***
За задним фасадом дома ни единого фонарика, лишь теплый свет верхних окон заботливо освещает выемки на дороге. — Ты ведешь себя бестактно, Марьяна, — он, скорее машинально, всё еще держит её за запястье; она едва поспевает за широтой его шагов. — До такой степени, что это перестает быть выносимым. — Кажется наш вечно невозмутимый доктор сегодня не в духе… Ему кажется, что вечно-невозмутимый-доктор сейчас достанет свой острый-острый скальпель и отрежет ей её острый-острый язык. «Всё, хватит, Кость, что за глупости… …всё-таки женщина, а ты без анестезии» Только её слова — чёртов бензин, что капает и капает на стенки его черепной коробки. — Гецати, за убийство дают до пятнадцати лет.Еще одна капля.
— Гецати, я темноты боюсь.И еще.
— Гецати, мне холодно... Он, наконец, останавливается. Несколько угрюмых морщинок проявляются меж насупленных бровей. Что есть, то есть — оставленное в салоне пальто не греет на расстоянии, а её платьишко, прилагаемое к невинно-измученным хлопающим глазкам, смотрится неподдельно жалко. Костя, будто опомнившись, — воспитание как-никак, — стягивает с себя косуху. Никаких лишних, галантно-ухаживающих подтекстов с его стороны. Просто так нужно. Так правильно. Она поёживается с легким облегчением. Гецати практически улыбается своим мыслям: громоздкая кожаная куртка висит на ней настолько нелепо, что аж органично. А мелкие острые зрачки впиваются под его до жути густые ресницы так резко, что он едва успевает опомниться. Останься личико этой барышни таким же безобидным, как минутой ранее — он бы знать не знал, какие бесы заставили тащить её за угол ради сомнительных разборок. А теперь она снова тут. Та самая Марьяна, с приоткрытыми губами, кошачьими повадками, туманно-призрачным взглядом и чем-то еще. Чем-то, что заставляет его нутро кувыркаться. Ему хочется курить. Хочется, чтоб сизый дым на мгновения оседал в лёгких, впитывал капельки напряжения и растворял его в редких порывах ветра. Хочется. Только он не курит. Совсем. Уголочки её раскрасневшихся губ ехидно подскакивают вверх, добавляя томному цепкому взгляду какого-то особого очарования. Отрезвляет непроизнесенным «я такая интересная? или почему ты глядишь на меня столь откровенно?» — Так вот, — потирает переносицу; мысли путаются рыболовными сетями, — мы бы смогли поладить, будь твои выходки немного корректнее. — Я не маленькая девочка, чтобы отчитывать меня по углам, доктор… — ноты издёвки звучат сладко-сладко; она почти мурлычет, лишь последнее слово (опять это дурацкое клеймо) отчеканивает с особо-демонстративным равнодушием. — Вот именно, не маленькая, Марьяна. Но твое поведение выглядит глупым и инфантильным, и если ты не можешь себя контролировать, то пожалуйста! Но только с теми, кто это принимает, а я не позволю так со мно… — Геца-ати, у меня сейчас голова лопнет, — она старательно показушно растирает виски, сильно-сильно зажмуривая глаза. — Ты вынул меня из уютного тепленького автобуса ради этой воспитательной беседы? Он и сам точно не знает, ради чего. Наверное, хотел посадить её на пенёк и заставить распутывать клубки его вот-вот разорвущихся нервов. — Злокачественные образования лучше удалять сразу, не дожидаясь, пока они перерастут в нечто большее. — Это ты меня злокачественным образованием назвал? — То, что между нами. Его эмоция «ну как же не к месту, господи» скользит курсивом, по соснам за её спиной. Она клонит голову вбок заулыбавшись так широко, что на его скулах нервно забегали желваки. А на её щеках практически заметно проступил пурпур. Но Гецати не видит. Гецати всё еще закапывается взглядом в какие-то елки. Да и слава богу. — Ты делаешь это намеренно, я прав? — Ты про «кусь»? — Господи, Марьяна… — ему становится чертовски неуютно; она ведь просто играется, а он не вывозит. И позиция фальшивого равнодушия оказывается провальной — она считывает его неприязнь с оттенком заинтересованности почти мгновенно. Как чёртов рентген. — Ты намеренно выводишь на эмоции, раздражаешь, язвишь, — отчеканивает каждую букву, в смолистых черных глазах зажигаются недобрые блики. — Перебиваешь, вставляешь свои пять копеек туда, куда не просят, ты… — Тебе же это нравится… Ты что, до сих пор не понял? Тишина звенит в ушах, иронично стрекочет сверчками. Где-то за горизонтом сверкает белоснежная вспышка; там тучи спрессованы в густое черное пятно. А над ними двумя небо чистое-чистое, висит патологически низко. Под пленкой льющегося парным молоком тумана бесконечные россыпи звёзд. Звёзды поочередно взрываются в его безднах-глазах. — Я… Кхм, не понимаю, и… — Ты трамбуешь, сдерживаешь свои эмоции, а я даю им повод вырваться. Твой разум зол, пока нутро кайфует, вот ты и бесишься. — Не перебивай пожалуйста, будь так доб… — Тебе стоит почаще расслабляться, Гецати. Выпускать накапливаемые чувства, и… — Он (прерывает её дыхание) резво сокращает расстояние; мужская ладонь сталкивается с её щекой звонким хлопком только мысленно; по факту — зависает в воздухе лишь в нескольких сантиметрах от её побледневшего лица. Она опасливо приоткрывает рефлекторно сомкнувшиеся ресницы. Костя вздрагивает, будто сам пугается столь резкого, несвойственного ему жеста. Он бы не посмел. Тогда какого… — Извини меня, это… — лёгкая растерянность мигом растворяет неизменную сталь его голоса. От недобрых мерцающих бликов не остаётся и следа — они мечутся, а потом и вовсе тонут в густой нефти вишнево-карих глаз. Стоя рядом с ним под полотном бесконечно-тяжелого неба она чувствует себя патологически слабой. Только в ее крови лейкоциты, миллилитров тринадцать водки и щепотка адреналина. Адреналин бьет в грудную клетку так сильно, что ребра скрипуче похрустывают. А может, это ожившие сухие ветки, тянущиеся к ним своими корявыми лапами. Гецати почти отворачивается; черты и без того нахмурившегося профиля становятся мужественнее, острее. А от его руки, так и замершей вблизи её лица, веет манящим теплом. А от накаляющегося между ними пространства тают последние остатки его усталости и её осторожности. Азарт — то, что успевает заметить Костя на дне аквамариновых глаз. В них плещется неспокойно-игривое море. Любопытное. Не оставляющее никому и шанса. «Начало бури» — первое и последнее, что он разгадывает в рябящей поверхности волн. Неестественно громко шуршит листва, а тучи полностью перекрывают наблюдающие за ними звезды. Теперь не дышит он. В его башке, наверное, минное поле. В сердце залежи динамита, в душе — килограммы, тонны тротила. А она опасливо подбирается к его горячей руке. Она принюхивается. она легонько кусает его за палец. И тихонечко ждет; рванёт или нет. Костя крепко сжимает челюсти, почти до боли, пытаясь остаться в здравом сознании. Пытаясь сообразить, что происходит. Понять, как действовать. Он банально не готов — к таким играм. Без правил, без стратегий. Без ощущения реальности происходящего. «Что ж ты делаешь…» Она клонит голову вбок, ластится к его руке, и напряженные пальцы в ту же секунду путаются под черными паутинами её волос. Гром ударяется о землю так внезапно, что Гецати почти трезвеет, почти просыпается. Только её сделавшиеся по-детски беззащитными глаза «мне страшно, просто погладь меня, ну» вырубают лучше снотворного. Дурманят быстрее наркоза. Пьянят похлеще водки. Водки? Да. Она, почему-то, пахнет спиртом. Травяным чаем. Натуральным хлопком. Его парфюмом. И он нерешительно (боже, зачем) расслабляет пальцы; черные пряди льются меж ними блестящим мазутом. Она практически мурлычет. Он практически не моргает. Не может шевельнуться. Не может отвести глаз — от такого притягательного, и одновременно абсурдного сна. Время замирает. И вакуум их колебаний не пропускает ураганного ветра. «Проиграл, дорогой» — скользит в уже нескрываемой, лукавой улыбочке, оседая слащавой горчинкой предвкушения на кончике языка. Ведьмы бывают очень коварными, как он мог забыть… Она снова тут. Настоящая Марьяна. Хабальная Марьяна. Сука Марьяна. Топит его в пучинах своих озёр. — Что за дурацкое наваждение? — приходит в себя, сжимая её волосы в тугой жгут и резко оттягивая назад. Злится (на неё ли?), плавит идеально-белоснежную, будто восковую кожу дозой раскаленного дыхания. Она не тает. Она покрывается мурашками. Дурацкое побочное.. — М? Какое наваждение, пусти, — женский хохот щекочет мужское самолюбие; ей совсем не горячо и ни капельки не больно. У неё иммунитет. И на что он надеялся.. — Гипноз, морок, называй как хочешь. Со мной эти шаманские штучки не сработают. — Может это твое аномальное место так на тебя влияет, Гецати, — он лишь сильнее (замолчи-и) сжимает в кулак позапутавшиеся пряди. — Наверное так устал, бедненький… Духи небось всю ночь издевалися, поспать не давали? Кровь бьет в виски глухими бубнами. Она щелкает спичками своих слов ещё и ещё, так, что искры летят во все стороны его черепной коробки, что пропитана бензином насквозь. Настолько, что голова кругом. Он мечется; изнутри кусает щеки, сосредоточенно смотрит в небо, влево, сквозь — только не на неё. А потом — хлопок. И все вспыхивает. Вмиг. Грубая густая щетина обжигает кожу наждачкой; он практически больно впечатывается в её, кажись, не закрывающийся ни на секунду рот. Рецепторы взрываются пьянящими салютами, а на языке медно-сладкий привкус победы. Её. Стянувшей его сердце тугими-тугими лесками. Опутавшей его рассудок тиной вязких-вязких болот. Осознание бьет по листьям дождевыми каплями — «Думаешь, ты неуязвимый? Ну хорошо…» — подумала, смеясь над ним, жизнь. И послала её. И Косте, наверное, хочется, чтобы это не кончалось. Лишь потому, что после их личной «точки невозврата» время не застынет, ждущий их автобус не испарится, а планета не разорвется на мелкие-мелкие куски. И ему так не по себе — от этого «после». Но полушария мозга выгорают полопавшимися лампочками. Дрожат сверкающими (между ними) молниями. Его нервные клеточки треснуты. Безвозвратно. И бог с ними. Странное удовлетворение разливается под кожей, когда её поцелуй становится трепетным, уязвимым. Когда она отстраняется неожиданно задумчивой — игры играми, а реальность отпечаталась его вкусом на её губах горячим клеймом. Когда она обнимает себя за шею дрожащими пальцами. — Ц-ц-ц, так сильно замерзла, Романова? — наслаждается; колит её по внезапно выползшим наружу слабостям. Её улыбочка ловит его невозмутимое «я никогда не проигрываю, имей ввиду». «Ну-ну» — возвращают туманно-дымчатые глаза с по-кошачьи четкими зрачками. Теплый свет на втором этаже знакомого дома тотчас гаснет, с головой окунув их в непроглядную тьму, словно в колодец. У Кости холодок пробегает по спине. Особенно, когда протянутая вперед рука нащупывает… пустоту. А после — она заливается звонким-звонким смехом — ведь отважно-непоколебимый Гецати так испуганно дёргается от неожиданно пробежавших коготков вдоль своей спины. Когда-нибудь он её удушит. «Ведьмы бывают очень-очень хитрыми. Привыкай».***
Единственный бодрствующий редактор старательно тихо, но с активной жестикуляцией материт Гецати — их «на пару слов» длилось, наверное, минут тридцать — уже давным-давно ночь. К Марьяне, как к барышне, конечно, претензий нет — та уже вовсю устраивается на их с Костей сиденьи; небрежно скидывает с ног ботинки, и, прижав колени к груди, сворачивается клубочком. Наконец, конфликт потерянного времени исчерпан (невооруженным глазом видно: Гецати довольный, как мартовский кот; мужская солидарность, что уж), и Костя с истинным возмущением пфыкает, заметив преграду в виде нахальной черной кошки на пути к такому нужному сейчас сну. — Брысь отсюда, — наигранно сердито, но с какого-то чёрта слышной, не успевшей спрятаться улыбкой. Почти уснувшая Марьяна, недовольно шипя что-то себе под нос, приподнимает голову, и в ту же секунду роняет её обратно — прямо на его колени. Костя вздрагивает, рефлекторно вскинув руки. — Ц-ц-ц, так сильно замерз, Гецати? Едва не выкинутая в ответ колкость. Непроизвольная ухмылка сквозь сжатые губы. Громкий (не закипай, слышишь?) вдох. Смирение (тебе же нравится, прими), растекающееся в животе покалывающим и необъяснимо-приятным теплом. «Она не изменится. привыкай». Автобус трогается, дремлющий Дима невольно приоткрывает глаза, а потом снова, осознаннее, когда они инстинктивно цепляются за возникшую перед ним картинку. Вырвавшаяся усмешка парня говорит, наверное, что мужские кожаные куртки Марьяне очень идут.И вечно суровые аланские провидцы — тоже.