скептически подняв брови, — не выделывайтесь, данна, говорит Дейдара, вы же знаете: я сказал — я сделал. Сасори хмыкает и говорит, что Дейдара обещал выдраить казенную ночлежку два дня назад, а она до сих пор выглядит так, словно в ней десять лет никто не жил. Дейдара жмет плечами и идет за половой тряпкой, а в голове новыми гранями расцветает идея. Он хочет бомбу. Огромную бомбу, такую, какой еще не видел мир; яркую, смертоносную, царскую бомбу, — чтобы можно было сложить одну печать и похоронить в ударной волне целый город. — Это будет пик моего искусства, да, — говорит Дейдара, проползая под столом Сасори и выгребая из-под него пыль и мелкий мусор. Сасори стоит и молча ковыряется в ком-то из Алой Тайны, Дейдара сплевывает изо рта челку, выпутывается из его плаща и продолжает: — Творение, способное забрать с собой что-то в тысячи, в сотни тысяч раз больше его самого! Нужно поработать над балансом чакры и формы, чтобы достичь максимальной мощности, да, это займет время, но… но это того стоит, да, это станет венцом моей коллекции!.. Он уходит мыть тряпку, полощет ее в сколотой раковине, возвращается и видит Сасори у стола в той же самой позе. — Я назову ее С-3, — продолжает он, шлепаясь обратно на колени. — С-1 символизирует основу и фундамент мироздания, С-2 — ловушку материи, а С-3 будет символизировать свободу идеи. Все начинается с «Троицы», думает он, но не произносит вслух. Трет засранный плинтус, кусает губы. Думает, сколько времени уйдет на то, чтобы разработать вместилище для столь разрушительной силы и, собственно, ее сердцевину. — В чем связь свободы и взрыва? — спрашивает вдруг Сасори от своего стола. — Не вдаваясь в общую слабость твоей теории, задумка С-2 понятна, но С-3 — новый уровень бреда. Идея в высвобождении разума из оков плоти? Было бы о чем спорить, если бы разум не умирал вместе с ней. — Смерть разума и плоти — и есть высвобождение, — с готовностью отвечает Дейдара. — Высвобождение из порочного круга, досрочное… досрочное его замыкание, бунт против старости и гниения, да. Красота, забирающая с собой красоту, отвоевывающая ее у увядания! — Ты бунтуешь против увядания, отдаваясь ему раньше срока, — произносит Сасори едко. — Сам хоть понимаешь, что говоришь? Если во время нашей битвы ты бросишься на мой кунай и заколешь сам себя, то не станешь от этого победителем. У Дейдара от сочетания слов «наша битва» сладко тянет внутри; вспоминается облако железного песка, безумное смешение чакры, резкость и точность движений, и хвост Хируко, орошенный вражеской кровью. Он сглатывает слюну и говорит: — Если во время нашей битвы я буду знать, что проиграю, то лучше убью себя сам, чем отдамся чужой воле, и это будет моя победа, да. Мой перформанс на месте вашего. Моя картина на вашем полотне. Сасори хмыкает. — Ты выбираешь самоубийство, чтобы не бороться и не работать день за днем, и не искать выход из ловушки, в которую заключила нас природа. Это трусость, Дейдара. Трусость, лень и неспособность признаться себе в собственной неполноценности. — Это единение с миром, — отвечает Дейдара, стиснув зубы. — Единение и бунт в одном лице. Я отказываюсь жалко цепляться за жизнь и выбираю отдаться красоте в самом ее расцвете, да. В мгновении вспышки, в… в момент, когда красота достигает пика, я ее обрываю и говорю: лучше уже не будет. Не будет лучше, не будет живее, будет гниль и тлен, и прах, и увядание, и я говорю им: нет! У вас нет прав на то, к чему прикасаюсь я, и к чему прикасаются мои руки! То, к чему я прикасаюсь, сгорает в едином мгновении красоты и гармонии, да! Он вскакивает с колен и протягивает вперед ладони. Сасори смотрит на него из-за плеча, вполоборота, с выражением хмурого осуждения на лице. Пасть на правой руке сплевывает ком пыли, и Дейдара, поморщившись, тянется за ним и возвращается к тряпке. — Как много красивых слов, за которыми нет ничего, кроме позерства и подросткового максимализма, — говорит Сасори от своего стола. — Бунт через капитуляцию, подумать только. Утверждение жизни через ее уничтожение. В твоей речи есть хоть два предложения, которые друг другу не противоречат? Дейдара отбрасывает тряпку в угол, садится на задницу у самого порога, где нет мокрых разводов и не валяются влажные комья пыли, Сасори опирается локтями на свой стол, и они спорят до самого вечера. На следующее утро Зецу вырастает из пола в коридоре, наводит ужасный переполох, отрывает Сасори от работы, а Дейдару — от подушки, и сообщает, что Лидер объявил им внеплановый двухнедельный отпуск. Опускает несколько колкостей и пропадает так же неожиданно, как и появился. Сасори выглядит слишком довольным, чтобы это оказалось счастливой случайностью. — Спасибо, что спросили мое мнение, да, — бормочет под нос Дейдара, пока льет воду в старый железный чайник и с грохотом ставит его на плиту. Чая нет, в шкафу стоит только пустая банка с чайной пылью на самом дне, и Дейдара с презрением высыпает ее в раковину. Чай, видимо, выжрал кто-то до них, и, тыкая пальцем в небо, он поставил бы на Учиху, потому что он единственный выглядит как человек, который между миссиями хлещет не сетю с пивом, а заваренную по всем канонам травяную бурду. Ладно, может, Сасори тоже бы ее пил, если бы был человеком, но, увы и ах, единственные его человеческие привычки — это ворчать без повода и разбрасывать свои вещи там, где им совершенно очевидно не место. — Ставлю тысячу ре на то, что вы галлонами пили чай, пока были в живом теле, — говорит Дейдара, когда не в меру довольный Сасори зачем-то приходит в кухню. — Можешь положить деньги на подоконник, — благосклонно отвечает ему Сасори. — Ни разу не заваривал чай сам себе. Сомнительная польза за несоизмеримо большую трату времени и усилий. Дейдара дует на кипяток и скептически на него смотрит. Сасори, распахнув морозилку, начинает вытаскивать оттуда опечатанные банки с маринованными органами и конечностями. Говорит: — Тут куриная грудка в самом низу. Разморозь и съешь, больно смотреть на твой режим питания. — А вы, я смотрю, куда-то намылились, м? — У меня есть свои дела. — В которые мне лучше не соваться? — В которые тебе лучше не соваться, — рассеянно повторяет Сасори и взвешивает на ладони банку с плавающей в ней кистью без двух крайних пальцев. И добавляет уже энергичнее: — Как раз сможешь довести до ума свою очередную убийственную разработку. Или хотя бы к этому приблизиться. Дейдара наставляет на него раскрытую ладонь и вываливает язык из пасти. Сасори не ведется, цепляет банки на нити чакры и тащит в коридор. Дейдара разбалтывает кипяток ложкой и хмуро смотрит ему вслед. Сасори сваливает в тот же день со словами, что ему надо проверить мастерскую, а Дейдаре там делать нечего, и знать об ее устройстве и местоположении тоже нечего. И с напутствием не шуметь слишком громко и не устраивать терактов без веского повода. А лучше не устраивать их вообще. Дейдара отвечает, что никаких терактов он и так не устраивает, а Сасори говорит: да-да, я помню, как ты взорвал городской фонтан три месяца назад просто из-за того, что у тебя было плохое настроение. Дейдара возражает, что это было только один раз, Сасори скептически хмыкает и говорит: какие твои годы. И тут же сматывается вниз по лестнице, шурша плащом. Дейдара остается в ночлежке один, вытаскивает из морозилки многострадальную курицу, забрасывает в жестяной таз и весь оставшийся вечер скучающе разглядывает карту мира, прикидывая радиус, который Сасори потенциально может охватить за две недели. В теории ему надо протащиться туда и обратно, и провести какое-то время там. Учитывая скорость Хируко… хотя черт на самом деле знает, какая у него предельная скорость — может, Сасори ползает, как черепаха, из чистой стариковской вредности, а на самом деле может бегать на четвереньках не хуже гончих собак. Потом Дейдара лежит на карте щекой, смотрит в стену и думает, как выглядит его мастерская; если она — основная и единственная, то там должна быть как минимум вся Алая Тайна. В голове всплывают один за другим случайные образы: приглушенный теплый свет, ряды бездвижных марионеток, куча инструментов, склянок, свитков и потрепанных книг. В абстрактных раздумьях Дейдара проводит весь вечер, а потом жарит подтаявшую курицу, ест и ложится спать. На не расправленную кровать Сасори, в одежде прямо поверх покрывала — в знак своего невербального несогласия и протеста. Первая неделя пролетает, как во сне, быстро и незаметно. Дейдара работает над техникой, подгадывает форму снаряда, мается с контролем чакры и каждый день мотается за много километров от города на бесхозную пустошь, которая становится на эти дни его творческим полигоном. Вместо новой техники ему удается улучшить баланс дотона и райтона в образцах С-1, скорректировать их дальность и мощность, и он, пусть и не полностью, но все же остается горд собой. Вторая неделя течет тяжелее — рутина надоедает, кровь кипит, разум требует встряски и дискуссии, внутри просыпается жажда крови. Он сдерживается и вместо центральной площади подрывает очередной прототип С-3 на своем порядком раздолбанном полигоне. С-3 все еще не готова: ее удельная мощность едва ли превосходит летучие снаряды С-2 и крупнейшие образцы С-1. Это угнетает. Дейдара не злится, но начинает нервничать. Он не любит, когда что-то не получается, и чувство фрустрации распирает изнутри, как бомба с часовым механизмом. День за днем проходят в безуспешных попытках соорудить взрывчатку невиданной раньше мощности, и он чувствует, как все ближе подходит к разгадке и новому открытию. Но подойти не успевает, потому что двухнедельный срок истекает, и Сасори, знаменуя его окончание, возвращается из своего похода. Когда Дейдара вваливается ближе к ночи в квартиру, Сасори уже сидит у себя, застелив клеенкой едва ли не всю комнату, и сосредоточенно кого-то режет. — Добрый вечер, данна, — бросает Дейдара, прилипая к дверному косяку. — Как сходили? — Просто прекрасно, — отзывается Сасори и выразительно машет скальпелем. — Никогда не думал, что мне настолько сильно не хватает тишины и покоя. Дейдара не отвечает — смотрит под его рукой на бледную, посиневшую грудь и алые разводы на ней, и думает только о том, с каким бы удовольствием запихнул в хирургический разрез пару своих С-1. Было бы красиво. Ярко и красиво. Пожалуй, ему все же стоит выпустить пар. — Не скучал? — внезапно интересуется Сасори. — По вам или в целом, м? Сасори снова машет на него скальпелем, словно отгоняет от себя жужжащего комара, и говорит: — В целом. — В целом — не-а, — говорит Дейдара. — У меня была куча работы, да. Я уже близок к прорыву. Сасори хмыкает и внезапно протягивает руку снова, уже без скальпеля, и манит Дейдару к себе. Говорит: — Иди сюда. Развлечешься. Дейдара подходит с любопытством и легкой опаской, но Сасори просто берет его за руку, проталкивает через ровный, прямой надрез и неестественно раздвинутые ребра, и говорит: — Послушай. Это забавно. В руку стучит тяжело и быстро сердце захваченного шиноби. Над разрезом светится голубым медицинская техника, а внутри — мокро, горячо и очень живо. Сердце бьется под пальцами, и Дейдара не может удержаться, лижет его коротким языком, кровь размазывается по зубам и слизистой, греет, разгоняет чакру по тенкецу. Жажда крови успокаивается — внутри уже не давит и не клокочет, хотя взорвать этого мужика, кем бы он ни был, Дейдара не отказался бы и сейчас. Но тогда Сасори растеряет свое редкое добродушное настроение, и они будут угрюмо ходить друг вокруг друга и бессильно сыпать угрозами. — Нравится? — почти шепотом спрашивает Сасори. Проводит раскрытой ладонью поверх запястья Дейдары, и неощутимое лезвие чакры рассекает сердце в его руке. Крови становится больше, пасть ее бездумно сглатывает и тут же плюется, пальцы мнут безжизненную, но все еще теплую плоть. Это завораживает. Сасори снова склоняется к его уху и говорит негромко: — Видишь? Сердце недолговечно. Ты выбираешь идти у него на поводу, заочно соглашаешься с тем, что когда-то оно остановится. Заочно соглашаешься с тем, что природа не дала тебе выбора. Жить и умереть — не по своей воле, а по воле случая. Вот, за что ты сражаешься — за обреченность и отсутствие альтернативы. Сражаешься за право быть в клетке, которая и так обеспечена тебе с самого рождения. Дейдара смотрит на него, прислушивается к мирной и сытой тишине внутри. Улыбается и говорит: — Знаете, что такое обреченность в своей сути, м? Ударная волна. Они смотрят друг другу в глаза еще несколько долгих мгновений, пока Сасори не отводит взгляд. — Ты безнадежен, — говорит он без злости. — Представление окончено. Иди, займись своими делами. Мне нужно его обработать, пока это еще возможно. Дейдара вытаскивает руку из уже остывающего тела, окровавленная пасть счастливо улыбается и лижет губы. — Я посвящу вам свою следующую технику, да, — обещает он. Сасори в ответ морщится, привычно машет скальпелем и выпроваживает его из мастерской. Они оба знают, какая техника будет следующей. Дейдара тащится на свою кровать, в которой не спал уже две недели, и обещает в этот раз сам себе: однажды свою С-3 он сбросит на Сунагакуре.

***

— И сколько их всего, м? — А ты как думаешь? — Пятьсот девяносто шесть, — говорит Дейдара первое, что приходит в голову. Сасори поднимает брови с выражением вежливого удивления на лице. Вежливости в нем нет ни грамма, и Дейдара прекрасно это знает, просто у Сасори есть тяга эстетизировать мимику и тем самым производить впечатление приличного и уравновешенного человека. — У тебя патологическая склонность гиперболизировать все, что можно гиперболизировать, — говорит наконец Сасори, едва двигая губами. Ха. Трижды ха. — Так бы и сказали, что я вас переоцениваю, да. — Нельзя как-либо оценить то, чего ты не способен понять и представить. Похоже, снова удалось уязвить его самолюбие. А может, у него просто настроение быть вредным. — Так сколько их, м? — все-таки повторяет вопрос Дейдара. — Двести семьдесят четыре. Если этот разговор продолжится, будет двести семьдесят пять. — То есть вы признаете, что завидуете моему искусству и хотите присвоить его через мою марионетку, м? Сасори на провокацию не ведется. Отбривает Дейдару стандартной фразой и утыкается обратно в свой потертый, изрисованный печатями свиток. Дейдара вздыхает. Ему жутко скучно, внутри снова что-то скребется, новой техники он не придумал, а практиковаться в старых… он, конечно, этим занимается и займется, но вдохновения нет, а творить без вдохновения все равно, что нажираться без голода. Низводить свое искусство до ремесла он не собирается; и так сводит зубы от тоски каждый раз, когда Сасори копается в своих марионетках сутки напролет, выпиливая какой-нибудь нудный локтевой сустав или затачивая лезвия. На его месте Дейдара бы давно сдох от уныния: врагу не пожелаешь работать дни и ночи без продыха и энтузиазма, и самого себя убеждать в том, что получившееся детище — полноправный и осмысленный акт искусства. Работают они в последние дни плотно, дрейфуют меж поселений страны Огня и выполняют то здесь, то там какую-то чушь: сопроводить торговца в рабочем путешествии, постоять за спиной у мужика в костюме на бизнес-встрече, добыть из городского архива несколько специфических документов. Припоминая их последние задания, Дейдара с мрачным недовольством решает, что рано или поздно на них повесят прополку местных грядок и отлов бродячих котов. Своих шиноби в стране Огня пруд пруди, но жителям маленьких городков на северо-востоке проще дотащиться до бухгалтерии Акацки, чем отправлять почтой прошение в Коноху и ждать до скончания веков, пока оно через местный бюрократический ад дойдет до стола хокаге. — Предлагаю устроить забастовку, если нам не дадут что-то приличное, да, — говорит Дейдара, пока они тащатся через степь вслед за караваном вьючных мулов. Караван нужно провести по прибрежной территории страны Огня и защитить от нападков местных бродяг и бандитов; после развала Кровавого Тумана сюда стеклись все, кто не смог сжиться с порядками новой мизукаге или рисковал при ней присесть в тюрьму за государственную измену. Весь этот сброд, конечно же, игнорирует их всю дорогу до порта: то ли плащи Акацки говорят за себя слишком громко, то ли им просто в очередной раз тотально не повезло. — Обычная непыльная работа, — говорит Сасори. — Не лучше и не хуже других. По крайней мере, меньше риск того, что ты случайно где-нибудь убьешься, и мне придется за это отвечать. — Ну и ответите, не переломитесь, — вздыхает Дейдара. — Лучше убиться на крутой миссии, чем сдохнуть от тоски на вот такой, ага. Он машет рукой в сторону вонючих, серо-рыжих мулов с поникшими ушами и грустными черными глазами-кнопками. Мулы обвешаны тюками с какими-то, кажется, тканями — если взять их в кольцо и поджечь, то будет вонять паленой шерстью, и горелым мясом, и жженой бумагой, и, возможно, какими-нибудь благовониями. Гореть будет ярко и славно, а потом он получит головомойку от Сасори и Лидера, и следующие пару месяцев они будут получать только самые унылые миссии в самых унылых уголках страны Огня. Бред и тупость. — Для такой херни могли бы и не дергать носителей колец, да, — говорит Дейдара и пинает ногой камень. — Тебе лишь бы ничего не делать, — хмыкает Сасори. Дейдара косится на бесстрастное лицо Хируко, скрытое под рваным промаслянным тряпьем, и задается вопросом, насколько тот доволен ситуацией на самом деле. Судя по напряженной атмосфере, доволен не сильно, хоть никогда в этом и не признается. Рутина их засасывает и сжирает, и вытягивает из них всякое вдохновение. Через несколько недель, когда они уже снова на севере, в придорожном отеле, занимаются своими делами, — Сасори читает, а Дейдара мается дурью и неохотно готовится ко сну, — Сасори внезапно спрашивает: — Если ты умрешь, киндзюцу активируется в момент твоей смерти? Дейдара смотрит на него несколько долгих секунд, а Сасори смотрит в ответ. Наверное, со стороны они выглядят как два барана, столкнувшиеся на узком мосту посреди реки. — Чего? — логичным образом спрашивает Дейдара. — Это теоретический вопрос, — уточняет Сасори. Лицо у него серьезное, как будто он своих марионеток ковыряет. Серьезное и подозрительное. Добавляет: — Такие техники, как правило, требуют человеческих жертв. Техника позволяет тебе передавать свою чакру изнутри вовне. Твоя чакра — бакутон. Если ты погибнешь, остатки твоей чакры автоматически выплеснутся наружу? Произойдет взрыв? — Не знаю, — говорит Дейдара честно. — Хотите узнать, м? Сасори не успевает открыть рта — Дейдара перехватывает его руку и тянет за запястье. Он знает, что запястье не поддастся, если Сасори того не захочет, но Сасори склоняет голову, щурится, и покрытие раскрывается, как спицы зонта, и холодная ладонь отъезжает в сторону, обнажая железный штырь. Дейдара делает шаг вперед, и штырь упирается ему в грудь, по краю левых ребер, чуть ниже шва и печати киндзюцу. — Сердце же здесь? — спрашивает он отчего-то охрипшим голосом. Облизывается, переглатывает: внутри тянет сладко-предвкушающе, почти просяще. — Ниже, — говорит Сасори. — Твое — ниже. Дейдара берет его за локоть, ведет руку вниз, и прижимается плотнее. Штырь давит между двух ребер через ткань плаща и майки, пульс отдается в него глухим беспорядочным эхом. Сасори надавливает сильнее, и Дейдара полузадушенно выдыхает. — Скажи мне честно, — говорит Сасори с каким-то неясным, незнакомым напряжением. — Ты совсем не боишься смерти? — Смерть — это наша природа, — отвечает Дейдара. — Ее нет смысла бояться. Бояться смерти — значит, бояться жизни и самих себя, да. — И все же, — говорит Сасори, и снова ведет штырь выше, по параллели позвоночника, по ключицам и кадыку, под самый подбородок. Дейдара вытягивает руки вперед и кладет ему на плечи, как для объятия. — Лично ты, Дейдара. Тебе страшно умирать? — Да, — говорит Дейдара. — Да, мне страшно, потому что я не знаю, что там. Откуда мы появились и куда уйдем. Но я знаю, что это чувство ложное, да, что оно исходит из незнания и… непереживания, да. — Поясни, — бросает Сасори. Смотрит прямо в глаза, пробирающе. Штырь давит на подбородок, и Дейдара рвано выдыхает; он почему-то чувствует себя обнаженным и освежеванным. — Мы же все равно существовали, — говорит он тихо. — В каком-то виде мы существовали, но не осознавали этого, пока не обрели форму и разум, и тогда, именно после этого, нам стало страшно ее потерять. Снова превратиться в хаотичный, первобытный поток энергии, да. Нам было не страшно, пока мы не знали, что можем иметь форму, пока мы не могли этого знать. — Ты говоришь о динамическом бессмертии? — уточняет Сасори. — Веришь, что после смерти есть что-то еще? — Не после смерти, — говорит Дейдара. — Не после, а за ее пределами, да. За пределами смерти и рождения, за пределами всего, что мы можем осознать. Все в жизни смертно и бессмертно одновременно, форма — смертна, идея — смертна. Но бессмертно вот это вот… вот это вещество, из которого мы все сотканы. Мы умрем и будем жить вечно, данна, мы умрем и станем чем-то другим. Сасори смотрит на него еще несколько мгновений, а потом вдруг подается назад и отнимает штырь от его шеи, и оборачивается уже без интереса — словно Дейдара чем-то его разочаровал. — То есть, ты признаешь, — бесцветно говорит он, — что твоя концепция мгновения неполноценна без того, что будет после нее? Просто ты отдаешь вечность на откуп высшим силам, а за собой оставляешь то, что требует меньшего труда? То, что в той или иной форме произойдет и без твоего вмешательства? — Я не могу судить отвлеченно, — поправляет его Дейдара. — Я смотрю сверху, но сверху — тоже категория реальности, одна из… из внутренних плоскостей. Я часть этого, моя форма — часть этого, и я отдаюсь этой форме и принимаю ее. И принимаю ее слабости, да, хоть и… — Я понял, — обрывает его Сасори и отступает окончательно. Его запястье с щелчком возвращается на место, а Дейдара машинально прижимает ладонь к шее. Ладони сразу же становится мокро и горячо — Сасори пропорол ему кожу, и пропорол неслабо. Томительная дрожь резко переходит в дрожь яростную. Он чувствует себя так, словно раскрыл душу, а в нее язвительно плюнули. — И что вам не понравилось, м? — спрашивает он почти угрожающе. — Если несогласны, можем развить тему, да. Я готов ответить за каждое сказанное мной слово. Сасори оборачивается обратно к нему, вертит запястье, словно разминает. Говорит со странной, словно бы сочувственной интонацией: — Ты не переживал смерть близких, правильно? — Нет, — отвечает Дейдара. — Были бы близкие, ха. Сасори смотрит на него снова, так же сочувственно и капельку снисходительно, и говорит: — Понятно. — Что вам понятно? — Дейдара начинает выходить из себя. — Подоплека твоей философии, — поясняет Сасори. — Так легко признавать права смерти на все живое может только человек, которому нечего терять. Дейдара на мгновенье застывает, внутри на его слова отзывается что-то неясное, какое-то тонкое, бестелесное чувство… и тут же исчезает. — Вы обесцениваете, — говорит он наконец. — Мне есть, что терять. Мою жизнь и мой разум, да. Мою форму, такую, какая она есть. — Ты можешь потерять ее лишь единожды, — отвечает Сасори. — И ты этого еще не испытал. Ты говоришь о том, чего не знаешь и чего никогда не сможешь узнать. Это профанация, Дейдара, профанация и самообман. Дейдара открывает и закрывает рот, щерится. Ему есть что терять, у него есть тело и разум, и его искусство, его идеи. Он тщится это сформулировать, но не может, потому что даже в голове каждое слово звучит жалко. Разговор они так и не завершают, но он остается у Дейдары в голове, скребется там и не дает ему покоя. Он говорит себе: мнение Сасори ничего не значит. Говорит: Сасори из тех, кто не может увидеть общее за частным, кто ослеплен своим страхом и болью и не может взглянуть на них со стороны. Говорит: Сасори не слеп, как остальные, но близорук и догматичен, и его мнение ничего, абсолютно ничего не значит. Спрашивает, надеясь нащупать больную мозоль и подтвердить свои соображения: — У вас были родители? — Да, — односложно отвечает Сасори. — Логично, — огрызается Дейдара, сам не зная, почему начинает заводиться. — У всех они были. Я имею в виду, вы их знали или нет? — Знал, — так же коротко отвечает Сасори. — Но недолго. — Погибли на войне? — предполагает Дейдара. Угадывает, потому что Сасори отвечает кивком и продолжает копошиться в своем механизме. Вставляет один за другим сенбоны в пазы, что-то настраивает, подкручивает. Скучно. Дейдара уважает его искусство, но — объективно — чем больше времени проходит между моментом идеи и ее реализацией, тем более вторичным становится результат. У Сасори между этими двумя моментами проходит каждый раз едва ли не сотня лет. Смотреть на его унылые творческие потуги почти больно. — Паршиво, — говорит Дейдара, наваливается локтями на его рабочий стол, вертит в пальцах какой-то инструмент, похожий на сверло с ручкой. — Лучше бы их вообще не было, а? — Почему же, — невозмутимо говорит Сасори. — Их смерть дала мне толчок к пониманию, кто я есть и в чем мое предназначение. — Вы бы и так поняли, — хмыкает Дейдара. Замахивается сверлом, словно хочет воткнуть его в глотку левой руки, но замирает у самой кромки зубов. — Родители — это рудимент, да. Половина животных вылупляется из яиц и живет спокойно без них. — Ты не земноводное, — спокойно замечает Сасори. — Без родителя и опекуна ты не прожил бы и нескольких часов после рождения. И в течение дальнейших нескольких лет. Дейдара давит внутри злость, говорит: — И что. Меня нормально вырастили, да, в дерьмовых трущобах на полсотни сопливых младенцев. Нахер нужны родители. Сюсюкаться и целовать в лобик? — Повышать вероятность твоего выживания, — отвечает Сасори. — Дейдара, ты мне мешаешь. — Я и так выжил, — упрямо повторяет Дейдара. — Без этих… этих, да. — А мог бы не выжить, — бросает Сасори с уже ощутимым раздражением. — Подавился бы слюной в своих трущобах, и у меня сейчас было бы на одну проблему меньше. — У вас бы вообще никого не было тогда, да, — говорит Дейдара и стучит сверлом по зубам. Сасори косится на него и, кажется, сейчас начнет дергать веко в симуляции нервного тика. — Сидели бы один в этой своей дыре и разговаривали со стенами. — Это моя самая большая в жизни мечта, — говорит Сасори и вырывает у него сверло, чуть не переломав пальцы. — В последний раз предупреждаю. Сгинь, пока я тебя не прикончил. — Ха, — говорит Дейдара. Трет пальцы — больно, недавно рассадил костяшки, а Сасори только что содрал с них кровавую корку. — Ладно. Но мы продолжим этот разговор. Выходит и идет по улицам города, смотрит сквозь скучные и тухлые людские рожи, пропускает их бормотание и крики мимо ушей. День близится к вечеру, и вокруг таскаются мамки с люльками и детьми подмышкой, вытирают им сопли, что-то выговаривают, гогочут, как гусыни, страдают херней. Дейдара идет и думает, что все они бесполезные, и, если бы у него были развязаны руки, он бы взорвал их одним из своих творений, и они сделали бы единственную осмысленную вещь в своей жизни. Сдохли. Но он связан по рукам и ногам гендзюцу Учихи, поэтому идет сквозь город, как таран, сносит плечами каждого второго встречного, прокусывает зубами губы, глотает кровь, и в голове стоит глухая пустота. Он не помнит, как оказывается за городом, уже за пролеском, на развалинах старой стройки, которая станет сегодня его полигоном. Не помнит, как оказывается на земле, как руки оказываются в сумках, полные слюны и чакры, как горло сдавливает неуправляемой злостью. Он вытаскивает руки из сумок и прижимает к щекам. Холодные. Говорит: — Сука. Сука, сука, сука. Ебаная мразь. Швыряет на землю глиняную птицу, сжимает печать — кац! — и внутри становится тесно и горячо. — Надеюсь, ты сдохла потом, — говорит Дейдара, пока пасть снова беспорядочно вгрызается глину из сумки. — От маточного кровотечения. Сука. Нельзя тосковать по тому, чего не имел, нельзя потерять то, чего у тебя не было. Нельзя бояться смерти, пока ты еще не жив. Но теперь он жив, и поздно не бояться. Поздно — не быть. — Я тоже сдохну, — говорит Дейдара. — Сдохну, и от меня не останется ничего. Так и должно быть, да? Рождение и смерть. Взрыв и пустота. Ты родила меня, чтобы я сдох, мир родил меня, чтобы потом сожрать с потрохами. Мы все сдохнем, наша форма — сдохнет, потому что мы все — блядская вселенская случайность. И я тоже случайность, да. Я мог сдохнуть еще там, а мог не родиться вовсе. Внутри все переворачивается, зрение сужается до того, что прямо перед глазами, горло дерет злостью и непонятной горечью. Изнутри давит, давит, давит нещадно, словно его сейчас разорвет от боли, злости и ненависти, словно в нем — что-то большее, чем может выдержать тело. Это гениальность, понимает он. Гениальность и бакутон — пересечение плоскостей. Что-то, что он знает, но чему еще не может дать название. — Я тебя вскрою, — говорит он хрипло и беспорядочно. — Я тебя вскрою, плоскость за плоскостью, твою сущность и идею, разорву и… и познаю да, познаю и обрету. А потом сдохну, потому что для этого я родился, но перед тем как сдохну, я тебя вскрою. Я увижу сотворение мира и сожгу его вместе с собой. Он швыряет очередную птицу прямо себе под ноги, складывает печать, его оглушает грохотом и отдачей, сносит на землю и швыряет лицом в грязь, и он сгребает зубами палые листья и влажную почву под ними, прожевывает, сплевывает, и говорит: — Кац! И вокруг все взрывается, исходится дымом, ложится пеплом на мокрую землю. А потом начинается очередной осенний ливень и смывает все, как раствор антисептика.

***

— Испытание шестое, — говорит Дейдара , без стука вваливаясь в гостиничный номер, — провалено так же, как и предыдущие пять. Ваше мнение? — Ожидаемо, — отвечает Сасори от стола, на котором разложена куча склянок. И больше никак не реагирует. Ублюдок. — Но я понял, что рукам не хватает контроля для такой точечной работы, да, — продолжает Дейдара, скидывает плащ и сумки и влезает на стол, сдвигая бедром банку с какими-то внутренностями. — Буду пробовать ртом, да, там больше тенкецу и каналов чакры, так что потенциальный контроль должен быть… — Прекрасная идея, — говорит Сасори, глядя на него с открытой неприязнью. — Теперь вон с моего стола. — И это все, что вы скажете, м? — Когда добьешь свою поделку, скажу больше. Прошу прощения, не когда, а если. Дейдара хмыкает и сползает на пол. Он работает над новой техникой, но ему скучно. Скучно и мерзко — от того, что техника не хочет работать, от того, что она кажется ему нецелостной, от того, что теория плоскостей и мгновений трещит по швам. От того, что задумка выглядит не как его детище, а как плагиат человека, идеалы которого он презирает всем сердцем и душой. — Где грань между плагиатом и интерпретацией? — спрашивает он, глядя в стену. — В твоей голове, — отвечает Сасори. — Как и все остальные твои бредовые идеи. У него плохое настроение. У Дейдары тоже. В одном помещении им лучше не находиться, поэтому Дейдара подбирает свои сумки, набрасывает на плечи плащ и идет вниз, бронировать еще один номер. Испытание седьмое проваливается тоже. Испытания восьмое, девятое, десятое и одиннадцатое — тоже. У Дейдары от невменяемой ярости и бессилия скрипят зубы на обеих руках — идет уже второй месяц мучительных раздумий и полевых испытаний, а техника все никак не хочет работать. Сасори говорит, что Дейдара попросту неспособен произвести ничего, кроме банальных и элементарных в своем устройстве взрывов, которые подарили ему его гены и тайные разработки Ивы. Дейдара думает, что это не его стиль, не его путь и не его техника. Но сдаться — значит, признать, что он неспособен догнать человека, которого мысленно оставил далеко позади себя. Это унизительно. Тошнотворно и унизительно. — Ассоциация очевидна? — спрашивает он, пока они тащатся через лес с очередным досье на какого-то обмудка и двумя днями срока на его устранение. — Предельно очевидна. Дейдара сжимает зубы. Говорит: — Плагиат и концептуальная отсылка — разные вещи. Я признаю свои истоки и утверждаю, что возвысился над ними и могу их адаптировать и преобразовать в лучшем виде. Сасори выразительно молчит. Дейдара додумывает его слова за него: странно слышать о возвышении от того, кто даже пародию на чужую технику не может довести до ума. Сжимает зубы еще сильнее. Говорит: — Я знаю, что вы думаете, и докажу вам, что вы неправы. — Я думаю о нашей миссии, Дейдара, — отвечает Сасори без выражения. — А вот ты слишком много думаешь о себе. И это абсолютная неправда. Дейдара мечтает думать больше о себе и меньше — о цучикаге, его мерзкой старой роже и технике расщепления. Это не плагиат, говорит он себе во время каждого испытания, не плагиат и не пародия, и даже не банальное заимствование, не отсылка. Это — символ того, что он вырвался из клетки и теперь смотрит на нее сверху вниз. Сообщает миру, что превзошел то место и время, откуда вышел на бескрайнюю тропу творчества и войны. Пока Сасори разглядывает и обкалывает ядом обмудка, которого Дейдара держит окровавленными руками за челюсть и локти, Дейдара спрашивает: — Вам никогда не было стремно, что вы пользуетесь силой других людей? — А должно быть? — рассеянно уточняет Сасори, весь погруженный в свои творческие раздумья. — Ваши марионетки включают в себя не только вашу сущность и идеи, да, но и сущность людей, из которых они сделаны. Вам не кажется это… вторичностью? — То, что я превзошел и присвоил, становится моим по определению, — отвечает Сасори. — Можешь его отпускать. Пойдет для запаса в Алую Тайну. Дейдара разжимает руки, и обмудок мешком падает на землю. Обмудок, который теперь принадлежит Сасори и его коллекции — но полностью ли? Дейдара не может ответить себе на этот вопрос. С каждым днем в голове все больше сомнений и едкого недовольства собой и миром. Изнутри давит все сильнее, порой хочется разрезать себе грудь, чтобы стало легче, порой — стереть память. Он на грани идейного и физического коллапса, его все бесит и ничего не радует. Сасори предлагает на выбор кровопускание или лоботомию, Дейдара без иронии говорит, что предпочитает самоубийство. Сасори пожимает плечами и говорит, что с его задатками это ожидаемо. Говорит: — Ты же понимаешь, что нездоров даже по меркам шиноби? Дейдара не понимает. Он не знает, здоров он или болен. Сасори, несмотря на громкие слова, не знает этого тоже. Грань между гениальностью и безумием оказывается совершенно неосязаемой. — Ты можешь потерять свой разум, — говорит Сасори и смотрит на него своими пустыми, безжизненными глазами. — Вот и вскрывается обратная сторона твоей теории. Ты не боишься тленности тела и бежишь ей навстречу, но что, если разум предаст тебя раньше плоти? У Дейдары нет ответа на этот вопрос. Он смотрит в ответ, и в голове — иррациональный страх. Что, если это правда? Ответа Сасори не дожидается. Двенадцатое испытание проваливается с треском, что ожидаемо — в этот раз Дейдара просто повторяет все по прошлой схеме, отчаянно надеясь, что теперь она сработает. Она не срабатывает. Дейдара мучительно размышляет. Его мозг под тяжестью концепций, слишком сложных и необъятных для хрупкой плоти, начинает пожирать сам себя. Может, всегда жрал. Не зря его накачивали наркотой в «Троице», чтобы он молчал и не лез куда не просят. Не зря Сасори намекает на то, что сделал бы то же самое, будь у него свободное время и мотивация продлевать Дейдаре жизнь. С другой стороны — разве так не должно быть? Все в этом мире гаснет и тлеет, чем красивее, тем быстрее. Истинная красота мимолетна, она сжигает себя быстро и ярко, отдавая всю внутреннюю энергию во внешнее буйство вспышки. Красота его разума тоже не может продлиться вечно. Болезнь это или норма — есть ли разница, пока он видит то, чего не видят другие? Пока он чувствует этот мир так, как не может почувствовать никто другой? Его разум умрет — он медленно выдыхает и принимает эту мысль. Его разум умрет, потому что в этом часть его предназначения. Родиться и умереть. Говорит: — Тупые и ограниченные люди не в силах увидеть то, что выше их способностей. Чем ты выше, тем больше угол твоего обзора, да, ты видишь снизу это стадо, а оно не видит тебя. Сасори оглядывается на него из-за стола, но ничего не отвечает. Дейдара вдыхает и выдыхает; в груди распирает так, словно он вот-вот взорвется, словно он только что активировал свою С-0. Но он ничего не активировал, ему просто херово из-за того, что тело не выдерживает масштабов разума. Он жмурится до ярких пятен перед глазами и продолжает: — Их плоскости ограничены жалким потенциалом их мозга, да, они видят мир квадратным или прямоугольным, огрызком реальности, который стоит прямо перед их лицом. Они не могут поднять или повернуть голову, не могут возвыситься, чтобы взглянуть сверху вниз. Продолжает: — Они все тупые и посредственные, они видят плоскости и не понимают их сути, они… И осекается, потому что Сасори смотрит на него с бесконечной усталостью и говорит: — Мир целен, Дейдара. Ты видишь свои плоскости из-за узости восприятия. И проблем с головой. Дейдара хочет его ударить, но вместо этого отвечает: — А вы пересадили себя в коробку, потому что не хватило яиц воевать честно. Страшно было, что личико искромсают, да? — Я не спрашивал твоего мнения, — спокойно говорит Сасори. — И никогда его не спрошу, потому что ты ребенок без жизненного опыта, зато с огромным самомнением. Ты грезишь о войне, хотя никогда ее не видел, грезишь о смерти, хотя никогда с ней напрямую не сталкивался. Критикуешь природу техники, которую даже не можешь повторить. Он говорит что-то еще, но Дейдара уже не слышит, кровь шумит в ушах, глаза застилает красной пеленой. Все, чего он хочет — убивать. У него нет ни оружия, ни сил на самоконтроль, поэтому он бросается вперед, они с Сасори сцепляются, Дейдара хватает его за волосы, пытается выбить пальцами глаза, вцепляется левой пастью в нос, а своим ртом — в щеку, дерет изо всех сил, в челюсть стреляет болью. Его прикладывают затылком об стену, тащат сзади за плащ, и ворот впивается в горло, но Дейдара только стискивает зубы сильнее. Он не может ни дышать, ни отпустить, Сасори бьет его затылком об стену, в глазах сверкают искры, челюсть немеет. Потом Дейдара отваливается от него, уже почти без сознания, хрипло вдыхает, вдыхает, еще вдыхает, смазанно целует, даже не целует, а проводит языком между губ и снова дышит, дышит, дышит. Сасори с гладким, нетронутым лицом смотрит на него без выражения, держит под руку и под лопатки, как в свадебном танце, а Дейдару трясет и корежит, и изнутри снова давит, как в детстве. — Я дам тебе пропить транквилизаторы, — говорит Сасори все так же невозмутимо, и Дейдара целует его снова, кусает за губу, скулит от боли в челюстях и бездумно качается из стороны в сторону. — Пошел отсюда, — говорит Сасори, но Дейдара вцепляется в его плечи, лижет губы и щеку, глаза и нос, Сасори его куда-то тащит, но Дейдара не видит, куда, потому что перед глазами мокро и горячо. Внутри давит, давит, давит, так, что хочется кричать. Потом его хватают за волосы, швыряют на стол, в шею вонзается шприц, и внутри почти сразу становится спокойно и пусто. Он прижимает руки к щекам, жмурит глаза и тихо, размеренно дышит. Все вокруг постепенно затягивает темнотой. Спустя несколько дней или недель темнота расползается, сменяется блеклым светом. Он чувствует себя так, словно очнулся от полусна. Сасори дает ему блистер таблеток и говорит: — Не будешь принимать каждый вечер — и я тебя убью. Дейдара принимает. Принимает и чувствует, как изнутри давит все меньше, как мысли успокаиваются, выстраиваются в порядок. Тринадцатое, рубежное испытание оказывается успешным — он смотрит, как в замедленной съемке, как стайка прикормленных птиц беззвучно распадается на клетки, и ощущает сытое довольство. Это не плагиат, думает он, обхватывая себя за плечи. Не плагиат, а его новая техника, потому что он превзошел ее и присвоил себе. Она становится в ряд его лучших рукотворных произведений — С-1, С-2, С-3 и С-4.

***

Перед их глазами — золотая земля. Буквально и фигурально — предзакатное солнце окрашивает пшеничные поля в оттенки красного золота, а под ними, в недрах земли, это золото лежит с доисторических времен и ждет, пока кто-то разворотит внешние слои почвы, сгонит в кратер толпу нищих шахтеров и вернет его туда, откуда оно пришло — на свет и воздух, к корням и истокам, и к давно утерянной свободе. Дейдара дышит теплым, вечерним воздухом и чувствует запах грядущей свободы. — Я возьму это на себя, — говорит Сасори у него за спиной мягким, переливчатым голосом. Горб Хируко откинут, ветер треплет алые волосы, в глазах — отсвет заката и рожденное в пепле золото. — Нечестно, — говорит Дейдара и скрещивает руки на груди. — Предлагаю как минимум разделить страну пограничной плоскостью. Устроим соревнование, кто справится быстрее и эффектнее, м? У него сегодня настроение творить, настроение ваять из мягкой и податливой плоти мира что-то свое. Его взгляд и разум чисты, в голове — нагромождение неоформленных концепций, пасти на ладонях требовательно щелкают зубами и лижут пальцы. Он чувствует неуемное желание бежать, взрывать, крушить и творить. Дейдара называет это состояние приливом вдохновения. Сасори называет его первыми признаками острого шизофренического психоза. Но сейчас Сасори не говорит о психозе и нейролептиках, сейчас он выдерживает драматичную паузу и говорит негромко и с какой-то почти интимной интонацией: — Хочешь увидеть Алую Тайну? У Дейдары на мгновение перехватывает дыхание. — Целиком? — замирая, спрашивает он. — Целиком, — говорит Сасори, и сзади раздается щелчок. Еще щелчок. Еще. Дейдара оборачивается так резко, что едва не сворачивает себе шею. Сасори смотрит прямо на него и медленно расстегивает плащ — ворот уже разошелся, открывая шею и ключицы, на них — темный стык кожи с кожей, как идеально ровный и почти заживший хирургический шов. Он неторопливо расстегивает плащ до самого пояса, а потом выскальзывает из него, как змея, сбросившая кожу, и плащ остается висеть у него на бедрах. Под ним — то, чего Дейдара никак не ожидал увидеть. Ему всегда казалось что тело Сасори будет таким же, как его лицо — точным слепком оригинала, почти неотличимым от живой человеческой плоти. Но под плащом у него темный провал в животе, в котором вьются металлические сочленения троса, в плечах и локтях — грубые шарниры, на груди — что-то, скрытое под плотным квадратным заслоном, и фиолетовая капсула с именным кандзи. У него человеческое лицо и нутро бесчеловечного оружия, скрытое от всех под овечьей шкурой. Он сам — сплошная метафора, слой за слоем, плоскость за плоскостью, ложь за правдой и правда за ложью. Дейдара не слепой и готов признать, что его работа над своим вместилищем и его художественной ценностью заслуживает того, чтобы отдать ей дань уважения. Говорит, сглатывая восторженное оцепенение: — Я согласен. Покажите. Сасори довольно и хищно улыбается, и тонкими пальцами открывает заслон на груди. Смертоносный танец Алой Тайны повергает Дейдару в состояние, близкое к творческому экстазу. Когда они берут в кольцо столицу, Дейдара смотрит вниз, перегнувшись через крыло и кусает губы. Прямо перед тем, как начать наступление Сасори медлит и произносит негромко и почти насмешливо: — Кац, — и у Дейдары внутри все переворачивается. Вечером, опьяненный их общим успехом и вдохновением, он стаскивает с Сасори плащ самостоятельно, вглядывается в хитросплетения механизмов, думает, задает вопросы. Сасори отвечает без охоты, но и без недовольства. Оказывается, последняя живая его часть — в капсуле на груди. Это выглядит почти болезненно. Дейдаре хочется коснуться его сути, хотя бы так, хотя бы через слой пластика. Он думает: это того стоило? Сковать себя в коробку и окружить иллюзией живого рабочего тела. Потом думает: а чем отличается его, Дейдары, тело, от этой марионетки? Его рука сама по себе не более и не менее жива и разумна, чем рука Сасори. Если отделить ее от тела, от его сознания, то она тут же превратится в бесполезный и бессмысленный кусок мяса. Они все по сути своей заперты в тесной капсуле без шанса из нее выбраться. Уничтожишь капсулу — убьешь форму и разум. Сасори освободил себя лишь от оков старости, но что такое старость тела в сравнении с увяданием разума? Он путает причину и следствие, почти нежно думает Дейдара, касаясь его холодной груди. Он пытается найти вечность в этой капсуле, в этом тленном теле, на этой грязной земле, но настоящая вечность не здесь. Настоящая вечность — где-то там, выше и шире, в совокупности мгновений и плоскостей, в бесконечных объятьях вселенной. Сасори думает, что бежит навстречу вечности, но на самом деле лишь оттягивает момент единения с ней. И все же. Все же, обретя разум, сознание и память, так страшно потерять это все в одночасье даже ради безудержной силы хаоса. — Мы все родились во взрыве, — неожиданно даже для себя говорит ему Дейдара и прижимает ладонь к капсуле. Она холодная и бездвижная, словно под ней ничего нет. Лицо Сасори — восковая маска, он бросил управлять мимикой и смотрит на Дейдару остекленевшими глазами. Но Дейдаре больше не страшно и не противно — он знает, в глубине этих глаз что-то есть. Если не в них, то в капсуле, которую он держит сейчас в своих пальцах. — Мы все родились во взрыве, — повторяет он, как мантру, и внутри что-то быстро и ярко вспыхивает, зарождается, как в утробе космоса новая звезда, очередная идея, от которой перехватывает дыхание. — Мы все родились во взрыве, данна, мы все — и есть этот взрыв. Вот, что я хотел сказать, понимает он внезапно. Его накрывает чем-то, похожим на безумие, перед глазами стоит, как явь — этот взрыв. Все из ничего. Точка реакции, вечное движение, вечное расширение, вечный и всепоглощающий синтез. То, чего он не мог увидеть, но почему-то знает и знал всегда. — Невообразимая чушь, — спокойно говорит ему Сасори. — Мы родились из взрыва, серьезно? Звезды, эта планета, все живые существа на ней? — Да, — говорит Дейдара. — Да, да, да. Трижды да. Сотню раз да, данна, это… бесконечный синтез, столкновение и рождение, это… — он едва не задыхается от своих мыслей, хватает его за плечи и тараторит, глотая слова: — Плоскостей много, данна. Каждый ракурс, каждая плоскость, временная, пространственная — это просто часть чего-то. Какой-то реакции, какого-то импульса, который вспыхнул и гаснет. Мы все гаснем, данна. Мы все сгораем в сущности этого мира, мы все — его часть, и он — часть нас. Мы все, возможно, родились во взрыве, и потухнем вместе с ним, из чего еще мы могли появиться? Откуда взяться такому количеству энергии, чтобы возникли, например, вы, ваш мозг, ваши идеи?.. Сасори хмыкает. Открывает было рот, но Дейдара тянет его за расстегнутый ворот плаща к себе, утыкается лбом в шею, и сбито дышит, дышит, дышит и не может надышаться. В голове разгорается что-то неизвестное и невыносимо, неописуемо яркое. — Мы все родились там, данна, — говорит он, склоняется, как для присяги скрытому селению, и жмется губами к капсуле. — В одно мгновенье, в одну неуловимую долю секунды, мы все родились там, да, из одной реакции, из одной силы, в объятьях первородного взрыва. Мы все едины. Мы с вами — одно целое. Его берут за плечи, тянут назад, заглядывают в глаза и невозмутимо спрашивают: — Ну и что это такое? — Это синтез, — отвечает Дейдара. — Синтез наших идей. Мы реагируем с вами, потому что мы всегда были одним целым. — Ты идиот, — говорит Сасори со странной мягкостью в голосе. — Мне добавить к транквилизаторам нейролептики? — Да, — отвечает Дейдара, не слыша его слов. — Да, да, да, трижды да, всему да. У него в голове расцветает взрыв, которого он не мог видеть, но видит так же ясно, как лицо Сасори, и он везде и нигде одновременно, и в нем все рождается и умирает, и они — его часть, он сам, момент между рождением и смертью. — Каждый раз я думаю, что твои идеи уже дошли до крайней точки абсурда, и бредовей уже не будет, — говорит Сасори, толкая его к двери ванной. — И каждый раз ты продолжаешь меня удивлять. Дейдара молчит — он чувствует себя, как здание, у которого подорвали фундамент, и теперь оно оседает, складываясь гармошкой, а из-под обломков рвется что-то новое, что-то иное, что-то исконное и бессмертное, скрытое раньше под каменной клеткой стен. — Иди спать, — говорит ему Сасори. — Слышишь? У нас завтра много работы. Из чего бы ни родился мир, тебе все еще нужно спать и работать. Дейдара послушно встает и идет в душ, стоит под едва теплой водой, глотает ее, морщится от тяжелого металлического привкуса, пенит голову дешевым химозным шампунем. В голове — все еще этот взрыв. В голове — непрекращающийся синтез. Когда он уже лежит в кровати и пялится в потолок, а Сасори где-то у дальней стены копошится в полной темноте в своих механизмах, в голову приходит идея. — Вы еще хотите сделать из меня марионетку? — спрашивает он, подрываясь на матрасе. Дергает шнур прикроватной лампы, и номер заливает тусклым болезненно-желтым цветом. Сасори не оборачивается. — Нет, — говорит он просто. — Почему? — Потому что это бессмысленно по многим причинам. — Почему? — не отстает Дейдара. Сасори наконец оставляет работу, прекращается ровный скрип и скрежет, воцаряется напряженная тишина. В этой тишине Сасори говорит без выражения: — Можешь считать это проявлением уважения к тебе и твоим сомнительным идеям. Дейдара сжимает простыню пальцами. — Когда я умру, можете сделать, — говорит он тихо, со значением, и тут же поправляется: — В смысле, не из меня самого, да. От меня ничего не останется. Но можете сделать меня с нуля, своими глазами, и это будет уже не плагиат, а интерпретация. Сасори неожиданно хмыкает и смотрит на него, прищурившись — кукольная мимика почти неотличима от настоящей, и когда стыки на шее и под челюстью скрыты воротом плаща, он выглядит почти как живой человек. — И каким ты себя видишь в моей… интерпретации? — медленно спрашивает он. — Вашим, — отвечает Дейдара. — Вашим в целом и в вашем виденьи. Мои идеи, моя суть — в ваших руках. Признаете вы ее или нет. Познаете или нет. Я уже этого не увижу, да, и не узнаю, но процесс будет происходить. Синтез. Цепная реакция. Это будет уже не обо мне, а о вас, да, и в этом весь смысл. В этом весь смысл, думает он, одно на другое. Здание, оседающее гармошкой — он надеется и хочет видеть себя той бомбой, от которой несущая стена чужой концепции даст трещину, а потом рухнет, высвобождая то, что внутри. Это их синтез — они разрушают друг друга, производя на свет что-то, что никогда не родилось бы за рамками их взаимодействия. — Готов отдаться мне после смерти? — спрашивает Сасори со смешком. — Ради того, чтобы я принял твои безумные идеи? — Не отдаться, — говорит Дейдара. — И не для того, чтобы приняли. Это просто… просто… вы сами поймете, да. Он не может подобрать слов и не хочет терять момент, не хочет упускать искру идеи и связующую их бесплотную нить. Поэтому он спешно выпутывается из одеяла, соскакивает на пол и в два прыжка подскакивает к Сасори. Сасори оборачивается, склоняет голову, смотрит на него с цепким, прожигающим интересом. — Вы поймете, — уверенно повторяет Дейдара. Целует свои пальцы, тянется вперед и прикладывает их груди Сасори, туда, где под плащом скрывается капсула с его живыми останками. Сасори внимательно прослеживает взглядом за его рукой, но ничего не говорит.

***

Ему снится храм. Снова. Снова и снова, уже в который раз, ночь за ночью — он вскакивает в поту с постели, спускает холодные ступни на еще более холодный пол, тяжело дышит, чувствует, как изнутри что-то давит, давит и рвется, сглатывает горькую утреннюю слюну и, как на эшафот, тащится в ванную или на кухню. Теперь, когда Сасори мертв, его начинают донимать две вещи: Тоби и ночные кошмары. И если с Тоби все просто, он просто инфантильный придурок себе на уме, то с кошмарами все куда сложнее. Ему снится разное. Снится брошенный храм в стране Земли, жутковатая статуя с потертой доисторической надписью — «Улыбающийся Будда», мимолетное обещание свободы и красное марево шарингана, за которым все исчезло навсегда. Снится Ивагакуре в обратной ускоренной съемке — дом цучикаге, Корпус Подрывников, военное общежитие, тренировочные полигоны, Училище, «Троица», старый госпиталь, темнота и оглушительный вой младенцев. Снится Сасори, то целый, то разодранный на части своими же марионетками, с пустым остекленевшим взглядом и темным провалом в груди. Ему нужны таблетки, и срочно, но он не хочет и не будет просить о них Тоби, а сам еще не может выходить из конспиративной квартиры. Руки все еще болят и мокнут, на левой ладони вместо привычной пасти — гнойно-кровавый нарыв и мелкие колья зубов по линии будущих челюстей. Ему херово. Так херово, как, наверное, не было еще никогда. — Ты видел, как он умер? — вырывается почти против воли, когда они с Тоби случайно пересекаются на общей крошечной кухне. Дейдара сидит на подоконнике, прилипнув щекой к стеклу, и пялится сверху вниз на поздних прохожих. Тоби гремит чем-то в холодильнике, напевает себе под нос и не торопится отвечать. — Ты оглох, м? — спрашивает Дейдара без злости. Злости по ощущениям уже ни на что не осталось. — А? — подскакивает Тоби. — Вы что-то спросили, сенпа-ай? Тоби отвлекся! — Как он умер? — повторяет Дейдара. Перекатывает эти слова на языке, но внутри на них ничего не отзывается. — Ты же там был после всего, да? Сам забрал его кольцо. — Да-а, — говорит Тоби со странной интонацией. — Забрал, сенпай, как же не забрать? Вы еще спрашиваете! С ним разговаривать — как со стеной. Внутри начинает закипать раздражение. Дейдара медленно вдыхает, выдыхает и раздельно говорит: — Так ты видел, как он умер? — Не-а, — отвечает Тоби и кружится вокруг своей оси в обнимку с пачкой мороженых овощей. — Я потом уже пришел, когда он валялся мертвый в куче марионеток. С двумя во-о-он такими катанами в груди! Тоби разводит руками на всю их длину, подпрыгивает от возбуждения и снова начинает кружиться. Дейдара осознает, что качается на подоконнике взад-вперед, как в детстве, одергивает себя, но никак не может остановиться. Представляет эти катаны: во-о-он такие, как Сасори в полный рост с его вечно пубертатным телом, крест-накрест или параллельно, по центру или по краям именного ядра. Думает: как это банально. Сасори мог найти сотню способов изощренно сдохнуть, но выбрал быть пошло заколотым прямо в сердце. Можно было бы назвать это высмеиванием клише, тонкой игрой банальностей, какими были Хируко и его собственное тело, но. Но Дейдара сомневается, что Сасори с его вечным страхом смерти мог вонзить себе в сердце две катаны исключительно для того, чтобы обозначить такое примитивное художественное высказывание. Он снова прижимается щекой к стеклу, смотрит, как оно потеет от его дыхания и спрашивает у Тоби, который уже вовсю возится у плиты и шуршит своими овощами: — Эй, Тоби!.. Как бы ты хотел умереть? Тоби на него оборачивается; между рыжей маской и наспех натянутым воротником комбинезона Дейдара успевает разглядеть полоску светлой, неестественно рельефной кожи. — Давно, сенпай, — говорит Тоби и стучит по сковороде деревянной лопаткой. — Очень давно! Ответ Дейдару не устраивает, но спорить он не хочет, потому что теперь у него болит голова. Он трет виски, вспоминает сегодняшний кошмар: храм, статуи, красные глаза. Красные глаза повсюду, после смерти Сасори они словно преследуют его всегда и везде. Часом позже Дейдара сам стоит у плиты и негнущимися пальцами пытается пожарить омлет. Недавно пересаженные руки почему-то трясутся, как в припадке. Пф. А Какузу говорил, что проблем с ними не будет. — Сенпай, у вас из рук все валится, — вопит Тоби за спиной. Его голос отдается в голове мерзким эхом, Дейдара морщится. Говорит: — Давай потом, Тоби. Не до тебя сейчас, да. Голос почему-то тоже дрожит. Тупой Какузу и его тупая техника. Сразу было понятно, что нормально он ничего не сделает. — Я понимаю, как вам тяжело, сенпай, — говорит Тоби. — Давайте Тоби станет вашими руками! — Пошел к черту, — огрызается Дейдара и тут же проливает молоко мимо сковороды. Сковорода шипит, и Дейдара шипит вместе с ней, стряхивает с руки белесые капли и роняет молочный пакет. Бросается за ним, но Тоби оказывается быстрее: прямо у Дейдары под пальцами пакет растворяется в искривлении пространства, и Дейдара по инерции ударяется костяшками об кафельный пол. В глазах темнеет, в голове оглушительно шумит кровь. Он вскакивает и едва не бросается на Тоби, который машет перед собой руками и отлетает к противоположной стене. — И куда ты его дел, кретин? — шипит Дейдара. — В задницу себе засунул?! Верни, пока я тебя нахер не убил, и вали отсюда!.. Тоби верещит, прыгает, достает откуда-то пакет, кладет на стол и выбегает из комнаты. Дейдара берет его в дрожащие руки, садится на пол под скол столешницы и снова качается. Ему почему-то тяжело дышать. Он встает, идет к окну, рывком открывает и дышит, дышит, дышит. Но легче почему-то не становится. Ни в тот день, ни на следующий. Теперь, когда пересаженные и гноящиеся руки работают, как из жопы, он почти беспомощен. Не только в возвышенном боевом смысле, но и в низменном бытовом. С утра он корячится минут двадцать, рисуя стрелки, смывает, рисует снова, смывает, рисует, смывает. Глаза уже красные и отекшие, как будто он не спал и не просыхал двое суток, а стрелки все никак не выходят. — Давайте помогу, сенпай! — кричит Тоби из-за приоткрытой двери. — Вы себе так глаза выколете! — А ты умеешь? — с сомнением спрашивает Дейдара. Снова умывается, по щекам текут чернильные разводы, серое на белом; он выглядит, как заунывный театральный персонаж, у которого увели женщину, и теперь он в вечном абсурдном трауре. — Тоби не умеет, но Тоби быстро учится! — говорит Тоби и выхватывает у него подводку. Пока он пыхтит над левым веком, Дейдара вглядывается в разъем его маски, в темную, почти черную в тени радужку, короткие ресницы, неестественно белую обожженную кожу. Тоби издает под маской странный звук, разворачивает его за плечи к зеркалу, и Дейдара ругается сквозь зубы и снова включает воду. — Подглядывать нехорошо, сенпа-ай, — говорит Тоби ему в залитое водой ухо. Дейдара рассказал бы ему, что в его понимании хорошо, а что — нет, но он слишком заебался и у него нет времени на разборки. Впереди Треххвостый, за ним два запечатывания подряд, затем передышка и еще запечатывание, и еще, и еще. Дейдара заебался, поэтому выгоняет нахер Тоби, в последний раз трет глаза, рисует вокруг них жалкое подобие ровных линий, и они вылетают в страну Воды. Глаза колет и щиплет, и он всю дорогу усиленно моргает и борется с желанием их растереть, чтобы не смазать несчастную подводку. В дороге его снова переклинивает, и он сидит, качается из стороны в сторону и спорит сам с собой у себя в голове. Теперь, когда Сасори мертв, он только это и может делать. Тупость. Тупость и пошлость, и адская несправедливость — как можно иметь столько мыслей в голове и не иметь возможности ни с кем ими поделиться. Не иметь возможности быть услышанным. Изнутри что-то давит, распирает, словно он сам готов вот-вот взорваться. Может, киндзюцу? У всего есть своя цена, у краденой силы, которая годами дожидалась его в пыли и безмолвии архивов Ивы — тоже. Не киндзюцу, думает он отвлеченно, это чувство с ним не с архивов, а с самого начала, сколько он себя помнит. Давит, давит, давит. Рвется наружу. Рвется вверх, вовне, за пределы формы, к идее и энергетическому единству с хаосом. Это бакутон, понимает он, сила разрушительная и созидательная в своем разрушении, в его крови и его плоти, в его генетическом коде и в самой сердцевине, глубже генетики, не на уровне человеческом, а на уровне идейном, в самой его задумке и прообразе. Все они сотканы из одной материи, все зародились единовременно, в одно оглушительное, неуловимое мгновенье взрыва. А все остальное — мусор. Нет никакого одиночества, нет кризисов, нет ошибок, нет тупиков. Все — бесконечное движение, бесконечная реакция, синтез, ударная волна взрыва, в котором все они зародились и в котором умрут. Они все одни и они все едины. Дейдара поднимает голову к небу и говорит вполголоса, будто в самое ухо: — Вы меня уже не услышите, да, потому что не можете слышать. Вы… вы теперь выше этого, шире этого, и… в общем, я был прав. Я был прав всегда, с самого начала. Вы не могли этого знать, да, потому что вы были на другой плоскости, не здесь, не в центре, не в ядре вселенной, где… где война и бакутон, и одиночество, и… в общем, вы были не здесь, я знаю. Мы родились вместе, а потом нас разбросало ударной волной, меня — в утробу, а вас куда-то еще. Это… просто случайность. Игра вероятностей, да. И теперь я могу только поздравить вас с возвращением туда, откуда мы все появились. Он, кажется, сказал уже все, что мог, но изнутри все равно давит. Давит и скребется, как крыса под досками: что-то еще осталось. Что-то еще не сказал. — И я… не отказываюсь от своих идей, да, — говорит он, обхватывая себя за плечи. На океаническом плато зябко, ветер задувает в ворот плаща и холодит уши. — Это очевидно. Я никогда не откажусь от своих слов и своего знания. Но пока я здесь, я буду… скучать по этой вашей форме. Твоей. Да. Он снова сидит, качается, вспоминает вчерашний, позавчерашний и все остальные сны, перебирает их, как стекла калейдоскопа, и в какой-то момент со странным удивлением понимает, каким беспросветным пиздецом была его жизнь от начала и до конца. Они летят над океаном, вдвоем на одной птице, и Тоби уже давно не ноет, что надо было не выпендриваться и сесть на паром вместо того, чтобы тратить чакру и рисковать своей головой. Теперь Тоби просто спит. Дейдара тычет его носком сандалии и говорит: — Эй, ты спишь? Тоби? Ты согласен, что жизнь — пиздец? — Еще как согласен, сенпай, — сонно отвечает Тоби. — В целом или конкретно твоя, м? — зачем-то уточняет Дейдара. — И то, и другое, сенпай, — отвечает Тоби. — Это причина и следствие. Дейдара хмыкает с неожиданным для самого себя одобрением. Говорит, еще раз тыкая его подошвой в бок: — Знаешь, что я думаю, Тоби, м? Что мы с тобой могли бы нормально сработаться. Тоби в ответ радостно мычит и обнимает его за протянутую ногу. Дейдара смотрит на него, на рыжую спиральную маску и темное пятно глазницы в прорези, а видит заброшенный храм, светлую, как рисовая бумага, кожу и слепящую красноту шарингана. И ему очень, очень херово.

***

Это его конец, и это его начало. Первобытная, первородная, первая сила охватывает его и накрывает целиком, затапливая все вокруг. Он больше не чувствует своего тела, только всепоглощающий жар и энергию, и накатывающий волной экстаз. Перед ним — зеркальное отражение Итачи. Слепок его мечты. Дейдара не может ни вдохнуть, ни выдохнуть. Учиха что-то бормочет, — жалкий, жалкий, бездарный и безмозглый Учиха, — отползает назад, швыряет в него разряд райтона, деактивирует шаринган. Дейдара видит и слышит все, как из-под толщи воды, мысли в голове смешиваются, глаза застилает кровавая пленка, в голове — пустота. Он должен его убить. Все остальное теряет смысл и объем, зрение сужается до лица Учихи, и мир превращается в плоскость. То, что всю жизнь давило изнутри, наконец прорывается наружу. И он, оглушенный злостью, говорит: — Кац!!

***

Когда Дейдара просыпается, то понимает, что он в гробу. Не логически, а, скорее, интуитивно, словно в его голову всегда было вложено осознание: он проснется в гробу. Потом гроб открывают, и за его крышкой — яркие переплетения света, неясные кляксы знакомых лиц и странный сморщенный мужик в очках и огромном, размера на три больше нужного, плаще. Он забавный, чем-то неуловимо похож на шамана, и Дейдара так и называет его мысленно — шаман. Первое имя шамана — Якуши Кабуто. Так говорит Сасори. Дейдара слушает его и медленно куда-то уплывает — все вокруг выглядит сюрреалистично и урывочно, как будто он попал на полотно абстрактного импрессиониста. Говорит невпопад: — Я как будто выжрал бутылку сетю и закинулся сверху нейролептиками, да. Сасори смотрит на него без выражения, прикрывает глаза, пряча за белыми веками мертвую серую склеру, и продолжает бубнить о своем. Оказывается, Якуши Кабуто — бывший подчиненный Сасори. И Орочимару. Он был двойным шпионом и работал на них поочередно в течение долгих лет, а в итоге… в итоге предал обоих. Дейдара слушает без особого интереса и воспринимает с трудом. Осознание, кто такие Орочимару и Сасори, приходит постепенно. Вместе с ним приходят и другие воспоминания: Учиха, цучикаге, «Троица». Военный госпиталь. Орущие младенцы. Погодите. Погодите одну секунду. — Я себя подорвал, — говорит он и неуклюже вскакивает на ноги. Сасори смотрит на него со знакомым усталым осуждением и говорит: — И что? Тебе похлопать за это? Дейдара еще некоторое время стоя пялится в стену, логическая последовательность событий выстраивается медленно и со скрипом. Сасори был мертв. Он тоже был мертв. А теперь они оба здесь, и с ними Какузу и еще какие-то незнакомые мужики. Пиздец. Что за пиздец. И тут до него доходит все и сразу, и он оседает обратно, опираясь спиной на гроб, а плечом — на Сасори. И говорит, уткнувшись лбом в сухие и холодные ладони: — Пиздец. — Еще какой, — откуда-то сверху и сбоку соглашается с ним Сасори. Так они и сидят в какой-то дыре, полной гробов и незнакомых мертвецов, сидят и беспредметно о чем-то спорят. Спор идет медленно и натужно, аргументы не ложатся на язык, да и сама концепция… сама концепция уже не так плотно и ярко сидит в голове, чтобы ради нее рвать глотку. Но Дейдара все равно злится непонятно на что, ему хочется встать и ударить стену пещеры, разбить ее точечными ударами, подорвать образцом С-1 или, может, сразу С-3. Чтобы не мелочиться. — Мне как-то тяжело думать, да, — говорит он, когда вялая перепалка заходит на третий круг и так же вяло угасает, не найдя логического завершения. — Это особенность твоего мозга, — лениво отзывается Сасори, а потом вдруг добавляет: — Что ты чувствуешь? Это очень странный вопрос. Не в целом, а конкретно для Сасори. Дейдара прислушивается к себе через морок техники и говорит скорее вопросительно, чем уверенно: — Злость? Сасори кивает своим мыслям. Запрокидывает голову назад, трет пальцами виски и говорит: — Мы застряли в тех чувствах и мыслях, которые испытывали перед смертью. Дейдара сидит и некоторое время смотрит в стену. На стене ничего нет, голые камни, серые и бурые, и местами черные от влажности. Чем больше он в них всматривается, тем отчетливее видит абрис шарингана и едкую пелену гендзюцу. — А что чувствуете вы? — спрашивает он, разгоняя нервную тишину. — Усталость, — бесцветно отвечает Сасори. — От меня, м? — усмехается Дейдара. — От всего, Дейдара. Абсолютно от всего. Они сидят еще некоторое время молча, а потом все вокруг резко гаснет, словно кто-то одним щелчком выключил свет во всем мире. Когда свет возвращается, перед ним раскидывается бескрайнее небо и такой же бескрайний океан. Волосы сметает с лица, за спиной хлопает плащ, под ногами проминается глиняный бок его птицы. По левую руку стоит Якуши Кабуто и рассказывает что-то о печатях. Кается, что не понимает его искусства, на что Дейдара его самодовольно перебивает: — Надо быть особым человеком, чтобы его понять, да. Но спасибо за второй шанс его продемонстрировать! Кабуто морщится. Он выглядит, как древний старик, весь съеженный и противоестественный, с белыми, как снег, волосами и змеиным разрезом глаз. — Только особый человек может понять мое искусство, — продолжает Дейдара. — Это просто… вопрос времени, да! Вопрос времени и его убедительности. Ему вдруг дико хочется вернуться в пещеру, к ряду пустых гробов, и сказать, на этот раз твердо и уверенно: я прав. Я прав, потому что вы погибли из-за какой-то херни в погоне за вечностью, а я вам говорил, что ваша вечность фальшивая и гнилая, и вся суть жизни в том, чтобы гореть. Гореть и сгорать, и видеть сквозь свой страх, что в этом сущность и идея этого мира. Додумать мысль он не успевает, потому что на Якуши Кабуто налетает цучикаге, и все смешивается во временной воронке: «Троица», Ивагакуре, военное училище, Учиха Саске. — Дейдара-нии! — орет Куроцучи из-за дымовой завесы. — Ты живой! — вторит ей Акацучи. На Дейдару снова накатывает волна неконтролируемой злости: воспоминания из Ивы накладываются одно на другое, рефреном сквозь них проходит отражение трех томоэ, он сжимает зубы и бросается в бой. Ивагакуре не приняла его идеи, и Ивагакуре будет гореть в огне. Станет началом новой культуры, новой истории, в которой все знают и осознают, что смерть — не следствие жизни, а ее причина. Он схлестывается с цучикаге в смертельной схватке, а потом все снова гаснет, и он проваливается в темноту.

***

— Сорок один. Восемнадцать. Сто двадцать девять. Восемь... Готово. В этот раз должно сработать лучше. Дейдара открывает глаза. Перед ним сморщенный шаман в очках и плаще складывает какие-то печати, рядом с ним — высокая фигура в витой маске, от вида которой его почему-то передергивает. — Вы четверо сформируете диверсионный отряд, — говорит шаман, опуская руки. Якуши Кабуто, почему-то вспоминает Дейдара, шпион и предатель. — Действовать будете с воздуха. Сасори и Дейдара, вы будете… — Акацки, похоже, провалились в тартарары, если приказы отдает такой недоделанный идиот, — цедит Сасори слева. Его Дейдара вспоминает и оборачивается мгновенно, в голове вспыхивает злость. — Я бы не был таким надменным, если бы сдох от удара в сердце после разговоров о вечном искусстве, да! Сасори смотрит на него устало и незаинтересованно. Их снова воскресили, понимает Дейдара. Их воскресили снова, и теперь будут воскрешать раз за разом, чтобы они работали на Якуши Кабуто, или на человека в маске, или еще черт знает на кого. Им будут возвращать форму и частично возвращать разум — достаточный для того, чтобы они делали за других грязную работу и недостаточный для того, чтобы они своевольно от этой работы отказались. Чертов Якуши Кабуто. Запихнуть бы ему в глотку образец С-3, сложить печать и сказать с холодной и расчетливой ненавистью: кац. Мысли текут медленно и туго, в голове туман, внутри отчего-то все еще стоит яркая, но приглушенная злость. Они с Сасори ссорятся, мирятся, а потом их отправляют на поле битвы. За время полета они ссорятся и мирятся еще несколько раз, скорее по давней привычке, чем из сиюминутного желания и порыва. Дейдара говорит: — Вот уж не думал, что мы встретимся еще раз, ага. Еще и в такой тупой ситуации. Сасори говорит: — Ты ведь хотел попасть на войну. Так что могу поздравить тебя с успехом. Это правда. Дейдара сидит на глиняном боку птицы, с Сасори спиной к спине, и думает: почему бы и нет. Нет смысла ни в чем, кроме бесконечного движения: он потерял форму и снова ее обрел, и может обрести еще раз, и еще, и еще. Вторичность, неполноценность, сплетение его разума и чужого; все это имеет смысл до тех пор, пока они все — часть чего-то большего. Все они рано или поздно сгорят во взрыве — и он, и Сасори, и Якуши Кабуто, и все до единого Учихи. Он цепляется за эту мысль и осознает: у человека в маске на этой самой маске было изображение трех томоэ. Внутри вскипает отголосок злости, но тут же гаснет в секундном осознании: на все уже плевать. На все, кроме мгновенья взрыва, в котором они сгорят и так, который и есть они, который и есть — все вокруг. — Диверсионный отряд, м? — говорит он и толкает Сасори локтем в бок. — Хорошо же звучит, данна? Сасори за его спиной скептически хмыкает. — Смерть не прибавила тебе чувства вкуса, — говорит он без энергии. — Это прискорбно. — Да ладно вам, это весело! Веселье не длится долго, и в первой же стычке их запечатывают обмудки из объединенной армии. Дейдара сидит, колотит бочку руками и ногами и орет, что есть силы, на всех вокруг. Перед глазами — узор трех томоэ, ледяное лицо Учихи, две катаны в именном ядре, серая склера, военный госпиталь. Ненависть захлестывает его так резко и сильно, что он перестает осознавать собственные слова. Орет и бьется в западне, как раненное животное, пытается содрать с себя жгуты или пробить стенки бочки, но не добивается ничего. Шаринган. Сасори. Военный госпиталь. Крики младенцев. Потом все гаснет и больше не возвращается никогда.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.