ID работы: 13502027

Bye to sea

Слэш
PG-13
Завершён
28
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
28 Нравится 2 Отзывы 6 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Примечания:
Ровно в шесть часов вечера, когда на улице еще светло, Юнги аккуратно, чтобы не создавать лишний шум, залезает в его комнату через окно, как и всегда, по крепкому стволу каштана, который растет здесь уже долгие годы. Хосок часто Юнги за это раньше ругал, отчитывал, как маленького ребенка, что не безопасно по ветвям деревьев лазать, если не уверен, что они выдержат твой вес, что можно оступиться, не удержать равновесие, упасть и в лучшем случае отделаться только ушибом. Юнги на чужое беспокойство каждый раз без устали отмахивался. У кого-кого, но у Юнги был богатый опыт с деревьями, их крепкими и не очень ветками, гладкими и ребристыми стволами. Наловчился. Не впервой ему покорять наизусть выученный каштан, в детстве на этом ноги ломал, а коленки с возрастом перед началом дождя стали ныть острой болью. Упрямого Юнги было без толку о чем-то предупреждать — все равно бы сделал так, как считал нужным и не успокоился бы, пока не достиг бы совершенства в том, чем загорелся. Бесшумно подкрадывается со спины, недолго наблюдает за чуть сгорбленными над ноутбуком плечами, быстро клацающими по клавишам пальцами и спадающими на лицо темно-русыми прядями чуть отросших волос. Сосредоточен на работе, ничего вокруг не замечает, полностью погруженный в эту скучную дребедень для взрослых. Юнги, к счастью или же сожалению, не понять. Он для вида закатывает глаза, привыкший к тому, что как только не заявится, Хосок чем-то, да занят. Похоже, вообще отдыхать не умеет. С годами не меняется. Юнги оглядывает скучную комнату с серыми обоями на двух стенах и с витиеватыми черно-белыми узорами на двух других; темный двуспальный диван с выбитым орнаментом в тон обоям; напротив — захламленный рабочий стол Хосока с несколькими чашками кофе по правую руку и кипой исписанных бумаг по другую. Юнги оборачивается на открытое в приглашающем жесте окно и кривит лицо от неидеально кипенно-белого тюля, развивающегося редкими порывами ветра, нагоняющего еще больше пыли. Хосок совсем не печется о счетчиках — главное, чтобы свет был, поэтому всю мрачность комнаты слегка разгоняет желтым цветом одиноко стоящая на прикроватной тумбочке лампа. — А где когтеточка? — вслух спрашивает Юнги, не обнаружив возле двери из спальни так идеально дополняющую здешний интерьер всю разодранную и покореженную когтеточку. Хосок отвлекается от работы, заслышав почти позабытый голос и медленно поднимает голову в сторону нахмуренного Юнги, сканирующего комнату по новой. Может, в другое место поставили? — В ней больше нет необходимости, — ровно отвечает Хосок, растирая уставшие от яркого света экрана глаза. Закрывает крышку ноутбука, предварительно все сохранив и откидывается на спинку скрипучего кресла с колесиками, которое давно пора бы заменить на новое. Тянется и громко стонет от боли, растекшейся по мышцам, долго пребывающим в одном положении. — В конце весны кошка повесилась, — с явной болью в голосе озвучивает. — На этом окне, — завершает, кивнув Юнги за спину. Воспоминания еще свежие, солью на раны наносятся. Хосок отчетливо помнит чужие крики, слезы, вопли и затапливающее чувство вины. Ведь это он открыл окно на проветривание и пошел делать себе очередную чашку терпкого кофе, засыпая на ходу, а когда вернулся, кошка уже не дышала. — Ты же понимаешь, что это простая случайность? — с надеждой в голосе спрашивает Юнги, читая эмоции на лице задумавшегося Хосока. Ему жаль, что спросил. Жаль, что неосознанно побередил то, что еще не зажило. — Понимаю, — коротко отвечает. Но не принимает. Никогда не сможет. Никогда не уживется. Сколько бы не пытался. За десять лет так и не смог, что уж говорить про жалкий месяц? Юнги нервно закусывает нижнюю губу. Не так он представлял их долгожданную встречу. Не с тех слов, но, черт бы побрал эту наглую кошку, не приученную, что по столам ходить нельзя, но все равно горячо любимую. Между ними повисает неоднозначное молчание. Юнги лихорадочно бегает глазами по полу, покрытому пепельным ворсом ковра, пока Хосок, изредка жмуря веки, смотрит на красиво переливающиеся лучи закатного солнца в широких листьях каштана за окном. Причудливые тени золотыми зайчиками заполняют уголки мертвой комнаты со слившимся с ней живым человеком. — В парк? — еще немного помолчав, спрашивает Юнги, обратив на Хосока большие глаза с хорошо заметными на светлой коже пыльными мешками под. Хосок переводит на Юнги одни внимательные зрачки. Задерживает их на несколько секунд, после чего часто промаргивается, наминая веки большим с указательным пальцами, сильно сгорбившись. И кивает. Без лишних слов поднимается, высокой фигурой проходит мимо Юнги, чтобы закрыть окно и к раскладному дивану — выключить неизвестно сколько проработавшую лампу, оставляя в комнате естественный свет медленно уходящего за горизонт солнца. Вместе покидают комнату, больше не роняя ни слова. Юнги молчаливым свидетелем наблюдает, как Хосок проходит на кухню, отлепляет от холодильника желтый стикер и, взяв привычно лежащую на микроволновке ручку, выводит ровным почерком короткое послание, которое оставляет на столе, пододвинув к кончику бумаги тарелку с эклерами. Юнги на такой старомодный жест коротко улыбается, неловко топчась на месте. Передвинув парочку эклеров на тарелке и, убедившись, что его все устраивает, Хосок поворачивается к ковыряющему от волнения свои ногти Юнги. — Мне надо переодеться, — констатирует Хосок, и Юнги только сейчас замечает, что на мужчине, и правда, домашняя пижама. Такая же серая и унылая, как его комната, что уж точно не скажешь о нежно-желтой кухне с приятным глазу рисунком мандаринов на стеклянном покрытии стола. Из квартиры, уже по-человечески, через дверь, они выходят ровно в семь вечера. В такое время в их маленьком провинциальном городке на окраинных улицах редко кого можно встретить. Магазины и кабаки загораются вызывающими подсветками, со временем перегоревшими в некоторых местах. Конечно, сначала в парк. Совсем небольшой, но культурно благоустроенный, с недавно построенным фонтаном и аляпистыми клумбами, где растут бархотки с петуниями. Почти все залито бетоном, за исключением лужайки с деревянными качелями и лежанками. Раньше их здесь не было. Раньше вообще это место выглядело по-другому. Живой уголок в каменных джунглях, а сейчас он все больше и больше теряет свою прелесть. Одно неизменно — ромашки, растущие на этой самой лужайке. Самые обыкновенные, самые простые, но именно поэтому и значимые, особенные. Хосок видит их — и как-то заметно живее становится. Что-то вдруг переклинивает. Садится на корточки и рвет одну за другой, ловя на себе осуждающий взгляд причитающей пожилой пары, что-то говорящей о том, что совсем нынешнее поколение не бережет природу. Чему быть, того не миновать, а Хосок, возможно, последний раз в своей жизни в этом парке собирает ромашки для Юнги. Совсем как давным-давно. У Юнги дранные джинсы и рубашка красная в черную клетку, а на голове подобие гнезда кукушки. Он совсем не смотрится рядом с Хосоком, у которого идеально выглаженные брюки и заправленная в них рубашка. Юнги в принципе в антураж их времени не вписывается. Мальчик из прекрасного далекого с детским лицом в его семнадцать. Хосок собирает абсолютно все ромашки, не оставляя ни одной, получая густой букет из ровно двадцать одной штуки и с тоской во взгляде перебирает головки цветов, не решаясь посмотреть на Юнги, руки которого так и чешутся притронуться к цветам. Вдохнуть полной грудью их незамысловатый аромат. Дышать ими. — К морю? — надломлено продолжает Юнги, смочив пересохшие губы. — Сегодня шторм не обещали. Тогда его тоже не обещали. Юнги сам по себе бойкий, твердо идущий вперед, если что-то решил, не обходящий проблемы, а прущий танком напролом, сметая все на своем пути. Юнги сильный человек, точно знающий, что хочет от жизни и никогда не опускающий руки в случае неудачи. Иначе бы он никогда не попробовал вкус любви с Хосоком, за которым бегал чуть ли не с детского сада. И драки за него устраивал, и наказания отбывал, тянулся, как младенец к матери, не видя никого, кроме предмета вселенского восхищения и обожания. Хосок пытался перевоспитать Юнги, чтобы тот не воспринимал в штыки все брошенные в сторону Хосока нехорошие фразы, чтобы был лояльнее, терпимее, но, увы, то, что впитано с грудным молоком, не выводимо. Юнги не собирался терпеть колкости. Безапелляционно ставил на место, не боясь сломать от крепкого удара в чужую челюсть пальцы. Ломал. Хосок потом вместе с Юнги сидел в школьном медпункте, выслушивая отчет медсестры о том, что Юнги бы стоило включать в разборки хоть иногда голову, а не только кулаки. Хосоку тогда пришлось сжать здоровую руку Юнги, чтобы тот не сболтнул лишнего, и чтобы его еще и за грубое слово в сторону медсестры не повели к директору. Возмутительно! Потому что Юнги был обладателем блестящего ума, щелкавшего задачи по математике как орешки! Собственно, только по математике с физикой у него и были хорошие оценки. Остальные предметы его не волновали, да и родители строги к этому не были, главное, что у них рос добрый человек с большим сердцем. Человек, готовый пойти на все и рискуя всем, чтобы отстоять не только свою честь, но и достоинство того, кто ему был не равнодушен. Хосок не то, чтобы не ставил ни во что чувства маленького Юнги к старшему на год себе. Просто ему было сложно представить Юнги в статусе парня, а не друга рядом с собой. Поэтому пытался отвадить несколько недель от себя, сам прислушивался к своему сердцу, которое при виде Юнги то сжималось в предвкушении очередного выкидона, то долбилось о ребра со скоростью света, только и поспевал дышать. — Я нравлюсь тебе. Это было стопроцентное утверждение человека, ни камельки не сомневавшегося в себе и в Хосоке, с которым сидел рядом на горшке в детском саду. Хосок просто не смог сопротивляться такому титаническому напору в свою сторону. Не сдался, а доверился сердцу и чувствам. Юнги тогда было шестнадцать, и он уже полностью сформировал свое видение жестокого мира и без сомнений и страха отдавал всего себя зеленого и неопытного другому человеку. Такому же абсолютно зеленому и неопытному. Хосок пообещал себе, что больше из-за него Юнги не будет ломать пальцы и ни разу его не нарушил. Решал конфликты разговором, всеми руками удерживая размахивающего кулаками в сторону обидчиков Юнги в школьном коридоре. Последние годы обучения надо было прожить спокойно и без разборок, чтобы Юнги не вышвырнули из школы. Ему-то было все равно, но не отличнику Хосоку, горячо любившему Юнги и искренне беспокоившемуся за его неугомонную задницу, горящую праведным гневом и желанием вершить правосудие. Хосок следил, чтобы после школы Юнги четко отправлялся домой, а не на задний двор школы за задиравшей Хосока стайкой. Юнги бухтел, куксился, как малый ребенок, но стоило Хосоку оставить мокрый поцелуй на его морщившемся в моменты возмущения носу, как все недовольство рукой снимало. А если еще Хосок грозился позвонить его матери, чтобы уж точно удостовериться, никуда ли Юнги не сворачивал по пути домой — там и план мести в голове рушился. — Я люблю море. Хосок это прекрасно знал. Они часто приходили к берегу Желтого моря после школы и подолгу сидели на золотом песке, пропуская его сквозь пальцы и слушая вопли пролетающих над головой чаек. Наблюдали за интересными людьми, приходившими с детьми и устраивавшими пикники под пестрым зонтом, спасающим от летней жары. — Но я совсем не умею плавать. И учились плавать. Точнее, Хосок учил Юнги. Приносил надувную подушку для Юнги, чтобы тот на ней чувствовал себя увереннее. Страховал и всегда ловил, когда их накрывала волна побольше и Юнги глотал соленую воду. Дурнятиной кричал, что больше никогда не полезет в эту непредсказуемую обитель морских жителей. И каждый раз все равно просил взять Хосока несчастную подушку, чтобы вновь с нее несколько раз соскользнуть, пройтись животом по песку и собрать края острых ракушек, по голову окунуться в волны. Замкнутый круг. — Больше всех цветов я люблю ромашки. За их простоту. Они сидели в парке, под стволом могучего каштана. Юнги делал густой венок, переплетая между собой с ловкостью стебли ромашек и надувая пузыри из жвачки, пачкая нос, когда та звонко лопалась. Юнги ее то и дело собирал зелеными от цветов пальцами обратно в рот, пока Хосок в один момент не подставил любезно свою руку под его подбородок и Юнги сам не выплюнул ему в ладонь давно ставшую безвкусной жвачку. — Как маленький ребенок, — добро закатил глаза Хосок, встал лениво от отпрянувшего от него Юнги, потерявшего опору в виде плеча Хосока и дошел до стоявшего возле поломанной лавки облупившегося мусорного ведра, куда выбросил резинку. — Я и есть ребенок, мне только семнадцать, вот когда стукнет восемнадцать, тогда и будешь мне тут глаза закатывать, — с улыбкой ответил Юнги, высунув язык и нырнув Хосоку под руку, когда тот вернулся на место. Устроился удобно на узкой груди формировавшегося угловатого тела и продолжил плести венок, который позже водрузил заснувшему Хосоку на голову и сфотографировал уязвимую картину на свой старенький смартфон, сохраняя очередное совместное воспоминание. Юнги так и не стукнуло восемнадцать. Тот день абсолютно ничем не отличался от всех предыдущих. Был жаркий вечер в середине июля, неимоверная духота и ни одной тучки на небе. Юнги и Хосок шли вдоль золотистого берега, омывавшегося то маленькими, то крупными волнами, выбрасывавшими на берег редких моллюсков и склизкие водоросли, остававшиеся на ступнях. Никто не чувствовал надвигавшуюся беду. Небо по-прежнему оставалось девственно чистым, неопороченным серым цветом, но только волны, правившие балом на земной поверхности, с каждой минутой становились все больше и больше. Юнги, словно песчанка, бегал за волнами, когда те обнажали сушу и с заразительным смехом возвращался обратно к Хосоку, вцепляясь в него всеми руками и ногами. Дрожал то ли от бурлившего азарта в крови, то ли от накатывавшего холода морского ветра. — Пойдем сядем, — тянул его к кромке пляжа Юнги, улыбаясь во все тридцать два. Глупый, наивный, с молодой кровью, не думавший на два шага вперед. Хосок с большой неохотой согласился. Не было в нем желания садиться под, наверное, двухметровые волны. Может, они были меньше, может, больше, Хосок уже не вспомнит. Помнит только, как они сцепили с Юнги руки в крепкий замок, как Юнги, распахнув рот, своими огромными глазами смотрел на надвигавшуюся волну, предвкушая неожиданное. И как подарил Хосоку последнюю улыбку, полню искреннего и неподдельного счастья от момента. Всего несколько жалких секунд — по голове больно шандарахнуло пребывшей волной, а ладонь Юнги, крепко зажатая пальцами Хосока, между ними больше не ощущалась. Всего несколько жалких секунд ушло на то, чтобы Хосока затащило чуть дальше от пустого берега. Какие-то секунды, чтобы оглянуться вокруг и не увидеть Юнги, а потом — очередная волна. Хосок не помнит, как жгло глаза от соли и заливало уши со ртом. Зато помнит удушающий ужас, сковавший все тело и чьи-то истошные крики, звавшее одного человека. Не его. Точно нет. Так Хосок орать не мог, чтобы связки рвало, а язык от накатывающей паники заплетался. Нырял, колтыхался на месте, вертел резко головой во все стороны, грозясь ее оторвать к чертовой матери. Повторял все до тех пор, пока вновь не накрыла черная волна Желтого моря, погружая в неопределенную темноту. Очнулся Хосок только в больнице. Контрастный белый резал не привыкшие к свету глаза. Тогда он подумал, что ему приснился чудовищный сон. Потому что Юнги не мог умереть так. Совершенно глупо, не имея даже малейшего шанса спастись. Хосок хотел было подорваться к телефону, чтобы срочно набрать Юнги, но его остановил буквально пригвождающий к больничной койке ужасающий взгляд матери, глаза которой не выражали ничего, кроме глубокой скорби. Этот крик Хосок уже помнит. Это был он, сломавшийся в один миг, издававший страшные звуки сорванным голосом, вырывавшийся из утешающих объятий мамы, а позже уже и рук медсестер, вкалывавших успокоительное. Не верил. Потому что дети не должны умирать. Корил себя. Потому что так и не научил плавать. Если бы Хосок занялся этим с Юнги раньше, если бы его внутренний стержень был чуточку сильнее и умел сопротивляться авантюрам Юнги. Если бы держал крепче за руку, не поддался панике и с холодным умом подумал, куда могло загнать Юнги, то Юнги бы сейчас жил. Ходил по земле, дышал цветами, любовался морем. Чертова любовь к морю его и погубила. Беспощадное море, к которому так рвался Юнги, в конечном счете его и забрало, лишив банальной возможности предать тело земле. Под каменной плитой с одним именем и двумя высеченными датами на двухметровой глубине лежит пустой гроб с возложенными на нем ромашками. Глубокими ночами Хосок выл в подушку, намоченную своими же слезами, от которых тошнило, потому что пахли омерзительной солью того злополучного дня. Полгода Хосок лечился. Ходил к разным врачам, принимал разные лекарства, только бы больше не ныло, не болело. Два месяца привыкал, что в школе больше никогда не увидит Юнги, что этот настырный мальчишка больше не полезет в окно, что больше ничей пыл сдерживать не надо и угрожать звонком маме. Что больше никогда не прикоснется, не успокоит, не пригреет на своей груди. Родители в его присутствии лишний раз говорить что-то боялись. Прекрасно понимали, что Хосок потерял друга детства, человека, которого знал большую часть своей жизни. Совсем не знали, что для Хосока Юнги был больше, чем просто любимым человеком, как и Хосок для Юнги. В таком ритме проходили последующие месяцы. Хосок молча ходил в школу и молча приходил домой. Продолжал учиться, готовился к сдаче экзаменов. Пытался жить новую жизнь. Той, где нет Юнги. Но не думал об этом. Решил в голове, что Юнги просто уехал навсегда из их мелкого городка, где не видать светлого будущего. Так проще, так лучше. Так не больно. Но себя не обманешь и спустя полгода, в день, когда Юнги должно было исполниться восемнадцать, плотину Хосока, которую тот выстраивал так долго, жестоко прорвало. Его накрыла беспросветная истерика, учебники и тетрадки летали по всей комнате, волосы клоками вылетали из головы, а восстановившиеся связки опять рвались. Глаза, казалось, вытекут вместе с нескончаемой солью. Хосок так и не смирился. Себя не простил и не отпустил. Но жить надо было. Раз его организм выдерживал все вспышки неверия, значит, не такая уж и большая потеря оказалась, чтобы из-за нее ставить на себе крест. Она оказалась огромной. Настолько масштабной, сравнимой с несбыточной мечтой, которая спустя долгие годы тяжелого труда стала явью. Такие противоположные по эмоциональной окраске слова «потеря» и «достижение долгожданного», но эффект всегда один — долгое принятие. Только если «достижение долгожданного» в итоге окрыляет, мотивирует идти к новым высотам, развиваться, то «потеря» убивает морально, опускает в пучину уныния. — Так нельзя, Хосок-а, — жалостливо говорила мама, гладя его по худой руке, мирно лежавшей на больничной койке. — Надо его отпустить. Отпусти, не тяни за собой. Не может. Юнги не должен быть там. Он должен быть здесь. Почему просто из-за того, что он не умел плавать, он сейчас не здесь? Врачи, врачи, врачи. Было много разных лиц и имен, бутыльков и этикеток. Какое-то время они стали частью жизни Хосока. А потом пришел Юнги. Ровно через год после его смерти. И жить стало как-то легче, зная, что он рядом. Что он все-таки здесь. Существование Хосока превратилось в мучительное ожидание новой встречи, которая случилась лишь спустя еще один год. — Ужасно выглядишь, — сказал тогда Юнги, оценивая его грустным взглядом. И жить просто было необходимо. В двадцать один год Хосок познакомился с Хару — милой девушкой, всегда улыбчивой и приветливой, никогда никого просто так не обижавшей и готовой помочь в любую минуту даже врагу. Хосок ее терпеть не мог. Ему ее было жалко. Они учились вместе в одном университете, на одной специальности. Отрешенный Хосок ни с кем не хотел связываться, перебрасывался с однокурсниками парой фраз, редко отвечал лекции, в основном предпочитая участвовать в групповых заданиях, где его мнение особо не учитывалось и единственное, что от него требовалось — сделать практичную презентацию. Хару была старостой. И для нее было важно установить дружеский контакт с каждым студентом. С Хосоком было сложно, почти невыносимо. Он мог ей нагрубить и потом не извиниться, потому что девушка была сама виновата. Нечего нарушать его строго возведенные границы, через которые он никого, кроме одного Юнги, не пускал. — Ты ей нравишься, — звучало в очередной раз уверено. Хосоку было уже двадцать два. Его лицо, исхудавшее во времена скорби по Юнги, так и не обросло щеками. Под глазами сохранились серые мешки хронической усталости. Юнги сидел рядом, рисуя на песке пальцем непонятные завитки. Волны тихо шуршали, не доходя до голых ступней. — И? — равнодушно спросил Хосок, смотря перед собой. На море, которое никогда не отзывалось чем-то радостным в груди. На море, которое только отняло. Сквозь шепот природы раздался свистящий вздох. Юнги прекратил свое бессмысленное занятие и положил голову на колени, обхватив ноги руками. — И она тебе тоже не равнодушна. Признай, — нейтрально пояснил Юнги. Не было в его голосе ревности, злости, усталости или еще каких-то ноток, придающих голосу определенную окраску. Ничего, что присуще живым. Хосок на его заявление ничего не ответил. Но задумался. Так, в двадцать три года, он решил дать себе шанс. Ради Юнги, в первую очередь. И никогда об этом не забывал. — В моей жизни, до тебя, был очень важный человек для моего сердца, — делился с Хару Хосок, перебирая меж пальцев мягкие локоны девушки, прижавшейся к его груди. Рядом, неизменно, сидел Юнги, пальцем чиркая по песку. — Я каждый год прихожу на этот пляж в день его смерти. Надеюсь, ты будешь уважать такое мое решение, — ни жалости, ни сострадания. Хару посмотрела на него печальными глазами, заламывая аккуратные тонкие брови. Все в ней было прекрасно — что богатый внутренний мир, что нежная красота снаружи. Она заслуживала счастья, заслуживала любви, которой никогда не знала. И Хосок, единожды познавший вкус любви, оставившей после себя минное поле с горой шрамов, захотел подарить Хару другую. Чтобы без травм, без соли в глазах. Чтобы сплошное взаимное уважение. — У тебя есть его фотография? — боязно спросила Хару, крепче сжимая в своих объятиях всегда флегматичного Хосока, позволявшего себе в редкие моменты короткие улыбки. Широко улыбаться он давно разучился. — Ни одной, — а здесь уже проскользнула горечь. Голова, смотрящая на линию горизонта, упала. Телефоны тогда ведь были кнопочные. Да и Хосок не был сторонником создания цифровых воспоминаний. Сохранял только все на сетчатках глаз, прокручивая определенные моменты жизни в голове. В отличие от Юнги, который засорял и без того маленькую память своего телефона смазанными и не очень кадрами. Их тоже унесло с собой море, дотянувшись до оставленных Юнги и Хосоком вещей. Забрало все улики, доказывавшие существование Юнги. А просить фотографию Юнги у его родителей — Хосок не осмелился. И смысла не было — Юнги и без нее приходил к Хосоку каждый год. Черты его лица со временем не размылись, оставляя силуэт. Хару приняла Хосока. Такого черствого для многих, но она понимала, что это след страшных событий, которыми Хосок никогда с ней в ярких красках не делился. Осознавала, что это очень больная тема. И просто стала его поддержкой и опорой. Так, в двадцать пять лет, Хосок стал отцом очаровательной малышки Мирай — точной копии своей мамы. Когда Хосок впервые взял дочь на руки, то почувствовал давно забытое чувство захлестывающей радости и небывалый прилив сил. Ради этого момента, он, кажется, и существовал. Задаривал Хару подарками, водил на разные свидания, пахал до ночи на работе, чтобы свозить жену в разные уголки страны и все равно остановиться там, где его история берет свое начало — провинциальном городке у Желтого моря. Ведь про Юнги сознание Хосока никогда не забывало. Сегодня шторм, и правда, не обещали. Море после судьбоносного вечера за десять лет в этот день больше никогда не волновалось. Не спеша лизало немноголюдный пляж, перегоняя песчинки. Они садятся у кромки. Юнги привычно горбится, кладя голову на колени, пока Хосок снимает с себя лакированные туфли, закатывает брюки по колени и вытягивает ноги вперед, позволяя теплой воде по щиколотки мочить смуглую кожу. — Знаешь, Хосок, — медленно говорит Юнги, зарываясь пальцами ног в прогретый песок. В ответ участливое мычание. — Я горжусь тобой, — подтверждая свои слова, утвердительно кивает два раза. — Очень. Горд, что ты не сдался и продолжил жить дальше. Создал семью. На такое не каждый способен. Ты оказался очень сильным человеком, а не мягкотелым и бесхребетным, как сам о себе думал. Хосок переводит на него растерянный взгляд и издает короткий смешок, качая головой. Юнги не оценивает положительно его реакцию и обиженно выпячивает нижнюю губу вперед. Самый настоящий ребенок. — Ты был не слабее меня, Юнги, — поясняет с теплой улыбкой на губах Хосок, рассматривая ни на сколько не разонравившиеся черты родного лица. — Ошибаешься, — закатывая глаза, не соглашается Юнги. — Я был сильнее тебя в физическом плане, но в моральном — уж точно нет. Если бы на моем месте оказался ты, — с придыханием, страшась даже думать о таком. — То я бы, не колеблясь, пошел за тобой. Хосоку совершенно не нравится слышать такие слова, пускающие по телу мерзостные мурашки, от Юнги. — Глупости не говори, — раздраженно просит Хосок, отворачиваясь от Юнги. Не хочет на него злиться, но любые разговоры о самоубийстве — и Хосока в яростную дрожь бросает. Как Юнги может говорить такое? Как со спокойной душой выбирает смерть? Безрассудный, совсем глупый. Хосок, значит, без него может ходить под мирным небом, а Юнги даже пытаться бы не стал? Совсем неравноценно получается. — В любом случае, — понимая, что лучше не развязывать данную тему, закругляется Юнги. — Я рад, что все сложилось так, как сложилось. Значит, так все и должно быть. Значит, такая у нас судьба. Судьба. Хосок в нее никогда не верил. Все верующие и нет вокруг про судьбу твердили, про то, что каждому человеку отведено свое время на этой грешной земле. Все умирают: пожилые, взрослые, дети, младенцы. Судьба. Но почему судьба так жестока и лишает жизни тех, кто толком не пожил? Почему лишила жизни полного любви к Хосоку семнадцатилетнего Юнги? Почему коварная судьба решила сделать все именно так? Хосок не знал ответы на тяготящие по сей день душу вопросы, но был уверен точно — Юнги такую смерть не заслужил. — И я рад, что мое тело здесь, — будто прочитав его мысли, шепчет Юнги. — Море — это же свобода. Это бескрайний простор. А я всегда тянулся к свободе. Ты представляешь, как мне в гробу было бы тесно? — пытается, видимо, свести все в шутку, но получается плохо. Хосоку не до смеха. У него горький ком в горле и пульсирующие виски. — Это же прекрасно, Хосок, — продолжает Юнги, не замечая его состояния. — Я не корм для червей. Я — море. Думай об этом, когда опять станет плохо и приходи к любому морю, где бы ты ни был. Ведь море — это впадающая в него река, а река — это редкое, но, существующее, вытекающее из нее, море. И впервые за долгие годы Хосок роняет на скулу скупую слезу, сразу же ее вытирая кулаком, плотно поджимая губы. Юнги то зарывается пальцами ног в песок, то стряхивает сухие песчинки, совсем не чувствуя их тепла и щекочущих передвижений по полупрозрачной коже. Оглядывается по сторонам, врезаясь глазами в совсем позабытый букет с ромашками. Как бы он хотел их коснуться, уткнуться в них носом и вдыхать до потери сознания. Но, увы, ему остается только вспоминать их нежный запах и гладкость лепестков. — Ты не разучился плести венки? — интересуется Юнги, перемещая зрачки в сторону профиля Хосока. Хосок поднимает на Юнги голову, хлопает сухими глазами, переваривая вопрос и, через несколько секунд осознав, отвечает: — Конечно, нет. Яркая улыбка украшает наивное лицо Юнги, в то время как сердце Хосока мучительно сжимается. — Тогда, сплетешь для меня венок? Самый красивый из простых цветов. Дрожащими руками, совсем не послушными и не такими ловкими, как у Юнги, Хосок сплетает стебель за стеблем, плотно прижимая головки цветов друг к другу, совсем не замечая, как соленые капли из глаз падают то на кожу рук, то на ромашки. Свидетель его слабости — притихший Юнги, не смеющий никак успокоить. Его слова все равно бальзамом на израненную душу не лягут, а придвинься Юнги и обними — морской водой растает, оставив после себя мокрый след на песке. А пока рано. Пока не время. Стебель за стеблем, ромашка за ромашкой и через десять минут внутренней истерики в руках Хосока кривоватый венок, сплетенный со всей любовью к Юнги. К этому моменту слезы перестают лить, глаза больше не жжет, а пальцы успокиваются. Лишь нежно оглаживают венок, как бы оглаживали давно позабытую на ощупь чужую кожу. — Он очень красивый, Хосок, — со всей искренностью в голосе говорит Юнги, приподнимая уголки тонких губ. Хосок благодарно улыбается, не отрываясь от своего детища. Море нежит ступни, над головой изредка перекрикивающиеся чайки. — Папа! — доносит до ушей звонкое ветер, и за их спинами ураганчиком к морю несется трехлетняя девчушка в легком розовом платьице, едва не спотыкаясь, а за ней — стройная фигура молодой женщины, не спешно следующей за неугомонной дочерью. Хосок только и успевает отложить венок, как дочь влетает в его надежные объятия, звонко хохоча и получая сухой поцелуй в мокрый лоб. Юнги бесшумно наблюдает со стороны, пряча счастливую улыбку в коленках. — Мирай, солнце, ты же вспотела, не стоило тебе бежать. Не боишься заболеть? — осматривает ее со всех сторон Хосок, прикладывая к горячим щекам дочери свои вечно холодные ладони. Мирай сразу же к ним ластится довольным котенком, блаженно прикрывая глаза. — Я не заболею, папочка, не переживай, — хихикает Мирай, оплетая тело отца руками и ногами. — Я же много ягод с фруктами ем. — И конфетами тоже, — добавляет Хару, присаживаясь по левую сторону от Хосока. — Как себя чувствуешь? И так всегда, из года в год. Если жены с дочерью нет дома, Хосок оставляет им на кухне записку, чтобы его не теряли. И всегда Хару приходит. Никогда не позволяла справляться с тяжелой ношей одному. Никогда не позволяла себе давить на уязвимые точки Хосока. Она безмолвной статуей садится рядом и так поддерживает. Так показывает, что рядом и Хосок всегда может рассчитывать на ее помощь. Хосок ей за это благодарен, как никогда и никому. Ему жизни не хватит, чтобы в полной мере выразить всю ту благодарность и любовь, что он испытывает к этой женщине, восстановившей его из пепла. — Все хорошо, — и это чистая правда. Да, все еще ноет, да, все еще иногда кровоточит, да, вина срослась с ним и они — одно целое, неотделимые друг от друга. Вина за смерть Юнги. Вина за смерть кошки. Этого не отнять. Иначе это будет уже не Хосок. — Папа, ты сплел венок? — подает голос Мирай и хватает своими загребущими ручками венок из белых ромашек, вертит из стороны в сторону, разглядывая. Хару на мгновение теряется, не зная, что сказать, что сделать. Хосок кладет на ее хрупкое плечо, облаченное легким персиковым платьем, ладонь, растирая в успокаивающем жесте. — Да, — отвечает Хосок и аккуратно поднимается, правой рукой держа Мирай под попой, а левой придерживая спинку. — Я сплел его для дорогого мне человека. Такого же дорогого, как ты и мама. И я хочу отпустить этот венок в море. Поможешь мне? — предлагает, игриво подмигивая. — Да! — с горящими глазами соглашается Мирай. — Тогда прижмись ко мне плотнее, малышка, и ничего не бойся. Папа тебя не отпустит, — обещает Хосок и оставляет очередной греющий сердце Хару поцелуй на лбу довольно зажмурившейся Мирай. Никого больше Хосок не позволит забрать у него морю. Ступает вперед, медленно, не торопится, все дальше и дальше от берега. По спине скатываются капли пота от подкрадывающегося волнения, но Хосок старается его прогнать от себя. Все хорошо. Солнце постепенно уходит за линию горизонта, обрекая Землю на грядущую ночь. Ветер нагоняет слабые волны, запутываясь в разлохмаченных волосах Хосока и растрепавшейся «пальмочке» на голове Мирай, любопытно разглядывающей все мутнее становящееся дно. Шаг, еще, пока брюки безбожно не намокают, а вода не достает до пояса. — Давай, отпускай, — шепотом призывает Хосок и Мирай со неведомым страхом вытягивает вперед ручки, выпуская отправляющийся в далекое плаванье венок. Она изумленно распахивает веки и губы ее складываются в забавный овал. Хосок перехватывает Мирай поудобнее, и та мгновенно цепляется в отцовскую шею, прижав голову к широкой груди, где мерно бьется сердце. Совершенно спокойно. С каждой секундой венок становится все меньше, отплывая в далекую неизвестность и три пары глаз наблюдают за ним до тех пор, пока его не накрывает волна покрупнее. Хосок разворачивается с дочерью на руках, то и дело оборачиваясь назад, чтобы не пропустить, если что, большую волну. Отпускает начинающую канючить Мирай, желающую поплескаться в море, только тогда, когда желтые воды достают до кончиков пальцев ног не сводящей с них глаз Хару. И ее Хосок тоже награждает тягучим поцелуем в лоб, садясь перед ней на колени. Нет никакой тяжести в груди. Нет никакой тревоги, предупреждающей о надвигающейся неизвестности. Есть только легкость, безмятежность и чувство нахождения на правильном месте. Хосок отрывается от Хару с блаженной улыбкой на губах и поворачивает голову в сторону, где должен сидеть сгорбленный мальчишка, но натыкается на бесследную пустоту, так и застыв. И в этот момент Хосок отчетливо понимает простую истину — сегодня Юнги пришел в последний раз.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.