Песня:
«Что такое осень? Это ветер
Вновь играет рваными цепями
Осень, доползëм ли, долетим ли до ответа,
Что же будет с Родиной и с нами.
Осень, доползëм ли, долетим ли до рассвета?
Осень, что же будет завтра с нами... »
Автор: Юрий Шевчук.
«Что такое осень» – песня российской
рок-группы «ДДТ» (1991 год)
Сентябрь расписал Софийский уезд янтарными красками. Старинные дубы покрылись рыжеватым налётом, жёлтые кляксы расцвечивали кроны стройных, трещащих при сильных порывах ветра берёз, стекая вниз, с каждым днём поглощая всё больше зелёных веток. Одни лишь ели, могучие, величественные, сохраняли первозданный вид, сопротивляясь капризам переменчивой флоры. Петербуржцы дивились несвоевременной для здешних мест тёплой осени и огромному урожаю яблок и сладких груш в садах. Любители грибов устремились в леса. Грузди, опёнки, рыжики, лисички, волнушки, сыроежки, белянки – каких только грибов не увидишь в крестьянских лукошках! Каждый природный цикл был по-своему уникален, принося в дар всему живому на земле бесценные плоды. Фрейлинские дрожки, дребезжа, покачивались на дороге; опустив локоть левой руки на дверцу, подперев ладонью щёку, я подставляла лицо навстречу солнечному потоку, любуясь красотами родных краёв. Ещё полчаса – и я буду в Лицее! Казалось, что за пограничной заставой осталось не просто лето, а целый пласт невероятных приключений, бесценных событий русской истории, которые навсегда останутся в сердце. Отгремели летние грозы, миновала пора Белых ночей, русская армия, отдельными полками возвращалась в Отечество. Чаадаев, ввиду воинского долга и служебных обязанностей, обещал воротиться домой к концу месяца, а вот с Шарлем пришлось расстаться до декабря: поступление в элитный парижский пансион ознаменовало новый этап в его жизни. Матушка обещала, что позволит ему приехать в Петербург на Рождество. Разлука с братом оказалась болезненной процедурой, ведь прежде нам не доводилось столь тесно общаться. Душу раздирали противоречия: пребывая во Франции, я скучала по России, а прибыв в Россию – скучала по Франции. Верно говорят в народе: «Хорошо там, где нас нет». К счастью, после переправы через границу Российской Империи, боль стихла: Чаадаев в одном из писем напомнил, что скорбь и радость всегда следуют бок о бок. Ничто не замирает в этом мире: одно приходит на смену другому. Вся природа построена на том основании: холод зимы был предвестником весны, а тепло осени таило в себе лёд грядущих колких вьюг. Подобное положение вещей радовало, ибо только мудрый может радоваться разлуке, твёрдо зная, что на полюсе противоположном его ожидает встреча. Я научилась более-менее принимать жизнь такой, какая она есть, во всём её многообразии, и потому мой внутренний мир был уравновешен. По прибытии в Россию выяснилось, что я многое пропустила... Сожжённые вражеским налётом города и сёла претерпели разительные изменения. Москву перекроили до неузнаваемости... Когда в начале весны я уезжала в Париж, путешествуя той же дорогой, широкие улицы бывшей столицы устилал слой чёрной копоти. Ныне большую часть завалов расчистили, с домов сошла сажа, открывая взору путников подлинную картину. Масштаб бедствия ошеломлял. Добрая половина Кремлёвской стены лежала теперь в руинах: для её починки было приказано снести старейший в городе Москворецкий-Водяной мост, примыкавший к Китай-городу, поскольку только его кирпичи оказались пригодны для реставрации Кремлёвского ансамбля. С рекой Неглинной обошлись не лучше: её почти всю засыпали песком, заключив в каменную трубу, закрыв глубоко под землёй, вследствие чего переменились путевые тропы. Царь-Пушка пропала, от неё остался лишь голый постамент, а сокровища русской короны, благодаря стараниям Петра Степановича Валуева, обер-церемониймейстера двора, хранителя русского музея Оружейной палаты, чудом эвакуировали в Новгород, за два дня до того, как в Москву ступил неприятель. Сердце златоглавой столицы нашей Родины кровоточило. Потомки не увидят Москвы, хранящей осколки правления Ивана Грозного и Василия Тёмного, Смутного времени и стрелецких бунтов; как не увидят Воскресенского моста и знаменитой церкви «Спаса на Бору», возведённой во второй половине тринадцатого века. Наследие древней Руси кануло в Лету, одни только открытки напоминали москвичам о величии их города. Как видно, у Первопрестольной судьба такая – гореть и восставать из пепла, перерождаться, подобно птице-фениксу. Всю дорогу от Петербурга до Царского Села, я пребывала в задумчивости. Очнуться удалось лишь в тот момент, когда замерли дрожки; шоссейная дорога, протяжённостью в пять вёрст, обрывалась подле здания Адмиралтейства, окружённого садом. Далее шёл Павловский тракт, а кругом раскинулась широкая равнина, покрытая бурыми пятнами увядшей травы: вдалеке возвышался Софийский собор, построенный Екатериной Великой в малом виде по образцу Цареградской «Святой Софии». Кучер, благодушный мужчина с лоснящейся чёрной бородой, развернувшись на облучке, ловит мой мечтательный взор: — Тепереча делать остановку аль повëртовать к царёву двору? – уточняет приятным басом, вспомнив о моём высказанном намерении прогуляться пешком. Однако топать отсюда было далековато, а если учесть, что я везла тяжёлую сумку с книгами – подарки друзьям: новейшая европейская литература, политическая и художественная – желание покидать экипаж пропадало вовсе. — Поезжай напрямик, Козьма, я кликну, как решусь сойти, – отзываюсь ласково, питая нежные чувства к дворцовому Дядьке; каждой из фрейлин полагались лакей, прислуживающий за столом, коляска с парой лошадей и кучер. За десять лет службы, Козьма Ефимович, или просто Ефимыч, стал мне родным человеком. В качестве гостинца, я привезла ему из Парижа пару мотков текстиля, чтобы он порадовал свою жену Фотинию, входящую в штат дворцовой прислуги, и волчью шкуру для пошива новой шубы. Относиться с благодарностью к тем, кому судьба предназначила родиться в услужение – долг каждого уважающего себя человека. Некоторые фрейлины не понимали, и не разделяли моей привязанности к дворне, считая, что я беру на себя ненужную заботу... Но Бог им судья. Едва дрожки тронулись, противно лязгнув рессорами, я вновь обратила взор к осеннему пейзажу, замечая при развороте совсем новые постройки: против Адмиралтейства, на углу улиц Волконской, идущей вдоль сада, и Кадетской, ведущей к выезду из Царского Села, стояли два больших каменных дома, с крытой деревянной галереей между ними – то был «Благородный пансион Императорского Царскосельского лицея», который мои друзья прозвали «младшим братом Лицея». А я уже и забыла о его существовании... Главной целью пансиона было воспитать из помещённых туда детей – будущее поколение лицеистов, которые придут на смену старым, чей выпуск назначили на семнадцатый год. Поэтому учителя и предметы в обоих учебных заведениях были одни и те же. Пансион открылся ещё зимой, однако прежде мне не доводилось бывать под его крышей. Лицеисты и «пансионеры» постоянно поддерживали между собой дружеские отношения. В одном из писем мои друзья вскользь упоминали, что летом у них с пансионерами состоялись общие уроки верховой езды. Я надеялась, что тесное общение с детьми поможет повесам обрести разум – наконец-то они поймут, каково это, заботиться о младших товарищах, и как нелегко приходилось всё это время их профессорам и покойному директору Малиновскому, пытавшимся обуздать буйный нрав десятков недорослей. Над кронами "ржавой" листвы показались сияющие купола дворцовой церкви, и поток размышлений оборвался вновь. Дрожки приближались к Екатерининскому дворцу. Рассудив, что преодолела достаточно пути, наклоняюсь вперёд и осторожно хлопаю кучера по спине, давая сигнал, чтобы сбросил ход. — Котомку, барышня, не оставьте... – напомнил Козьма, когда я спустилась с гремящей ступеньки; оправив туалет, дотягиваюсь до кожаной сумки, лежащей на гостевом сидении, перекидывая ремень через плечо, сгибаясь под её тяжестью. Козьма, погладив бороду, тепло улыбнулся: — Ну-с, бывайте, барышня. Поехал я. Ежели нужда во мне сыщется – черкните письмишко – вмиг ворочусь, – участливо молвил он, взирая на меня сверху вниз, махая на прощание широкой мозолистой ладонью. — Зеркалом дорога, Ефимыч! Благодарствуй за службу. Даст Бог, свидимся днями... – улыбаюсь в ответ, удобнее устраивая ремешок на плече. В Царском я планировала пробыть как минимум все выходные, а как максимум – дней семь; в Петербурге оставались важные дела, поэтому задержаться на подольше, увы, не получится. Комплект необходимых туалетов был отправлен мною во фрейлинский флигель ещё с вечера, что позволило приехать почти налегке. Боже, как я мечтала сюда вернуться! Как много здесь пережито, и сколь многое предстоит наверстать. Золотая осень... Её красота потрясает! И это только начало: позднее оранжевым огнём вспыхнут листья осин, заалеют некоторые из видов клёна и кустарников, покроются бронзой подножные травы. Втянув в лёгкие свежий, пахнущий листвой и хвоей воздух, прихожу к мысли, что всё вернулось на круги своя... Прав был Томас Джефферсон, воскликнув однажды: «Дом, милый дом!» Неспешным шагом следуя вдоль аллеи, щурясь от ослепительного солнца, я надеялась разглядеть на подступах к Лицею знакомые лица. Стрелки на часах показывали полдень – время второй прогулки. Друзья знали о моём возвращении в Петербург, но не знали точной даты прибытия в Софию, а значит моё появление обещало обернуться сюрпризом! Над округой разливался детский смех. Под бдительным надзором педагогов, лицеисты играли в салки с пансионерами; по обеим сторонам дороги мелькали взмыленные недоросли, кружащие вокруг деревьев, периодически пропадая из виду, скрываясь в ветвистых кустах. Ах, сколько здесь теперь детворы! Оглядевшись кругом, пытаюсь отыскать кого-то из своих друзей. Но старания оказались напрасными: все дети, облачённые, вместо синей униформы в серую, сливались воедино, как в бесцветном калейдоскопе, где каждое серое "стëклышко" отличалось от другого исключительно размером. И тут я замечаю его... Пушкина, сидящего на дальней скамье под навесом золотой липы. Согнувшись над тетрадью, он выводил кривые строчки, не обращая внимания на окружающую суматоху. В осенних декорациях мой друг смотрелся необыкновенно выразительно, я бы сказала, таинственно и как-то правильно, словно сидел там всю жизнь; будто некий художник сделал его частью своей картины, определив роль центровой фигуры. С трудом сдержав слёзы счастья, нетвёрдой походкой двигаюсь вперёд. Раскрытая на коленях тетрадь шелестела страницами на ветру, в связи с чем поэт был вынужден их придерживать, задумчиво покусывая кончик грифеля, сточенного почти до основания. Взгляд бездонных синих очей изучал лиственный ковёр под ногами, а мысли отрока, казалось, витали где-то далеко-далеко... Он даже не заметил, как я приблизилась и опустила на землю сумку с глухим стуком. Светлые кудри, торчащие из-под фуражки, переливались в солнечных лучах... Глядя на сосредоточенное лицо друга, я побоялась спугнуть Музу, завладевшую его вниманием, и потому сохранила молчание. На нём был тот же серый сюртук, как на других детях: и фуражка, и брюки – всё серое! В этой скучной, грубо скроенной одежде, Пушкин напоминал церковного певчего, а не отпрыска дворянских кровей, что наверняка оскорбляло благородную натуру. До меня доходили слухи, что из-за войны с Европой обеспечение Лицея стало более скудным, и что форму для детей начали шить не настолько красивой, как при поступлении... Запрокинув голову, поэт упирается взором в лазоревое небо, пересечённое острым клином далёких ласточек, державших путь на Юг. Игривый ветерок продолжал трепать пушистые локоны и тетрадь: оправив съехавшую на бок фуражку, он делает глубокий вдох, и в следующую секунду смотрит точно на меня: — Ба-а... – тянет на распев, выразительно вскидывая брови. — Какие люди... Барин. Из Парижу! – синие глаза озорно сверкнули, а вымазанные грифелем губы складываются в широкую улыбку. Опустив ладонь поверх страниц, Пушкин неосознанно, а, быть может, намеренно скрывает кривые строки, испугавшись, видимо, что я могу их прочесть. На самом деле его черновики оформлялись столь ужасным почерком, что разобрать в них хотя бы слово – уже считалось подвигом, тогда как на расшифровку полного текста понадобилось бы больше часа, так что он зря беспокоился... — Ах, Саша, ты не меняешься – как и прежде упражняешься в остроумных приветствиях... – легко рассмеявшись, испытываю блаженство от осознания, что встретила дорогого человека. К глазам вновь подступают слёзы, но я сморгнула их, чтобы не создавать смущающую атмосферу. — Merci, Mademoiselle... – подобрав осиновый лист, упавший на скамью, Пушкин использует его в качестве закладки, опуская на страницу, после чего захлопывает тетрадь, с беспокойством поглядывая на мельтешившего вдали надзирателя. Меня озадачила его сдержанность... Впрочем, тому можно было найти два объяснения. Первое проистекало из запрета на общение с фрейлинами: после того, как я поручила заботу о друзьях Наташе и другим своим подругам, лицеисты успели натворить немало бед, о чём умалчивали в письмах. Наташа намекнула, что за минувшие полгода мои друзья «дюже проворны стали» – то бишь, вели себя развязно в общении с женщинами, а те и не думали возражать! Преподавательский состав был вынужден ограничить общение детей с дамами, в надежде уберечь их от порока. Вторая причина отчуждённости могла быть следствием долгой разлуки: Пушкин не знал, как подступиться. Отвык, видимо, от моего общества. Ещё бы! Ведь я так переменилась... Держу пари, он запомнил меня измученным тревогами существом, исхудавшим на казённых харчах. Ныне фигура моя обрела формы, на щеках – здоровый румянец, кожа лоснилась, и будто бы светилась изнутри. Вместо скромной голубой шубы – яркий фиолетовый пелисс из пан-бархата, обшитый на груди цветочным мотивом узенького руло, а на голове – большой фигурный берет в тон, усаженный на бок, красиво заложенный складками. Своим щëгольским нарядом, я была обязана Александру, чьи подарки научилась принимать и ценить. Фиолетовый являлся одним из редчайших оттенков пурпура; издревле считалось, что пурпур — цвет богов и королей. Ткани, выкрашенные пурпуром, имели право носить лишь цари, кардиналы и их вассалы, которым подобные ткани жаловались в награду за государственные подвиги. Фиолетовые и сиреневые оттенки оставались самыми сложными в добыче: чтобы получить одну унцию красителя, требовалось изловить около десяти тысяч моллюсков! Я редко надевала пурпурную гамму, хотя и любила её всем сердцем: молодым барышням предписывалось носить пастель, тогда как яркая палитра предназначалась для замужних дам и женщин в возрасте. Но теперь, когда мне исполнилось двадцать пять, а спонсором моих туалетов выступал сам Государь, я могла позволить себе любую ткань – ограничением в тратах выступали лишь совесть и здравый смысл. — Ваша холодность изумляет меня... – шагнув вперёд, я перекрываю поэту вид на снующего в толпе надзирателя. — Неужто, сударь, не признаёте? – странно было наблюдать, как свободолюбивый Пушкин боится пренебречь школьными правилами. В его смирении таилось нечто неестественное, хотя, с другой стороны, это делало ему честь... Подняв голову, он скользит по моей фигуре изучающим взглядом, словно взаправду увидев чужого человека: — Почём мне знать, можно ли Вас признавать аль не стоит? – загадочно молвил он, потупив очи. Тут уж я не сдержалась, раскрывая объятия: — Ну разумеется, милостивый государь, Вам пристало меня привечать! – произношу в непринуждённой манере, давая понять, что не намерена таиться. — Покуда так... – отложив тетрадь на скамью, поэт медленно поднимается с места, мельком оглядев окрестности. — Не взыщите за дерзость, Софья Алексевна... Русский обычай велит Вам целованной быть. Принимайте же повесу на грудь, коль уж довелось встретиться! – расхрабрившись, он сжимает меня в крепких объятиях, трижды целуя в щёки. Вот теперь узнаю Пушкина – неутомимый ветрогон, суетливый, как юла, и переменчивый, как Петербургская погода. Пожалуй, я скучала по нему больше остальных, поскольку повстречав однажды, не смогла отрешиться от мысли, будто знаю его с детства. — Ах, Саша... Скучала неимоверно! – признаюсь в чувственном порыве, опуская голову на узкое плечо лицеиста, желая восполнить упущенное время: — Клянусь, на свете нет места милее Царского Села! И ты, любезный друг, премного меня радуешь. Позволь взглянуть на тебя... Боже, как ты в росте преуспел! – отстранившись, заключаю его лицо в ладони, чувствуя тепло бронзовой кожи, примечая произошедшие за лето изменения. Пушкин вытянулся на целых два дюйма! Если бы не мой высокий берет, мы бы уравнялись в росте, а ещё он загорел, как всякий ребёнок, приученный к прогулкам на свежем воздухе. — Стремлюсь к высоким идеалам – оттого и вытянулся. – Оставаясь покорным, поэт милостиво позволяет себя осмотреть. Удивительная перемена: минувшей зимой он и близко не подпускал к себе посторонних, а сейчас ластился к рукам, словно домашний кот. Опустив ладони на плечи, я прокручиваю его вокруг оси, попутно стягивая фуражку, позволяя русым кудрям рассыпаться на макушке. Насладившись сладким мгновением первой встречи, ещё раз обнявшись, мы переместились на скамью, куда следом перекочевала сумка с подарками. На каникулах и мне, и лицеистам довелось пережить множество приключений – весёлых и поучительных, дерзких и будничных, которыми не терпелось скорее поделиться. В письмах ведь всего не расскажешь, особенно, если существует риск подвергнуться опале из-за пары "не деликатных" строк. — Стало быть, остаться в Париже Вам не захотелось? – дождавшись, когда я удобнее устроюсь на скамье, поэт приваливается боком к высокой спинке. О путешествии по Европе мечтали многие воспитанники, но им приходилось ждать совершеннолетия, чтобы получить разрешение на самостоятельный выезд за границу. Обидно, ведь в мире происходило теперь столько занятных событий, что даже я, живущая в эпицентре политического водоворота, не успела ознакомиться со всеми. Взмахнув рукой, обращаю внимание друга на здешние красоты. — Бросить всё это? Ты шутишь? – искренне рассмеявшись, обнимаю руками деревянную спинку, словно старого друга. Нет, никогда я не смогу покинуть Россию! — Болотце моё любимое, ничегошеньки тут не меняется... Саша, это ли не счастье? – вернувшись домой после долгой разлуки, я как бы заново открывала для себя красоту родного дома, где знаком каждый уголок, где всё связано с лучшими воспоминаниями. Однако Пушкин не разделял моих сентиментальных воззрений, едко фыркнув: легко говорить о любви к сельской местности, когда познал прелесть шумных городов. Бесспорно, поэт обожал Царское Село, но не тогда, когда оно походило на клетку: — Прошу, не напоминайте узнику о незыблемости его решёток... – кисло улыбнувшись, он глянул через плечо, отслеживая передвижения сварливого профессора, опасаясь, что нас приметят. — Уверяю Вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая, назло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы жи́вали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину, я готов упрямо стоять на своём. А впереди ещё три года кафедры... Право, с радостью согласился бы я двенадцать раз перечитать все двенадцать песен пресловутой «Россиады», с тем только, чтобы граф Разумовский сократил время моего заточенья. – упомянув фамилию Министра Просвещения, Алексея Кирилловича Разумовского, Пушкин хмурится пуще прежнего, с недовольством водружая фуражку на голову. Вот же глупое создание! Его влекли огни большого света, как мотылька влекут всполохи открытого пламени. Готова биться об заклад, что суета столичного общества приестся Пушкину уже через год; это здесь, в Лицее, его окружают умнейшие люди России, именитые педагоги, чей интеллект стократ выше, чем у любого среднестатистического обитателя столицы. Он привык жить в окружении просветителей, находясь с ними на одной ступени развития. Узрев глупость общественных масс, поэт разочаруется в дворянском сообществе, и не удивлюсь, если впоследствии сбежит от них в деревню. Взяв друга под руку, легонько толкаю его в бок, пытаясь утешить; он и не подозревал, какие перемены влечёт за собой мой визит... Очень скоро в Лицее произойдут большие перемены. Развязав шнуры ридикюль-ананаса, намотанного на запястье, я вытягиваю носовой платок: — Я вызволю тебя из заточения, мой сварливый друг... Всех Вас, – произношу таинственным тоном, но уже с некоторой шутливой наигранностью. — А теперь изволь сидеть смирно, у тебя на губах пятна от грифеля. Не пристало русскому дворянину хухрей ходить, – взяв изумлённого поэта за подбородок, принимаюсь стирать чёрные разводы, надеясь, что грифель не отпечатался при поцелуях на моих щеках. Сперва Пушкин вознамерился взбрыкнуть, но мне удалось обуздать этот порыв, принуждая принять заботу. Шорох листвы и треск веток за спиной разрушают сложившуюся идиллию. Обернувшись к источнику звука, всё ещё держа поэта за подбородок, я увидела приближавшихся друзей. Светлейший Князь Горчаков шёл впереди: его изумительная выправка, плавная, грациозная поступь по-прежнему вызывали восхищение. Унылый лицейский мундир ничуть не портил общего впечатления. В таких случаях говорят: видно птицу по полёту, а благородство – по манере держаться. Следом выступал смущённый, очевидно моим появлением, Пущин, с румяным, точно зарница, лицом. Барон Дельвиг, имея низкий рост, был вынужден выглядывать из-за спины Жано, силясь разглядеть в ярком фиолетовом пятне впереди знакомые очертания. Данзас плëлся последним, замыкая шествие, и не узнал меня только потому, что стряхивал налипшую на полы мундира осеннюю листву, а когда узнал, первым подал голос: — Petite dame?.. – вопрошает недоумëнно, бросаясь бежать по хрустящему золотому ковру; ветер трепал его рыжую гриву, не покрытую фуражкой, полыхающую огнём в переливах солнечных лучей. Костя напоминал молодого Приапа – древнегреческого Бога плодородия. — Софья Алексевна, ужель взаправду Вы? – приподняв ветви яшмовой липы, с улыбкой заглядывает в мои глаза, оборачиваясь к друзьям. — Господа, Вам видится то же, что и мне? – охватив взором присутствующих, он находит поддержку в лице Дельвига. — Определённо, – кивает близорукий барон, теперь уже окончательно убедившись, что я – не мираж. Данзас закричал, как оглашенный: — Неспроста мне являлся в грёзах окровавленный кинжал. Сон – в руку, Господа! Кровь ознаменовала встречу с близким другом. Petite dame, какое счастье, что Вы с нами! – под звуки птичьих трелей и шуршание расписных крон, мы бросились друг к другу в объятия; смех и радостные вопли заполонили пространство под старой липой. Благодать снисходит на меня ласкающим потоком, отчего сдерживать слёзы казалось уже неприличным. Немного погодя, обуздав шквал бурных эмоций, я встретилась с лицейским надзирателем, упросив его позволить друзьям обменяться со мной парой слов. Памятуя о прежних добрососедских отношениях, убедившись, что я не несу в себе угрозу растления, чего можно было ожидать от других фрейлин, профессор выделил нам время до конца прогулки, при условии, что мы останемся на виду. Переместившись на дальнюю скамью, куда лицеисты натаскали спелых груш, чтобы угостить меня, мы погрузились в увлекательную беседу. Я начала пересказывать события последних месяцев – то, о чём забывала упомянуть в письмах: как мы с братом бродили по кладбищу Мадлен, в надежде отыскать захоронения покойных короля и королевы Франции, о внутренних политических дрязгах, раздирающих Париж на части, о житии казаков на Елисейских полях; их шутки и выкрутасы; как гостила у Ма tante в Оверни, где вновь увидела горы и познакомилась с кумиром юности маркизом Лафайетом, чей родовой замок «Шато де Ла Файет» располагался недалеко от нашей резиденции. А ещё родители подарили Шарлю поездку в Нормандию, в награду за успешную сдачу вступительных экзаменов. Увидев стены величественной крепости Мон Сан-Мишель – старинного аббатства, помещённого на высокой скале посреди моря, я обомлела: сей замок являлся гордостью средневекового французского зодчества. Гуляя на берегу Ла-Манша, обдуваемого ласковым бризом, мне невольно вспомнилась мечта Александра стать частным лицом и поселиться в глухой французской провинции... В Нормандии эта мечта казалась почти реальной. Умолчав о своих любовных похождениях, я поведала друзьям о дипломатической поездке Александра в Лондон; как он стал восприемником новорождённой принцессы Виктории, дочери Эдуарда, герцога Кентского: в честь августейшего крёстного девочке дали двойное имя – Александрина-Виктория. Также русского Государя удостоили почётной докторской степенью Оксфордского университета. Несмотря на оказанное англичанами радушие, доверительных отношений между державами не сложилось. Александр вернулся в Париж ни с чем, разве что с убеждением в неотвратимости новой войны. Но эту новость я скрыла, считая безнравственным пугать детей раньше времени – авось ещё обойдётся. — Ваш черёд, господа, делиться новостями... – оглядев лица друзей, я намеренно ставлю их в неловкое положение. — Сознавайтесь, так ли скучно завершились каникулы, как убеждал меня в том Пушкин? – зафиксировав взгляд на Данзасе, сидящем на тропинке по-турецки, я смекнула, что ступила на скользкую дорожку, поскольку он сопроводил мой вопрос красноречивым присвистом. Горчаков, сидящий от меня по левую руку, оставался единственным, кто не отвёл взор, так как привык нести ответственность за проступки. — Скучно?.. – воскликнул Данзас, глянув на притихшего поэта, который также сидел на земле, прислонившись к чугунному подлокотнику скамьи, обнимая руками колени. — Да ты, верно, пошутил, Обезьяна? Тебе ль от скуки тут маяться? – напомнив о безумных выходках, устраиваемых в период каникул, он поднимается на ноги и в один прыжок настигает товарища; Пушкин настороженно щурится, когда друг накрывает его своей тенью. — Нет, Вы поглядите на эту Егозу! Бумагу почём зря переводит, видать, паинькой решил прикинуться. Что хоть сочиняешь, небось, пасквиль очередной? – нагнувшись, Данзас выхватывает из рук поэта тетрадь, желая, как видно, проучить его за ложь. Пушкин вспыхнул моментально: — Медведь, умолкни, ради Бога! – он был вынужден пробежать некоторое расстояние, прежде чем нагнать рыжую бестию и заполучить тетрадь обратно. Мне показалось, поэт злится не из-за выходки друга, а потому, что тот обозначил главного виновника всех происшествий. Пушкин не привык хвастаться перед дамами худыми "подвигами" – он дворянин, в конце концов, а значит обязан держаться высоких стандартов или видимости таковых. Сидящий на краю скамьи Пущин, ловит друга за полы мундира: располагающе улыбнувшись, он прячет заветную тетрадь к себе в карман, дабы впредь до неё никто не добрался, продолжая удерживать поэта подле себя, как болонку за поводок. — Не серчай, Обезьяна... – примирительно хлопнув товарища по спине Данзаса с видом невинного агнца, пожимает плечами: — Уверен, Petite dame осведомлена о наших срамных пассажах в деталях... У каждой крыши, есть свои мыши, – со знанием дела хмыкнул он, смекнув, что одна из моих подруг, так или иначе, обнажила правду. Это действительно так: Наташа жаловалась, что весной воспитанники, как с цепи сорвались! То за гуляющими девицами подсматривать возьмутся, то с фрейлинами флиртовать, а то и за Настасьей, служанкой княжны Волконской, приударят, попутно дразня и задирая благочестивую хозяйку. Мало кто знал, что Волконская, жившая на небольшое жалованье фрейлины и не имевшая средств, чтобы помочь России победить в войне с Европой, дала обет не пропускать ни одной обедни до конца своей жизни ради победы. Волконская свой обет исполнила. Ежедневно она приходила в церковь, воздавая благодарность Богу за оказанную поддержку русской армии, в рядах которой находился её старший брат. Потому-то и замуж она не вышла, посвятив себя служению людям, а ведь ей было всего тридцать три года! Елизавете Алексеевне, гостившей этим летом в России, исполнилось тридцать пять, однако против неё юнцы ничего не имели, а даже наоборот, боготворили, как красивейшую из смертных женщин. А совсем недавно – вот же пропасть! – друзья состряпали алкогольный напиток – Гогель-Могель. Дядька Фома, по их милости, лишился доходного места – был выгнан взашей за то, что недоглядел за детьми, а Пушкин бессовестный стишок состряпал: «Мы недавно от печали, Пущин, Пушкин, я, барон, По бокалу осушали. И Фому прогнали вон!» Опасную, однако, он взял моду – язвить в стихотворной форме. Того и гляди пасквили на Государя начнёт сочинять, или того хуже – на Аракчеева. — Полно, судари, оставьте ворошить прошлое... – стараясь терпимее относиться к случившемуся, ведь исправить уже ничего нельзя, я понадеялась, что с моим возвращением ситуация в Лицее изменится к лучшему. Раньше друзья так сильно не буянили, потому, наверное, что мы всегда были чем-то заняты и времени бегать по юбкам у них не оставалось. Возможно, просто подошёл тот возраст, когда ещё чуть-чуть, и всё: конец детству. Меня пугали подобного рода мысли – так хотелось, чтобы они ещё немного побыли невинными детьми... — Впредь прошу вести себя осмотрительнее, – бесшумно выдохнув, обращаюсь ко всем сразу. — К отчислению ведь могут представить – умаетесь потом хлопотать о помиловании. В прошлом разе едва комиссию не созвали... – напомнив о происшествии с архиерейскими санями, я невольно пренебрегаю собственным советом не ворошить прошлое. Пушкин язвительно усмехнулся: — Ах, это грустное слово "почти"! – поменявшись местами с Жано, он приземляется на край скамьи, устремляя унылый взгляд в глубину аллеи. Из двух зол поэт выбрал наименьшее: отчисление, что неудивительно, учитывая его отношение к уединению. Тем не менее, я чувствовала, что он больше хорохорился, нежели говорил всерьёз, ведь на воле ему сейчас делать нечего. В случае отчисления, родители упрячут взбалмошное чадо в Михайловском или Болдино. И то и другое, по словам Пушкина: «глупое сельское заточение». А здесь у него, по крайней мере, есть друзья, скрашивающие дни заточения. — Вынуждена заметить, судари, что проказы Ваши становятся всё горше и горше... Моё покровительство не всесильно, учтите это. Может статься, что и мне в скором времени запретят посещать Лицей. Не пора ли Вам повзрослеть, господа? – вопрошаю в назидательном тоне, отдавая себе отчёт, что грядущие послабления, предназначенные Лицею, могут и не начаться, если воспитанники продолжат терроризировать округу. — Взрослеть? – многозначительно хмыкнул Данзас. — Помилуйте, куда уж больше? И без того, где надо, преуспели... – рассеянно почесав затылок, он стыдливо улыбается. Честное слово, будь они моими сыновьями, я бы надавала им оплеух с обеих рук! Как будущая мать, я не могла сносить вульгарность в отношении детей – хотелось оттаскать всех этих мамзелей за волосы, чтоб впредь не развращали юных! Однако комментарии остаются при мне, ибо барон Дельвиг берётся восстановить приличия: — Данзас, ну что ты, в самом деле? Не опошляй беседу неуместным намёком! – обратив на себя внимание друга, Дельвиг упрямо поджимает губы. — Тося, ханжество не красит личность! – парировал Медведь, мысом ботинка откидывая камешек. — Или воображаешь, что в Париже кармелитки в фаворе? – спрятав руки в карманы, он как бы намекает, что я многое повидала. — Пиетет, Медведь, ещё никто не отменял. – продолжив стоять на своём, Дельвиг напрасно разыскивал совесть в карих глазах товарища. — А! – махнул он ладонью. — Вам хоть кол на голове теши! – и, скрестив руки на груди, отворачивается, что побуждает меня ободряюще его приобнять. — Предлагаю порассуждать об иных предметах... К примеру, о поэзии, – предотвратив размолвку, вновь опускаю взор на Дельвига: его милое лицо с немного смущённым взглядом выглядело настолько очаровательно, что я невольно заулыбалась и перестала помышлять о дурном. — Ваши успехи на литературном поприще делают Вам честь, милый барон, – вспомнив о публикации первого лицейского стихотворения, помещённом в «Вестнике Европы», я с уважением смотрю на его автора. Дельвиг стал первым лицеистом, открывшим своё творчество свету. Когда того требовали обстоятельства, он мог быть усидчивым и трудолюбивым, а не только «сыном лени вдохновлённым», как характеризовал его Пушкин. Стихотворение «На взятие Парижа» — за подписью «Русский», быстро нашло своих почитателей. Не зря юнцов истязали стихосложением – какие славные шедевры выходили из-под их пера! — Мы с Петром Яковлевичем прознали о Вашем достижении из письма моей доброй подруги. Ах, как нам хотелось обнять Вас в тот момент! – услышав искреннюю похвалу, барон зарделся, опуская руки на колени, сжимая полы мундира. — Ну что Вы, право слово... Один успех ещё не прочит надёжной славы. Исправно ли буду поэтом? Сего мне знать не дано. Но лестные речи вредят молодому таланту, ибо кружат голову и сподвигают к гордыне. – Будучи непритязательным от природы человеком, юный барон не спешил признавать себя победителем. Законы чести предписывали сохранять достоинство, и ни в коем случае не задирать нос в присутствии дамы, если даже она сподобиться снизойти до хвалебной оды. Дельвиг обладал уникальным человеческим качеством: не примечая собственных талантов, он умел различать таланты в других и открыто ими восхищаться. Он не случайно обращает внимание на Пушкина, встречая его хмурый взгляд лучезарной улыбкой: — У Обезьяны вышло куда приметнее... Как Бог свят – он истинный Гесиод. Гордыня его не испортит, – радуясь, как дитя, успеху товарища, барон неосознанно вгоняет его в смятение. Пушкин не писал мне, что публикуется – это оставалось своего рода тайной, которую он упорно не желал открывать, опасаясь, видимо, что стихи вышли не в меру достойными. И вновь следует поблагодарить Наташу, подробнейшим образом доложившей о случившемся: первое стихотворение Пушкина увидело свет при не совсем обычных обстоятельствах. Дельвиг, посылая в журнал своё стихотворение, посоветовавшись с товарищами, потихоньку от Пушкина отправил заодно и его стихотворение «К другу стихотворцу». О сговоре друзья умолчали, рассчитывая, что поэт простит их, когда получит из редакции положительную характеристику. Вскоре ничего не подозревающий Пушкин зашёл в Газетную комнату, взял свежий номер «Вестника Европы» и с изумлением прочитал: «От издателя: Просим сочинителя присланной в "Вестник Европы" пьесы под названием "К другу стихотворцу", как всех других сочинителей, объявить нам своё имя, ибо мы поставили себе законом: не печатать тех сочинений, которых авторы не сообщили нам своего имени и адреса». Так Пушкин узнал о проделке друзей. На их счастье, план удался – поэт находился в хорошем настроении, потому в тот день никто не пострадал. Видя, что друг не знает, куда спрятать глаза, Дельвиг беззаботно смеётся, окольцевав руками его шею. Я умилилась, созерцая картину дружеской любви, мысленно дивясь контрасту соседствующих эпох, породивших два разных, не похожих друг на друга, поколения дворян. Лицеисты кардинальным образом отличались от представителей Екатерининской молодёжи, хотя те, в свою очередь, унаследовали от своих предков многое. Восемнадцатое столетие уронило честь и достоинство русского дворянства. У предшественников на первое место всегда выходило «Я»: за редким исключением, аристократы воспринимали себя, как единственную ценность; подобная оторванность от окружающих делала их беспомощными. Неспроста имя «Митрофанушка», героя пьесы Фонвизина, стало нарицательным для людей тех лет. Образ Недоросли – есть критика всего образованного класса. В девятнадцатом веке у дворян впервые появилось понятие «Мы» – понятие товарищества. Возникла идея уважения чужой личности, что сделало всех нас более людьми, чем раньше. Отсюда выросла самостоятельность, желание выходить за рамки удобств, навстречу окружающему миру, ибо человек обретает самостоятельность в том случае, когда берёт о ком-то заботу, а не радеет лишь за себя любимого. — Возможно, Вам не ведомо... – продолжил Дельвиг объясняться в случившемся: — Наша Егоза, следуя доброму моему примеру, решилась услать своё стихотворение в «Вестник». Долго фордыбачился, однако намерение имел твёрдое. Я издавна твердил, что полюбил Пушкина ещё в колыбели – тут, в садах Лицея. Сдаётся мне, этой любовью заразится вскоре весь Петербург... – в сих добродетельных словах таилось столько любви и нежности, что я расчувствовалась, прижимая ладонь к сердцу. Пушкин не сдержался: вырвавшись из объятий друзей, он выскакивает на тропу. Вид его был заполошным: — Не надо так! – пылко бросает поэт, заливаясь краской до кончиков ушей. — Тося, ты более других достоин похвалы. Твоё прилежание довлеет над моим многократно, как смеешь ты помещать себя на ступень ниже? Опомнись, прошу тебя! – в голосе присутствовало нечто странное, а во всех движениях, всплеске рук, наклоне головы, ощущался зажим. Подобная реакция могла быть следствием глубинного страха. Пушкин, очевидно, боялся, но чего – не понятно. Одно из двух: либо своего таланта, либо того, что все в нём ошибаются. Господь возложил на него лавры, о коих он не просил, и если эти лавры подлинные, если люди в нём не ошиблись, выходит, впереди его ждёт непростая жизнь. — И потом... – совладав с беспокойным порывом, он заламывает пальцы, стараясь сохранять спокойствие. — Тебе известно, что прежде всех наук меня увлекает история. А поэзия, право, какой с неё прок? Она выходит из-под пера – и всё тут. Не люблю гордиться тем, что легко даётся... Добро бы с математикой так расправится: научись я делить в уме – другое дело. Тогда и будешь хвалить. – Пушкин пытался убедить товарищей, что пригоден для многого, а не только для литературы. Болтаясь в табелях на последних строчках, он ощущал себя глупцом, но даже при этом не стремился к тому, чтобы знаменитый поэт Вяземский называл его «молодым дарованием». Однако всякому таланту нужна хорошая школа: это в Лицее он лучший из лучших, а как выйдет в свет, окажется, что уступает именитым поэтам во всём. В табеле русской словесности Пушкин оставался шестнадцатым – без знания родного языка хорошим поэтом не стать. Напрасно он беспокоился: лёгкость, с какой ему давалось стихосложение, отнюдь не лишало его повода гордиться собой. Лёгкость никогда не заменит наполнения, а наполнение у него хорошее, и будет ещё лучше вследствие упорного труда. Пушкин мог стать Моцартом от мира литературы, а мог выбрать нечто более спокойное, например, стезю историка. И всё же он стоял на перепутье. Опубликованное им стихотворение «К другу стихотворцу» тем и завершается: «Теперь, любезный друг, я дам тебе совет: Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?.. Подумай обо всём и выбери любое: Быть славным – хорошо, спокойным – лучше вдвое.» Мой друг не имел представлений, в какую службу податься... Впрочем, подобным вопросом в юности задавался каждый из нас. Это нормально для его возраста – сомневаться. — Да уж наслышана... – кивнув, я успокаивающе смотрю на поэта. Первый шаг всегда тяжело даётся, так что злиться на него за утайку стихотворения бессмысленно. Сначала Пушкин поглядывал на меня недоумëнно, но потом, догадавшись о снисхождении, бросил благодарный взгляд. Я вовремя одумалась и не стала добиваться от него причины, побудившей скрыть правду. В этом случае ему пришлось бы пережить всё заново. Достаточно того, что он теперь знает, что я знаю. Вместо расспросов, ко мне пришла мысль выведать о том, что интересовало почти каждого в Петербурге: — А что слышно с передовой? Радуетесь ли Вы переменам, господа? – я постаралась скрыть внутреннее волнение, сознавая щепетильность ситуации. К настоящему моменту Сперанский уже свернул все либеральные прожекты. Народ думал, что на время, но на самом деле окончательно. Государь вновь пообещал перечень свобод и не исполнил. Друзья не могли не знать, чем в итоге завершится дело. Они получали письма от родных, читали газеты, не говоря уже о том, что Горчаков всё это время поддерживал общение со Сперанским. Я не жалела, что способствовала сближению двух дипломатов: мои друзья быстро поладили – один нашёл в другом доверенное лицо, как учитель и ученик. Основная загвоздка реформ упиралась в отсутствие образованной элиты. Грамотных людей в аристократических кругах уродилось мало... Петербург вобрал достаточно умных мужей, однако Россия не заканчивалась на столице. На территории от Одессы до Камчатки проживал дремучий народ, так называемое мелкопоместное дворянство, члены которого с трудом говорили по-французски, а то и вообще не были знакомы с грамотой; необразованных девиц на выданье в помещичьих семьях наблюдалось явное большинство. Проблема даже не в крестьянах – не в их невежестве, проблема в элите, которая оказалась невежественна вдвойне. С такими людьми каши не сваришь, они не понимали, что значит быть гражданином, и как существовать в условиях экономики, не повязанной на барщине. На лицах воспитанников отразились самые разнообразные эмоции: от печали до глубокой задумчивости. Данзас безмятежно улыбнулся: — Лично я – из остзейских. Моей семье либерализм не вреден. Что до Вас, братцы... Примите мои соболезнования, – заключает в сочувствующей манере, становясь вдруг неестественно серьёзным. Костя был внуком эльзасского королевского прокурора Жана-Батиста д’Анзаса, сбежавшего в Россию из революционной Франции, поэтому род его примыкал к остзейскому крылу дворян, а не к коренному. Остзейское дворянство оставалось единственной ячейкой привилегированного русского общества, чьи представители этнически принадлежат в основном к остзейским немцам, шведам, курляндцам и прочим иностранным эмигрантам, осевшим на русской земле. В семье Данзаса никогда не держали крепостных: образ его мыслей остался глубоко европейским, так что в случае осуществления реформ, Остзейское крыло выступит опорой Государю, поскольку не имеет претензий к либерализму. Однако опираться на "немчуру" нельзя. Во-первых, их слишком мало, а во-вторых, в элитах произойдёт раскол: вновь заговорят об эре Бирона, засилье немцев, всплывут националистические учения Иоганна Гердера и аббата Огюстена Баррюэля. А это значит – междоусобная грызня. — Да, родня негодует... – подтверждает Пушкин, мрачнее буквально на глазах. Члены его семьи с обоих сторон ни единожды состояли друг с другом в родстве – классический пример представителей русского дворянства. Если, не дай Бог, что случится, какое-либо внутреннее "возгорание", родня поэта окажется в опасном положении: больше двухсот крепостных и мать, раздающая оплеухи "чёрным" девкам... Как только дворня почует вседозволенность – быть беде. И таких семей – тысячи по всей России. Раньше, ещё до войны, лицеисты полагали, что разойтись с крестьянами удастся мирно. Но восстала оппозиция с красочными рассуждениями об истинном положении дел в Империи, доложив о повсеместной ненависти, нищете, необузданности крестьянских масс, молящихся на Царя-Батюшку. И вот теперь стало по-настоящему страшно что-то менять; лишать Россию царственной фигуры – образа, на котором держится всё. Какая уж там Конституция... Дай Бог ноги унести от разъярённой толпы. Вздохнув, Пушкин зябко приподнимает плечи, обхватывая себя руками, не зная, то ли смеяться, то ли горько плакать... — Поговаривают, единства в Сенате нет, как нет и понимания чинимых деяний... Представители дворянских фамилий хают друг друга на чём свет стоит, того и гляди глотки перегрызут. Раздор уничтожит всю нашу благородную рать. Шестьсот лет кряду существовали бок о бок – и хватит! – циничность, скользящая в его словах, происходила от безысходности. Лицеистов воспитывали по европейским методикам, вкладывая в головы то, что не вязалось с действительностью. Отсюда возникал диссонанс, раскоординация, и, как следствие, призрение к власти. Пушкин как-то обмолвился, что чувствует себя чужим в лоне семьи; самые близкие оказывались теперь чужими. Дед его был славен тем, что повесил слугу-француза на собственных воротах – удавил беднягу за какой-то мелкий проступок. Мать поэта, Надежда Осиповна, так и не стала светской барышней, круглые сутки напролёт маялась бездельем, а отец – Сергей Львович, поэт-любитель, посветил свою жизнь изучению теории военного дела; человеком он был общительным, знал всё и обо всех. Разве сыщется в этом кругу место образованному вольтерьянцу? Каждый второй воспитанник находился в положение отщепенца. Раскол затронул все ступени общественной системы: раскол между верховным правителем и народом, между народом и правящим классом, между отдельными группами правящего класса и между членами ячейки в группе – семьи. Такое положении вещей чревато войной всех со всеми... Самым просвещённым человеком в нашем кругу оставался князь Горчаков. Именно к нему обратились взоры после мрачного вердикта Пушкина. Уловив неопределённость, повисшую в воздухе, юный «питомец мод» легко улыбнулся: — А что Вы хотели, господа? Просить помещиков способствовать освобождению крепостных – это всё-равно что просить индейку голосовать за Рождество, – отпустив невинную шутку, Светлейший сохранил бесстрастный вид. Тонкий и гибкий ум князя давал возможность беззлобно иронизировать на самые серьёзные темы. Светлейший принадлежал к богатейшей семье России: имея неисчерпаемые ресурсы, он мог избрать своим домом любое государство мира... Но Горчаков не сбежит. Он был дворянином в наилучшем значении этого слова. В минуту триумфа или гибели Отечества, он останется предан своей стране, пусть даже та Россия, которую он знает, перестанет однажды существовать. — Цензуру хоть отменят, не слыхал никто? – между делом интересуется Дельвиг, силясь высмотреть в кромешной темноте, скрывающей будущее, крупицы света. Вопрос послаблений для людей творческих также стоял на повестке дня, ведь Александр – не тиран, а друг Вольтера и Руссо. Он обещал не преследовать народ за инакомыслие. А ещё он обещал, что при нём всё будет, как при бабушке... Безраздельной владычице миллионов обращённых в рабство крестьян, деспотичной самодержице, виновнице множественных бед русского народа. — Тося, в твоём возрасте безрассудно верить в сказки! – воскликнул неугомонный Данзас, потрепав друга по голове, а после взглянул на Горчакова, беспечно продолжая: — Франт, окажи любезность, открой барону глаза на реалии русского света. Ты у нас во всём голова. На тебя одного уповать приходится. – Данзас по-прежнему не унывал. Судя по всему, политика его мало интересовала. Главное – самому не стать тираном, остальное как-нибудь да приложится. Прежде, чем удовлетворить интерес товарища, Горчаков отчего-то косится на меня, словно выпрашивая разрешение на выражение собственного мнения: — Если дозволено будет молвить... – начинает осторожно, не смея заикаться о крамоле в присутствии придворной дамы. Но какую крамолу мог сковать юнец шестнадцати лет? Разумеется, я дала добро на честный ответ: — Тут все свои, княже, говори без утайки, – развеяв его предубеждения, я приготовилась внимать; было интересно узнать, какого мнения о будущем страны придерживался её будущий дипломат. Нахмурившись, Горчаков сцепляет руки в замок, обращая к публике тяжёлый взгляд: — России далеко до глубинных перемен, господа... Нашу декаду либерализм не затронет. Колёса государственного аппарата вращаются крайне медлительно. Народ в общей своей массе не имеет сплочённости, между тем кое-где ещё живы атавистические догмы. Скажу без прикрас: Крепостное право отменят, в лучшем случае, через тридцать годин. Счастливчиком станет тот из нас, кто доживёт до сего славного времени. Одно страшно, братцы: как бы не случилось набата...– явственный намёк на дворцовый переворот не мог остаться незамеченным: меня передёрнуло, стало вдруг так холодно и страшно, что невольно вспомнилось кладбище Мадлен и призраки казнённых Луи и Антуанетты... В России царей не казнили публично – слишком много чести. Их душили без суда и следствия. Очевидное нарушение преемственности в смене верховной власти породило череду дворцовых переворотов. Прародителем порочной практики значилась Екатерина I. Каждый раз, когда в борьбу за власть вступали гвардейские штыки, проблемы множились, нарастая, как снежный ком. Более того: у народа отнимали часть их законных прав в угоду "гвардейским штыкам", и вот результат – крестьянский класс полностью деморализован. Законный царь на законном престоле – это одно, но узурпация разрушает саму теургическую основу Империи. Если Александра свергнут, настанет эра застоя и глобальной консервации, как случалось много раз до этого. Тогда можно будет забыть даже о мелких свободах, ибо сейчас Россия неспешно двигалась вперёд, но после переворота встанет окончательно. — Тридцать годин... – эхом вторит Пушкин, с болезненной усмешкой взирая на князя. — Ещё и набат в придачу. Светлейший, да ты, верно, горячишься? – смириться с приговором оказалось нелегко. Через тридцать лет каждый из лицеистов разменяет пятый десяток – пограничный возраст для мужчины: это время, когда благородные господа нянчат внуков, приводят в порядок дела, хлопочут о передаче наследства. А тут – перемены. Выходит, кто-то другой, а не они, будет наслаждаться веянием свободы, находиться в гуще событий. Несправедливо как-то... — Как больно жалят твои слова, Франт! – капризничает поэт, впадая в раздражительность.— Мог бы и соврать ради приличия. – Реакция Пушкина вполне объяснима: никто не хотел ждать так долго. Горчаков остался невозмутим: — Смотри шире, Обезьяна, вероятно тридцать годин – наименьшее зло для России. Милостью Божьей, выдержав сей срок, мы совершим меньше ошибок в будущем... – холодная рассудительность князя оказывала губительное воздействие на пламенный темперамент литератора. — Ценой жизни сотен тысяч крепостных?! – недоумевал Пушкин, справедливо заметив, что тридцать лет для барина – не то же самое, что для крепостного. В первом случае ждать предстоит лёжа на мягкой перине, в тепле и достатке, а во втором – согнувшись в три погибели на узкой лавке, переживая побои и страшную нищету. Порой хотелось просто взять и всё разрушить... И плевать на кровь, главное – рывок, а там будь, что будет. — Если не выждать – сгинут миллионы. И те же крепостные.– Горчаков не отступал, зная, что анархия влечёт за собой лишь анархию, и ничего более. – Ты отдашь бунтовщикам свою жизнь – и никого не спасёшь. – Дальнейшие объяснения были излишне. Поэту пришлось принять суровую правду жизни... Приносить в жертву междоусобице тех, кто не приспособлен к выживанию, единственно из желания сломать систему – это путь в никуда. Подобное разрешение ситуации жестко ровно настолько, насколько жестоко бездействие, а то и вдвое больше. С наступлением анархии Россия погрязнет в череде беспрерывных конфликтов, и то немногое, что чудом удалось отстроить после разрушительного управления Екатерины Великой – последних десяти лет – рухнет в бездну. Молчавший до сего момента Жано, неожиданно оживает: вытянув вперёд руку, он вновь хватает Пушкина за рукав, чтоб не буянил, после чего обращается к Горчакову: — А что, если они победят? Что тогда? – он говорил о либералах, коих впоследствии может народиться целое племя – что если они смогут предложить альтернативный вариант? Почему, либо кровь, либо ожидание, неужто третьего не дано? Печальная улыбка тронула губы Светлейшего: — Известно что: случится ровно то же, – выводит, как очевидный факт. — Полагаешь, им лучше Государя ведомо, как вывести страну на праведный путь? Люди, изучающие политологию на примере европейских держав, не имеющие реальной практики государственного управления, считаешь, они умнее тех, кто вкручен в систему? Позволь напомнить, Жано, что этак рассуждает всяк, кому не лень. Поди, спроси у местного стольника: как нам управлять Россией? Он и скажет: «О том лишь я один ведаю». – Горчаков был прав; кто только не мнил себя гениальным политиком, от простого мужика до барича, один Государь – дурак! Поймав взгляд серо-голубых глаз, исполненных нежностью, я сознаю, что Жано переживает за Отечество, как истинный патриот. В поведении его наблюдалось нечто странное: он робел сегодня больше обычного, упорно рассматривая землю под ногами, словно избегая видеть то, что было вокруг. В коротких ответах угадывалась неловкость. Я почти его не замечала... Вместе с тем он продолжил, хватая ртом прохладный воздух: — Мы победили в войне... Вся Европа лежит у ног Александра. Неужто не в Его власти воздействовать на обстоятельства? – впору посмеяться с самодержавной беспомощности, когда бы не хотелось плакать. Горчаков и здесь отрицательно качнул головой: — Император может влиять на ход истории, но изменить её он не в силах. – Князь как бы говорил: мы такие, какие есть, и другими не станем. Ни у кого нет столько власти, чтобы росчерком пера перестроить основу русской государственности; монарху подвластно корректировать систему, но многовековое рабство перечеркнуть невозможно: нельзя выкорчевать людскую память и заставить всех подчиняться конституционным законам так, будто они существовали в России с начала времён. Нельзя уничтожить обстоятельства, препятствующие отмене Крепостного права. Единственный вариант – обходить их, оборачивать в свою пользу, разрушать год от года, но выдрать за раз с корнями – нет. Так не получится. Крепостное право намертво срослось с "костной" структурой страны, и вырезать его, не повредив "живую ткань", нереально. Успокаивало одно: инерция Просвещения, заложенная Екатериной в минувшем столетии, стремительно набирала обороты, чем глубже в век – тем всё больше людей будет желать перемен. Что до методов предварения либеральных прожектов в жизнь, тут я разделяла мнение Горчакова: нельзя резко останавливать естественный ход событий. Когда едешь в огромной телеге с горы, самое главное – иметь прочные колёса и послушную лошадь, в противном случае поклажа разобьётся вместе с извозчиком. Мы все теснимся в одном возке: какой смысл вставлять палки в колёса, тормозить на полном ходу и сворачивать на соседний путь, если существует риск убиться насмерть? Не лучше ли помочь извозчику выровняться, дабы впоследствии плавно вписаться в крутой поворот? Сделав глубокий вдох, я решительно врываюсь в полемику, плохо представляя, как завершить дело миром: — Господа, Вы забываетесь... Прежде всего России нужен надёжный внешнеполитический мир. – Вернув друзей к событиям настоящего, аккуратно продолжаю: — Не сложим мира с врагами – не сложится внутреннего порядка. Положение нашей страны на мировой арене весьма шатко... В Вену съедутся представители всех европейских держав, но не за тем, чтоб славить Россию, а для возмездия и грязных интриг... – я хотела напомнить, что слава Александра затмевала истину: в газетах пишут одно, а на деле всё совсем иначе. Добавить к обсуждениям было нечего. Тема политики могла развиваться до бесконечности, но грешно тратить на неё драгоценное время. Мне удалось выяснить главное: равнодушных к судьбе Отечества среди моих друзей не нашлось. А это важно, поскольку эра дворянского невежества в отношении простого люда закончилась. Общество пробудилось ото сна, и теперь опасалось наделать глупостей спросонья... — Полно, друзья, о невзгодах толковать, – подведя черту в затянувшемся споре, я поднимаю на колени сумку с подарками. — Мне не по силам разрешить Вашу дискуссию. Вместо того, позвольте обрадовать изрядной вестью: Их Высочество, Екатерина Павловна, проникшись моей докучливой Иеремиадой, истребовала у Государя составить прожект по урегулированию проблем здешнего надзора. Увидев замешательство на лицах друзей, с удовольствием раскрываю карты: — Государь повелел Их Сиятельству, Алексею Кирилловичу Разумовскому, взять на рассмотрение некоторые, особо неприятные для Вас дисциплинарные вопросы. Из это следует, что с ноября месяца, милые Аспиды, Вам дозволят выезжать за пределы Царского, изучать запрещённую литературу, чинить жизнь свободную и в меру праведную, сопряжённую, впрочем, с нравственным началом. Но предупреждаю: в случае подлогов с Вашей стороны или процветания шалостей, все послабления будут тотчас отменены. Государь проявил к Вам небывалое милосердие, господа. Не обманите Его ожиданий. – На этой торжественной ноте, я протягиваю Горчакову конверт, изъятый из сумки, внутри которого хранилась копия указа, отосланного Александром в канцелярию Министра Просвещения. Само собой разумеется, к Екатерине Павловне я не обращалась, а действовала напрямую через Государя. Александр противился моей задумке: ему успели донести о диких выходках воспитанников, устраиваемых в летние месяцы. Ослабление контроля, по его мнению, грозило усугубить ситуацию. Дошло до того, что местные аристократы с ужасом восклицали: «l'inevitable Lycée!», глядя на шумную, движущуюся толпу лицеистов. И всё же я сумела убедить его, что воспитанникам более всего вредит чрезмерный контроль, могущий их озлобить. После непродолжительных споров, он уступил. Это был первый раз, когда я воспользовалась статусом фаворитки в личных целях, ни капли о том не жалея. Судя по образовавшейся тишине, друзья не спешили верить происходящему. Барон Дельвиг гулко сглотнул, Данзас лишился ослепительной улыбки, Пушкин нахмурился, Жано замер, а Светлейшему досталась роль глашатая: распечатав конверт, он погрузился в чтение, собрав вокруг себя всю компанию. Первым очнулся Данзас: — Очам не верю, нам вернут полкружки Пóртера к праздникам! – пылко воскликнул он, в изумлении округляя карие глаза. — Софья Алексевна, Вы сотворили чудо! Невозможное! – радость переполняла его всецело. Тут уже другие воспитанники пришли в чувства: — Как... И очки, стало быть, можно? – удивился Дельвиг, ознакомившись с важным для его здоровья параграфом. Я кивнула, растроганная несмелым вопросом. — Глядите, и на Рождество в отчий дом отъезжать дозволяется... – вторил друзьям Пущин, становясь вдруг неестественно весёлым. Горчаков буравил взором конвент с Императорской печатью – не государственной, а личной, с оттиском «А», кончиком пальца очерчивая сломанный сургуч. Прийдёт время, и на его столе будут лежать точно такие же документы: интерес к дипломатическому поприщу рос в нём с каждым днём, и тем приятнее, что я обратила на него взор Сперанского. Мишель говорил, что этого юношу ждёт блестящее будущее. Трудно сейчас осмыслить, как всё это было для них интересно... Когда после длительного заточения сталкиваешься с чем-либо столь необычайным, захватывающим, изумительным, некий трепет и вместе с тем ликование охватывает тебя с головой. Пришлось отойти в сторону, чтобы не путаться под ногами, и не мешать друзьям обсуждать параграфы из царского послания. Один Пушкин сохранял спокойствие: он взирал на меня с подозрением... Незаметно отделившись от компании, поэт становится рядом, скрещивая руки на груди, обращая внимание на шумную ораву пансионеров. Я нутром чувствовала, что его подмывает съязвить... И не ошиблась. Повернувшись ко мне лицом, он с лёгким сердцем прочёл: — «Амуру вздумалось Психею, Резвясь, поймать, Спутаться цветами с нею И узел завязать»… То были стихи Гавриила Державина, написанные ко дню бракосочетания Великокняжеской четы – Александра и Елизаветы. Однако задолго до их рождения, Амуром называли Григория Орлова, фаворита Екатерины, а Психеей – саму Императрицу. Легенда гласит, что Амур посещал Психею по ночам, как любовник – отсюда и сравнение. Более того: в качестве подарка Орлову за помощь в дворцовом перевороте, Екатерина приказала выстроить Мраморный дворец, ныне Константиновский, где на центральном плафоне при входе в парадную залу помещалась сцена из древнеримской мифологии – Амур обнимающий Психею. Используя изящную аллегорию, Пушкин намекнул, что осведомлён о наших с Александром отношениях, и что послабления для Лицея выпросила именно я, а не Великая Княгиня. Меня охватил стыд; пришлось употребить все имеющиеся силы, чтобы не ударить в грязь лицом: — Ну ты язва... – я почти задохнулась от возмущения, чувствуя, как лёгкие наполняются жаром. Удивительно, с какой естественностью, и ловкостью, он подходил к вопросам фамильярного характера. — Всегда к Вашим услугам, Madame! – веселился поэт, отвесив шуточный поклон. Самое забавное, что злиться на него не хотелось... Правда, было интересно узнать, откуда проистекают слухи. Мы не пересекались с Александром в Петербурге, и едва ли кто-то теперь помнил и обсуждал сплетни трёхмесячной давности, к тому же Парижские. Выйти в свет, где можно по неосторожности взболтнуть лишнего, я не успела. Так в чём же дело? Судя по тому, как спокойно вели себя остальные воспитанники, делаю вывод, что они, скорее всего, не знали о моём новом статусе. Но надолго ли? Как бы то ни было, я не могла позволить Пушкину использовать мой секрет для "шпилек"; как и любой подросток, он не всегда понимал, когда нужно остановиться. Не меняясь в лице, беру поэта за подбородок: пальцы стискивают впалые щёки, отчего губы его складываются трубочкой. — Возьмёшься острить на эту тему – язык укорочу. Понял? – полушутливая форма речи скрывала упрёк, который Пушкин без труда выловил, осоловело выпучив глаза. — Довольно амбициозное заявление... – он улыбнулся, оттягивая моё запястье вниз, получив возможность говорить свободно. Омут синих очей блестел, как поверхность озера под лучами солнца; хитрый взор уж очень красноречиво говорил о том, что именно могло понадобиться от меня этому вертопраху: — Пытались уж и в кустах, и в тени дубравы... А Вас где ожидать прикажете? – недвусмысленный намек на поцелуй спровоцировал поток возмущения. — Дурак! – шиплю я, в шутку замахиваясь "Ананасом". Ускользнув из-под удара, повеса выставляет вперёд ладони: — Не гневайтесь. Я не воюю с дамами в известном смысле, – убедив, что не собирается трепать языком, он резко подаётся вперёд, перехватывая мои ладони, порывисто целуя в щёку, после чего отбегает прочь. Сухие листья под ногами издают почти оглушительный треск, и я решаю не гнаться за хохочущим повесой, боясь привлекать внимание. Погрозив негодяю кулаком, я поклялась, что оттаскаю его однажды за пакли! В глубине души мне нравилось вновь ощущать себя своей в этой бесноватой компании – вспышка пронзительного счастья сотрясает тело, прожигая насквозь, подобно острой лихорадке. Здесь было так уютно, что не хватало глаз, чтобы уловить мельчайшие детали происходящего... — Саша! – раздаётся звонкий, детский голосок над липой, заставляя вздрогнуть. На оклик оборачиваются сразу два Александра – Горчаков и Пушкин. Как выяснилось, ребёнок обращался к поэту. — Лёва? – показавшись из-за дерева, Пушкин бегом возвращается на тропу. Приглядевшись, я увидела мальчика лет восьми в сером сюртуке, на голове которого царил беспорядок из русых кудрей. Махнув фуражкой на лицейский двор, незнакомец продолжил: — Нам возвращаться велено... – он поднимает голову, когда поэт приближается вплотную. — Сюртук чего навыверт? Грудина нараспашку, так и захворать немудрено. – Пушкин становится на одно колено, с волнением осматривая расхлябанный вид пансионера, хватаясь за открытые лацканы. — Эх ты, разиня! Дай застегну, – и немедля осуществляет задуманное, проталкивая тугие пуговицы в петли. Увиденное произвело на меня столь сильное впечатление, что я оборачиваюсь, рассчитывая услышать комментарии друзей. Обнаружив застывшего в трёх шагах Пущина, я уже догадалась, по его загадочному виду и умильному взору, обращённому к двум воспитанникам, что те были братьями. — Лев Пушкин... Девять лет. Поступил в Благородный пансион в апреле, – тихо поясняет Жано, пробуждая во мне нешуточный интерес. Развернувшись к учащимся, натужно всматриваюсь в черты того, кого звали Львом: глаза его были не такие яркие и выразительные, как у Саши, кожа светлая, но длинный нос и мелкие густые кудряшки указывали на прямое родство с повесой. И как это я сразу не догадалась, что они родственники? Как ни странно, Наташа умолчала, что Пушкиных в Царском теперь двое, наверное, сочла это пустяком на фоне прочих событий, хотя для меня любая перемена в жизни друзей, даже самая незначительная, имела смысл. Пущин с энтузиазмом продолжил: — Родители их по весне в столицу перебрались – за лето четыре визита исполнено. Надеялись, что профессора начнут расхваливать сына, а вышло обратное. Батюшка, Сергей Львович, поставлен днесь начальником комиссариатской комиссии резервной армии в Варшаве – и то изловчился приехать. Ох и знатную они Саше головомойку устроили... – новость о переезде четы Пушкиных в Петербург удивляет ещё больше. Я слышала: они заядлые домоседы, а тут поселились вдруг в шумной столице, где баснословные цены и вечная кутерьма... Учитывая, что у моего друга непростые отношения с домочадцами, я не знала, радоваться за него или сочувствовать. Раз даже Батюшка примчался из Варшавы, провёл больше тысячи вёрст в пути, чтобы сделать сыну выговор, можно себе представить, в каких эмоциях они расстались. Зато теперь прояснилось, откуда Пушкин узнал о моей связи с Государем – болтливый Батюшка напел. — Родители сыскали на него управу, неужто? – глянув на собеседника, я задаюсь вопросом: ужель кому-то под силу накинуть на Пушкина поводок? Жано с улыбкой кивнул: — О, несомненно! – и вновь перемещает взор на братьев. — Нынче он смирный, не сравнить с тем, каков был весной, – лицеист облегчённо выдохнул, а я лишь удивленно приоткрываю рот: дерзкое поведение Пушкина, демонстрируемое минутой ранее, называется "мирным"? Как же он тогда вёл себя до приезда в Лицей родителей? Оставалось надеяться, что я не сделала хуже, когда обратилась к Александру с просьбой о "помиловании" – смягчении казарменных порядков. — Какие славные новости... – мне стало легче при мысли, что Пушкин находится подле брата – этот ребёнок был ещё одним инструментом, способным уравновесить его буйный нрав. Недаром он проявлял о брате редкую заботу, как видно, любит. — Благодарю тебя, Жано... – произношу с искренней нежностью, невзначай уточняя: — А где, сказываешь, Пушкины остановились? – на этот вопрос Жано ответил бездумно, как если бы я спросила, который час. — Фонтанка сто восемьдесят пять, против Калинкина моста. – Он слишком поздно спохватился, что разгласил важные сведения, на что я была вынуждена коснуться его спины, снимая напряжение. Оказалось, родители Пушкина осели в моих краях – наши улицы связывала река Фонтанка. Зная это, я имела козырь в рукаве, ведь если Пушкин не сдержит слово и начнёт дразниться, было ясно, куда обращаться, чтобы его угомонили... Наблюдая за тем, как поэт сажает брата на спину, и как тот обнимает его за шею, я тепло рассмеялась, приходя к выводу, что при всех пламенных речах о государственном устройстве, моих друзей ещё не коснулись истинные беды. Они сокрушались, что не застанут перемен, завидовали потомкам, которым предназначалось вкусить плоды свободы. Однако новая страница русской истории начиналась отсюда, с них: они первые, кто помыслил о свободе. Первые, кто увидел преобразовавшуюся Россию на сломе двух эпох. Первые, кому представилась возможность координировать народ – редкий шанс, выпадающий раз в сто лет. Не они, а им будут завидовать, ведь они – первопроходцы. Великие предки, великих преобразований... И не менее великой смуты.*** Использованный в тексте фрагмент «Размышления Пушкина о Царском Селе были взяты из его письма поэту Петру Андреевичу Вяземскому». Датировано: 27 марта 1816 г. Царское Село. ***
«<...> Что сказать Вам о нашем уединении? Никогда Лицей (или Ликей, только, ради бога, не Лицея) не казался мне так несносным, как в нынешнее время. Уверяю Вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая, назло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы живали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину: Блажен, кто в шуме городском Мечтает об уединенье, Кто видит только в отдаленье Пустыню, садик, сельской дом, Холмы с безмолвными лесами, Долину с резвым ручейком И даже... стадо с пастухом! Блажен, кто с добрыми друзьями Сидит до ночи за столом И над славенскими глупцами Смеётся русскими стихами, Блажен, кто шумную Москву Для хижинки не покидает... И не во сне, а наяву Свою любовницу ласкает!.. Правда, время нашего выпуска приближается; остался год ещё. Но целый год ещё плюсов, минусов, прав, налогов, высокого, прекрасного!., целый год ещё дремать перед кафедрой... это ужасно. Право, с радостью согласился бы я двенадцать раз перечитать все 12 песен пресловутой "Россиады", даже с присовокупленьем к тому и премудрой критики Мерзлякова, с тем только, чтобы граф Разумовский сократил время моего заточенья. Безбожно молодого человека держать взаперти и не позволять ему участвовать даже и в невинном удовольствии погребать покойную Академию и Беседу губителей российского слова. Но делать нечего. Не всем быть можно в ровной доле, и жребий с жребием не схож. От скуки часто пишу я стихи довольно скучные (а иногда и очень скучные), часто читаю стихотворения, которые их не лучше, недавно говел и исповедовался - всё это вовсе не забавно.<... >»⊱⋅ ────── • Рубрика • ────── ⋅⊰
«Мода и быт»
🌿 Давно что-то не было полотен! 😄 Сперва я планировала повставлять ссылочки на разные красивые гравюры Царского Села... Но потом подумала, а на кой мне это надо, когда в голове целый пласт модных тем простаивает? 🤣 Пожалуй, расскажу чуть подробнее об истории фиолетового цвета!) И о тех опасностях, которые поджидали публику начала XIX века в будущем! 😓 Наши предки не знали более сложных в добыче оттенков, чем зелёный и пурпур. Первый, к тому же, был недолговечен. Сперва немного о зелёном: на многих картинах эпохи Возрождения почти нет зелёного цвета. Если посмотреть на Мону Лизу, то можно обнаружить, что пейзаж за её спиной буро-коричневый. А ведь когда-то он был именно зелёным... Такая же ситуация наблюдается на картине «Искушение Адама» Тинторетто. Весь Рай выкрашен в коричневый. Древним людям было известно всего два способа получения зелёного красителя: отвар крапивы и медянка – та самая, которая образуется в виде коррозии на памятниках. Медянка быстро выцветала (окисление происходило из-за контакта с внешней средой), поэтому многие картины Ренессанса дошли до нас не такими, какими их задумывали художники. Но вернёмся к пурпуру!) 🍇 Почему именно Пурпур стал олицетворением божественной и королевской власти? Всё просто: люди издревле гнались за тем, что было труднее всего добыть. По легенде, пурпур был открыт финикийским философом Гераклом Тирским, который увидел, как морда его пса, съевшего нескольких выброшенных морем моллюсков, окрасилась в тёмно-красный цвет. «Пурпурный» имел очень широкую гамму – от цвета тёмной крови и малинового, через все оттенки фиолетового и лилового, до насыщенного синего. Это было связано с тем, что разные виды моллюсков давали разные оттенки красителей. В течение античных времен, Средневековья и даже Возрождения его не раз запрещали носить кому-либо кроме представителей королевской крови, высшего духовенства и верхушки аристократии. Неспроста именно Пурпурный цвет был взят за основу коронационного платья Екатерины I – Ссылка 1. Её коронация стала не просто проявлением железной воли Петра, а тщательно продуманной сакральной церемонией, полной символизма: Пётр I продумал каждую мелочь, вплоть до вышивки на ковровой дорожке, чтобы венчание его супруги на царство осталось в памяти современников, как законный правовой акт. Через пурпурный цвет он как бы подчеркнул, что бывшая прачка Марта Скавронская обрела равный ему статус; что она наследует пурпур, а вместе с ним и право называть себя законной Императрицей. Пурпурная палитра действительно высоко ценилась обществом. К счастью, эпоха Просвещения не прошла для человечества напрасно: чем дальше в XIX век – тем всё больше учёных экспериментировало в области химии. Результатом этих экспериментов стало рождение искусственных красителей. В начале 1704 года была открыта «Берлинская лазурь» – ярко-синий. В 1771-ом впервые обнаружена пикриновая кислота – жёлтый пигмент, применявшейся для окраски шёлковых и льняных тканей. В 1834 году О. Рунге обнаружил в каменноугольной смоле основание, получившее название «кианол» – тёмно-фиолетовый. А в 1841 году Ю. Ф. Фрицше действием едкого Калия на Индиго получил основание и назвал его анилином (от слова «анил» — испанского названия «индиго»). Поскольку спрос на пурпур всегда был высок, люди не переставали мечтать о том, что когда-нибудь им удастся синтезировать его в лабораторных условиях. Чудо произошло. В 1856 года восемнадцатилетний химик Уильям Перкин, при попытке создать новое лекарство от малярии, получил из анилиновых соединений пурпурную краску, которую позже назвал мовеин (от английского названия цветка мальвы “Mauveine” ). Анилин — это органическое соединение, образующиеся при окислении аминов или его солей. Перкин тут же смекнул, что стоит на пороге очередной модной революции. Укрепив пигмент, добившись его стойкости, он оформил на него патент, запустив в производство. Так началась эра синтетических красителей! 🥲 Большинство платьев второй половины XIX века сплошь выкрашены пурпурными оттенками, причём не самого презентабельного вида. Благодаря развитию анилиновых красителей в 1860-х годах произошёл взрыв цвета во всём: от повседневных платьев до чулок. Синтетические пигменты, конечно же, уступали по красоте натуральным, но людям прошлого было всё-равно: появление любого нового оттенка они встречали с большим воодушевлением – чудо чудное, диво дивное! Для сравнения, я выбрала несколько нарядов из Ампирной эпохи, выкрашенных натуральным фиолетовым красителем, и поставила их в один ряд с платьями, выкрашенными синтетическим фиолетовым – анилином: Ссылка 2 и Ссылка 3. Невооружённым глазом заметно, что анилиновые пигменты лишены глубины: фиолетовый Mauveine смотрится дёшево, мрачно, и даже как-то траурно; сиреневая же палитра отталкивает неестественной яркостью – ядовитостью. Химоза, она и есть химоза. В августе 1859 года сатирический журнал «Панч» высмеял повальное увлечение фиолетовым цветом, назвав его «сиреневой корью»: болезнью, которая вспыхнула как «жалкая сыпь на ленточках» (имеются в виду ленты для отделки женских нарядов) и закончилась, распространившись по всему телу, окрасив его розовато-лиловым. Но после того, как в 1862 году королева Виктория появилась на Лондонской выставке в платье из лилового шёлка Mauveine, этот цвет зарекомендовал себя в обществе как самый модный. 🙄 Вот ещё несколько туалетов «фиолетовой кори» – Ссылка 4. Но это ещё не всё! Идя по следам Перкина, некоторые химики занялись исследованиями в надежде синтезировать другие красители. Польский химик Я. Натансон, а несколько позднее А. Гофман получили нагреванием анилина с безводным хлоридом олова краситель, названный фуксином – известный нам цвет «Фуксия». Производство фуксина было организовано уже в 1859 году. К 70-ым годам синтетические красители всецело поработили модную индустрию. Примеры других анилиновых цветов по Ссылке 5. Надо ли говорить, что многие из этих пигментов были жутко токсичными? 😩 Наполеоновская эпоха тем и прекрасна, что не таила в себе столько опасностей, как последующая за ней Викторианская, в которой смерть преследовала людей буквально на каждом шагу, ибо с развитием технологий, развивались и новые, невиданные ранее «болезни» общества. Неудивительно, что именно в Викторианскую эпоху сложился печально известный «Культ смерти», когда траурная мода стала чуть ли не повседневной для жителей тех времён. Впоследствии учёные рассудили, что анилин имел важное значение далеко за пределами швейной промышленности и сегодня остаётся одним из наиболее важных химических соединений, когда-либо полученных. Анилин до сих пор является основой для лекарств, красителей, резины и взрывчатых веществ. Спасибо за внимание!) 💜❤💜❤