Валентина, сколько счастья! Валентина, сколько жути! Сколько чары! Валентина, отчего же ты грустишь? Это было на концерте в медицинском институте, Ты сидела в вестибюле за продажею афиш. Выскочив из ландолета, девушками окруженный, Я стремился на эстраду, но, меня остановив, Предложила мне программу, и, тобой завороженный, На мгновенье задержался, созерцая твой извив. Ты зашла ко мне в антракте (не зови его пробелом) С тайной розой, с красной грезой, с бирюзовою грозой Глаз восторженных и наглых. Ты была в простом и белом, Говорила очень быстро и казалась стрекозой. Этот день!.. С него — начало… Игорь Северянин. Валентина
— А можешь как-то приобнять ее? Ты — лирический герой, ты должен быть влюблен! Шут — влюблен! Ну что за идиот. Каких только недоумков директор не выбирает им в режиссеры. Да и партнерша не выглядит сильно довольной. Первый сезон в театре, первая заметная роль, а энтузиазма уже поубавилось. Для молоденьких это опасно… — Давайте еще раз, поехали! Музыка! Он выходит из левой кулисы, приближается к миниатюрной девушке: брови вздернуты, губки бантиком, волосы растрепались, пока отбивала чечетку. И с ней играть любовь? Смешно. Она еще тяжело дышит, грудь медленно поднимается и опускается под черной жилеткой. Он делает круг, подходит близко. Она поднимает голову и смотрит в упор: ну давай, что стоишь? А он и правда стоит как вкопанный, кое-как вытаскивает отяжелевшие руки из карманов и обнимает девушку за плечи, она неожиданно мягко льнет к нему, и странное чувство совпадения всех суставов, складочек, пропорций его маленького неказистого стареющего тела с ее, юным и живым, охватывает целиком и сбивает дыхание. Все в этом объятии ощущается родным и правильным, знакомым и предопределенным, и запах — пот, грим, дезодорант с зеленым чаем и ментоловый табак — как будто знаком с младенчества. Страшно пошевелиться и стоять так нельзя на сцене под прожектором, ну что за глупость. А она слегка сжимает его предплечья горячими маленькими ладонями, и жар бежит по его щекам, замалеванным белой краской. — Хорошо! Молодцы! И входят герцоги. Частушки и гармонь. Начали! Вокруг балаган. Он нехотя отрывает руки и смотрит умоляющим взглядом. Ты тоже это почувствовала? Совпадения, каких не бывает в жизни? Но почему сейчас, Господи, почему сейчас?***
Утром шел на работу ничего не ожидая. В понедельник не отдохнул, зубрил сонеты к репетиции, забрал сына из школы, отвел в музыкалку, привел домой, долго сидели за уроками. — Папа, но откуда тут икс? — Фема приподнимает брови, и получасовые объяснения тонут в детском недоумении. — Идем лучше на кухню, горячие бутеры приготовим. За день до этого, в воскресенье, был на службе. Отец Александр опять напоминал ему: терпением вашим спасайте души ваши. Борись со страстями, будь терпелив, будь спокоен, не поддавайся порывам, они от Лукавого. Но так ведь он старается, изо всех сил старается, но они все нарочно выводят его из себя… — Это еще что такое? Опять бутербродами ребенка кормишь? Я же суп в холодильнике поставила на видное место! Фема опять на желудок жаловался. У его жены медвежье имя и повадки медвежьи, и внешность медвежья. Давно привык, но порой кажется — рыкнет на него, затопчет… — Я целый день с одной репетиции на другую. Кругом идиоты, элементарных вещей не растолкуешь. Прихожу домой, надеюсь отдохнуть, а тут вы, ерунду всякую едите, мать нервируете. Уроки-то хоть сделали? Он разворачивается, идет на балкон, плотно закрывает дверь, закуривает. Я люблю свою жену. Я люблю свою семью. Даже в статусе так написал. Много шуточек в него запустили по этому поводу — ерунда по сравнению с ядом, которым коллеги плюются за спиной, после каждого нового приказа с его фамилией. Жена режиссерша, все с ним понято. Без году неделя в театре, уже нахватал ролей. Приз он получил, актер России, да там все только для своих… А с ролями сейчас особенно густо, и горько, что на все нет сил. — Ты чего здесь? Простудишься, а через десять дней премьера. Пойдем ужинать. Он тушит сигарету, возвращается на кухню. На столе две тарелки супа, от него внутри неизбежная булькающая пустота. Нет бы мяса пожарила или котлет… Пост же, идет Великий пост, какие котлеты… — Завтра репетируешь? — Урсула дует на ложку и шумно втягивает бульон. — Да, с одиннадцати, и потом с четырех. — Фему тогда закинь в школу. Мне в пошивочный надо пораньше успеть. Представляешь, Харитоновой сшили платье по старым меркам, а у нее после родов фигура стала на два размера больше. Завтра проверяем костюмы, надеюсь, без косяков… Он слушает вполуха, блуждает по кухне взглядом, замечает, что бедро жены не умещается на табуретке и немного свешивается с одного края. После беременности Урсула так и не пришла в форму. Зато сын растет богатырем, скоро будет выше отца. Он же на семейных фотографиях не выглядит защитником, главой семьи. Маленький, почти случайный элемент. Вместе убирают со стола. Она моет посуду, он вытирает. Телевизор бубнит. В голове гул. — Таблетку? — Не надо, во сне пройдет.***
Утром шел на работу, то и дело поскальзывался на сером льду, уже на подходе к театру промочил ботинок. Голова не прошла. Огляделся вокруг, перед тем, как войти через служебку в здание: небо низкое, совсем осеннее, машины на парковке глазированные грязью, люди на остановке тоже какие-то измазанные сбились в кучку под козырьком. Весной не пахнет, тянет гарью с помойки и выхлопами… Дернул тяжелую дверь, между лодыжек скользнуло что-то мягкое. — Вот он, явился. И где носило-то тебя, горе мартовское? — раздается скрипучий голос вахтерши. Вздрагивает, но реплика адресована не ему. Опускает глаза — котяра: серый, облезлый, зато с пушистым хвостом, достающим до колена. Глаза зеленющие, масляные. Удовлетворенные. — Мяу. Вернулся и жрать тебе давай? Все вы одинаковые. Ну пошли. Здравствуй, Витя. Твои уже начинают. Неужели опоздал? Забегает в репзал, наталкивается на взгляды-копья. Ну что он им такого сделал, роль у него даже не главная. Шут. Садится за пианино, разыгрывается. От музыки легче. Ася у них в труппе с сентября, полгода получается. Приехала из соседнего города, с мужем, тоже актером. У паренька скромный талант, хорошая пластика. А девчонку он не замечал, пока ее не назначили играть Марию, служанку Оливии, а его не сделали Шутом. Кастинг был смешной, похожий на отбор в кружок самодеятельности, а не в спектакль драмтеатра. Актеры и актрисы по очереди выходили и демонстрировали таланты, игра на музыкальных инструментах и вокал особенно поощрялись. Его взяли играть на пианино, постановка должна была сопровождаться живым звуком. Ася сказала, что поет, умеет бить чечетку, и получила одну из трех женских ролей «Двенадцатой ночи». Потом режиссер решил, что раз пьеса романтическая, у каждой твари должно быть по паре, так что у Марии с Шутом будет роман. Но настроения на роман не было. Последние месяцы он потихоньку скатывался в тепловатое сырое серое ничто, выуживал эмоции для сцены и репетиций, а за пределами театра ходил пустой, только изредка метался между унынием и гневом. Грехи, сколько ни каялся на воскресных исповедях, не отпускали. Он чувствовал себя грязным, истасканным как епиходовская телогрейка, с черным мефистофелевским нутром. Актеру важно быть слегка влюбленным, принимать цветы, слушать комплименты, но с недавних пор чужой восторг перестал отзываться внутри, не волновали букеты, не радовали хвалебные отзывы. Он ощущал в себе болезнь и знал, что она скоро приведет его к концу, перед концом очень важно очиститься, поэтому и ходит так часто в церковь, и молится, и не ест скоромного, но впустую. Началось все со сдачи «Иванова». Репетиции шли мучительно. Он закрывался, изо всех сил берег кусочек неприкосновенного «я», сбросил с полсотни личин, но режиссер, черный человек в черном, упорно ломал заслонки и вскрывал тайники, пока не дотянулся до дымчатого эфира души и не высосал тонкой струйкой до капли. Ни зрительские овации, ни сухие похвалы коллег, ни приз лучшего актера России, ни одобрение жены не заполнили образовавшегося внутри провала. Коллеги по «Иванову» тоже ходили по театру как тени, но он с ними не делился. Лет на пятнадцать моложе, они говорят о своем и на своем языке. Да и зависть после вручения ему награды образовала между ними пропасть. Репетиции Шекспира шли вяло. Ему не нравилась эстетика, не нравилось, что заглянувший на халтурку режиссер из большого города спихивает на актеров свою работу, заставляет придумывать образы, от чего на сцене царит мешанина из частушек, чечеток, слабеньких вокальных номеров и игры на банджо. Сегодня он снова садится за пианино, наигрывает неторопливые мелодии для лирических сцен, пока Курицыну не приходит в голову репетировать линию с Марией. Они с Асей вьются друг подле друга, заигрывают, шутят, и всем ясно — ничего не выходит. Но не из-за того, что девчонка неопытна или скована, она-то старается изо всех сил, брызжет жизнью и радостью, но никак не угодит. Дело-то в нем! — А можешь как-то приобнять ее? Ты лирический герой, ты должен быть влюблен! Он обнимает Асю и чувствует как украденной у него душой овладевают бесы.***
Он больше не принадлежит себе даже в той крошечной мере, в какой актер цепляется за вечно ускользающее «я». Теперь он — только быстрые минуты прикосновений к горячему девичьему телу. С выстраиванием роли у них все больше объятий, поглаживаний, долгих взглядов, и теперь весь спектакль — это только она или ожидание ее. Через любовные сонеты, кривовато переведенные и прочитанные под собственный аккомпанемент, проступает звенящий хрусталем смысл. И голос его звучит так красиво и глубоко, что партнеры поглядывают с удивлением, а он то и дело расплывается в бессмысленной улыбке, которую прячет нарисованный поверх белой краски алый шутовской рот. Она то ли хорошо играет, то ли любит его — не разберешь. Он слеп и мир теперь воспринимает на ощупь, а кожа не лжет; разве можно сыграть мурашки, бегущие от предплечья до самой кисти, когда он проводит по ней пальцами, разве можно заставить затвердевать соски, так что видно из-под рубашки и жилета, разве могут понарошку полыхать щеки от его легкого касанья?***
В перерывах они иногда пересекаются в курилке. Он молча дымит дешевым «Винстоном», она — ментоловой девчачьей ерундой. Что тут скажешь? Ему нечего предложить: ни красоты, ни молодости, ни свободы, ни, черт бы с ними, денег. Талант? Такого добра у нее хватает. Его время миновало. — А где ты так классно на пианино научился играть? Он вздрагивает, роняет сигарету и спешно затаптывает каблуком. Ну да, ему. — Музыкальный колледж закончил после девятого класса. Потом забрали в армию… — В армию, ничего себе. — Меня трудно вообразить солдатом, понимаю. — Да нет, я просто мало таких встречала. В основном все косят. — И правильно делают. — А после армии? — Решил поступать в театральный. С третьего раза только прошел. Навыки музыкальные пригодились. А ты где училась петь? — Да нигде. В душе пою только. — Смех такой звонкий, он еле держится, чтобы самому не рассмеяться. — А на кастинге просто так ляпнула про вокал, была не была. Вот, сработало. А про душ она сказала зря. Живое актерское воображение шустро подсовывает картинки, от которых лицо покрывается красными пятнами. — Эй, Витек. Что, давление подскочило? Краснющий весь! — Молодой щегленок, проходя, хлопает его по спине. — Ты когда таким заботливым успел стать, Ромашка? Ася всматривается в него, и делается так стыдно, что он шагает мимо нее в гримерку и сидит там перед зеркалом с лампочками, схватившись руками за голову. Я похож на полуприбитый гвоздь, серый и погнутый: глубокие скобки вокруг сжатого рта, клочки поседевшей щетины, тонкие волосы невнятного цвета, пришибленность и нездоровый взгляд.***
— Вить, ты чего тут? Тебя вроде помреж искала. Слушай, дай мне ключ, я утром выбежала, забыла свой, а скоро Фему забирать. Ты на обед домой не придешь? Он вздрагивает, открывает глаза: в зеркале отражается круглое розовое лицо жены, она нависает над ним, обнимает за плечи и топит в пудровых духа́х и складках кожи, прикрытых драпировками тканей. Жалкий в ее руках, он привычно похлопывает жену по тыльной стороне ладони, натыкается на колючие кольца, плотно сидящие на мясистых пальцах. Как она их снимает, мылом? Или есть какой-то бальзам? — Вить, ты где? Надо еще раз пройти сцену с герцогами. Курицын сердится, что тебя нет! Ася врывается в гримерку и поначалу даже не замечает его голову, закопанную в необъятной груди жены. Он резко встает. — Познакомься, Ася, моя жена — Урсула, режиссер-постановщик, раньше служила в нашем театре. Урсула, это — Ася, моя партнерша. По Шекспиру. Они жмут друг другу руки, его медведица-жена и маленькая бойкая Ася, которая сама пришла его поискать. — Вот ключи. Мне надо идти, — сказав так, он чмокает жену в налитую румянцем щеку и уводит Асю за руку, едва соображая, что делает.***
Он тащит Асю по лабиринту коридоров, он — это только ладонь и пальцы, только участки соприкосновения с ее нежной кожей. Я люблю тебя, Ася, я люблю тебя. Какая-то сила заталкивает его в незапертый театральный музей, в пыльную, увешанную фотографиями комнатку, он запирает дверь и припадает высохшими тонкими губами к Асиному рту, обводит языком глубокую галочку верхней губы и чувствует, как она отвечает на поцелуй, и ноги у него немеют.***
Куда ее отвезти? Как вырваться? Его расписание жене хорошо известно, и в театр она может нагрянуть в любой момент. Здесь оставаться нельзя, кто-нибудь непременно увидит, новость о предательстве образцового семьянина моментально разлетится по всем цехам и кабинетам. Нетерпение подгоняет его совершить ошибку. Страшно, что Ася целует его случайно, продолжает играть и вовсе не хочет идти до конца. Или нет? Она дышит тяжело и жарко, он бы прямо сейчас опрокинул ее на витринный стол с эскизами костюмов, но их уже зовут и ищут, поэтому он потихоньку выталкивает Асю в коридор, дышит «на четыре» несколько раз и идет за ней репетировать.***
Дома он очень зол. Жена думает, что не ладится с ролью и старается не мешать. Фемистокл лишен материнской тонкости. — Папа, а ты мне прочитаешь дальше про капитана Нельсона, пап, пойдем в приставку сыграем, ну всего разочек, ну пожалуйста… Он уходит на балкон покурить, листает в Контакте Асины фотки, поскорее покручивая те, где она не одна, задерживается на снимке с речки — Ася полулежит, ткань бикини чуть-чуть отстает от живота, — запирается с телефоном в ванной и кончает от пары поспешных вздергиваний. Страшная пустота заглатывает его. Он молча уходит из дома и через несколько минут пружинистой ходьбы оказывается в сетевом фастфуде. Тычет пальцем в самый жирный бургер, садится с подносом за ближайший к выдаче стол, разворачивает бумагу и неровными желтоватыми зубами впивается в мясо. Удовольствие снова коротко. На улице он сначала стоит, ощущая как желудок придавливают куски плохо пережеванной котлеты, потом закуривает, но от сигареты мутит. По дороге домой забрасывает в рот несколько подушечек жвачки, чтобы жена не учуяла запах бургера. Дома тихо, Урсула с Фемой легли. Он достает телефон, долго смотрит на кнопку «отправить сообщение».Ася, Ася, ты спишь?
***
Он бредит секундой, когда останется с Асей вдвоем. Его не волнует последующее или предшествующее, только один миг, когда станет окончательно ясно — сейчас. Но миг этот никак не может наступить, им негде остаться вдвоем. Он без конца прокручивает в голове варианты, и от этого хуже играет, режиссер злится, а ему всего-то и нужна запертая комната да кровать, и когда возможность все-таки подворачивается, он не верит удаче. Давнишний друг, кукольник, уезжает на гастроли в Ереван и просит кормить попугая, женщина, которая обычно заботилась о птице в его отсутствии узнала о сопернице, его коллеге по сцене, и ушла, хлопнув дверью и пожелав попугаю сдохнуть. Обещание отблагодарить за помощь армянским коньячком он принимает благодушно, прикидывая, насколько жилье окажется пригодным для встречи с Асей. Убраться из дома гастролер должен накануне сдачи спектакля. Урсула сказала, что на предпремьеру к нему никак не успевает, будет сама репетировать допоздна, и можно выкроить время для свидания в середине дня, между утренней репетицией и финальным прогоном. — Придешь? Он и сам знает, какой у него жалкий и умоляющий вид, но ничего не может с собой поделать и, хотя ей известна вся его подноготная: Ася жала руку его жене, лайкала фотки с Фемой, приходила посмотреть «Фауста», где он выходит на сцену обнаженный по пояс, не блистая роскошным телом, видела, как после репетиций он натягивает одежду из магазина вечных распродаж, — ему стыдно предлагать себя, а отступить не хватает воли. В борьбе с собой он быстро сдался, заранее знал, что не устоит, что шагает в пропасть, и перед падением хотел получить удовольствие. Ася кивает: — Приду, — и он понимает, что конец близок.***
В день прогона вскакивает затемно. Сердце колотится сильнее, чем перед третьим прослушиваем в Щуке, чем перед самым первым выходом на большую сцену, чем перед железной табличкой с надписью «родильный дом». В таком состоянии ему не следует пить кофе, кардиолог несколько раз напоминал следить за пульсом, жена даже купила домой тонометр, но он отказывается капитулировать перед недомоганием и ставит турку на плиту, курит в форточку, ждет, пока над медным горлышком не поднимется ароматная густая пена. Светает, но солнце за окном тусклое, в голых кустах подрагивают комочки воробьев, из трубы котельной валит пар. — Проснулся уже? Плесни мне тоже кофейку. Урсула тянется в буфет за чашкой, широкие рукава скользкого лилового кимоно хлещут его по макушке. С появлением жены пространство кухни как будто сжимается, затрудняет передвижения. — Овсянку будешь? — Перед премьерой не ем, ты же знаешь. — Я думала, премьера завтра. — И перед прогоном теперь не ем, — выплевывает он и идет мыться. В душ он обычно ходит по вечерам, но сегодня особый день. Он тщательно сбривает седую щетину, обливается одеколоном «Адмирал», которым пользуется с солдатских времен, ищет в ящике новые трусы. Репетировать приходит заранее, едва подтянулась половина состава. Он пьет кофе в буфете. После ремонта помещение превратилось черт знает во что: хирургический свет, пластиковые панели с пятнами зрительских голов в расфокусе, дешевые атласные скатерти, красные салфетки в пластиковых стаканах. Он жует подсохший бутерброд с куском желтого каучука вместо сыра, здоровается с коллегами. В кармане позвякивают ключи от квартиры кукольника. На репетиции то и дело ловит Асин взгляд. Она ведет себя как обычно. Вдруг забыла о свидании? В перерыве он идет в квартиру друга, тот, к счастью, живет неподалеку, по соседству с кукольным и драмтеатром, в компактной и аккуратной двушке. Краснобрюхий ара снисходительно глазеет, как незнакомец задает ему корм. В спальне он застилает кровать чистым бельем, задергивает шторы. Нет ни вина, ни цветов, ни свечей. Вернуться в театр пьяными они не могут, появление Аси с букетом вызовет пересуды, а свечей он не нашел. Писк домофона застает его на кухне. Он приоткрывает дверь, слышит как шуршит Асина куртка, как скрипят сапоги. И вот она. Пришла! Времени на поцелуи нет, но грешно не украсть хотя бы один. Ася пахнет табаком, замаскированным мятными леденцами, и первой зеленью. Ее губы точно вровень с его ртом, не надо привставать, вытягивать шею… Он увлекает ее за собой в спальню, стягивает джинсы и трусы с нее и с себя, надевает презерватив. Когда пользовался резинками в последний раз? Вот момент между «до» и «после», но длить его нет ни желания, ни возможности. Он уже внутри, делает несколько поспешных толчков и в ужасе замирает. Ася быстро понимает в чем дело, опускается перед ним на колени, стягивает испачканную резинку, действует сначала нежно, потом яростно, но плоть не отвечает на ее усилия и, сдавшись, она крепко обхватывает руками его бедра и прижимается щекой к бедру. Стыд парализует, но он все-таки отмирает, укладывает Асю на постель, проскальзывает головой между гладких бедер, там запах Аси совсем другой: древесно-кисловатый, плотный, упоительно родной. Он откуда-то знает, что делать. Водить языком по складочкам и выступам оказывается еще приятнее, чем целовать ее в губы, ее тело отзывается на каждое прикосновение, податливо набухает, и он чувствует, что к нему возвращается сила, снова входит в нее. Ася откликается чуть слышным охом. Их тела подходят другу другу так точно, словно они — парные деревянные фигурки, изготовленные талантливым мастером. Ася направляет его руку вниз, кончает, изогнувшись, он кончает следом и падает щекой на ее грудь, обтянутую трикотажной кофточкой, которую позыбыли снять. Ася легонько треплет его по редеющим всклокоченным волосам. Сколько счастья в простом жесте.***
Он не ручается за остальных, особенно за Виолу с братцем, но твердо знает, что на прогоне они с Асей играют безупречно, и Курицын отмечает их тандем похвалой. Домой он возвращается в полночь и от возбуждения не может уснуть. Жена вздымается по левую руку от него, посвистывает и всхрапывает, негромко, но настойчиво, так что хочется спихнуть, ударить, лишь бы защитить тишину. Мысли о будущем наводят ужас. Что будет, когда вернется кукольник? Вдруг о них узнают? А если Ася разочаровалась в нем и больше не придет? В четвертом часу он все не спит, бегает покурить, ищет в ванной таблетки от сердца: в груди разрастается утренняя тяжесть, — проверяет телефон. Ася пару минут назад была в сети. Они договорились не переписываться, чтобы не множить следы, но когда она уходила днем, оставляя его выжидать четверть часа, он не утерпел и прислал ей в Вотсапе пульсирующее красное сердце.***
Пять дней подряд играют премьеру. Пять дней подряд перед спектаклем они встречаются в квартире с попугаем. Курицын с командой уезжают, иссякает ручеек из поздравлений и букетов, отступает праздничная взволнованность. В первый за неделю выходной он просыпается поздно. В доме тихо. Друг приезжает с гастролей в обед, придется возвращать ключи. Он прислушивается к себе, но с удивлением не обнаруживает ни тоски, ни сожаленья. Рисует в голове образ Аси: изгибы, запахи, прикосновения и чувствует, как соскальзывает в пустоту. Влюбленность ощущается далекой и чужой. Откуда взялись силы на театральный и любовный марафон? Ушедшего чувства не жаль, главное, чтобы Ася не навлекла на него беды. С утра и до прихода жены лежит, смотрит в стену, ни о чем не думая. — Ты чего, температуришь? — Урсула тянет к нему руку в кольцах, заставляя содрогнуться от ужаса. — Нет, просто устал. Шесть трехчасовых спектаклей подряд. А я уже не мальчик. У тебя как продвигается? — Послезавтра сдаемся. — Умница.***
Логичнее было бы дождаться друга на квартире, но он едет на вокзал, чтобы немного проветриться. Объявления о прибывающих поездах и дорожная суета встряхивают, вынимают из утреннего оцепенения. Пассажиры спешат, толкаются и когда со всей силы его хлопают по спине, он набирает воздуха, чтобы как следует выругаться, но, обернувшись, видит широкую улыбку друга. — Привет, Витек. Давно ждешь? — Славка, салют. А чего это вы из Москвы поездом? — Да микроавтобус наш поломался, вот и тащились, так сказать, на перекладных… Ну пошли скорее, коньячок при мне. После короткой поездки в такси они устраиваются на кухне. Славка вываливает на стол бугристые палки сладкого суджука, пакетики сушеной хурмы, баночки варенья из тутовника, какие-то копчености, овечий сыр и несколько фляжек драгоценного напитка. — Слушай-ка, Витек. Ты какой-то смурной. Когда ключи брал, вроде веселый ходил. Радостный. Случилось чего? Баба поди. Да ты плюнь. Не стоят они наших нервов, ты уж мне поверь. Встретил в славном городе Ереване одну армяночку: глазища, ресницы, нежная такая, кроткая. В местном театре служит. Закрутилось… А потом увидела меня с Лариской, как взвилась — расцарапала ей всю щеку и фингал поставила, прикинь? Страшно смотреть, и ни один грим не берет. Хорошо, Лариска только в детском занята, за ширмочкой с куклами. На поклон не вышла. Потом такое было… Сами морду друг дружке бьют, хрупкие создания, а я виноват? Да ну их к черту! — Славка опрокидывает рюмку и жмурится. Он тоже пьет и как будто на секунду оживает, но быстро сползает обратно в никуда. — Так в чем дело, Витек, баба? На кругловатом добродушном лице Славки ожидание и любопытство. Может, и правда поговорить, хотя бы попытаться объяснить. У кукол своя специфика, но вдруг он поймет? — Не, Слав, не в бабе дело. Хотя я тут влюбился, пока тебя не было. — Влюбился?! Ты? Ну дела. Всегда такой семьянин был… — видя, как он морщится, Славка тут же замолкает. — Да ты извини. — Ничего. Слав, ты, наверное, не поймешь или решишь, что я с катушек съехал, да так оно и есть, но я последнее время живу без души. — Это как это? — Не чувствую ничего, не желаю, ни к чему не стремлюсь. Пусто там стало, — он стучит кулаком по груди, а боли не чувствет. Бьет сильнее, пока Славка в испуге не отводит его руку. — Вить, Вить, полегче давай. На-к вот, выпей. Они опрокидывают еще по рюмке. — Вить, ну а куда она по-твоему делась, душа? Должна быть причина. Ты ж хороший парень, столько ролей переиграл, столько наград получил, сынишку растишь, жена — роскошная женщина, спектакли ставит. Тебе бы жить да радоваться, а не Лазаря петь. — Лазаря петь. Это ты очень точно сказал… Умом все понимаю, а сделать ничего не могу. К нам один режиссер приезжал ставить «Иванова». Спектакль получился мощный, правду говорю, без хвастовства. Но тяжело было — смерть. Тянул и тянул из нас жилы. Потом девочка, которая Анну Петровну играла и все кашляла на репетициях, на сцене, ты понимаешь, у нее бронхит теперь не проходит. Не может поправиться. Другой сыграл Лебедева и запил, молодой парень не просыхает, пропускает репетиции. «Боркин» в момент обнищал — поговорил по телефону с мошенниками… С каждым неладно, говорю тебе. Этот режиссер, черный человек, и ходил всегда в черном, он залез нам прямо в сердце, выворотил, выскоблил нутро и подложил, что ему было надо. А я… мы все жить не можем. Самость забрали. Мне Курицын говорит — люби, и я люблю, скажут — убей и, клянусь тебе, я спущу курок, задушу или что там будет нужно. По чужой указке. Славка ошарашено молчит. Неловко хлопает по плечу. Наливает третью.***
Вечером играют этот про́клятый спектакль, «Иванова», и с самого утра в груди тягучая тоска. Не хочется жить. — Вить, ну я сто раз тебя просила ребенку брать клубничный йогурт. Он другие не ест. И там в комплекте идут фишечки, они потом в классе ими меняются. Фишечки. Он бредет в театр задолго до положенного часа. Дома невмоготу. Ветер то и дело срывает с головы капюшон, шею и лицо хлещут ледяные капли, даже покурить на крылечке не встанешь. У служебки два черных мерседеса — без единого пятна они нагловато поблескивают хромированным обводом. Кажется, у начальства гости. Он заходит и замечает непривычную тишину, только из кабинета директора слышны тихие низкие голоса. Загадочно. Он немного блуждает по пустым коридорам, идет к сцене, рабочие почти установили их единственную декорацию: серо-желтую пустую коробку с двумя дверными проемами. С обратной стороны, невидимой зрителю, стол с реквизитом: тарелки, столовые приборы, шаль, револьвер, которым Иванов стреляется в финале. Он бездумно вертит предметы в руках, будто видит их впервые и кладет на место. В голове мелькает мысль, пока несбыточная. Подвернулся бы шанс, как тогда с Асей и Славкиной квартирой… Слоняться по театру незаметным и ненужным удивительно приятно. В буфете никого, только за столиком у входа сидят два крупных бритых под ноль незнакомца. — Да расслабься ты, теперь у них балаган надолго. А не изволите того, ах попробуйте этого. Все устроим в лучшем виде, а позвольте не позволить… Успеешь протрезветь. — Нет, на работе не пью. Я ж за рулем все время. — Слушай, ты с такими принципами у нас долго не продержишься. Главный этого не любит. Давай-ка, по пятьдесят. Бугай, сидящий слева, направляется к стойке. Второй остается сидеть. На их столе что-то тускло поблескивает. Он тихонько проходит мимо, силится разглядеть… Пистолет. Значит, — это охранник, а второй — водитель. Тем временем буфетчица выдает охраннику две стопки водки и дюжину бутербродов, заветренные хвосты шпротин неаппетитно задираются, обнажая жухлую петрушку. Водитель морщится. — Ты морду-то не криви. Халява! Из темного угла буфета он наблюдает, как бугаи выпивают, заглатывают несколько бутербродов разом, а сам потягивает кофе. Блеск оружия непреодолимо манит. Интересно, заряжен? В армии он стрелял… — Давай еще по одной! Действо повторяется, правда на этот раз шпроты заменяет сервелат. В коридоре раздаются энергичные шаги. В дверь просовывается лоснящееся от денег и красное от ярости лицо: — Где вас черти носят?! Меня в мэрии ждут, а они расселись. Быстро едем! Бугаи вскакивают. Водитель давится бутербродом и кашляет. Охранник хлопает товарища по спине и толкает к двери, троица удаляется под аккомпанемент отборной брани. Делается необыкновенно тихо. Пистолет. Забытый лежит на краешке стола на красном атласе. Он судорожно оглядывается: буфетчица зашла в подсобку, а больше никого. Тогда он поднимается из-за стола, не спеша идет к двери, быстрым жестом прячет пистолет в карман, и выходит никем не замеченный.***
Время близится к пяти. — Вить, давай на грим. Он терпеливо пялится на полку с париками, пока Лена мнет ему лицо губчатым спонжем с клейким гримом, колет кисточками, раздувает вокруг облака пудры. Сигаретку бы… — Вить, быстренько пиджак примерь, а то тут шов в прошлый раз разошелся, надо убедиться, что хорошо сядет. Да что им нужно. Ладно. Он надевает белую рубашку, жилет, сверху пиджак. — Слушай, вот тут по-моему кривовато. Надо подогнать. — Тося в спешке протыкает ему булавками бок. — Ну осторожнее. Я пока жив! — В раздражении он срывает пиджак, жилет, выбегает из гримеркой. — Погоди! Рубашку пока верни! Он не слушает, бежит под лестницу первого этажа в курилку. Так хочет побыть один, хоть минутку собраться с мыслями. Решится или струсит? — О, Витек! Отлично, слушай, у тебя время есть? — Лебедев стоит у окошка, попахивая дешевым коньячком. — Давай нашу сцену прогоним, я зажим чувствую, а в чем затык не пойму. Ты мне так здорово в прошлый раз подсказал. Поможешь? Давай сейчас. Вот отсюда. Становиться Ивановым раньше положенного срока невмоготу, но выдумывать предлоги, чтобы отшить партнера не хватает сил. Он старательно и чувственно проговаривает текст, тоска вокруг него густеет. Партнер удаляется довольный, чуть пошатываясь. Он остается один. Телефон дважды тренькает — уведомление из Контакта. Приложение вынырнуло из режима сна, так долго он туда не заглядывал. Вить, ты куда-то пропал… Может, поговорим??? Ася. Следом: «когда будешь возвращаться, купи хлеба и ребенку йогурт. клубничный с динозавриком». Звенит первый звонок.***
Он переживает, что бугаи вернутся за пистолетом, но никто не приходит. Что будет потом — неважно. Он переодевается в костюм, Лена заново приглаживает ему волосы, Тося оправляет пиджак. Спектакль идет без антракта, поэтому у него всего несколько минут перед началом, чтобы принять решение. Улучив момент, когда его сосед по гримерной выходит, он просит женщин оставить его одного, мол, настраиваюсь, нужна тишина. Второй звонок. Подрагивающими пальцами проверяет обойму, перекладывает пистолет в карман ивановских брюк и идет на сцену. Сегодня у них рядовой показ, без критиков и даже без режиссера, но зал полон, публике любопытно посмотреть постановку, собравшую фестивальные награды по всей стране. Помреж дает им знак подготовиться. Звенит третий звонок.***
— И мне уже кажется, что любовь — вздор, ласки приторны, что в труде нет смысла, что песня и горячие речи пошлы и стары. И всюду я вношу с собою тоску, холодную скуку, недовольство, отвращение к жизни… То, что он делает на сцене не игра. Слова Иванова, движения, жесты и чувства — и есть он. По режиссерскому замыслу часть действия, включая ключевые сцены, играются за стеной между двумя проемами: слышны актерские голоса, шум посуды во время ужина, иногда крики, но действия зрителю не видны. Так буквально режиссер представил Чехова, всегда оставляющего главные события пьес за сценой. Измучившись, они медленно волокут спектакль к финалу. Оружие здорово оттягивает брючину, не оборвалась бы подкладка… Невеста кричит, зовет его, а он все гадает — решится или нет? Пора доставать револьвер. А вместо револьвера у него пистолет. Заметят? Он ведь не хочет никого пугать. — Долго катил вниз по наклону, теперь стой! Пора и честь знать! Отойдите! Ах, а все-таки немножко страшно… — Оставьте меня! Он забегает за кулисы, заряжает пистолет, прикладывает ствол к виску. Помреж с хлопушкой, готовая имитировать выстрел, глядит на него в изумлении. Он спускает курок.02.04.2023