Об искусстве и смерти

NC-17
Завершён
11
Размер:
4 страницы, 1 938 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник

***

Настройки
— А она и правда ничего, — сказал Борис. Мы стояли посреди музея, за нашими спинами гулко прохаживались посетители. — Ты же ее видел. — Ну, в темноте-то и спешке много не разглядишь, — он полуобернулся ко мне и лукаво подмигнул.       В самом центре стены, огромной и неестественно желтой после реконструкции, висела моя картина. Маленькая, но гордая. Неприкаянная в этом пространстве, распятая, чтобы все на нее смотрели.       Я украдкой поглядывал на Бориса. В дорогих лаковых туфлях и люксовых шмотках на три размера больше он так значительно отличался от всех остальных в музее, что казалось, его сюда прифотошопили. — Налюбовался?       Ему явно было скучно. Долгое молчание раздражало его, поэтому я сказал: — Нет. — Ой, ну хватит, Поттер, — Борис заныл, как маленький ребенок в кондитерской. — Она валялась у тебя десять лет. Десять сраных лет! Неужели ты за эти годы не насмотрелся на нее? Если б у меня одна и та же картина мелькала перед глазами десять… — Заткнись.       Раньше меня веселила его нечувствительность к искусству. А теперь начала раздражать. При всей его любви к Достоевскому (не слишком, впрочем, преданной), было в этом что-то поверхностное, ребячески самоуверенное. Как этот костюм и туфли, которые Борис как будто одолжил у взрослого дяди.       Было уже часа три, но в музее этого не ощущалось — равномерный свет ламп освещал каждый уголок зала, сводя на нет разницу между днем и вечером. В этом рафинированном пространстве, в этой незыблемой неподвижности, созданной заботливыми руками реставраторов и искусствоведов в белых перчатках картина теряла свое волшебство. Теперь я видел это воочию. Ей нужно было меняться. На нее нужно было смотреть по-разному — в унылом белоснежном коттедже в Вегасе, где она выглядела экзотической чужестранкой; в полутемной берлоге Хоби, где густой старинный воздух делал ее родной всему остальному — антикварной мебели, окислившемуся серебру, вязаному пледу (подарок Пиппы на рождество); даже в нейтральном сероватом пространстве отельного номера в Амстердаме она становилась другой, загадочной, как закрытая расписная шкатулка, от которой нет ключа. Я стоял напротив нее в музейном зале и наблюдал, как из-за свершившейся справедливости что-то убывает в картине. В моей картине. Что-то умирает. Исчезает магия близкого, пристального, интимного разглядывания. В музее невозможно было переносить ее из комнаты в комнату, изо дня в ночь, а потому она стала здесь плоской, застывшей и одинаковой. В музее все было застывшим и одинаковым.       Внимание Бориса уже утекло в сторону. Он и сам начал было незаметно отходить, заинтересовавшись портретом полуголой нимфы на противоположной стене, но я поймал его за рукав: — Постой. — (Дорогая лоснящаяся шерсть; в этот рукав спокойно влезло бы еще три его руки). — Поттер, мне надоело тут торчать, — Борис выдернул рукав. — Сам делай что хочешь, мне все равно, хоть живи в музее, купи годовой абонемент и живи, а я не… — Да послушай, — я снова вцепился, но на этот раз уже в локоть Бориса. — Ну? — Мне кажется… — рядом с нами потоком текли люди, экскурсовод профессионально поставленным голосом разъясняла небольшой гомогенной кучке азиатов историю написания nature morte с фазанами. Я оттащил Бориса в пустой угол и забормотал: — Мне кажется, это было ошибкой. Не надо было ее возвращать. — «Не надо»?! — тут же встрепенулся Борис. — «Не надо»?! Поттер, ты в уме? — Тише, не ори. — Я затравленно огляделся. Несколько человек повернули головы в нашу сторону. — Это же была твоя, твоя, черт подери, идея! — неистовствовал Борис. — Это ты хотел ее вернуть! Это ты мне все уши прожужжал «позвони в полицию-позвони в полицию», — (он перешел на писклявый пародийный тон, скорчив противную гримасу), — «картина должна вернуться на свое законное место»… — Да, да, но… — Но теперь ты говоришь, что все это было зря, да? Серьезно? — Нет, послушай… — Поттер, я жизнью ради этой херни рисковал! Ради нее и ради тебя! — он ткнул меня указательным пальцем в грудь, окончательно выйдя из себя. — Для тебя это вообще хоть что-то значит? Или ты совсем свихнулся с этой своей… — Заткнись, — зашипел я, тоже теряя терпение. Пришлось схватить Бориса и силой вытолкать из зала. Но едва мы подошли к широкой каменной лестнице, он вырвался и метнул на меня гневный взгляд. — Знаешь что, — в тот миг он был похож на дракона, с воспаленными глазами, высокими острыми скулами и заостренным подбородком. — Надо было оставить ее тем отморозкам. И не было бы никаких проблем. Кучу нервов сэкономили бы. Я бы сейчас на пляже валялся, в Ницце. А не…       Я попытался заговорить примирительно: — Борис, я очень тебе благодарен за, ну, за все это, но… — Да пошел ты! — он отмахнулся и широким разбалансированным шагом понесся прочь. Я проследил, как он сбегает по лестнице, как вылетает в раскрытую приглашающе дверь (чуть в стороне — растопыренная тренога с рекламой; с шестого по двадцать пятое апреля в "европейском" зале пройдет выставка модного современного художника; полотна с агрессивными пересекающимися полосами, намалеванными губной помадой. Экспозиции, напоминающие подвешенные на леске оригами из фольги).       Я сунул руки в карманы, нащупал сложенный вчетверо билетик и поплелся домой. Никакой ретравматизации, о которой талдычила мой психолог (разведенная мадам, имевшая привычку повязывать волосы банданой, скрученной в узел надо лбом) не произошло. Я просто понял, что совершил ошибку. И мне безумно захотелось поговорить с Хоби. Рассказать ему о картине. Признаться во всем – теперь, когда все "хорошо закончилось", он вряд ли будет так сердиться, как если бы картина до сих пор была у меня. Я хотел посоветоваться. Мне так нужно было с кем-нибудь посоветоваться! Услышать что-нибудь неочевидное, что-нибудь, что могло бы перевернуть мое восприятие, помогло бы переосмыслить... Мне нужно было распахнуть перед кем-нибудь эту тайну.       А билетик я по дороге выкинул.       Со времен маминой смерти я перестал замечать плавность превращения весны в лето. Как будто нераспустившиеся почки, нераскрывшиеся цветы остались в далеком детстве. Взрослая жизнь слепа к таким вещам. Ты просто ходишь по улицам: сегодня — в пальто, завтра — в пиджаке. Сегодня по краям тротуара лежит корка колючего, окропленного серой грязью и капелью снега, а назавтра деревья уже взрываются зеленью и открываются летние террасы кафе. Как по щелчку пальцев. — Хоби? — крикнул я, открывая дверь. — Ты дома?       Я был наполовину уверен, что никто не ответит. Хоби должен был сегодня обедать с миссис Дефрез и мистером Брайсгердлом, и мог еще не вернуться. Пока я замер, напряженно прислушиваясь, ожидая, — может, донесутся тяжелые шаги с лестницы, или Хоби отзовется из кухни, или сам выйдет из магазина, в перемазанном олифой фартуке — вместо этого из глубин дома мне навстречу засеменил Поппер. Топот его лап и кряхтящая собачья одышка оставались единственным звуком на все три этажа, заваленных старьем.       Я дождался, пока пес подбежит, упрется мне в ноги, радостно поскуливая. Почесал его за ухом и поднялся в свою комнату. На лестнице было совсем темно. Окна моей спальни выходили на север, дом как бы отвернулся от солнца, подставив ему затылок, из-за чего все внутри делалось более темным и грузным, чем было на самом деле. Я остановился на пороге, изучая комнату, как если бы попал сюда впервые. Мшисто-изумрудная ткань покрывала, ножки кровати в мелких трещинах, напоминавших морщины, темное золото фурнитуры (хотя я знал, что это всего лишь состаренная латунь). Предметы прятались в полумраке, подобно зверям в пещере. Именно такого, пещерно-кладовочного света не хватало моей картине.       Я устало плюхнулся на стул и побарабанил пальцами по столу. Почему, в самом деле, я так настаивал на том, чтобы вернуть ее? Из-за того, что она слишком долго меня мучила? Из-за того, что я уже не мог носить в себе эту тайну? Ведь последние десять лет фактически вся моя жизнь вращалась вокруг картины. Вокруг попыток служить ей, оберегать ее, хранить ее. Может быть, я и правда считал, что в музее ей будет лучше; откуда взял — туда и положи. Но это было заблуждением. Я видел картину множество раз, все ее оттенки и полутона, я жил с ней — и теперь, когда она наконец в музее, на своем законном месте, я могу с уверенностью сказать: там она смотрится, как репродукция. Дотошная статичность музея не способна раскрыть всю ее красоту. Картине нужен был разный свет и разный воздух, ультрафиолетовые лучи и переменная влажность, — словом, все то, что ее разрушает, все то, от чего предметы искусства принято изолировать. Внезапно меня посетило безумное прозрение, что в музее от картины не больше проку, чем в хранилище, куда я ее упрятал. Там ею никто не любовался, но там она хотя бы оживала, как только попадала мне в руки. Теперь же она была доступна кому угодно — но любоваться было уже не на что, потому что картина умерла. Они повесили тушку мертвой птицы, выхолощенную и выпотрошенную. Картина, моя картина была похожа на замороженные овощи в пакете из супермаркета: мозаика одинаковых колец моркови, зерен кукурузы, кубиков лука. Пластилиновая однородность.       Я открыл ящик, выгреб из-под маскировочного хлама пакетик оксиконтина. Там было еще штук двадцать. Я рассчитывал растянуть их на всю «завязку», постепенно уменьшая дозу, чтобы и грамотно слезть, и продукт чтоб не пропал.       С тех пор, как мы вернули картину в музей, моя тайна схлопнулась. Поначалу я чувствовал облегчение. Закончилось что-то цельное, замкнулся какой-то круг. Но дальше-то что? Меня выбросило за пределы этого круга. Движение прекратилось. Жизнь прекратилась. Борис этого так и не понял — он жил не ради картины, а ради того, чтобы от нее избавиться. Для него она была обузой, причиненной неприятностью, которую нужно было исправить, и в его представлении вся эта авантюра закончилась хэппи-эндом. А для меня?       Закралась крамольная мысль. Я решил не повторять клишированные кадры из фильмов и высыпал горсть оксиконтинок из пакета не в ладонь, а прямо в рот. Попутно заметил заскорузлую пленку клея, прилипшую к кончикам пальцев (утром я помогал Хоби с реставрацией абажура настольной лампы и, вероятно, случайно схватился за проклеенную поверхность). Когда пакетик опустел, я запоздало сообразил, что просто взять и затолкать в глотку двадцать таблеток не выйдет, придется чем-то запить.       Картина не должна висеть в музее, это ясно. Но было ли ей лучше у меня дома? Или в хранилище? Не слишком ли это эгоистично — так долго прятать ее ото всех? Я сжимал воспоминания о картине, словно клочки разорванного памятного письма. Хэппи-энд.       Набив таблетки за щеки, как хомяк, я кинулся в уборную, чувствуя физическую необходимость наглотаться — воды, холодного воздуха, темноты. В коридоре на меня налетел Поппер. Секунду его морда выражала любопытство – а потом он, подхватив мою дерганность, сам разволновался и залаял. — Ф-ф-ф, — я попытался шикнуть на него, но пес только заголосил еще громче. Я понесся по коридору, как будто опаздывая. Даже выключателем щелкнуть не успел — влетел в черную, прохладную коробку, устланную кафелем и трубами. Вместе со мной в уборную ворвалось немного света — наглухо закрывать дверь я не стал: она была красивой, да и замок был хороший, винтажный; не хотелось, чтобы Хоби пришлось ломать это все, чтобы добраться до моего посиневнешего тела.       Поппер метался с лаем по коридору.       Я развинтил кран, в раковину хлынула вода.       Тьма, холод, свежесть. Что толку от магии искусства, если оно мертво, что толку от языка, на котором никто не говорит?       Перед тем, как сделать глоток, я случайно поймал собственное отражение в зеркале. Из-за концентрированного мрака оттуда на меня смотрело затененное, озверелое, дикое лицо, с надутыми щеками и плотно сжатыми губами.       Я нагнулся к крану, попытался набрать в рот воды, но ее оказалось слишком много; вода в считанные доли секунды наполнила мой рот, и не успел я ничего сделать, как она вынесла половину оксиконтинок наружу, потоком скинула их в раковину, и они одна за другой исчезли в черном горле водостока.       Я выругался и закрыл кран. Выплюнул остаток оксиконтинок на ладонь. Маленькие, твердые, еще не начавшие разлезаться круглые комочки. Хватит ли мне этого?       Я еще раз посмотрел в зеркало. Лицо блестит от воды, волосы намокли и падают на лоб. Очки забрызгались, по стеклам потекли мутные капли.       В коридоре истерил Поппер. Я оценивающе посмотрел на таблетки, переложив их на сухую ладонь. Хватит ли мне этого? — «Ну, в темноте-то и спешке много не разглядишь, Поттер», — раздался в голове насмешливый голос Бориса.       Я снова уставился в свое отражение. Нет, этого мне вряд ли хватит. Но кто знает? Проверим. Расшевелив на ладони остатки, я сам себе улыбнулся, проглотил их по очереди, не запивая, и блаженно опустился на кафельный пол, прислонившись спиной к холодной стене.       Помню, последнее, что пронеслось в мозгу, уже у самого края пропасти: если картина мертва в музее — я сам ее оттуда украду.
11 Нравится 1 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)